Номер 3(4) - март 2010
Нина Воронель

Две истории

Содержание
Алла Зимина
Стройные ряды воинов ислама
 

Алла Зимина

Алла Григорьевна Зимина любила рассказывать, что вышла замуж за Ларкиного отца, Иосифа Ароновича Богораза, в зоне на Воркуте, когда уголовники проиграли ее в карты, и ей срочно нужно было найти сильного мужчину, способного ее защитить. Далее следовали художественные подробности их короткого сватовства, – вроде того, как Она при всем честном народе смело предложила Ему руку и сердце, а Он зарделся, как девушка, пролепетал, что польщен, и немедленно согласился. Целью подробностей было придание правдоподобия романтической истории этого замужества, и присутствовавший при рассказе И.А. всегда согласно кивал, нисколько не противореча Аллочке, так же, как не противоречил он и Ларке, изображавшей то же событие совершенно иначе.

По Ларкиной версии Аллочка после освобождения уехала с Воркуты куда-то, то ли в Рязанскую, то ли в Саратовскую область, где ей жить было позволено, но оказалось невозможно – ни денег, ни друзей, ни работы, ни крыши над головой. И она решила вернуться на Воркуту – там, хоть и вечная ночь, но остались друзья, готовые помочь устроиться на работу. И они помогли – грамотную Аллочку приняли в санчасть помощником аптекаря, а заведовал санчастью Иосиф Аронович. Дальше обе версии неплохо совпадали – главным в них была абсолютная уверенность, что любой мужчина, которому Аллочка предложит руку и сердце, зардеется, как девушка, пролепечет, что польщен, и немедленно согласится.

И всем было ясно, что реакция любого наперед заданного мужчины на предложение ему руки, сердца или какой-нибудь другой части Аллочкиного тела иной быть и не могла. Чтобы поверить в это, достаточно было одного беглого взгляда на это тело, даже когда его хозяйке уже давно перевалило за шестьдесят. Она напоминала греческую богиню – неоспоримо божественной красотой лица в сочетании с поразительной статью и стройностью при росте не менее ста восьмидесяти сантиметров. Ведь по слухам греческие богини были на голову выше обыкновенных смертных, чтобы смертным было неповадно смотреть им глаза в глаза. Аллочка несомненно была создана по божественному стандарту, но Иосиф Аронович все-таки был выше ее ростом, хоть, возможно, нечасто решался смотреть ей глаза в глаза. И подчинялся ей во всем беспрекословно.

А как было ей не подчиниться, когда она умела все – заговаривать кровь и ожоги, снимать сглаз и зубную боль, привораживать и отвораживать, отводить злую волю и предсказывать будущее? А, если верить ей самой, то не только предсказывать, но подчас и подправлять, слегка, конечно, не принципиально, но все же подправлять – кому протянуть руку помощи, а кого и подтолкнуть при спуске на скользкой дорожке. Она этим не то, чтобы похвалялась, но давала понять, что лучше с нею не ссориться. Впрочем, никто с ней ссориться и не стремился, разве что Ларка иногда – и не из-за каких-то серьезных разногласий, а просто так, по классическому сюжету мачеха-падчерица. Хоть претензий к отцу за женитьбу на Аллочке она не имела – мать ее публично от него отреклась еще в середине 30-х, сразу, как только его посадили.

Тем более что все в Ларкином окружении считали эту женитьбу большой удачей Иосифа Ароновича – ведь не каждый день обыкновенному еврею предлагают в жены античную богиню. Да при том еще богиню не простую, а поющую. Аллочка часто и охотно пела в дружеском кругу песни собственного сочинения, аккомпанируя себе на гитаре. И делала это мастерски! Песни у нее были нетривиальные, – живые, полнокровные, сверкающие юмором и смехом, хоть жизнь она прожила весьма драматическую. А точнее, – нормальную жизнь ровесницы двадцатого века, отпрыска аристократической семьи, в стране победившего хамства.

По Аллочкиной версии она была наследницей графского рода Алсуфьевых, о чем не раз упоминала в своих песнях. Скептичная Ларка, привычно снижая полет мачехиной фантазии, настаивала, что песни песнями, фамилия фамилией, а Аллочкины Алсуфьевы никакие не графья, а всего лишь обыкновенные дворяне, их дальние родственники.

Проверить, кто из них говорил правду, не было никакой возможности, да и ни к чему, вроде бы, – Аллочкиными песнями мы заслушивались и без точного знания ее родословной. К сожалению, сохранить их магнитофонную запись нам не удалось – при выезде из СССР нам было предложено все имеющиеся кассеты выложить на невинного вида заурядный столик, который оказался специальным приспособлением для размагничивания кассет. Так что на суд истории я могу представить только то, что сохранилось в моей памяти.

Там хранится песня о графине-бабушке, «розе девятнадцатого века», которая, нежно перебирая клавиши старинных клавикорд, напевала по-французски «сочиненный ею дедушке романс», завершавшийся словами: «Адью л-амур! Адью л-амур!». В песне был такой куплет:

Дорогая, ты вела меня за ручку,

Меж платанов в тихом сумраке аллей,

Чтоб сквозь жизнь твоя изнеженная внучка

Шла дорожкой бабушки своей.

Увы, из замысла бабушки ничего путного не вышло, и изнеженной внучке довелось хлебнуть всех горестей и радостей ее смутного и грозного времени. В семнадцать лет революционная волна занесла Аллочку из разоренного графского имения в разоренную голодную Москву, и только ее исключительная красота и артистизм помогли ей выстоять и выжить.

Каких только работ она ни перепробовала, в каких только компаниях ни побывала: и пирожки с лотка продавала, и канкан отплясывала в опереточных спектаклях, благо ноги у нее, на зависть современницам, были исключительно длинные. Именно там, в оперетте, или, как она говорила «в оперетке», Аллочка обнаружила в себе песенное дарование, которое провело ее по жизни надежнее, чем бабушкина охраняющая рука. Правда, не меж платанов в тихом сумраке аллей, а по этапам и лагерям, но все же провело по дорожкам ада, и вывело наружу, и не допустило, чтобы сгинула. А ведь вполне могла сгинуть – как многие, не столь даровитые и живучие!

Рассказы Аллочки о ее дотюремной юности порой настолько фантастичны, что невольно хочется верить Ларкиному здравому смыслу – впрочем, всякий, кто знает Ларку, не сможет не усмехнуться при одном только упоминании о ее здравом смысле. Так Аллочка, пописывавшая стишки еще в графском имении, настаивала, что была дружна с кружком В. Маяковского и что именно ее перу принадлежит знаменитое пародийное четверостишие:

Я от Лили Краснощековой, лелеемой,

Ты же от героя интендантских выдач,

Получили оба по шее мы,

Уважаемый Лев Давыдыч.

На моей памяти это четверостишие уже прочно стало фольклором, народным достоянием, вроде цитат из «Горя от ума», так что, надеюсь, не надо объяснять, кто за что получил по шее и кто такие Лиля и уважаемый Лев Давыдыч. А насчет героя интендантских выдач могу напомнить, что таким было прозвище Фрунзе, который сменил Троцкого на посту Военного Министра. Услыхав от меня рассказ об Аллочкином авторстве, мой блаженной памяти папа пришел в дикую ярость и обругал ее самозванкой, уверенный в том, что четверостишие написал сам Маяковский. И я не могла его переспорить – ведь заверенной у нотариуса рукописи никто в руках не держал. Так что правда об истинном авторстве насмешливого четверостишия ушла в могилу вместе с Аллочкой и ее современниками.

Другой любимый Аллочкин рассказ был посвящен ее борьбе с царившим в Советской России сексуальным невежеством. Саму Аллочку, разумеется, ни в каком сексуальном невежестве упрекнуть было нельзя – с чем-с чем, а с этим была согласна даже Ларка. Но многие Аллочкины друзья жестоко страдали от сурового запрета на сексуальное образование и обращались к ней за советом – знали, видно, к кому обращаться! Так что ей совместно с ее первым мужем, художником Зиминым, пришлось открыть у себя дома нечто, вроде кратких курсов эротического просвещения.

Дело было поставлено так: страдающая пара – предположим, Ваня и Маша, – приходила в назначенное время, кровать отгораживали ширмами, и начинался урок.

«Принимаем такую-то позу!» – командовали хозяева. Кровать скрипела – ученики напрягались изо всех сил, выполняя приказ.

«Справились?»

«Вроде бы справились» – доносилось из-за ширмы.

«Теперь пусть Маша положит правую руку туда-то, а Ваня – левую ногу туда-то».

Ваня и Маша в усердии превосходили самих себя, и в конце концов, уходили удовлетворенные. Одну подругу так увлекли результаты полученных уроков, что она предложила чете Зиминых объединиться для повышения градуса эротических восторгов:

«Почему все живут ан-труа (втроем)? Давайте жить ан-катр, (то есть вчетвером)!»

Не помню уже, как Аллочка оценила утверждение, будто все живут ан-труа, но от предложения жить ан-катр она решительно отказалась:

«Я сразу разгадала намерения этой стервы – никакой ан-катр ей был не нужен, просто она решила заполучить моего Зимина!»

Не исключено, что именно по доносу этой стервы – а может, какой-нибудь другой, – Зиминых вскоре арестовали и надолго отправили в страну ЗэКа. Впрочем, времена были такие, что было несущественно, кто именно донес и о чем: Зимины вращались в кругах обреченных, и сами были обречены. Похоже, художник Зимин из этого путешествия не вернулся, во всяком случае в Аллочкиных сказках он больше не фигурировал.

Аллочка не очень любила распространяться о своих лагерных приключениях, но обо многом можно судить по ее песням. Особо запомнилась мне песня о маленьком бревенчатом домике и о девчонке с Ангары.

«Не стежками, не дорожками,

Вышел навстречу ты,

Маленький домик бревенчатый

С двумя око-о-шк-ами!»

Ах, не в моих скромных силах передать завораживающий ритм этой песни, где «маленький домик бревенчатый» повторяет судьбу самой Аллочки. Вот он, «связанный, как наказанный», сброшен с кручи на плот, чьей-то рукой направленный «в речной водоворот». «Рядом с тайгой непролазною» плывет он с верховий Ангары, с теплого зеленого юга, где шумят и качаются деревья, вдаль, на север, в пустынное мертвое царство вечной мерзлоты:

С прощальною песней дальнею

На запад ушли поля,

И показалась печальная

Игарская земля.

Я тоже подплывала к Игарской земле с юга и видела ясно – никаких уходящих на запад полей там, среди тайги непролазной, не было и быть не могло. Поля эти остались далеко позади, в другой жизни, которой Аллочку лишили, «меж платанов, в тихом сумраке аллей».

Мне довелось побывать в Игарке не в роли подневольного ЗэКа, а в привольном качестве туристки. Меня доставил в порт Игарка красивый белый пароход, где пассажиры в купальных костюмах целый полярный день прохлаждались в шезлонгах на продуваемой легким ветерком палубе, а к обеду наряжались в лучшие одежки и отправлялись есть поданную на красивых белых тарелках свеже-поджаренную только что выловленную рыбу-чавычу. Только редким счастливцам удается попробовать эту необычайного вкуса рыбу, которую невозможно транспортировать – она такая нежная, что портится даже от прикосновения, не то что от перевозки. И все же мне редко приходилось чувствовать себя погруженной в такое море печали, в какое загнала меня и моих спутников Игарская земля.

У Аллочки не было там моих привилегий – белым пароходом ей служила вонючая баржа, белой тарелкой – жестяная миска, а короткий полярный день стремительно превращался в бесконечную полярную ночь. И нигде, ни в какой книге Бытия, не было записано, сколько ей здесь суждено пробыть и суждено ли ей когда-нибудь вернуться в нормальную человеческую жизнь. Но на то она и была античная богиня, чтобы бросать вызов судьбе – она не хотела допустить гибели бревенчатого домика, насильственно пригнанного на далекий север и предательски покинутого на болотистом берегу Енисея. Выждав пару секунд после печального аккорда, она с силой ударяла по струнам, и голос ее взмывал к потолку:

Заброшенный, как подкошенный,

До вешней стоял поры,

Весною пришла с матросами

Девчонка с Ангары!»

Девчонка с Ангары тоже, конечно была Аллочка, уже научившаяся к тому времени заговаривать кровь и ожоги, снимать сглаз и зубную боль, привораживать и отвораживать, отводить злую волю и подправлять будущее. И готовая прийти куда угодно на барже, «с матросами» – можно представить себе, что это значило в тех условиях!

«И целовалась с матросами

Девчонка с ангары!»

Она пела эту песню через много лет в Москве, и завораживала своим пением старых и молодых. В небольшую комнатку на Кадашевской набережной, где висел на стене чудом сохранившийся Аллочкин портрет двадцатых годов, по вечерам битком набивался народ – друзья, друзья друзей, случайные знакомые, случайные знакомые случайных знакомых. Аллочка пела, а мы подпевали, кто хорошо, кто похуже, но все одинаково вдохновенно. И даже я, хоть душу мне жгло воспоминание о том, как в седьмом классе, когда я так же вдохновенно выводила вслед за другими девочками мелодию популярного тогда «Заветного камня», меня очень обидно попросили замолчать и не нарушать слаженной стройности хора.

В доме у Аллочки никого не просили замолчать – там всегда были рады гостям. Не все песни у нее были грустные, нет – не так, у нее не было грустных песен, просто она умело строила драматургию каждой песни так, чтобы из противоборства разных начал рождался живой, увлекательный текст, порой трогательный, порой смешной.

Этот, например, о любви:

«Рельсы, рельсы, бесконечные рельсы,

Это мысли твои и надежды мои,

Рельсы, рельсы, это дальние рейсы,

Это рядом бегущие две колеи,

Неразлучные две колеи!»

А этот – о прогрессе:

«Все стало на места, но нет былой программы,

И музыка не та, и женщины не дамы,

Не знаю, в том повинны Москва или Париж,

Но даму от мужчины не сразу отличишь.

Идут – кто в шортах, кто в брюках зимних,

А кто в курортных – невыразимых,

В рубашках, в тельняшках,

А кто – в подтяжках и в галифе.

Так выпьем же, так выпьем же за братьев Монгольфье,

За славных авиаторов, отважных Монгольфье,

А кто не пьет, а кто не пьет,

Тому мы скажем «Фе!

Мы скажем «Фе»!

Процесс над Юликом старики вынесли стойко, но Ларкины эскапады, завершавшиеся то тюрьмой, то ссылкой, были для них тяжкими ударами. Однако друзья их не забывали – в их гостеприимном доме и без Ларки было по-прежнему людно, кажется, даже более людно, чем раньше. Я не исключаю, что среди гостей нередко попадались и стукачи, но ведь от них все равно некуда было деваться.

Иногда мы не пели, а слушали чтение чьих-нибудь стихов или прозы. И мне приходилось там читать – и стихи, и переводы, и пьесы, к счастью, я писала тогда одноактные. И.А. тоже не отставал от других: взбодренный обстановкой литературного салона, он неожиданно начал писать – причем не какие-нибудь рассказики, а большие романы. Его роман «Наседка» из лагерной жизни был первой книгой, вышедшей в свет в нашем израильском издательстве «Москва-Иерусалим».

Со смертью их обоих – а они, как в сказке, жили долго и умерли почти в один день, – у меня связана какая-то жуткая, мистическая история.

Где-то в сентябре 1990 года мы получили письмо от И.А., в котором он сообщал печальную новость: Аллочка поскользнулась, упала и сломала шейку бедра. Поскольку за это ее навечно уложили в постель, он просил прислать ему посылку с израильскими супами в пакетах, – в Москве тогда было голодно, а старики всегда жили только на свою скудную пенсию. Я собрала эту посылку очень старательно и любовно, так, чтобы в минимальный вес втиснуть максимальное количество продуктов. Помнится, тогда в России были какие-то ограничения, позволявшие считать посылку, не превышающую определенного веса, бандеролью, а за бандероль там не надо было платить пошлину.

Достигнув совершенства, я побежала на почту и отправила эту бандероль – а не посылку! Месяца через два я получила извещение о том, что бандероль вернулась в связи с отсутствием адресата. В тот же день пришло письмо от Аллочки, сообщавшей, что Иосиф Аронович скоропостижно скончался, и Ларке посылку не выдают, потому что он не оставил ей доверенности. Не могу ли я переадресовать посылку поскорей, – ей, Аллочке, уже недолго осталось жить и очень бы хотелось полакомиться легендарными израильскими супами.

Я переадресовала эту злосчастную бандероль, но опоздала – к тому времени, как она дошла до Москвы, Аллочка тоже умерла! Это случилось в студеный декабрьский день, так хорошо описанный ею в песне Андерсен»:

Столбы гудели, как моторы,

От стужи ежились дома,

И сквозь опущенные шторы

Вползала в комнату зима,

Вползала в комнату зима,

Вползала в комнату зима!

Я надеюсь, что Аллочка и Иосиф встретились ТАМ, как она предсказала в своей песне:

И тут увидели деревья,

Как пробираясь между стен,

Навстречу Снежной Королеве

Идет с улыбкой Андерсен,

Идет с улыбкой Андерсен!

Ан-дер-сен!

И Снежная Королева, была конечно же, Аллочка!

Стройные ряды воинов ислама

В Литературном институте, куда я чудом была принята на переводческое отделение, я изучала язык фарси, который персы считали персидским, а таджики таджикским. Я же, не отдавая предпочтения ни персам, ни таджикам, мечтала постигнуть с помощью их общего языка загадку великой средневековой поэзии, включающей имена Рудаки, Фирдоуси, Руми, Саади, Хафиза и, главное, Омара Хайяма. Мне, действительно, удалось многих из них прочесть в подлиннике и кое-что из их творчества перевести на русский, но со временем очарование их поэзии поблекло в моих глазах и сошло на нет.

Я даже не заметила, как это случилось. Но, когда по прошествии многих лет я задумала издавать сборник своих избранных переводов «Ворон-Воронель», я не сумела выбрать для него ни одного стихотворения перечисленных мною корифеев персидской поэзии, кроме Омара Хайяма. Только он один выдержал для меня испытание временем. Все остальные показались мне напыщенными, помпезными и малосодержательными. Их витиеватые словесные узоры, несомненно, предоставляют переводчику прекрасную возможность тренировать свои версификаторские способности, не предлагая, однако, никакой пищи для души, во всяком случае, для моей.

Но во времена моего ученичества подобные крамольные мысли еще не посещали мою юную голову. Я жила в постоянном предвкушении ожидающих меня поэтических откровений, в значительной степени приумноженных своей недоступностью для других, – простых смертных, – не знающих языка фарси. И я погрузилась в изучение этого красивого, богатого языка, построенного разумно, логично и экономно. После третьего курса меня отправили в Таджикистан для языковой практики.

Самолет мой вылетел вечером из аэропорта Внуково с тем, чтобы на рассвете прибыть в Сталинабад. Пассажиров было не слишком много, так что мне удалось пристроиться на двух креслах и задремать – в молодости так хорошо спится в любых условиях! Меня разбудил громкий голос пилота, который сообщил в мегафон, что, к сожалению, ему придется прервать рейс и совершить незапланированную посадку в Ташкенте. Но ждать придется недолго, заверил он нас, уже в семь утра нас отправят дальше, в Сталинабад. Хмурой полусонной толпой мы вывалились в переполненный зал ожидания, где нам сообщили, что рейс Ташкент-Сталинабад перенесен на одиннадцать часов утра.

Делать было нечего – промаявшись до половины одиннадцатого, я отправилась на летное поле искать свой самолет. Это было в те благословенные времена, когда еще никто не догадался взрывать и похищать самолеты, так что каждый желающий мог запросто гулять по летному полю. Самолет, вылетающий из Ташкента в Сталинабад, я опознала по огромной толпе, тревожно колышущейся перед его трапом. Было очевидно, что число желающих попасть этим рейсом в Сталинабад намного превышает количество мест. Начинался жаркий рукопашный бой. Неизвестно, чем бы он окончился для меня, – скорей всего, меня бы запросто оттолкнули, – но некто молодой и симпатичный из команды осторожно взял меня под локоть и, как нож сквозь масло, прошел со мной сквозь бурлящее человеческое месиво и провел вверх по трапу в салон самолета.

Как ни странно, там было безлюдно и тихо – очень немногие из беснующейся снаружи толпы смогли проникнуть внутрь. Когда салон заполнился до половины, двери задраили, и самолет взлетел в небо. Не пролетели мы и часа, как в микрофонах зазвучал голос пилота – к сожалению, сообщил он, рейс придется прервать и совершить незапланированную посадку в Самарканде. Немногие из летевших со мной вечерним рейсом из Москвы стали тревожно перешептываться – как, опять? Что бы это могло означать?

Но нашего разрешения никто не спрашивал – через четверть часа самолет приземлился на совершенно пустынном летном поле Самаркандского аэропорта. Стюардессы начали поспешно выгонять нас из самолета наружу. Стоя на верхней площадке трапа, я огляделась – ни вдали, ни вблизи от нас не было видно ни одного самолета, кроме нашего.

Мое внимание отвлек разгорающийся в салоне скандал. Кто-то, обладавший высоким пронзительным тенором, ни за что не соглашался выходить из самолета.

«Я, Вася Кнопкин, – кричал тенор, – лечу в Сталинабад, вот посмотри, в билете написано! И никакого Самарканда там нет! Хватит, я уже в Ташкенте насиделся!»

В ответ невнятно защебетали встревоженные голоса стюардесс. Из неразборчивого словесного потока несколько раз выпорхнуло узнаваемое выражение «делать уборку», которое окончательно вывело Васю Кнопкина из себя:

«На хрена мне сдалась ваша уборка? И так уже на полдня опоздали – я за уборку денег не платил!» – выкрикнул он почти колоратурным сопрано.

На этой высокой ноте в женский хор вплелись мужские голоса – резкие, командные, и хор разом смолк. Через несколько секунд Васю вынесли из салона на руках, оттеснив меня к перилам, снесли вниз по трапу и поставили на асфальт. Он рванулся было обратно, но, быстро смирился, осознав превосходящие силы противника. А может, не потому что осознал, а потому что иссяк, кто его знает.

Ведь он, бедняга, не предполагал, что его приключения только начинаются.

Два часа ожидания на летном поле в Самарканде оказались тяжелее, чем ночь, проведенная на полу в зале ожидания Ташкентского аэропорта. Дело в том, что в Самарканде стояла настоящая жара среднеазиатского лета, многократно усугубленная соседством пышущего жаром самолета, полным отсутствием тени над головой и раскаленным асфальтом летного поля под ногами. Наконец, нас, коллективно сомлевших от жары, впустили в до блеска вымытый, и, как нам с пылу, с жару показалось, прохладный самолет. Пол в проходе выглядел так, будто по нему никогда не ступала нога человека. Иллюминаторы сверкали неземной чистотой, за иллюминаторами плавилось от зноя белесое небо, потерявшее цвет в слишком ярком солнечном свете. Мы плюхнулись на свои места, распрямили затекшие от двухчасового стояния ноги и коллективно расслабились.

«Летим, наконец?» – спросил кто-то.

Как бы отвечая на его вопрос, в дальнем конце пустынного летного поля появилось нечто, напоминающее свадебный кортеж. Впереди летела стайка мотоциклов с милиционерами в седлах, за мотоциклами скользили три сверкающие черным лаком «Чайки», за «Чайками» следовало с полдюжины добротных «Волг» и «Побед» благородных пепельных и бежевых тонов. Затаив дыхание, мы прильнули к иллюминаторам. Сделав эффектный лихой вираж под хвостом самолета, кортеж резко остановился перед самым трапом. Из «Побед» выскочили торопливые люди в тюбетейках и бросились отворять двери «Чаек». Зато пассажиры «Чаек» в добротных, мало соответствующих погоде пиджаках никуда не спешили – они медленно выходили из машин, в первую очередь соблюдая достоинство, насмерть запечатленное в их осанке и в выражении их коричневых широкоскулых лиц.

Вдруг задняя дверь одной «Чайки» распахнулась изнутри, и оттуда, расталкивая тех, кто уже вышел и норовил открыть перед ним дверь, выскочил поджарый, жилистый старик с жабьим лицом, в белой пионерской панамке, в цветастых шортах и в сандалиях на босу ногу. Спружинив пятками на асфальте, он круто развернулся, сунул руку вглубь автомобиля, и быстро отступил назад, выдернув оттуда как две капли воды похожую на него жилистую блондинку в цветастых шортах и в сандалиях на босу ногу, только без панамки. Когда они оказались рядом, выяснилось, что блондинка выше своего спутника на две головы, причем волосы на одной из них крашены пергидролем.

Старик в панамке громко крикнул что-то по-русски, и мотоциклисты, спешившись, бросились открывать багажники всех трех «Чаек», выбрасывая оттуда на землю груду невиданных пестрых чемоданов и огромных сумок подстать цветастым шортам их хозяев. Крашеная блондинка начала, заламывая пальцы, пересчитывать свой багаж. Первый раз она, по-видимому, чего-то не досчиталась и стремительно застрекотала по-английски, на что старик с жабьим лицом ответил ей очень похожей по интонации тирадой, а потом опять крикнул что-то по-русски, вынудив мотоциклистов наново обыскать все три багажника. В результате в одном из них был обнаружен небольшой саквояжик с металлической ручкой, после чего началась погрузка иноземного багажа в брюхо самолета.

Несмотря на жару, широкоскулые деятели в тюбетейках затеяли торжественную церемонию прощания, но команда самолета не дала нам насладиться этим зрелищем. Она поднялись в салон и потребовала, чтобы мы все, занимавшие по пути из Ташкента передние места, пересели назад. Обалдевшие от жары и бессонной ночи, мы покорно двинулись к указанным местам, – все, кроме Васи Кнопкина. Вася же опять вытащил из кармана свой билет:

«Вот тут написано: Кнопкин Василий, место номер шесть, – пронзительным тенором прочел он. – Можете прочитать. Зачем я буду уходить со своего законного места?»

«Это очень важный иностранец, – пролепетала одна из стюардесс, – его нужно посадить впереди».

«А я – советский гражданин Василий Кнопкин. Чем этот иностранец важней меня? – поинтересовался Вася. – Я тоже хочу сидеть впереди, тем более в билете написано «место номер шесть». А ваш иностранец, если хочет, может сесть рядом со мной, я не заразный».

После этого заявления Вася начал демонстративно пристегиваться. К этому моменту церемония за окном завершилась, и группа людей, включающая знатных иностранцев, двинулась к трапу, прощально помахивая остающимся. Тогда, не теряя времени на лишние разговоры, два дюжих мужика в летной форме быстро скрутили Васю, так и не дав ему пристегнуться, и пронесли по проходу к одному из свободных мест в хвосте самолета. Вася попробовал было брыкаться, но его крепко прижали и принудительно пристегнули – как раз к моменту появления в салоне двух иноземных фигур в цветастых шортах и в сандалиях на босу ногу.

Стюардессы бросились рассаживать дорогих гостей, но тут снова произошла запинка. Старик с жабьим лицом шепнул что-то на ухо стоявшей с ним рядом миловидной брюнетке, и она вежливо обратилась к стюардессам:

«Господин Гарриман не любит сидеть в передней части самолета. Нельзя ли предоставить ему место в хвостовой?»

Стюардессы захлопотали, проворно пересаживая пассажиров на их прежние места. Все шло гладко, пока не подошла очередь Васи Кнопкина.

«С какой стати я буду бегать взад-вперед? – возмущенно завопил он, не поднимаясь с кресла. – Я вас не просил сажать меня сюда! Вы меня впихнули сюда насильно, и я добровольно отсюда не уйду!»

На этот раз никто не стал тратить время на выяснение отношений с Васей – его опять привычно скрутили и перенесли на руках на его законное место номер шесть, где его опять крепко прижали и пристегнули. После чего остальные быстро расселись, и самолет, наконец, взлетел. Все были рады завершить поскорей этот чрезмерно затянувшийся полет.

Мы летели вдоль какого-то необычайно живописного ущелья – ведь это происходило до эры реактивных самолетов, стремительно мчащихся сквозь пространство на большой высоте. Так что наш воздушный извозчик не слишком быстро скользил в узком извилистом коридоре, образованном отвесными стенами ущелья, временами почти касаясь этих стен гораздо ниже их зубчатых снежных вершин. Все пассажиры, как знатные, так и незнатные, прильнули к иллюминаторам, следя за открывающейся их взорам захватывающей картиной, на которой были ясно видны все фазы смены пейзажа, происходящие при переходе от одной высоты к другой.

И тут прямо над головой господина Гарримана возник Вася Кнопкин. Чуть покачиваясь в такт неровному скольжению самолета над воздушными ямами, он, не говоря ни слова, протянул руку и начал шарить по креслу за спиной американца. Все пассажиры, как по команде, оторвались от зрелища за окном и, парализованные удивлением, уставились на Васю, не понимая, чего он хочет. Через секунду, вырвавшись из оцепенения, на него пружинисто налетела стюардесса:

«В чем дело? Чего вы там шарите, Кнопкин?»

Волновалась она напрасно: похоже, Вася Кнопкин уже потерял весь свой боевой запал. Смущенно улыбаясь, он пробормотал:

«Я фуражечку свою ищу. Она, наверно, между кресел провалилась».

И с торжеством вытащил из-за спины Гарримана слегка помятую кепку, которая и впрямь застряла между кресел.

Еще через час наш самолет, чистый, как слеза ребенка, приземлился в Сталинабаде. У трапа была воздвигнута переносная трибуна, на которой с цветами в руках возносилось к небу все правительство Таджикской Советской Социалистической Республики. Когда мы начали спускаться по трапу, грянула громкая музыка – это выстроившийся рядом с трибуной духовой оркестр вносил свою лепту в торжественную встречу.

Назавтра в местных газетах появилось сообщение, что в Таджикистан с дружеским визитом прибыл бывший посол США в СССР Аверелл Гарриман.

О нас с Васей Кнопкиным ни в одной газете не было ни слова.

Но это не отменило факта нашего прибытия в Таджикистан, во всяком случае, моего. Я, к сожалению, не знаю, что случилось с Васей после всех его выходок в самолете, доставившем правительству Таджикской ССР господина Гарримана в цветастых шортах и в пионерской панамке. Но я знаю, что случилось со мной.

Я стала очарованной пленницей ослепительно белого Сталинабада, ныне переименованного в Душанбе, затопленного прозрачным воздухом, который врывался из многочисленных ущелий сомкнувшегося высоко над городом горного кольца. Однако побродив недельку по его тенистым, журчащим арыками улицам, я почувствовала, что с языковой практикой дело обстоит плохо. По сути, по-таджикски мне разговаривать было не с кем, так как круг моих новых знакомых свелся к нескольким русским интеллигентам, зачастую еврейского происхождения, которые денно и нощно крутили бюрократические колесики республики, разгоняя таким образом ее склонную к восточному застою кровь. Я начала подумывать о бегстве куда-нибудь подальше, где никто не говорит по-русски.

Многочисленные русскоязычные советчики с удовольствием помогли мне выбрать маршрут – по их словам, стоило съездить в районный центр Гиссар, где еще сохранилась древняя персидско-таджикская традиция, и в экзотические джунгли вокруг Тигровой Балки. Тигровая Балка находилась на самом юге Таджикистана, – там, где Пяндж, сливаясь с Вахшем, образует Амударью. От одного звучания этих слов у меня начиналось романтическое головокружение, и хотелось немедленно тронуться в путь.

Единственным препятствием были деньги, вернее, полное их отсутствие. На свои скромные «командировочные» я едва-едва могла прожить впроголодь, в основном, ходя по вечерам в гости, где меня кормили ужином. В гости я ходила, а не ездила, как бы далеко это ни было, потому что не разрешала себе потратиться на автобусный билет. Выходило, что заманчивые поездки по таджикской глубинке были мне не по карману.

Сперва я попыталась что-нибудь заработать, написав несколько статеек в местную газету. Но из этого ничего не вышло – надо мной поиздевались и ничего не заплатили. Я до сих пор уверена, что меня намеренно проучили, чтобы я не зазнавалась, – дескать, пускай эта столичная штучка не воображает, будто она сходу способна вскочить в то кресло, к которому мы столько лет ползли, сбивая в кровь коленки.

И тут мои мудрые русско-еврейские советчики придумали остроумный ход конем: а почему бы мне, как будущему переводчику, не попросить денег у местного Союза писателей на благородное дело освоения таджикского языка? Я быстро написала нужное заявление, и мне устроили встречу с самим председателем союза, легендарным Мирзо Турсун-Заде. Чем он, собственно, был легендарен, я толком так и не узнала, – разве, что той ходящей по лит-салонам легендой, будто все его поэмы при полном отсутствии оригиналов сочинил мой уважаемый мэтр, Семен Израилевич Липкин, не получивший потом ни гроша из присужденной за эти поэмы Государственной премии?

Мне повезло: легендарный ли, или мифический, Мирзо Турсун-Заде согласился меня принять – не без протекции, конечно, – и меня с трепетом ввели в его сильно затененный шторами кабинет. В правом дальнем углу кабинета стоял роскошный письменный стол полированного дерева, над которым едва-едва возвышался низкорослый, зато очень объемистый, всемогущий председатель. Про него без преувеличения можно было сказать, что он поперек себя шире: щеки у него по ширине были вровень с плечами, плечи вровень со столом, все остальное было скрыто от посторонних глаз мощными тумбами стола.

Великий человек молча выслушал мой сбивчивый лепет на его родном языке – я заранее заготовила свою речь, с помощью словаря разукрасив ее идиоматическими восторгами по поводу таджикского языка и таджикской поэзии. Он по-прежнему продолжал молчать, когда я произнесла последнее слово своей речи и застыла, с трудом переводя дыхание. Сердце мое учащенно билось – почему он молчит? Может, он не понял, чего я от него хочу? А хотела я тридцать рублей на дорожные расходы – для меня это была большая сумма, так как моя ежемесячная стипендия не доходила и до двадцати пяти.

Я краем глаза зыркнула на сопровождавшего меня доброжелателя, специалиста по капризам великого человека – может быть, надо чего-нибудь еще добавить? Но он, не дрогнув ни одним мускулом в ответ на мой умоляющий взгляд, тоже молчал, чуть склонив голову. Время текло мучительно медленно. Наконец через бесконечно долгий час – или это целый день прошел в молчании? – председатель, не шевельнув губами, произнес:

«Ман все равно».

После чего мой сопровождающий цепко ухватил меня за локоть и ловко вытолкнул из председательского кабинета, а потом, предостерегающе приложив палец к губам, так же молча поволок меня по коридору прочь от немедленно закрывшейся за нами двери. Когда мы вышли из зашторенного Союза писателей на залитую солнцем улицу, он, наконец, произнес первые слова:

«Поздравляю, он дал вам деньги».

«Откуда вы знаете? – не поверила я. – Что он сказал? На каком языке?»

«На таджикском. Так по-таджикски говорят, если не возражают».

Это было выше моего понимания, но деньги я получила, – целых тридцать рублей! – и даже довольно быстро, без лишней бюрократической волокиты. Первым делом я помчалась в Курган-Тюбе, откуда шел прямой, как мне по наивности казалось, путь в Тигровую Балку. Географически путь, быть может, был и прямой, но бюрократически он оказался непроходимым. Как выяснилось на месте, Тигровая Балка была на самой границе с Афганистаном, и туда не впускали без специального пропуска.

За пропуском мне пришлось отправиться в пограничную милицию, которая приютилась в какой-то отдаленной улочке. Пока я ее нашла, я чуть не потеряла сознание от жары – ходить по выжженным солнцем улицам Курган-Тюбе было вовсе не так приятно, как по продутым сквозняками улицам Сталинабада. Но главная обида состояла в том, что муки мои были напрасны – пропуска в Тигровую Балку мне не дали. Крепкоскулый начальник отдела пропусков внимательно выслушал меня и еще более внимательно осмотрел.

«С кем поедешь? – спросил он. – Попутчики есть?»

Я замялась, так как никаких попутчиков у меня не было: «Одна поеду».

«Одна поедешь, да? В Тигровую Балку? Интересно получается. Хорошая молодая девушка одна поедет в Тигровую Балку – но назад не вернется».

«Почему не вернется?» – не поняла я.

«Потому что, когда хорошая молодая девушка одна едет в Тигровую Балку, она никогда назад не возвращается. Пропуска не дам», – отрубил начальник и указал рукой на дверь, давая понять, что разговор окончен.

Я начала лепетать что-то по-таджикски, объясняя, как мне важна языковая практика, но он уже отключился от меня и стал кричать что-то в телефонную трубку. Я повернулась и пошла прочь, глотая по дороге слезы разочарования. Делать в знойном Курган-Тюбе мне было нечего. Я с трудом доплелась до автобусной станции и купила билет в Гиссар.

Зато поездка в Гиссар полностью скомпенсировала мою курган-тюбинскую неудачу. Не говоря уже о самом городке, который оказался именно таким, какие мы изучали на лекциях по этнографии Таджикистана, я попала там прямо в яблочко – на следующий день после моего приезда начинался мусульманский праздник Курбан. О том, что Курбан начнется именно завтра, рассказала мне местная учительница, Джамиля, у которой я, загодя заручившись рекомендательным письмом от одной сталинабадской поэтессы, остановилась на ночлег.

Это письмо обеспечило мне не только гостеприимный приют, но также послужило пропуском в настоящий таджикский деревенский дом, – иначе мне вовек бы его не увидеть! Проходя от автобуса по извилистым, окаймленным арыками улочкам Гиссара, я тщетно пыталась себе представить, как выглядит таинственная, полностью огражденная от внешнего мира жизнь внутри этих глухих стен. Каждая улица выглядела, как глубокое ущелье, с двух сторон стиснутое слепыми глинобитными стенами – ни в одном из ее домов не было выходящих на улицу окон. Что они там делали, в этих домах? Никто никогда не выглядывал оттуда наружу, никто не смел заглянуть внутрь.

Я постучалась в ворота, мне открыла сама Джамиля. Я протянула ей письмо, она мельком глянула на подпись и, улыбнувшись, отступила от порога, давая мне дорогу. Я вошла и обомлела – после пыльного ада раскаленной послеполуденным солнцем улицы я оказалась в раю. По стенам вились виноградные лозы, образуя в углах тенистые беседки, вдоль струящегося поперек двора большого арыка пестрели узорчатые ковры цветов. Из одной беседки сквозь кружево виноградных листьев на меня с любопытством уставились три юные гурии в возрасте от семи до двенадцати лет – дочери Джамили.

Я вынула из сумки привезенную еще из Москвы коробку конфет и приступила к долгожданной языковой практике. Девочки больше стеснялись, чем говорили, зато Джамиля, усадив меня на коврик в тени большого дерева, поставила на низенький столик две пиалы и чайник, и мы окунулись в увлекательную беседу обо всем на свете. Из всех обсужденных нами в тот вечер тем в моей памяти остались две. Одна – о том, чем целые дни занимаются таджикские женщины в тенистой полутьме своих наглухо закупоренных домов. Оказывается, завершив свои домашние хозяйственные дела, они собираются небольшими группками в доме одной из них и, попивая душистый чай из пиал, вышивают халаты и тюбетейки своих мужей, а то и на продажу. И при этом сосредоточенно разговаривают. Спрашивается, о чем? А о том самом – старшие подробно делятся с младшими разными хитрыми способами, какими можно ублажить мужчину в постели. А младшие внимают и заучивают детали. Им и книг по эротическому воспитанию не надо.

Другая тема – о завтрашнем празднике, на который в Гиссар съезжаются верующие мусульмане со всей Гиссарской долины, потому что раньше здесь практически была столица. От столицы остались развалины древней крепости и огромная базарная площадь, куда когда-то свозили товары из всей восточной Бухары, – так назывались земли, завоеванные у восточных соседей штыками русской армии.

Назавтра я встала с утра пораньше и отправилась на базарную площадь. Шум стоял невообразимый, потому что народу, действительно, съехалось видимо-невидимо – на автобусах, на машинах, на телегах, на ослах и на верблюдах. Не говоря уже о тех, что пришли пешком. Все мужчины были одеты в некое подобие униформы – в густо-синие чапаны, слегка напоминающие старорусские кафтаны. На головах у всех были вышитые тюбетейки. Сначала они челночно сновали по площади или стояли мелкими группами непрерывно сменяющегося состава, а я наблюдала за ними, затаившись у входа в старинное медресе.

Потом раздался какой-то музыкальный звук, и неорганизованное броуновское движение сразу обрело форму – синие чапаны начали сноровисто выстраиваться в ровные шеренги, каждая длиной в пару сотен голов в тюбетейках. А может, и больше, – сосчитать их было непросто, но ряды их уходили так далеко, что отдаленные головы казались меньше размером, чем ближние. Они быстро выстроились и затихли. Над огромной площадью повисла почти бездыханная тишина, только журчала вода в арыках, да где-то в отдалении пронзительно взревывали ишаки. Молчание прервала почти столь же пронзительная мелодекламация муллы, временами переходящая в полупение.

Многотысячные синие ряды стояли недвижно, словно вытесанные из камня. И вдруг голос муллы взлетел еще выше, напоминая всхлип музыкальной пилы – и толпа на одном дыхании ахнула «Алла!». И тут же одним слаженным движением сотни рядов в тюбетейках упали на колени и, высоко задрав задницы в синем, ударились головами о хорошо утоптанную землю базарной площади. И застыли.

Я тоже застыла. Далеко-далеко уходили направо и налево одинаковые коленопреклоненные ряды воинов ислама, высоко над площадью поднимался острый запах их сильно разогретых на беспощадном среднеазиатском солнце тел, упакованных в плотные чапаны.

Такого зрелища я не видела больше никогда, хоть уже тридцать лет живу в Израиле, где арабы регулярно справляют и Курбан, и Рамадан. Наверное, у нас это выглядит не менее впечатляюще, но меня никто не пустит на это поглядеть.

И потому праздник Курбан, подсмотренный мною из-за полуприкрытой двери медресе, остался в моей памяти воплощением сокрушительной силы ислама, не знающей ни сомнений, ни индивидуалистических метаний. Один короткий вскрик «Алла»! и тысячи воинов ислама грохаются лбами о затоптанную многими поколениями землю, высоко вздымая к небу обтянутые синими чапанами зады.

 Вас интересуют автомобили б/у? Тогда Вы наш клиент.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 196




Convert this page - http://7iskusstv.com/2010/Nomer3/NVoronel1.php - to PDF file

Комментарии:

Александр
Бад Фильбель, Германия - at 2011-09-29 20:49:44 EDT
А мне нравится!
Давний читатель портала
Израиль - at 2010-03-30 15:19:08 EDT
Мне тоже не понравились рассказы. Хотя автор прекрасно владеет словом, но ни души, ни внимания к своим персонажам, только бойкое самолюбование. Жалею, что прочла рассказ про Аллочку, осадок на душе.
И второй рассказ. При всей сложности наших отношений с мусульманами и к мусульманам, дважды повторенные "зады" выглядят дурным вкусом. Речь идет о святых вещах, вере и молитве. Надесь, автор наблюдала молящихся евреев, тоже принимают довольно нелепые позы и головой трясут. Очень смешно! Особенно, если в замочную скважину посмотреть.

Рональд
Pittsburgh, PA, USA - at 2010-03-30 14:21:47 EDT
Странно, что Нина Воронель пишет об «Аллочке» без сочувствия к ее судьбе. Жесткая ирония в начале рассказа не окупается посылкой бандероли с супом в конце. Бездушные словеса по поводу трудно прожитой жизни – это безвкусица.
Читатель
Израиль - at 2010-03-30 03:05:43 EDT
Больше не буду читаить Воронель.Пишет бойко,но весьма развязно.Завистливая и неискренняя женщина.Читатель.
Леонид Сокол
Германия - at 2010-03-21 18:42:35 EDT
"Розы пахнут профессионально".
Станислав Ежи Лец.

Виталий Гольдман
- at 2010-03-20 13:06:40 EDT
Отличные рассказы. Чувствуется дух времени.
П.С.
Москва, Россия - at 2010-03-20 11:20:08 EDT
Уж если героиня Воронель выдавала себя за графиню, могла бы знать, что род сей звался Олсуфьевы.
Читатель
- at 2010-03-20 09:26:15 EDT
В микрофонах звук не разаётся.
Читатель
- at 2010-03-20 09:23:56 EDT
В микрофонах звук не раздаётся. Но это блоха.
Юлий Герцман
- at 2010-03-19 15:35:57 EDT
Превосходно написано.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//