Номер 4(5) - апрель 2010
Джером Дэвид Сэлинджер

Над пропастью во ржи

Перевел с английского

Яков Лотовский

(окончание. Начало в №2(3))

20

Я сидел и продолжал накачиваться спиртным – все ждал, когда выйдут Тина и Жанин со своими делами, но их сегодня не было. Вышел шустрый такой чувак с перманентом на голове и стал играть на фоно, а потом новая крошка, певица Валенсия. Тоже ничего особенного, но все же лучше, чем Тина с Жаниной, эта хоть пела нормальные песни. Фоно стояло рядом со стойкой, где я сидел, и Валенсия находилась практически рядом. Я подмигивал ей, но она делала вид, что не замечает. Наверно не стоило этого делать, но я был пьяный в дым. Когда она закончила, она смоталась так быстро, что я не успел ее пригласить выпить со мной, и я подозвал метрдотеля и попросил передать Валенсии: не будет ли она любезна выпить со мной. Он сказал, что передаст мое приглашение, но наверно не передал. Вечно так: сколько их ни проси – никогда не передадут.

Блин, я торчал в баре чуть ли ни до часу ночи и упился в стельку. Окосел совсем. Одно только я помнил четко – нельзя шуметь, дебоширить и тому подобное. Нельзя привлекать к себе внима­ния и т. д. и т. п., а то начнут выяснять, сколько мне лет. Но до чего же я, блин, окосел! Когда я совсем напился, у меня опять начался этот дурацкий бзик, будто мне в кишки всадили пулю. Я был единственный в баре с пулей в животе. Я положил руку под курткой на живот и все такое, чтоб кровь не лилась на пол. Я не хотел подавать виду, что ранен. Я старался скрыть, что ранен каким-то сукиным сыном. И тут мне жутко захотелось позвонить Джейн, узнать явилась ли она уже домой. Я заплатил по счету, вышел из бара и пошел искать телефон. Я продолжал держать руку под курткой, чтобы кровь не капала. Бог мой, до чего же я был пьян!

Но когда я оказался в телефонной будке, у меня пропало настроение звонить Джейн. Я чувствовал, что слишком пьян. Поэтому позвонил Сэлли Хэйес.

Я раз двадцать набирал номер прежде, чем набрал точно. Совсем, блин, окосел!

– Алло! – говорю, когда кто-то наконец взял трубку. Я прямо орал, до того надрался.

– Кто это? – холодным тоном спросила какая-то дама.

– Это я. Холден Колфилд. Могу я поговорить с Сэлли?

– Сэлли спит. Это ее бабушка. Почему вы звоните в такой поздний час, Холден? Вы знаете, который час?

– Да. Мне надо поговорить с Сэлли. Очень важно. Дайте ей трубку.

– Сэлли спит, молодой человек. Позвоните ей завтра. Покойной ночи.

– Разбудите ее! Разбудите! Эй! Слышите?

Тут в трубке слышу другой голос.

– Холден, это я. – Это была Сэлли. – С чего это ты вдруг?

– Сэлли? Это ты?

– Да. Перестань орать. Ты что – пьян?

– Да. Послушай. Это самое, я приду на сочельник. О’кей? Украшать елку с тобой. Ладно, а? Сэлли!

– Ты пьян. Иди спать. Где ты? Кто с тобой?

– Сэлли! Я приду, и будем украшать елку, о’кей? Слышишь?

– Да слышу. Иди спать. Где ты? С кем ты?

– Ни с кем. Сам с собою, сам при себе. – Мой бог, до чего я был пьян! Я все держался за кишки. – Они кокнули меня! Банда Рокки меня прикончила! Ты поняла? Сэлли, ты поняла?

– Ты о чем? Иди лучше спать. Мне тоже пора. Позвони завтра.

– Эй, Сэлли! Ты хочешь, чтобы я пришел наряжать елку? Ты хочешь, а?

– Да. Покойной ночи. Иди домой и ложись.

И повесила трубку.

– Покойной ночи! Покойной ночи, Сэлли, девочка моя. Миленькая моя, дорогая! – говорю.

Представляете, до чего надрался? Повесил трубку и подумал, что она, наверно, только вернулась со свидания. Мне вдруг почему-то представилось, что она была у Лантов на чаепитии, типа того, вместе с этим пижоном из Эндовера. Что они прямо купались в своем чаю, и умничали, и выпендривались друг перед другом. Даже противно стало, что позвонил ей. Когда выпью, вечно дурь из меня лезет.

Проторчал я в этой будке довольно долго. Все держался за трубку, как за соломинку, чтобы не отключиться. Чувствовал себя не лучшим образом, мягко говоря. Наконец выбрался из будки и подался в туалет, шатаясь, как болван. Набрал полный умывальник холодной воды и окунул голову по самые уши. А потом даже и вытирать не стал. Пусть с нее льется, к свиньям собачим. Подошел к радиатору у окна и сел на него. На нем было хорошо, тепло. Хорошо, потому что я дрожал, как пес. Юмор в том, что, когда я накачаюсь, меня всегда трясет, как в лихорадке.

От нечего делать я сидел на радиаторе и пересчитывал белые квадратные плитки на полу. По мне текло. Наверно галлон воды протек мне за шиворот, замочил весь воротник, галстук и прочее, но мне все было побоку. Я был слишком пьян, чтоб обращать на это внимание. Тут смотрю – этот чувак, что играл на фоно для Валенсии, шустряк этот с перманентом, вроде как гомосек, заходит, чтобы поправить свои золотые кудри. И пока он укладывал свою прическу, мы малость потрепались, хотя он был не очень приветлив.

– Слушайте, вы увидите эту крошку Валенсию, когда вернетесь в бар? – спрашиваю у него.

– Очень даже не исключено, – отвечает он. Хохмит, скотобаза. Сколько не встречал таких хмырей, вечно с хохмочками.

– Послушайте. Передайте ей от меня привет. Спросите, передавал ли ей официант от меня просьбу, ладно?

– Шел бы ты лучше домой, Мак. Сколько тебе, если честно?

– Восемьдесят шесть. Слышьте, передайте ей от меня привет. О’кей?

– Шел бы ты домой, Мак.

– Зачем? А вы, между прочим, клево играете на фоно, – говорю ему. Это я – чтоб подкатиться к нему. Если честно, играл он говенненько. – Вам надо выступать по радио, – говорю. – Симпатичный чувак. Золотые кудри. Вам нужен менеджер?

– Ступай домой, Мак. Будь умницей – ступай домой и ложись спать.

– Некуда мне идти. Нет, кроме шуток – вам нужен менеджер?

Он не ответил. Просто ушел. Расчесал и уложил свои кудри и ушел. Точь-в-точь Стрэдлэйтер. Все эти красавчики одинаковы. Причешутся, прилижутся и – будь здоров. А ты оставайся.

Когда я наконец встал с радиатора и двинулся в гардероб, отчего-то расплакался, и т. д. и т. п. Не знаю, чувствовал себя слишком одиноко и грустно. Когда я оказался в гардеробе, я не нашел у себя номерка. Но гардеробщица была очень добра ко мне. Отдала мне куртку и так. И мою пластинку «Крошка Ширли Бинз» – я все еще с ней таскался. Я дал ей бакс за доброту, но она не взяла. Все твердила, чтобы я шел домой спать. Я пытался типа того, чтоб назначить ей свидание после работы, но она отказалась. Сказала, что годится мне в матери и так далее. Я показал мою седину и сказал, что мне сорок два – просто выпендривался. Но она была славная. Я показал ей свою красную шапку, и она ей понравилась. Велела надеть ее, потому что голова у меня была мокрая. Очень славная она!

На свежем воздухе мне полегчало, но холодрыга была жуткая, у меня зубы отбивали дробь. Я не мог с ними справиться – прямо лязгали. Я двинулся по Мэдисон-авеню и стал высматривать автобус, так как деньги у меня почти все вышли, и нужно было обходиться без такси и все такое. Но и в чертов автобус лезть жутко не хотелось. К тому же я не знал, куда направиться. И я решил пойти через парк. Дай, думаю, дойду до того озерка и узнаю, есть ли там утки. Надо же выяснить – остаются они или нет? Я все еще не знал – остаются или нет? Парк был недалеко, а мне торопиться было некуда – я не знал даже, где буду ночевать – короче, поперся. Усталости я не чувствовал. Чувствовал только страшную тоску.

В парке сразу же случилась жуткая вещь. Я уронил пластинку, которая для Фиби. Она разбилась вдребезги. Лежала вроде в конверте, но все равно разбилась. Я чуть не зарыдал, до того было жалко, но ничего не оставалось, как вынуть осколки из конверта и сунуть в карман куртки. Толку от них никакого, но выбрасывать как-то не хотелось. Я углубился в парк. Бог мой, и темно же там было!

Я прожил в Нью-Йорке всю жизнь и знал парк, как свои пять пальцев, постоянно гонял здесь на роликах и на велосипеде, когда был пацаном, но теперь никак не мог найти это озерко. Прекрасно же знал, что оно у южного выхода, но никак не мог найти. Наверно, я был пьянее, чем мне казалось. Я все шел и шел, и становилось все темнее и темнее, жутче и жутче. За все время не встретил ни души. И слава Богу, а то наложил бы в штаны со страху. Наконец нашел. Оно было наполовину покрыто льдом. Но нигде никаких уток. Я обошел вокруг все это озерко, даже чуть не свалился в него, но – ни одной утки. Мне взбрело в голову, что если они даже и здесь, то, должно быть, спят у берега в осоке и так далее. И чуть из-за этого не свалился в воду. Короче, не нашел ни одной.

В конце концов я сел на скамейку, где было не так темно. Блин, меня трясло, как в лихорадке, а волосы на затылке превратились в сосульки, хоть на мне и была охотничья шапка. Этого еще не хватало – подцепить воспаление легких и умереть. Я стал представлять себе как миллион всяких-разных понабегут на мои похороны. Мой дед из Детройта, что имеет привычку объявлять номера улиц, когда едешь с ним в автобусе, мои тетки – их у меня штук пятьдесят, – и вся моя двоюродная шайка-лейка. Все сборище. Как на похоронах Алли, когда они собрались в полном своем идиотском составе. Д.Б. рассказывал, как одна тупая тетушка, у которой всегда изо рта воняет, все время повторяла: ах, какой он лежит умиротворенный. Меня там не было. Я был в больнице. Попал в больницу и т. д. и т. п., когда поранил руку. Короче, я боялся схватить воспаление легких, со всеми этими сосульками на голове, и потом отдать концы. Просто очень жалко было предков. Особенно, маму. Она и так до сих пор не может прийти в себя после смерти Алли. Я представил себе, как она не будет знать, что делать с моими костюмами, спортивным барахлом и так далее. Одно хорошо, что она не позволит старушеньке Фиби быть на похоронах – мала еще. Это меня утешало. Потом я представил, как вся эта компания сует меня в могилу и все такое, ставит камень с моим именем – и хана. И вокруг одни мертвые чуваки. Блин, стоит только умереть – тебя вмиг упрячут. Хотелось бы, когда помру, чтобы нашелся толковый человек и бросил бы на фиг меня в реку или еще куда. Да куда угодно, лишь бы не на кладбище. Приходят к тебе по воскресеньям, кладут тебе на живот букет цветов – все это фуфлятина. Кому нужны эти цветы, если ты загнулся? Полная чушь!

Когда погода хорошая, мои предки довольно часто ходят на могилу к старине Алли и кладут букет. Я пару раз сходил и бросил это дело. Во-первых, мне тошно видеть его на этом дурацком кладбище. Вокруг одни дохляки и могильные плиты – и все. Еще куда ни шло, когда солнце на небе, но два раза – причем, подряд! – когда мы были там, начинал лить дождь. Жуткое дело. Дождь поливал несчастный этот камень, траву, что растет у него над животом. Лило как из ведра. Весь народ, что был здесь, рванул отсюда, как угорелый, к своим машинам. Это меня совсем убило. Все они могут сесть в свою машину, включить свое радио и все такое, потом поедут в ресторан – все, но только не Алли. Для меня это невыносимо! Я понимаю, что на кладбище всего лишь его тело, а душа на небесах и т. д и т. п., но все равно, как такое можно вынести? И так хотелось, чтоб он был не там, а тут. Жалко, вы его не знали. Если бы знали, поняли бы, о чем я. Когда солнце светит, еще куда ни шло, но светит-то оно, когда ему вздумается.

Чтоб не думать о воспалении легких и так далее, я достал свои последние гроши и стал пересчитывать под тусклым фонарем. Осталось всего три бакса, пять квотеров и никель. Мой бог! Промотал целое состояние после отъезда из Пэнси. Я подошел к пруду и зашвырнул эти квотеры с никелем в воду, в полынью. Сам не знаю зачем. Может, для того, чтобы выбросить вместе с ними из головы мысли о воспалении легких и смерти. Но выбросить мысли не удалось.

Я стал думать, что почувствует старушенька Фиби, если я схвачу воспаление и умру. Все это, конечно, было по-детски, но перестать я не мог. Она сильно расстроится, если случится что-то в этом духе. Она меня любит. Думаю, даже очень. Без дураков. Короче, я никак не мог выбросить из башки эти идиотские мысли и понял, что мне следует пойти домой и повидаться с ней, на случай, если я помру. Ключи от квартиры были при мне, и я решил сделать так: тихонько прокрадусь в дом и хоть немного поболтаю с ней. Главное, что меня беспокоило, так это входная дверь. Она, сволочь, так крякает. Дом старый, а управляющий – ленивый гад. Все в доме скрипит, пищит. Я боялся, что предки могут услышать. Но я решил попытаться все же.

Я тут же рванул на фиг из парка и пустился домой. Всю дорогу шел пешком. Это не так далеко, и я совсем не устал, и хмель весь вышел. Только холодина стояла жуткая – и никого вокруг.

21

Давно мне так не везло: когда я пришел домой, вместо нашего ночного лифтера Пита был какой-то другой, которого я впервые видел. Теперь главное не напороться на предков. Повидаюсь со старушечкой Фиби, а потом отвалю, и никто не узнает, что я здесь побывал. Повезло как никогда! К тому же этот лифтер вид имел туповатый. Я ему бросил небрежно, что мне надо к Дикстайнам. А Дикстайны живут на нашем этаже. Я еще перед входом снял свою охотничью шапку, чтобы не выглядеть подозрительно. Быстренько вошел в лифт, типа страшно тороплюсь.

Он уже закрыл двери и хотел было надавить на кнопку, но вдруг повернулся и говорит:

– А их сейчас нет дома. Они на вечеринке на четырнадцатом этаже.

– Ничего, – говорю. – Тогда я их подожду. Я их племянник.

Он посмотрел на меня с тупой подозрительностью.

– Могли бы подождать в вестибюле, молодой человек.

– Вполне можно, – говорю. – Да вот с ногой что-то у меня. Надо держать ее в удобном положении. Нет, все же лучше посижу на стуле у их дверей.

Он даже и не врубился что к чему, только сказал: «А-а!» и повез меня наверх. Неплохо, да? Стоит человеку навешать какой-нибудь лапши на уши, и он сделает все, что тебе надо.

Я вышел на нашем этаже и похромал, как калека, в сторону квартиры Дикстайнов. Когда я услыхал, что захлопнулась дверь лифта, я повернулся и пошел в нашу сторону. Сработано было чисто. И хмеля ни в одном глазу. Я достал из кармана ключ и открыл нашу дверь, тихонечко так. Потом, крадучись, вошел и притворил дверь. Запросто мог бы быть воришкой.

В прихожей, конечно, было темно, как в аду, но свет, конечно, я не мог врубить. Я был очень осторожен, чтобы ни на что не наткнуться и не наделать переполоху. Главное – я был дома. Родной запах. В прихожей у нас пахнет, как нигде. И фиг поймешь чем. То ли цветной капустой, то ли одеколоном – не знаю чем, но по запаху сразу поймешь, что ты дома. Я хотел было снять куртку и повесить в стенной шкаф, но там полно вешалок, когда откроешь дверцу, начнут ужасно стучать, поэтому я остался в куртке. Потом я потихоньку двинулся к Фибиной комнате. Я знал, что горничная меня не услышит – у нее только одна барабанная перепонка. Другую братец проткнул, когда она была малышкой, сама мне рассказывала. Так что со слухом у нее туго. Зато мои предки, точнее, мама, чуткая, как розыскная собака. Поэтому я крался очень и очень осторожно, когда проходил мимо их двери. Даже не дышал, черт возьми. Отца хоть стулом стукни по голове – не проснется, но мама – другое дело: стоит кому-то кашлянуть где-нибудь в Сибири, она услышит. Нервная – страшное дело. Полночи не спит, курит.

Наверно, целый час прошел, пока я добрался до Фибиной комнаты. Но ее там не было. Совсем вылетело из головы: она же спит в комнате Д.Б., когда он уезжает в Голливуд или еще куда-либо. Там ей нравится, потому что это самая большая комната. К тому же там стоит огромный письменный стол, который Д.Б. купил у одной дамы-алкоголички в Филадельфии. И кровать там большая, прямо гигантская, миль десять шириной и десять длиной. Не знаю, откуда только берутся такие кровати. Короче, старушка Фиби любит спать в комнате Д.Б., когда его нету дома, он ей позволяет. Это надо видеть, когда она готовит уроки и прочее за этим ненормальным столом. Он тоже величиной с эту кровать. Ее почти не видно, когда она готовит уроки. И ей это нравится. Своя комната ей не нравится – говорит, что там тесно, ей негде развернуться. От нее помрешь! Что значит у старушеньки Фиби «негде развернуться»? Пойди ее пойми.

Короче, я вошел в комнату Д.Б. на цыпочках и зажег лампу на письменном столе. Старушка Фиби даже не шелохнулась. При свете лампы я долго смотрел на нее. Она спала, положив щеку на загнутый уголок подушки. Рот у нее был приоткрыт. Интересная вещь: когда взрослые спят с открытым ртом, смотреть противно, а на детей – нет. Даже если у них слюни текут на подушку, все равно смотреть на них приятно.

Я походил по комнате очень тихо, осмотрелся – как оно тут все поживает. На душе полегчало. Я уже больше не чувствовал, что схватил воспаление легких или типа того. Как-то стало совсем хорошо. Рядом с кроватью на стуле лежала Фибина одежка. Фиби очень аккуратная, прямо не по годам. Она не неряха. Не разбрасывает повсюду свои вещи, как другие дети. Ее кофейная жакетка от костюмчика, который купила ей мама в Канаде, висела на спинке стула. Блузочка лежала на стуле. Туфельки с носочками стояли рядышком на полу. Я этих туфелек еще не видел. Очевидно, новые, темно-коричневые такие мокасины, у меня тоже такие есть. Они очень подходили к костюму, что мама купила в Канаде. Мама ее одевает со вкусом. У мамы хороший вкус. Но не во всем. Он ей изменяет, когда она покупает коньки или типа того. Но в одежде она толк понимает. У Фиби вообще одежка – высокий класс. Некоторые малыши, даже у кого предки богатые и все такое, жутко одеты. А посмотрели бы вы на старушечку Фиби, когда она в этом канадском костюмчике! Полный отпад!

Я сел за письменный стол брата и стал рассматривать, что на нем лежит. В основном Фибины школьные причиндалы и все такое. Стопка книг. Сверху книга под названием «Занятная арифметика». Я ее приоткрыл и увидел на первой странице надпись, сделанную ее рукой:

Фиби Уэзерфилд Колфилд, 4Б класс.

Ой, не могу! Ее второе имя Джозефина, а никакая не Уэзерфилд. Но оно ей не нравится. И каждый раз она придумывает себе новое.

Под арифметикой лежала география, а под географией – грамматика. У нее с грамматикой все в порядке. У нее порядок и с другими предметами. Но с грамотностью лучше всего. Под грамматикой лежала целая куча блокнотов. Никогда не поверите, что у такой малышки может быть так много блокнотов. Тысяч пять, не меньше. Я раскрыл верхний и взглянул на первую страницу. А там такое:

Бернис жди меня на переменке. Надо сказать очень очень важную вещь.

И больше ничего на странице. А на следующей так:

Почему в юго-восточной Аляске так много кансервных фабрик?

Потому что там так много лососей

Почему там ценные леса?

потому что там для них хароший климат.

Что наше правительство сделало чтоб эскимосам на Аляске жилось легче?

выучить назавтра!!!

Фиби Уэзерфилд Колфилд

Фиби Уэзерфилд Колфилд

Фиби Уэзерфилд Колфилд

Фиби У. Колфилд

Фиби Уэзерфилд Колфилд, эсквайр.

Передай, пожалуйста, Ширли!!!

Ширли, ты говоришь, что твой знак стрелец, но у тебя телец захвати коньки когда зайдешь за мной.

Я сидел за столом Д.Б. и читал записную книжку, все подряд. Много времени это у меня не заняло. Я вообще могу читать такую вот детскую писанину, Фибину или еще чью-то, день и ночь напролет. Такого понапишут – сдохнуть можно! Я снова закурил сигарету – последнюю. Я сегодня выкурил наверно три пачки. Наконец я стал ее будить. Не сидеть же всю жизнь у стола, кроме того я боялся, что предки могут вломиться вдруг, и я не успею даже сказать ей привет. Потому и разбудил.

Она очень легко просыпается. Не надо ни кричать, и ничего такого. Присядешь только к ней на кровать и скажешь: «Проснись, Фиб», она – хоп! – и проснулась.

– Холден! – сразу же воскликнула она. Обхватила меня за шею и все такое. Она очень возбудимая для своих лет. Иногда даже слишком. Я ее чмокнул, а она говорит: – Когда ты успел приехать? – Она мне была рада до предела. Это сразу видно.

– Тише! Только что. Ну как ты тут?

– Xорошо. Ты получил мое письмо? Я тебе написала на пяти страницах...

– Да. Не шуми. Получил. Спасибо.

Письмо-то я получил, только ответить не успел. Там все про школьный спектакль, в котором она должна участвовать. Просила, чтобы я ничего не намечал на пятницу и пришел на спектакль.

– Ну что ваша пьеса? – спрашиваю. – Как ты говоришь, называется?

– Ай, чепуха – «Рождественские картины для американцев». Но я играю Бенедикта Арнольда. У меня в общем самая большая роль! – Бог мой! Куда и сон у нее подевался. Она всегда очень возбуждается, когда говорит о таких вещах. – Начинается с того, как я умираю. И тут в сочельник приходит привидение и спрашивает, не стыдно ли мне и все такое. Да ты знаешь. Стыдно мне должно быть, что я предал родину и все такое. Ну, ты придешь? – Она даже вскочила в постели и все такое. – Я тебе про все писала. Придешь?

– Конечно, приду. Это железно.

– Папа прийти не сможет. Ему надо лететь в Калифорнию, – говорит она. Бог мой, ну до того бодрая, будто и не спала две секунды назад. Встала на коленки и держит мою руку. – Послушай. Мама говорила, что ты должен вернуться в среду, – говорит она. – А сегодня...

– Отпустили раньше. Не шуми. Ты всех разбудишь.

– А который час? Мама сказала, что они вернутся очень поздно. Они поехали на вечеринку в Норуок, в Коннектикут, – говорит старушка Фиби. – Угадай, где я была сегодня. Знаешь, какое кино смотрела? Угадай!

– Не знаю. Послушай, а они говорили во сколько?..

– «Доктор», – говорит старушка Фиби. – Это был специальный показ в Листер Фаундэйшн. Только один день, только сегодня. Там про одного доктора из Кентукки, он набрасывает одеяло девочке на лицо. А она калека, не умеет ходить. Потом его сажают в тюрьму и все такое. Чудная картина!

– Погоди. Они не сказали, в котором часу...

– Ему было ее жалко, доктору. Потому он и набросил ей на лицо одеяло, чтоб она задохнулась. Потом они его посадили в тюрьму на всю жизнь, но эта девочка, которую он придушил, все являлась к нему и благодарила за то, что он с ней такое сделал. Убийца из милосердия. Но он все равно знает, что заслужил тюрьму, потому что доктору не полагается поступать вместо Господа Бога. Нас повела мать одной девочки из нашего класса, Элис Холмборг. Она моя лучшая подруга. Она единственная в классе...

– Да погоди ты, слышишь? – говорю ей. – Я же тебя спрашиваю. Говорили они, во сколько вернутся?

– Нет. Просто сказали – очень поздно. Папа взял машину, чтобы не зависеть от поезда. А у нас теперь в машине радио! Мама говорит, что нельзя его включать, во время пробок.

Меня чуть отпустило вроде бы. Не знаю, может, просто перестал волноваться, что они меня застукают дома. А застукают – черт с ним!

Вы бы посмотрели на старушечку Фиби! Она была в синей пижаме с красными слониками на воротнике. Она балдеет от слонов.

– Так говоришь – хорошая картина? – спрашиваю.

– Чудесная, но только у Элис был насморк, и мама все время спрашивала у нее во время сеанса: тебя не знобит? Как только интересное место, ее мама перегибается передо мной и каждый раз спрашивает у Элис: тебя не знобит? Прямо на нервы действовала.

Тут я вспомнил про пластинку.

– Знаешь, я купил тебе пластинку, – говорю. – Но разбил ее по дороге домой. – Я достал осколки из кармана пальто и показал ей. – Я был сильно выпивший, – говорю.

– Отдай мне эти кусочки, – говорит она. – Я их собираю.

Она взяла у меня обломки и тут же спрятала в ящичек ночного столика. Вот чудная!

– Д.Б. собирается приехать на Рождество? – спрашиваю ее.

– Мама говорит: может, приедет, а может, и нет. Зависит от обстоятельств. Он, может, останется в Голливуде, чтоб писать сценарий про Аннаполис.

– Господи! Какой еще Аннаполис?

– Это про любовь и про все такое. Угадай, кто там будет сниматься? Кто из звезд? Вот угадай?

– Да какая разница! Но причем тут Аннаполис?! Какой-то дурацкий Аннаполис! Бог ты мой, ничего общего с рассказами, которые он писал! – Блин, эти дела меня страшно бесят! Этот проклятый Голливуд! – Что у тебя с рукой? – спрашиваю у нее. Я вдруг заметил, что у нее на локте наклеен пластырь. Пижама у нее без рукавов, поэтому видно.

– Этот Кертис Уайнтрауб из нашего класса толкнул меня, когда я сходила по лестнице в парке, – говорит она. – Хочешь, покажу? – И начала сдирать пластырь.

– Не делай этого. А почему он толкнул тебя?

– Откуда я знаю? Наверное, ненавидит меня? – говорит старушка Фиби. – Мы с одной девочкой, Селмой Аттербэри, измазали ему всю ветровку чернилами.

– Это некрасиво. Ты ведь уже, слава Богу, не ребенок.

– Но он всегда, когда я бываю в парке, ходит за мной. Повсюду ходит. На нервы мне действует.

– Ты ему наверно нравишься. Но это не значит, что надо обливать чернилами...

– Я не хочу ему нравиться, – говорит она и смотрит на меня настороженно. – Холден, – говорит она. – Сегодня же не среда. Почему ты приехал раньше?

– Что?

Блин, с ней надо быть всегда начеку. Если кто думает, что она глупышка, тот сам глупец.

– Почему ты приехал до среды? – переспрашивает она. – Тебя случайно, не выгнали из школы, а?

– Я же сказал тебе. Они отпустили нас раньше. Всех отпустили...

– Тебя выгнали! Точно! – говорит старушечка Фиби. И как даст мне кулаком по ноге. А она еще как стукнуть может. – Выгнали! Ох, Холден! – крикнула она и прикрыла рот ладошкой.

Боже мой, как она расстроилась!

– Кто тебе сказал, что меня выгнали? Ничего подобного...

– Выгнали! Выгнали! – говорит она. И снова как стукнет меня кулаком. Если думаете, не больно, то вы сильно ошибаетесь. – Папа убьет тебя! – говорит. – Она плюхнулась животом на кровать и сунула голову под подушку. Она часто так делает, когда ее что-то бесит.

– Перестань, – говорю. – Никто никого не убьет. Никто даже... Кончай, Фиб. Вылазь из-под подушки. Никто никого не убьет.

Но она не снимала подушку. Если она упрется, это – все. И продолжала твердить:

– Папа убьет тебя.

Сквозь подушку плохо было слышно.

– Кончай. Никто никого не убьет, – говорю. – Подумай сама. Во-первых, я уеду. Подыщу себе работу, где-нибудь на ранчо или еще где, на первое время. У меня есть знакомый чувак, у его деда есть ранчо в Колорадо. Может, там найдется работа. Я буду тебе писать, если уеду. Перестань. Убери эту подушку. Слышишь, Фиби! Ну, пожалуйста. Прошу тебя!

 

Но она не выбиралась из-под подушки. Я стал ее стаскивать, но она вцепилась – сильная, как черт. Попробуй, отними. Блин, если ей вздумалось сунуть голову под подушку, черта с два стащишь!

– Фиби, прошу тебя. Вылезай, – упрашивал я. – Слышишь? Эй, Уэзерфилд! Вылезай, говорю!

Но она не желала. Бывает, ее ни за что не уговоришь. Я встал и вышел в гостиную, взял со стола несколько сигарет из коробки и сунул в карман. Устал жутко.

22

Когда я вернулся, она уже убрала подушку с головы – что и следовало ожидать – и лежала на спине, но на меня смотреть не желала. Я обошел кровать и сел рядом, она раздраженно отвернула лицо в другую сторону. Она меня бойкотировала на фиг. Как фехтовальная команда из Пэнси, когда я забыл в метро их чертовы рапиры.

– А как дела с Хэйзел Уэзерфилд? – спрашиваю. – Ты написала новые рассказы про нее? Тот, что ты мне прислала, у меня в чемодане, в камере хранения. Хороший рассказ.

– Папа убьет тебя.

Блин, если уж она заберет себе в голову, то не вышибешь.

– Не убьет. Самое худшее, наорет на меня и отошлет учиться в это идиотское военное училище. И все дела. Но, во-первых, я не собираюсь тут оставаться. Я буду далеко. Буду... буду, наверно, в Колорадо, на ранчо.

– Не смеши меня. Ты даже на лошади не умеешь ездить.

– Кто? Я? Умею. Еще как! А нет – там научат за две минуты, – говорю. – Перестань это трогать! – Она ковыряла пластырь на руке. – Кто это тебя так обкорнал?

Я только сейчас заметил, что ее по-дурацки остригли. Слишком коротко.

– Не твое дело, – говорит она. Иногда она бывает очень грубой. Прямо злюкой. – Наверное, опять провалился по всем предметам, – говорит она презрительно. Прямо смешно, честное слово. Будто какая-нибудь училка, а совсем ведь ребенок.

– Нет, – говорю. – Не по всем. Английский сдал.

И тут взял и ущипнул ее за попку. Она торчала из-под одеяла. То есть какая там попка – одно только название. Я так – легонько, но она хотела дать мне по руке, да промахнулась.

Потом вдруг говорит:

– Ну почему ты опять?

Она имела в виду, что я опять вылетел из школы. Но она так это сказала, что мне стало очень грустно.

– О Боже! Фиби, ну хоть ты бы не спрашивала. Эти вопросы у меня уже в печенке сидят, – говорю. – Есть миллион причин. Это самая плохая школа из тех, что я знаю. Самая показушная. Полно подлых душ. В жизни не встречал столько подлецов. Сидишь, например, треплешься в какой-нибудь компании, а тут еще один хочет войти – его никто не впустит, если он малость не того, или, например, с прыщами. Перед носом дверь захлопнут. Посторонним вход воспрещен. Прямо какое-то на фиг тайное общество, в которое я тоже входил из малодушия. Был у нас там один прыщавый и нудный чувак, Роберт Экли, тоже хотел быть со всеми. Но от него сторонились. Только потому, что он прыщавый и нудный. Даже вспоминать противно. Вонючая школа. Поверь мне!

Старушечка Фиби ничего не сказала, но слушала внимательно. Я по затылку видел, что она слушает. Она всегда слушает, когда ей что-то рассказывают. И самое интересное, что все сечет. Абсолютно.

И я опять стал рассказывать про Пэнси. Хотелось выложить все, как есть.

– Было там пару приличных учителей, – говорю, – но и они с такими же понтами. Взять хотя бы этого старика, мистера Спенсера. Его жена всегда угостит тебя горячим шоколадом и т. д. и т. п. – в общем, приличные люди. Но надо было видеть его, когда приходил к нему на урок истории директор, мистер Термер, и садился на заднюю парту. Он любил прийти, сесть сзади и посидеть с полчаса. Как бы посторонний или типа того. Помолчит-помолчит, а потом начинает перебивать старика Спенсера своими дешевыми хохмочками. А старина Спенсер униженно улыбается, хихикает и все такое, будто этот Термер прямо какой-нибудь наследный принц или черт знает кто.

– Что ты все время ругаешься?

– Тебя бы там стошнило, клянусь, стошнило бы! – говорю. – Или взять этот День Выпускников. Есть там у них такой день – День Выпускников. Вся эти уроды, что окончили Пэнси чуть ли не с 1776 года, приезжают вместе с женами, детьми и еще не знаю с кем и слоняются повсюду. Заходит раз такой чувак, которому лет полста, к нам в комнату – постучал, конечно, – можно, говорит, к вам в туалет? А туалет у нас в конце коридора, на фига он спрашивает у нас – непонятно. И знаешь, что он говорит? Что хочет взглянуть: остались ли его инициалы на дверях туалета. Ему, видите ли, приспичило проверить свои несчастные, дурацкие инициалы в уборной, которые он нацарапал лет девяносто тому назад, – остались они или нет? Пришлось мне с товарищем сопровождать его в туалет и торчать там, пока он искал на всех дверях свои инициалы. И всю дорогу при этом заправлял нам, что дни, проведенные в Пэнси, были самыми счастливыми днями в его жизни и давал нам всякие наставления на будущее и т. д. и т. п. Блин, как меня это бесило! Может, он и неплохой чувак – вполне может быть. Но и хороший может надоесть всем. Особенно, если начинает давать полезные советы, а сам в это время ищет напротив унитаза свои инициалы. Этого достаточно. Но ладно, все бы ничего, если бы он не так пыхтел. Он пыхтел еще, когда взбирался по лестнице, и все пыхтел и отдувался, пока искал свои инициалы. И смех, и грех. И все твердил нам со Стрэдлэйтером, чтобы мы старались взять от школы все полезное. Господи, Фиби! Как тебе объяснить? Все, что ни делалось в Пэнси, мне было не в жилу. Мне трудно объяснить!

Фиби что-то сказала, но я не расслышал. Она лежала лицом в подушку, и мне не было слышно.

– Что? – переспрашиваю. – Ты можешь говорить сюда? Уткнулась в подушку и что-то бубнит.

– Тебе всегда все не нравится!

Я совсем расстроился от этих ее слов.

– Почему же. Мне многое нравится. И даже очень. Это ты зря. Зачем ты такое говоришь?

– Потому что все тебе не нравится. Ни одна школа не нравится тебе. Тебе не нравится миллион вещей. Вот и все.

– Нравится! Это неправда – ты совсем не права! Какого черта ты мне это говоришь?

Бог мой! Она совсем меня расстроила.

– Нет, не нравится! – говорит она. – Ну назови хоть одну вещь.

– Одну? Которая мне нравится? – говорю. – Xорошо. 

Но беда в том, что я никак не мог сосредоточиться. Иногда очень трудно бывает сосредоточиться.

– Хоть одну вещь, что мне нравится – говоришь?

Она молчала. Даже отодвинулась на самый край кровати, на тысячу миль от меня и глядела искоса.

– Ты имеешь в виду, что я люблю или что мне просто нравится?

– Что ты любишь.

– Xорошо, – говорю. Но, черт его знает, никак я не мог собраться. Вспомнил вдруг почему-то двух монахинь, которые собирают денежки в потрепанные соломенные корзины. Особенно ту, что в железных очках. Потом одного паренька, с которым учился в Элктон-хиллс. Был там, в Элктон-хиллс, такой Джеймс Кэсл, который не хотел брать назад свои слова про одного наглого типа, Фила Стэйбила. Джеймс Кэсл так и назвал его наглым типом, и один из дружков этого Стэйбила пошел и настучал ему об этом. И вот этот Стэйбил еще с шестью хмырями пришли к Джеймсу Кэслу в комнату, заперли на фиг засов и потребовали, чтобы он взял свои слова обратно, но Джеймс отказался. Тогда они взялись за него. Не хочу говорить, что они ему сотворили – очень пакостную вещь! – но он ни за что не хотел брать свои слова обратно, старина Джеймс Кэсл. Вы бы его видели – маленький, худой, кожа да кости, ручки тонкие, как карандаши. И знаете, что он в конце концов сделал? Он бросился из окна. Я был как раз под душем и все такое, но даже оттуда услыхал, как он шмякнулся. Я подумал, из окна что-то выпало – приемник или тумбочка, какой-то предмет, но только не человек. Потом слышу: все несутся по коридору и вниз по лестнице. Я накинул халат и тоже бросился вниз, а там внизу на каменных ступеньках лежал Джеймс Кэсл. Он был уже мертвый, вокруг кровища, зубы, все боялись даже подойти к нему. На нем был вязаный свитер, что я ему дал поносить. Тех хмырей, что были у него в комнате, всего-навсего из школы исключили. Даже в тюрьму не посадили.

Вот и все, что я смог вспомнить: тех двух монахинь, с которыми я завтракал, и этого паренька Джеймса Кэсла, с которого знал по Элктон-хиллс. Сказать по правде, я даже не очень хорошо знал его. Очень тихий такой чувачок. Мы были с ним в одной математической группе, но он сидел далеко от меня и очень редко отвечал с места и почти не выходил к доске. Есть такие, что редко отвечают на уроке или выходят к доске. Только разок с ним разговаривал, когда он спросил: могу ли я одолжить ему этот свитер. Я чуть не упал от неожиданности, когда он обратился ко мне. Помню, я как раз чистил зубы в умывалке. Он сказал, что приезжает его кузен и возьмет его покататься. Я даже удивился, откуда он знает, что у меня есть этот свитер. Я знал о нем только то, что он по списку шел передо мной. Кейбл Р., Кейбл У., Кэсл, Колфилд – так и застряло в голове. Если честно, мне не очень хотелось давать ему свитер. Я же его совсем плохо знал.

– Что? – спросил я старушечку Фиби. Оказывается, она в это время что-то говорила, но я не слышал.

– Ничего не можешь придумать.

– Почему не могу? Могу.

– Тогда скажи.

– Я люблю Алли, – говорю. – И мне нравится делать то, что я сейчас делаю. Сидеть с тобой, разговаривать о том, о сем, а еще...

– Алли умер – ты сам всегда говоришь! А если кто-нибудь умирает и попадает на небеса, значит, его нету, значит...

– Знаю, что умер! Что ж я по-твоему не знаю? Но это не значит, что его нельзя любить? Да Боже мой, по-твоему если человек умер, его нельзя любить? Тем более что он в тысячу раз лучше всех, которые живут.

Старушечка Фиби ничего на это не сказала. Когда ей нечем крыть, она ни слова не скажет.

– Мне и сейчас все тут нравится, – говорю. – Вот то, что мы сидим с тобой и болтаем обо всем...

– Но это все не то!

– Это – то! Самое настоящее то! Какого черта «не то»? Люди всегда думают про все, что это не то. Как мне это осточертело!

– Прекрати ругаться. Хорошо, назови еще что-нибудь. Скажи, кем бы тебе хотелось стать. Ученым, там. Или адвокатом, или еще кем?

– Какой из меня ученый. Я учиться не люблю.

– А адвокатом? Как папа?

– Адвокатом, конечно бы неплохо, но тоже как-то не по мне, – говорю. – Не знаю. Хорошо, конечно, когда они спасают какого-нибудь невиновного. Но в том-то и фокус, что у них забота другая. Делать деньги, играть в гольф, играть в бридж, покупать машины, пить мартини и стараться выглядеть круто – вот, что их заботит. И вообще. Даже если они когда что и делают, чтоб спасти жизнь невиновному, то еще не известно – ради того, чтобы, действительно спасти ему жизнь, или чтоб показать себя великим адвокатом, чтобы все тебя на руках носили, поздравляли в суде после процесса, всякие репортеры, пятое-десятое, как в этих гнусных фильмах? Вот и пойми – для показухи все это или нет? Попробуй, разберись!

Я не был уверен, понимает ли старушенция Фиби, что я несу. Все-таки она еще дитя и все такое. Но она слушала внимательно. А когда тебя слушают, это уже неплохо.

– Папа тебя убьет. Он точно тебя убьет, – сказала она.

Но я ее не слушал. Мне вдруг пришло в голову другое.

– Знаешь, кем бы я хотел быть? – говорю. – Знаешь, кем? Если бы, конечно, от меня зависело, черт возьми?

– Кем? И прекрати ругаться.

– Ты знаешь эту песенку – «Если ты ловил кого-то вечером во ржи»? Я хотел бы...

– Не так! «Если кто-то ждал кого-то вечером во ржи», – говорит старушка Фиби. – Это стихотворение Роберта Бернса.

– Без тебя знаю, что Роберта Бернса, – говорю.

Она была права. «Если кто-то ждал кого-то вечером во ржи». Надо же, а я до этих пор не знал.

– А я думал – «Если ты ловил кого-то», – говорю. – Короче, я представляю себе, как маленькие дети играют среди большого поля ржи и все такое. Тысячи маленьких ребятишек, и никого вокруг, я имею в виду, никого из взрослых – один я. И стою я на самом краю крутого обрыва. И вот что я делаю – я ловлю каждого кто вот-вот свалится в обрыв. Они же играют и не видят, куда бегут, а тут я откуда ни возьмись – и ловлю их. Я готов делать это каждый день. То есть быть спасателем во ржи, типа того. Знаю, что это глупо, но это единственное дело, которое мне хочется делать. Я знаю, что это глупо.

Старушка Фиби долго молчала. Потом единственное, что она сказала:

– Папа тебя убьет.

– И пусть. Мне плевать, – говорю. Я встал с кровати, потому что решил звякнуть одному человеку, который был моим учителем английского языка в Элктон-хиллс, мистеру Антолини. Он теперь жил в Нью-Йорке. Он завязал с Элктон-хиллсом. Он получил работу в Нью-Йоркском университете, преподает английский. – Мне надо позвонить, – сказал я Фиби. – Я мигом вернусь. Смотри – не усни.

Мне не хотелось, чтобы она уснула, пока я буду в гостиной. Я и так знал, что она не заснет, но сказал на всякий случай. Когда я шел к двери, старушка Фиби позвала меня: «Холден!», и я обернулся.

Она сидела в постели. Свеженькая, как огурчик.

– Одна девочка, Филлис Маргулис, научила меня делать отрыжку, – говорит она. – Послушай.

Я послушал, но ничего особенного не разобрал.

– Здорово! – говорю.

И пошел в гостиную звонить моему бывшему учителю мистеру Антолини.

23

Я позвонил по-быстрому – боялся, что предки завалятся посреди разговора. Но обошлось. Мистер Антолини был очень приветлив. Сказал, что я могу прийти хоть сейчас. Наверное, я разбудил его и жену, потому что черт знает как долго никто не брал трубку. Он сразу же спросил, не случилось ли чего со мной, я сказал, что – нет. Но все-таки сказал, что меня поперли из Пэнси. Не знаю, просто не мог не сказать. А он мне на это: «В добрый час!» Он всегда с юмором и все такое. Хочешь, говорит, приходи прямо сейчас.

Он самый лучший из учителей, которые у меня были, мистер Антолини. Он – довольно молодой чувак, не намного старше моего брата Д.Б., с ним всегда можно было пошутить, но он все равно не терял свой авторитет. Он первый тогда бросился к тому пареньку, что выпрыгнул из окна, Джеймсу Кэслу, я уже рассказывал. Старина Антолини стал щупать у него пульс и так далее, а потом снял с себя куртку, накрыл Джеймса Кэсла и понес его на руках в лазарет. И ему было наплевать, что его куртка вся измазалась в крови.

Когда я вернулся в комнату Д.Б., у Фиби уже был включен приемник. Передавали танцевальную музыку. Она убавила громкость, чтоб не разбудить горничную. Это надо было видеть. Сидит посреди кровати, поверх одеяла, ноги сложила, как у йогов, и слушает музыку. Помереть можно!

– А давай-ка – говорю, – потанцуем.

Это я научил ее танцевать, когда она еще была крохой. Танцует она неслабо. Я ей показал всего пару движений. Дальше она выучилась сама. Научить танцевать по-настоящему нельзя, если сам не научишься.

– Ты же в ботинках.

– А я сниму. Давай.

Она прямо выпрыгнула из постели и стала ждать, пока я разуюсь. Мы с ней стали танцевать. Бог мой, она танцевала – высокий класс. Вообще-то я не люблю, когда танцуют с малыми детьми, это почти всегда выглядит ужасно. Например, когда видишь в ресторане, как папаша танцует со своей дочуркой. У нее сзади как-то задирается платьице, да и танцует она всегда плохо и выглядит все по-идиотски, – я бы и с Фиби никогда не стал бы танцевать на людях. Могу только подурачиться с ней дома. И потом, с ней – совсем другое дело: она танцует. Ее приятно вести. Если ее плотненько прижать, то не имеет даже значения, что у тебя ноги длинные. Она все делает вместе с тобой. Любой переход или еще какой-нибудь фортель, даже небольшой джиттербаг – она все за тобой повторяет. С ней можно даже танго, клянусь!

Мы станцевали четыре танца. А между танцами от нее можно было помереть. Стоит в той же позе и ждет. Даже не разговаривает, не шелохнется. Стоим оба и ждем, пока оркестр не заиграет снова. От нее помрешь! И попробуй, засмейся – ни-ни.

Короче, станцевали мы танца четыре, и я выключил приемник. Старушка Фиби снова прыг в постель и под одеяло.

– Ну как? Я лучше танцую? – говорит.

– Еще спрашиваешь! – говорю. Я сел рядом на кровать. Малость запыхался. Слишком много курю, дыхалка неважная. А ей хоть бы хны!

– Потрогай мой лоб? – вдруг говорит она.

– А в чем дело?

– Ну, потрогай, потрогай.

Я потрогал. Но ничего такого не ощутил.

– Горячий?

– Да нет, вроде бы. А что с тобой?

– Ничего. Я просто нагоняю температуру. Попробуй еще.

Я снова попробовал, и опять ничего такого, но я сказал:

– Кажется начинается.

Не хотелось, чтоб у нее был комплекс неполноценности.

Она кивнула головой.

– Я могу даже, чтоб и термоментор показал больше.

– Тер-мо-метр. А кто тебя научил?

– Алиса Xолмборг показала как. Надо скрестить ноги, удержать дыхание и представить себе что-то очень-очень горячее. Батарею, например. И лоб станет таким горячим, что можно даже руку обжечь.

От нее сдохнуть можно! Я отдернул руку от ее лба, как бы испугавшись.

– Хорошо, что предупредила, – говорю.

– Что ты! Я бы не дала обжечь твою руку. Я бы остановилась до того, как она начала бы... Тс-с!

Она вдруг вскочила на кровати. Я, блин, сильно струхнул.

– В чем дело? – спрашиваю.

– Входная дверь! – говорит она громким шепотом. – Это они!

Я вскочил, метнулся к столу и вырубил лампу. Погасил сигарету о подошву и сунул бычок в карман. Помахал рукой, чтобы разогнать дым, – черт меня дернул курить тут? Потом схватил ботинки, залез в стенной шкаф и прикрыл дверь. Мой бог, сердце у меня колотилось бешено. Я слышал, как мама вошла в комнату.

– Фиби! – сказала она. – Не притворяйся, я видела у тебя свет, мадмуазель.

– Xэлло! – слышу Фибин голос. – А я не сплю. Как вы провели время?

– Чудесно! – отвечает мама, но это не значит, что это так. Она не очень любит ездить по гос­тям. – Скажи, пожалуйста, почему ты не спишь, а? Тебе не холодно?

– Не холодно. Просто не спится.

– Фиби, ты случайно не курила здесь? Говори правду, мадмуазель.

– Что? – говорит старушка Фиби.

– Ты слышала, что я говорю.

– Я просто попробовала разок. Одну затяжку. Потом выбросила в окно.

– С каких это пор?

– Не могла уснуть.

– Мне это не нравится, Фиби. Это мне совсем не нравится, – говорит мама. – Дать тебе еще одно одеяло?

– Не надо, спасибо. Спокойной ночи, – говорит старушечка Фиби. Видно было, как она старается от нее избавиться.

– Ну как тебе фильм? – спрашивает мама.

– Прекрасный. Если не считать Алисиной мамы. Все время наклонялась передо мной и спрашивала Алису: «Тебя не знобит?» Домой мы приехали на такси.

– Дай-ка потрогать твой лоб.

– Нет, я не заразилась. Ничего у нее не было. Просто у нее мама такая.

– Xорошо. Спи. А как обед?

– Гадость! – говорит Фиби.

– Сколько раз тебе папа говорил, не употреблять это слово. Что значит гадость? Прекрасная баранья котлета. Я обошла все магазины на Лексингтон-авеню, чтобы...

– Нет, котлета была хорошая, но Чарлина всегда дышит на меня, когда подает к столу. Она дышит на всю еду, и на все. На все она дышит.

– Ладно. Спи. Поцелуй маму. Ты прочла молитву?

– Я прочла ее в ванной. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи. Немедленно засыпай. У меня дико болит голова, – говорит мама. У нее почти всегда болит голова. И это правда.

– Прими аспирин, – говорит старушка Фиби. – Холден приедет в среду?

– Насколько я знаю – да. Укройся получше. Вот так.

Я слыхал, как мама вышла и закрыла дверь. Я переждал несколько минут. Потом выбрался из шкафа. И тут же наткнулся на старуху Фиби в темноте: оказывается она встала с кровати и пошла мне доложить.

– Я тебя не ушиб? – говорю. Приходилось шептаться: мои уже были дома. – Пора уматывать, – говорю. Я нашарил край кровати, сел и стал натягивать ботинки. У меня был мандраж. Не буду врать.

– Не уходи еще, – зашептала Фиби. – Подожди, пока они уснут.

– Нет, надо идти. Сейчас самое время. Она сейчас пойдет в ванную, а папа включит новости и все такое. Так что, самое время. – Я никак не мог управиться со шнурками. Меня прямо бил мандраж. И не потому, что они убьют меня и все такое, если застукают дома. Просто поднялся бы большой шум. – Где ты там? – говорю Фиби. Так темно, что я ее не вижу.

– Вот я.

Она стояла рядом со мной. Но мне не было видно.

– У меня чемоданы на станции, – говорю ей. - Послушай. У тебя какие-нибудь денежки есть? Я абсолютно на нуле.

– Есть, которые для Рождества. Для подарков. Я еще ничего не покупала.

– О, нет! – Я не хотел брать у нее этих денег.

– Тебе дать немного? – говорит она.

– Я не хочу брать у тебя подарочных денег.

– Я тебе немного могу одолжить, – говорит она. Потом слышу – полезла в стол Д.Б., стала выдвигать миллион ящиков и шарить там рукой. Темнота в комнате, хоть глаз выколи. – Если ты уедешь, как же ты увидишь меня на сцене? – говорит она растерянно.

– Не бойся. Я до этого не уеду. Неужели ты думаешь, что я могу не пойти? – говорю. – Побуду, наверно, у мистера Антолини до вторника, до вечера. Потом вернусь домой. А будет возможность – позвоню тебе.

– Вот они, – говорит старушечка Фиби. Она старается мне дать в руку деньги, но никак не по­падет.

– Где ты?

Наконец наткнулась на мою руку и сунула деньги.

– Эй, зачем мне столько? – говорю. – Два-три бакса – и хватит. Нет, серьезно. Возьми обратно.

Я пытаюсь вернуть ей, но она не берет.

– Бери все. Потом отдашь. Принесешь на спектакль.

– Господи, сколько же здесь?

– Восемь долларов, восемьдесят пять центов. Нет, шестьдесят пять центов. Я немного истратила.

И тут я вдруг заплакал. И никак не мог удержаться. Я, конечно, старался, чтобы никто не услышал, но я плакал. Фиби на фиг перепугалась, что я разревелся, подошла ко мне и стала успокаивать, но когда тебя разберет, черта с два сразу перестанешь. Я сидел на краю кровати и ревел, а она обхватила мою шею своими ручками, а я обнял ее, и никак не мог остановиться. Прямо захлебывался от слез, типа того. Бог мой, как я ее напугал, мою старушеньку Фиби. Вдобавок окно было открыто, – я чувствовал, как она вся дрожит в одной своей пижамке. Я пытался уложить ее в постель, но она не давалась. Наконец я перестал плакать. Но еще очень долго не мог успокоиться. Потом застегнул куртку на все пуговицы и сказал, что позвоню ей. Она сказала, что я вполне мог бы ночевать здесь у нее, но я сказал – нет, меня мистер Антолини ожидает и все такое. Я достал из кармана свою охотничью шапку и отдал ей. Она любит всякие потешные шапки. Она не хотела брать, но я заставил. Могу спорить, что она спала в ней. Она очень любит такие шапки. Потом я снова сказал ей, что позвоню, если будет возможность, и ушел.

Черт его знает, но выйти из дому было почему-то гораздо легче, чем войти. Во-первых, мне было чихать, поймают меня или нет. Нет, серьезно. Поймают – так поймают. Честно говоря, даже хотелось, чтоб поймали.

Я сошел до самого низа пешком, лифт не вызывал. Пошел с черного хода. И чуть на фиг шею себе не сломал – там этих мусорных бачков наверно миллионов десять – но обошлось. Лифтер так меня и не видел. Наверно до сих пор думает, что я все еще там, у Дикстайнов.

24

Мистер и миссис Антолини снимали шикарную квартиру на Саттон-плейс, две ступеньки вниз – и ты в гостиной с баром и прочее. Я бывал у них несколько раз, и мистер Антолини иногда у нас обедал, потому что после моего ухода из Элктон-хиллс интересовался, как мои дела. Он тогда был холостым. А когда женился, мы с ним и с миссис Антолини ходили играть в теннис в Вест-Сайдский теннисный клуб, который в Форест-хиллс, на Лонг-Айленде. Миссис Антолини состояла в клубе. Денег она не считала. Она была старше мистера Антолини лет на сто пятьдесят, но рядом они смотрелись неплохо. Во-первых, оба очень образованные, особенно мистер Антолини, правда, он не любит показывать свою образованность и все шутит, вроде нашего Д.Б. Миссис Антолини, та более серьезная. И со здоровьем у нее похуже – астма. Они оба читали все рассказы Д.Б., и когда Д.Б. решил двигать в Голливуд, мистер Антолини звонил ему и отговаривал от этого. Но он все равно уехал. Хотя и мистер Антолини говорил, что таким писателям, как Д.Б., не стоит иметь дела с Голливудом. В общем, то же, что и я ему говорил.

Я решил пойти к ним пешком, не хотелось тратить ни доллара из Фибиных подарочных денежек, но когда вышел из дому, почувствовал себя неладно. Что-то голова кружилась. И я взял такси. Не хотелось, но пришлось. Причем еле нашел машину.

Когда лифтер, скотина, изволил наконец поднял меня на этаж и я позвонил, дверь мне открыл мистер Антолини. Он был в халате и шлепанцах, с бокалом в руке. Он хоть и ученый малый, но выпить не дурак.

– Xолден, мой мальчик! – говорит. – Бог ты мой, он опять вырос на полметра. Рад тебя видеть!

– Как поживаете, мистер Антолини? Как миссис Антолини?

– Мы в полном порядке. Давай-ка свою куртку. – Он снял с меня куртку и повесил ее. – А я думаю, что там у него стряслось? Думал, ты явишься с младенцем на руках. Ну, раз пришел – будешь гостем. Снежинки тают на ресницах. – Он всегда шутит. Он обернулся и крикнул в сторону кухни: – Лилиан! Как там наш кофе?

Лилиан – это имя миссис Антолини.

– Кофе готов, – кричит она в ответ. – Это Холден? Привет, Холден!

– Привет, миссис Антолини!

Вечно у них вот так надо перекрикиваться. Потому что никогда они не бывают вместе в одной комнате. Интересный факт.

– Садись, Холден, – говорит мистер Антолини. Похоже, он был малость на взводе. Комната выглядела как после пирушки. Повсюду стаканы, блюда с орешками. – Извини за беспорядок, – говорит он. – Принимали друзей миссис Антолини из Буффало... Набуффались с ними прилично.

Я рассмеялся, а миссис Антолини что-то крикнула мне из кухни, но я не расслышал.

– Что она сказала? – спрашиваю у мистера Антолини.

– Она просит, чтоб ты на нее не смотрел, когда она войдет. Она прямо с койки. Возьми сигарету. Ты не бросил курить?

– Спасибо, - говорю. Я взял сигарету из пачки, которую он протянул. – Так, иногда балуюсь. Очень умеренно.

– Надеюсь, что так, – сказал он и поджег мне сигарету большой настольной зажигалкой. – Итак. Ты и Пэнси не сошлись характерами, – говорит он. Он любит выражаться таким манером. Иногда это смешно, а иногда не очень. Он часто малость пережимает. Я не могу сказать, что он неостроумный – как раз наоборот, – но иногда раздражает, если человек только так и выражается, ну, типа «ты и Пэнси не сошлись характерами». Д.Б. тоже, между прочим, пережимает с этим.

– Так что там случилось? – спрашивает мистер Антолини. – Как у тебя с английским? Я бы тут же тебя выставил за дверь, если бы ты провалился по английскому. Ведь ты же у нас по сочинениям был ас.

– Что вы! Английский я сдал хорошо. Правда, мы больше занимались литературой. За всю четверть только пару раз писали сочинения, – говорю. – Провалился я на устной речи. У нас был такой курс – устная речь. Я на ней и провалился.

– Почему?

– Откуда мне знать.

Неохота было застревать на этом. Я все еще чувствовал какое-то головокружение, типа того, да и голова вдруг заболела. Жутко, причем. Но я видел, что ему очень хотелось все узнать, и мне пришлось кое-что рассказать.

– На этих занятиях каждый должен встать и произнести речь. Экспромтом. И если кто-то там отклоняется от темы и все такое, все должны тут же крикнуть: «Не по делу!» Меня это страшно бесило. И мне влепили кол.

– Почему?

– Откуда мне знать! Это «не по делу» действовало мне на нервы. Не знаю. Дело в том, что мне как раз нравится, когда отклоняются. Это куда интереснее, и все такое.

– Разве для тебя не важно, если человек говорит только по делу?

– Важно, конечно, когда по делу и т. д. и т. п. Но мне не нравится, когда слишком по делу. Не знаю. Мне не нравится, если всегда твердят только по делу. Которые у нас были отличниками по устной речи, всегда говорили все правильно, только по делу, это – так. Но был у нас такой Ричард Кинселла. Он иногда слегка отклонялся от темы, и все ему кричали: «Не по делу!» Это было противно, во-первых, потому что он был очень нервный – даже чересчур нервный – у него губы всегда дрожали, когда он говорил свою речь, и его не было слышно на другом конце класса. Но когда у него губы не так дрожали, мне его речи нравились больше других. Короче, он тоже завалил этот предмет. Ему поставили двойку из-за того, что все ему всегда кричали «не по делу!» Он, например, подготовил речь про ферму, которую купил его отец в Вермонте. И все время его перебивали криками «не по делу!», а учитель мистер Винсон влепил ему единицу, потому что он не сказал, какой скот разводит отец на ферме и что выращивает. А этот Ричард Кинселла излагал так: вроде начинает про ферму, а потом ни с того ни с сего заводит про письмо, что мать получила от его дяди, и как дядя на сорок втором году жизни заимел полиомеолит и все такое, и велел, чтоб никто не ходил к нему в больницу – не хотел выглядеть калекой. Это, конечно, к ферме слабо относилось – никто не спорит, но это было интересно. Интересно, когда кто-нибудь рассказывает про своего дядю. Вот именно, когда начинают рассказывать про отцовскую ферму и вдруг переходят на дядю. И это большое жлобство орать ему «не по делу!», как раз когда человеку стало интересно рассказывать, а всем слушать... Не знаю. Мне трудно объяснить.

Да и объяснять не очень хотелось. Во-первых, эта жуткая вдруг головная боль. Я уже молил Бога, чтобы миссис Антолини принесла кофе. Это всегда мне все кишки выматывает, то есть когда говорят, что кофе готов, а его все нет.

– Холден... Один к тебе короткий, слегка занудный, педагогический вопрос: не кажется ли тебе, что всему свое время и место? Не кажется ли тебе, что если человек начинает рассказывать об отцовской ферме, то он не должен ходить вокруг да около, растекаться о каком-то дяде с костылями. А если дядины костыли – столь важная для него тема, то он и должен выбрать ее в качестве основной, а не ферму?

Ни думать, ни отвечать мне не хотелось. Жутко болела башка, и чувствовал я себя вшивенько. Да и живот что-то стал болеть вдобавок.

– Да. Не знаю. Но может быть. Наверно, ему надо было взять дядю основной темой, а не ферму, если ему про дядю интересней. Но мне кажется, когда ты начинаешь о чем-то говорить, то часто и сам не знаешь, что тебе больше всего покажется интересным. И от тебя это не всегда зависит. И по-моему надо дать человеку высказаться, раз он так увлекся. Мне нравится, когда кто-нибудь чем-то увлечен. Это здорово. Знали бы вы этого учителя, мистера Винсона... Он вас тоже довел бы до белого каления. И он, и весь этот класс. Только и твердит одно, что надо все обобщать и упрощать. Но не все же к этому сводится. То есть не все же можно обобщить и упростить по чьей-то прихоти. Ох, если бы вы знали этого учителя, мистера Винсона! Вроде бы на вид образованный человек, но мозгов у него малость не хватало.

– А вот и кофе, джентльмены! – сказала миссис Антолини. Она внесла поднос с кофе, кексом и прочим. – Холден! Не смотри на меня. Я в безобразном виде.

– Хэлло, миссис Антолини! – говорю. Я хотел вскочить на ноги, но мистер Антолини придержал меня за полу пиджака. Волосы миссис Антолини сплошь были в этих железных штучках для завивки, губы не накрашены и прочее. Она выглядела, скажем так, не фонтан. Старая какая-то и все такое.

– Я все тут вам поставила. Угощайтесь без меня, – говорит она. Поставила поднос на сигаретный столик, сдвинула стаканы. – Как поживает мама, Холден?

– Спасибо, хорошо. Я давно ее не видел, но в последний раз...

– Дорогой, все, что Холдену понадобится, лежит в бельевом шкафу. На верхней полке. Я пошла спать. Совсем без сил, – сказала миссис Антолини, и по ней это было видно. – Надеюсь, мальчики, вы сумеете сами постелить.

– Все сделаем. Иди ложись, – говорит мистер Антолини. Он поцеловал миссис Антолини, она простилась со мной и ушла в спальню. Они всегда на людях целуются.

Я попил кофе и съел полкекса, твердого, как камень. Мистер Антолини снова осушил бокал. По-моему он почти не разбавлял. Вполне может стать алкоголиком, если не завяжет с этим.

– У нас был завтрак с твоим отцом недели две назад, – вдруг говорит он. – Ты знаешь об этом?

– Не знаю.

– Но, как он озабочен твоей судьбой, ты, я надеюсь, знаешь?

– Это я знаю. Озабочен, – говорю.

– Он, вероятно, получил письмо от твоего бывшего директора школы, что ты абсолютно не прилагаешь стараний к занятиям и позвонил мне. Пропускаешь занятия, не готовишь уроков и вообще не желаешь...

– Я не пропускал занятий. Нам запрещалось пропускать занятия. Ну пару раз пропустил эту самую устную речь, о которой я вам говорил, остальные никогда не пропускал.

До чего не хотелось обсуждать мои дела! Кофе немного успокоил боль в животе, но голова продолжала жутко болеть.

Мистер Антолини закурил снова. Курильщик он заядлый. Потом говорит:

– Честно говоря, даже не знаю, что тебе сказать, Холден.

– Да, я знаю. Со мной трудно. Я понимаю.

– Мне кажется, что ты скользишь вниз по наклонной к полному падению. Но я, честное слово, не знаю как... Да ты меня слушаешь?

– Да.

Видно было, что он старается собраться с мыслями и все такое.

– Боюсь, что к годам тридцати ты будешь всегда торчать в каком-нибудь баре и ненавидеть каждого, кто покажется тебе бывшим игроком в футбол. Станешь шибко грамотным и будешь ненавидеть людей, которые выражаются так: «Между мной и тобой говоря». Или осядешь в каком-нибудь офисе и будешь кидаться скрепками в секретаршу. Сам не знаю. Но ты понимаешь, о чем я?

– Да, конечно, – говорю. Я его отлично понимал. – Но вы ошибаетесь, на счет моей ненависти. То есть, что я буду ненавидеть футболистов и т. д. и т. п. Тут вы не правы. Я редко кого ненавижу. Я просто могу иногда вдруг возненавидеть ну, хотя бы, этого Стрэдлэйтера, с которым учился в Пэнси, или там Роберта Экли. Бывает. Но это – так, временно, ненадолго. Понимете? А как пару дней их не видишь – ну, если они не заходят к тебе – или пару раз не встретишь их в столовой в обед, как-то без них даже скучаешь. Не знаю, прямо скучаю по ним.

Мистер Антолини некоторое время молчал. Он встал, положил себе кусочек льда в виски и сел снова. Видно было, что он о чем-то думает. Лучше бы продолжили разговор утром, а не сейчас, но он уже завелся. Вечно люди заводятся, как раз когда у тебя нет никакого желания продолжать.

– Xорошо. Теперь послушай меня внимательно... Может, я сейчас не смогу найти самых нужных слов, но я через день-другой напишу тебе письмо. Тогда ты поймешь все. А пока выслушай меня. – Он снова стал собираться с мыслями. Потом говорит: – Наклонная, по которой ты катишься, это ужасная вещь. Тот, кто скатывается по ней, никогда не чувствует и не понимает, как низко он падает. Просто катится и катится. Такое бывает с теми, кто в какой-то период своей жизни стал искать то, чего не может дать им привычная среда. Точнее, они сочли, что в привычной их среде не может быть того, что им надо. Поэтому они перестали искать. Перестали искать, даже и не сделав к тому попытки. Ты слушаешь?

– Да, сэр.

– Точно?

– Да.

Он встал и плеснул себе еще. Снова сел. Потом долго молчал. Очень долго.

– Не хочу тебя стращать, – заговорил он наконец, – но я прекрасно вижу, как ты погибаешь, может даже и благородно, из-за сущих пустяков. – Он взглянул на меня как-то странно. – Я сейчас напишу тебе кое-что. Пообещай, что прочтешь это со вниманием. И усвоишь.

– Да. Конечно, – отвечаю ему на полном серьезе. У меня уже была одна его записка.

Он подошел к письменному столу, что стоял в другом углу комнаты, и не присаживаясь что-то набросал на клочке бумаги. Потом вернулся и сел с этой бумажкой в руке.

– Как ни странно, это написал не профессиональный поэт. Это написал психоаналитик Вильгельм Стекель. Вот, что он... Ты слушаешь?

– Да-да, конечно.

– Вот что он написал: «Признак незрелого человека – если он хочет благородно погибнуть ради дела, признак же зрелого человека – когда он хочет несмотря ни на что жить ради дела».

Он протянул мне эту бумажку. Я снова перечел это, потом поблагодарил и положил в карман. Меня тронуло, что он так обо мне заботился. Честное слово! Но беда в том, что я был какой-то не собранный. Блин, такая усталость навалилась, просто кранты.

А он вроде бы ничуть не устал. Наоборот, был на приличном взводе.

– Думаю, что в один прекрасный день, – говорит он, – тебе придется выбирать, куда идти дальше. И тебе надо будет сразу идти туда, куда решил. Немедленно. И тут нельзя терять ни минуты. Особенно тебе.

Я кивнул, потому что он в упор смотрел на меня и все такое, но я не очень понимал, о чем он. Нет, я старался, но как-то не очень догонял. Устал страшно.

– Извини, что повторяюсь, – говорит он, – но я думаю, что в первую очередь, когда ты поймешь, куда тебе идти, тебе надо будет серьезно отнестись к школе. Надо. Учеба прежде всего, нравится тебе это или нет. У тебя есть тяга к знаниям. И когда ты превозможешь всех этих мистеров Винесов с их «устными композициями»...

– Винсонов, – сказал я. Он имел в виду всех этих мистеров Винсонов, а не мистеров Винесов. Но все же перебивать не стоило.

– Xорошо, мистеров Винсонов. И вот когда ты перетерпишь всех этих мистеров Винсонов, ты начнешь все больше приближаться – если, конечно, будешь всей душою стремиться – к тем знаниям, которые дороги твоему сердцу. И среди вещей, которые ты узнаешь, ты найдешь, что ты не первый, кого смущали, коробили и даже отвращали людские привычки. Ты поймешь, что не ты один такой, и это тебя будет радовать и побуждать к новым знаниям. Многие, очень многие терзались теми же моральными и духовными проблемами, как ты сейчас. К счастью, кое-кто из них написал о своих переживаниях. У них ты многому научишься, если захочешь. И впоследствии, когда ты тоже поделишься своим, другие будут учиться у тебя. Это прекрасная человеческая взаимопомощь. Тут дело даже не в знаниях. Это – сама история. Если угодно, сама поэзия.

Он замолчал и сделал большой глоток из бокала. Потом опять продолжил. Блин! Он прямо был в ударе. Хорошо, что я его не останавливал и не перебивал. 

– Я не хочу сказать, – сказал он, – что только ученые, образованные люди способны внести с­щественный вклад в прогресс. Это не совсем так. Но я утверждаю, что люди ученые и образованные, если они к тому же еще и талантливые – что, увы, встречается редко, – оставляют после себя куда более ценное наследие, чем люди менее талантливые. Они способны выразить себя более внятно и обычно доводят свои замыслы до конца. И, что самое важное, в девяти случаях из десяти образованные люди более скромны, чем недоучки. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Да, сэр.

Он молчал некоторое время. Не знаю, как кому, а мне тяжело сидеть и ждать, когда человек, который задумался, изволит наконец договорить. Сейчас был как раз тот случай. Я старался, чтоб не зевнуть. И не потому что мне надоело слушать, нисколько, просто вдруг страшно захотелось спать.

– И еще одну вещь даст тебе академическое образование. Если ты всерьез займешься учебой, это даст тебе представление о возможностях твоего ума. Что ему доступно, а что – нет. В результате ты будешь знать, какой образ мысли тебе подходит, а какой – нет. Главное, это поможет тебе не тратить впустую время, примеряя на себя, то, что тебе не пасует. То есть ты узнаешь истинный размер и фасон одежды для твоего ума.

И тут я вдруг зевнул. Вот жлобина! Просто удержаться не смог.

Но мистер Антолини только рассмеялся.

– Хватит! – сказал он. – Давай будем стелить тебе постель.

Я пошел за ним к стенному шкафу. Он попытался достать простыни, одеяла и прочее с верхней полки, но никак не умел с бокалом в руке. Тогда он его допил, поставил на пол и лишь затем снял белье с полки. Я помог ему донести все до дивана. Мы вдвоем соорудили постель. Делал он это довольно неуклюже. Тыкал все не туда. Но мне было все побоку. Я готов был спать хоть стоя – так устал.

– Как там твои женщины?

– Все в порядке.

Собеседник из меня теперь был никудышний.

– Как там Сэлли?

Он знал старушку Сэлли Хэйес. Как-то я их познакомил.

– В порядке. Сегодня с ней виделся. – Мой бог! Мне показалось, что это было лет двадцать тому назад. – Но у меня с ней ничего особенного.

– Чертовски красивая девочка! А как та, еще одна? Ты мне рассказывал о ней. Ну, которая из Мэйна?

– А! Джейн Галлахер. Тоже хорошо. Собираюсь позвонить ей завтра.

Наконец мы управились с постелью.

– Распологайся, – сказал мистер Антолини. – Не представляю, куда ты денешь свои длинные ноги.

– Все нормально. Я привык к коротким кроватям, – говорю. – Большое спасибо, сэр. Вы и миссис Антолини прямо спасли мне сегодня жизнь!

– Ты знаешь, где ванная. Если что понадобится, крикнешь меня. Я еще побуду на кухне. Свет тебе не мешает?

– Нет, что вы! Большое спасибо.

– Не за что. Спокойной ночи, милый.

– Спокойной ночи, сэр. Большое вам спасибо.

Он ушел на кухню, а я в ванную раздеться и все такое. Я не мог почистить зубы: щетки с собой не было. Пижамы тоже у меня не было, а мистер Антолини забыл предложить. Я вернулся в гостиную, выключил маленькую лампочку в головах и забрался в одних трусах под одеяло. Диван для меня был очень короткий, но, повторяю, я готов был спать даже стоя и с открытыми глазами. Я еще немного подумал о словах мистер Антолини. Про размер и фасон одежды для ума и так далее. Он, действительно, славный чувак. Но глаза у меня стали слипаться, и я уснул.

Потом случилась одна вещь. Даже неохота рассказывать об этом.

Я вдруг проснулся. Сколько проспал – не знаю. Вдруг почувствовал что-то у себя на голове, короче, чью-то руку. Блин! Я испугался. Кто это? Оказывается мистер Антолини. Он сидел на полу рядом с диваном, в темноте, и не то поглаживал, не то ощупывал мою голову. Блин, я аж подпрыгнул на сто метров!

– Что вам надо? – говорю.

– Да ничего! Просто сижу и любуюсь...

– Нет, но что вам тут надо? – снова говорю ему. Даже не знаю, что еще тут скажешь. Просто растерялся, дурак.

– Ты не можешь потише? Просто вот сижу здесь...

– Все! Я ухожу. Мне пора, – говорю, а сам, блин, нервничаю.

Я стал натягивать свои штаны в темноте. Никак не мог попасть – так нервничал. Знаю я этих извращенцев по школе и другим местам, у них всегда это начинается, когда я рядом.

– Куда тебе пора? – говорит мистер Антолини. Он старался казаться очень спокойным, безразличным, но он не был безразличным. Можете мне поверить.

– Я оставил свои чемоданы на станции. Мне пора пойти туда и забрать. Там все необходимое.

– До утра подождут. Ложись. Я тоже пойду лягу к себе. Что это с тобой?

– Ничего особенного. Просто у меня там все деньги и необходимые вещи. Я тут же вернусь. Возьму такси и тут же вернусь, – говорю. Блин! Я спотыкался, чуть не падал в темноте. – Дело в том, что это не мои деньги. Мамины, и я...

– Не дури, Холден. Ляг обратно в постель. Я пойду к себе. Ничего с твоими деньгами до утра не...

– Нет, серьезно. Мне надо идти. Честное слово.

Я уже почти оделся, только галстук не находился. Куда я его сунул – ума не приложу. Я надел пиджак – пойду без галстука. Мистер Антолини уже сидел в большом кресле и наблюдал за мной издали. Было темно, и я его плохо видел, но я знал, что он внимательно следит за мной. И продолжает кирять. Я видел: он был со своим неразлучным бокалом.

– Ты очень и очень странный мальчик.

– Я знаю, – говорю. Я уже не искал галстук. Обойдусь без него. – До свидания, сэр, – говорю. – Большое спасибо. От всей души!

Он проводил меня до дверей, и, когда я нажал на кнопку лифта, он еще торчал в коридоре. Он снова повторил, что я «очень и очень странный мальчик». Какой там в жопу странный! Он все стоял в коридоре, дожидался, когда придет лифт. Никогда в жизни так долго я не ждал лифта. Клянусь!

Я не знал, какие к черту вести с ним разговоры пока ждал лифта, а он все стоял здесь. И я сказал:

– Начну теперь читать хорошие книги. Честное слово.

Надо же было что-то сказать. А то как-то неудобно.

– Бери свои чемоданы и давай обратно сюда. Я оставлю дверь открытой.

– Большое спасибо! – говорю. – До свиданья!

Наконец лифт пришел. Я вошел и стал спускаться. Блин, меня трясло, как безумного. Даже весь вспотел. Когда встречаюсь с каким-нибудь извращением, я всегда трясусь, как придурок. Эти дела со мной случались наверно раз двадцать. С самого детства. Ненавижу!

25

Когда я вышел наружу, уже начало светать. Было холодно, но приятно, потому что я был весь в поту.

Куда деваться? Идти опять куда-то в гостиницу? Не хотелось тратить Фибины денежки. В общем, я двинулся по Лексингтон-авеню и сел в метро до Грэнд Сентрал. Чемоданы были там, и я решил поспать в этой дурацком зале ожидания, где полно скамеек. Так и сделал. Сперва было не так уж плохо: народу вокруг немного, и я лег, вытянул ноги. Ну, что сказать? Это, конечно, не фонтан. Я бы не советовал. Серьезно. Тоска одна!

Покемарил я часов до девяти, пока не набежало миллион народу – пришлось убрать ноги со скамьи. А так спать я не умею, когда ноги на полу. Пришлось сесть. Башка трещала. И все сильней и сильней. В жизни не было так мне фигово.

Про мистера Антолини не хотелось даже вспоминать, но он все лез в голову, – что он, например, скажет своей жене, когда та увидит, что я у них не ночевал и все такое. Но это ладно. Уж кто-кто, а мистер Антолини не растеряется и найдет, что ей сказать. Скажет, что я ушел домой или вроде того. Это меня не сильно волновало. Волновало то, как я проснулся у них и обнаружил, что он гладит меня по голове. Не знаю, может, я напрасно подумал, что он пристает ко мне с пидорскими нежностями. Может, просто человеку нравится гладить спящих ребят по голове. Кто его знает? Дело тонкое. Подумал даже: а не взять ли чемоданы и вернуться к нему обратно – я же обещал. Не знаю, я даже стал думать: ну пусть он и гомик, но он так хорошо меня принимал. Не рассердился, когда я позвонил ему среди ночи и тут же без никаких сказал, чтоб я приезжал, раз надо. И как он озабочен моими делами, давал советы насчет развития ума и прочее. И как он единственный из всех подошел к Джеймсу Кеслу, о котором я уже рассказывал, когда тот лежал мертвый. Все это я прокручивал в голове. И чем больше думал, тем больше расстраивался. Не знаю, я даже подумал, что просто обязан вернуться к нему. Может, он погладил меня по голове просто так. И чем больше я думал об этом, тем больше мучился и расстраивался. И как на зло в глазах пошла какая-то резь. Воспалились прямо, потому что почти не спал. Вдобавок и насморк начался, а у меня в кармане ни платка, ни фига. Все в чемодане, но доставать его из камеры и открывать на людях было неохота.

Рядом на скамейке кто-то оставил журнал, и я стал его читать, чтобы хоть на время отвлечься от мистера Антолини и от миллиона других дел. Но вся эта журнальная фигня совсем меня выбила из колеи. Там писалось о гормонах. Описывалось, как должно выглядеть ваше лицо, ваши глаза, пятое-десятое, если гормоны у вас в порядке. Я выглядел совсем наоборот. Я выглядел точно, как тот чувак с плохими гормонами, что тоже был на фото в журнале. И тут я начал беспокоиться о своих гормонах. Прочел еще одну статью: как определить есть ли у вас рак. Там сказано, что если есть во рту ранки, которые давно не заживают, то у вас возможно рак. У меня как раз была такая ранка изнутри на губе уже недели две. Значит, у меня рак. Такой веселенький журнальчик попался! Я бросил его читать и вышел пройтись. Я представил себе, что загнусь месяца через два, раз у меня рак. Я не сомневался, что это так. Настроение от этого, ясное дело, не улучшилось.

Похоже, дело шло к дождю, но я все равно решил пройтись. Во-первых, надо было как-то позавтракать. Я был не очень голоден, но подкрепиться не мешало. Съесть что-нибудь с витаминами. Я пошел в восточную сторону, где рестораны подешевле – мне нельзя было тратить много денег.

По дороге я увидел, как два чувака сгружали с машины большую рождественскую елку. Один все время кричал напарнику: «Приподыми ее, суку! Да подыми выше, мать ее!» Ну и роскошные выражения! И это про рождественскую елку. Мне стало ужасно смешно, я даже рассмеялся. Лучше бы я этого не делал, меня стало мутить еще хуже. Я чуть даже не стравил. Но обошлось. Отчего так мутило, не знаю. Вроде бы не ел ничего такого несвежего и вообще у меня вроде желудок крепкий. Короче, когда я справился с тошнотой, все-таки решил перекусить. Я зашел в очень дешевый ресторанчик и заказал пончики и кофе. Но пончики есть не стал. Понял, что не смогу глотать. Когда ты сильно расстроен чем-то, все застревает в горле. Официант попался порядочный. Даже не взял с меня за пончики и унес их. Я только кофе попил. Потом я вышел и побрел в сторону Пятой авеню.

Был понедельник, приближалось Рождество, и все магазины были открыты. Не так уж плохо было пройтись по Пятой авеню. Вокруг все жило Рождеством. На всех углах торчали эти тощие Санта-Клаусы и звонили в колокольцы, а девушки из Армии Спасения, которым нельзя красить ни губы, ничего, тоже звонили в колокольчики. Я надеялся увидеть двух монахинь, которых давеча встретил за завтраком, но нигде их не было. Ничего странного, они же говорили, что приехали преподавать в школе, но я все равно искал их. Короче, я вдруг ощутил рождественское настроение. Здесь, в центре города, миллион детишек со своими мамашами выходили и входили в автобусы, входили и выходили из магазинов. Эх, была бы со мной Фиби! Она не такая малышка, чтобы разглядывать игрушки в детских отделах, она любит наблюдать людей и потешаться. На прошлое Рождество я повел ее в центр по магазинам. Ну мы с ней и напотешились! Мне кажется, это было у Блумингдэйла. Мы зашли в обувный отдел и сделали вид, что ей, Фиби, нужна пара высоких ботинок, у которых миллион дырочек для шнурков. Мы чуть не довели продавца до белого каления. Старушка Фиби перемерила пар двадцать, и каждый раз этот бедняга зашнуровывал ей ботинки до самого верха. Это конечно было свинством, но Фиби прямо помирала. В конце концов мы купили в рассрочку пару моккасинов. Продавец был очень рад. По-моему он понимал, что мы дурачимся, потому что Фиби принималась хихикать.

Короче, я брел и брел по Пятой авеню, без всякой цели. И тут со мной случилась странная вещь. Каждый раз, когда я доходил до угла квартала и надо было перейти улицу, меня начинал бить мандраж, что вот не добраться мне до той стороны – и все. Будто я проваливаюсь куда-то, проваливаюсь, и совсем пропадаю у всех из виду. Бог мой, я так перетрухал, что представить невозможно! Я весь покрылся потом, как черт знает кто, – рубаха, белье, все промокло насквозь. И тут я придумал такое. Как только дохожу до угла, начинаю как бы говорить с моим братом Алли: «Алли, не дай мне пропасть! Алли, не дай мне пропасть! Алли, пожалуйста, не дай мне пропасть!» И потом, когда я оказываюсь на той стороне улицы и не пропадаю, говорю ему спасибо. А на следующем углу опять все по новой. Но я не останавливался. Я почему-то и остановиться боялся – честно говоря, не очень помню почему. Помню только, что оказался в районе 60-х улиц, прошел зверинец и все там такое. Потом сел на скамейку. Я задыхался и был мокрый от пота, хоть выжимай. Просидел я, наверно, битый час. В конце концов вот что я решил: я решил уехать. Решил больше не возвращаться домой, не возвращаться ни в какую школу. Я решил повидаться с Фиби, чтобы проститься с ней, вернуть ее рождественские деньги, а потом двинуть автостопом на Запад подальше. Я решил: сперва доберусь до Холлэндского туннеля, там проголосую и поеду дальше, потом опять проголосую, потом опять и опять, и дней через несколько окажусь далеко на Западе, где тепло и солнечно, и никто меня не знает, и найду себе работу. Найду работу где-нибудь на бензоколонке, буду заправлять бензином и соляркой машины. Какая разница кем работать. Главное, никто меня не будет знать, и я никого знать не буду. Я сделаю так: прикинусь глухонемым. И избавлюсь на фиг от всякого дурацкого ненужного общения, с кем попало. А кто захочет мне что сказать, пусть пишет на бумажке. В конце концов им надоест это, и я избавлюсь от разговоров до конца жизни. Пусть думают, что я бедный глухонемой дурачок и оставят меня в покое. Лишь бы позволили заправлять их дурацкие машины, лишь бы платили как положено. Накоплю денег на маленькую хибару, построю ее где-нибудь, и проживу в ней до конца жизни. Построю прямо на опушке леса, но не в самом лесу, потому что я люблю, чтоб было солнечно в доме. Сам буду готовить себе пищу, и позже, если захочу жениться или типа того, найду себе хорошую девушку, тоже глухонемую, и мы поженимся. Она придет ко мне и станет жить в моей хибаре, а надо будет ей что-то сказать мне, пусть, как все, пишет на бумажке. Когда появятся у нас дети, мы будем скрывать их от всех. Накупим им много книжек и сами будем их учить читать и писать.

Я увлекся, обдумывая все это. Прямо загорелся. Конечно, идея прикинуться глухонемым была полной чушью, но мне она нравилось. А насчет того, чтобы ехать на Запад я решил всерьез. В первую очередь мне надо проститься со старушечкой Фиби. И я вдруг, как безумный, бросился через улицу – причем чуть было на фиг не погиб под колесами, – зашел в магазин канцелярских товаров и купил блокнот и карандаш. Я собирался написать ей записку, где нам повидаться напоследок и вернуть ей ее рождественские деньги, отнести записку к ней в школу и попросить кого-нибудь из канцелярии передать ее Фиби. Но я был слишком возбужден, чтобы писать записку прямо в магазине, поэтому сунул блокнот с карандашом в карман и пустился со всех ног к ее школе. Я торопился, чтобы она успела получить ее до перерыва на ланч, а времени было в обрез.

Я, конечно, знал, где ее школа, сам ходил туда в детстве. Но когда я пришел, все мне показалось странным. Я даже не был уверен, что помню как там внутри. Оказалось, помню. Все было точь-в-точь, как прежде, когда я учился. Тот же большой, темноватый спортзал, сетки вокруг электроламп, чтобы мячом не разбить. На полу те же белые линии разметки для разных игр и всего такого. Те же старые баскетбольные кольца без сеток – голые щиты и кольца.

Никого вокруг не было – наверно, шли уроки, а время ланча еще не началось. Единственный, кто мне попался, был малыш, цветной пацанчик, который шел в туалет. Из кармана штанов у него торчал деревянный номерок, и нам такие давали, чтоб видно было, что вас отпустили в туалет с позволения учителя.

Меня все еще прошибало потом, но уже не так сильно. Я подошел к лестнице, сел на нижнюю ступеньку и достал блокнот с карандашом. От ступенек пахло так же, как и в мое время. Будто кто-то там уписался. Везде в школах лестницы так пахнут. Короче, я сел и написал записку:

«Дорогая Фиби! Ждать до среды не могу, поэтому сегодня после полудня, наверно, рвану на Запад. Жди меня в музее, у входа, в четверть первого, если сможешь. Я верну твои рождественские деньги. Я истратил совсем немного. С любовью Холден».

Ее школа была совсем рядом с музеем, ей все равно надо было идти домой на ланч мимо, и я был уверен, что мы встретимся.

Потом я стал подниматься по лестнице в канцелярию директора, чтобы кем-то передать записку в класс. Я сложил ее раз в десять, чтоб никто не развернул. В школах никому нельзя доверять. Но я знал, что передадут – от родного брата и т. д. и т. п.

Когда я поднимался наверх, меня опять чуть не вырвало. Но я сдержался. Я на секунду присел и почувствовал себя полегче. Но когда сидел, я увидел такое, что меня прямо взбесило. Кто-то написал на стене Fuck you. Это взбесило меня до белого каления. Я себе представил, как Фиби или кто-то из малышей, прочтут и заинтересуются, что это значит, и какой-нибудь сорванец объяснит им – и по-дурацки, конечно, – и они потом несколько дней будут думать и гадать, что к чему. Убил бы того, кто написал это! Я представил себе, что какой-то урод проник ночью в школу, поссал здесь и написал это на стене. Я представил себе, как поймал бы его на горячем и бил бы головой об каменные ступени, пока он не сдох бы весь в крови. Но я подумал, что у меня на это не хватит духу. Я-то себя знаю. Меня это еще больше расстроило. По правде говоря, у меня даже не хватает духу, чтобы стереть это своими руками. А вдруг кто-нибудь из учителей застанет меня за стиранием и подумает: а не я ли это сам и написал? Потом все-таки стер. Затем пошел в канцелярию директора.

Директора там не оказалось, зато за машинкой сидела старая дама лет под сто. Я сказал ей, что я брат Фиби Колфилд из четвертого «Б» и очень прошу передать ей эту записку. Сказал, что это очень важно, потому что мама заболела и не приготовила ланч для Фиби, поэтому нам надо встретиться и позавтракать в аптеке. Она была очень любезна, эта старая дама. Она взяла мою записку и позвала другую даму из соседней комнаты и та пошла передать записку Фиби. Потом мы с этой старой дамой, которой точно было не меньше ста лет, немного потрепались. Она была славная, и я рассказал, что и сам учился в этой школе, а также оба моих брата. Она спросила, в какой школе я учусь теперь, и я сказал ей, что в Пэнси, и она сказала, что Пэнси – это очень хорошая школа. Даже если бы я хотел ее переубедить, у меня не хватило бы духу. Пусть себе думает, что Пэнси – хорошая школа. Разве можно внушить что-то новое человеку, которому около ста лет? Он и слушать об этом не станет. Потом я попрощался и ушел. Она прокричала мне вослед: «Желаю удачи» – ну, точно, как старик Спенсер, когда я покидал Пэнси. Блин, до чего ненавижу, когда тебе кричат вдогонку «желаю удачи». Меня это жутко расстраивает.

Спускаюсь по другой лестнице, и вижу на стене еще одно Fuck you. Я опять постарался стереть рукой, но тут было нацарапано ножом или еще чем-то. Разве сотрешь. Как ни старайся. Если даже миллион лет стирать все эти Fuck you повсюду в мире – и половины не сотрете. Пустой номер.

Я взглянул на электрические часы в школьном дворе, было всего без двадцати двенадцать. У меня было куча времени до встречи с Фиби. И я, хочешь – не хочешь, все-таки отправился в музей. Куда-то надо было деваться. Можно было бы позвонить Джейн Галлахер, пока я еще не двинул на Запад, но что-то было неохота. Да и я не был уверен, что она уже вернулась на каникулы. И я вошел в музей и стал там ждать.

Пока я ждал Фиби в музее, прямо у входа, подошли двое каких-то малышей и спросили, не знаю ли я, где тут мумии. У одного – который спрашивал – была расстегнута ширинка. Я ему сказал об этом. И он стал застегиваться прямо тут же – хоть бы за колонну зашел или отвернулся. Просто умора! Еле удержался, чтобы не рассмеяться – побоялся, что меня опять начнет мутить.

– Где здесь мумии, дядя? – спросил парнишка снова. – Вы не знаете?

Я решил слегка над ними подшутить.

– Мумии? А что это такое? - спрашиваю.

– Как вам сказать? Мумии – это мертвые человеки. Их ложат в шклеб.

«Шклеб»! Ну, потеха. Это он про склеп.

– А почему вы не в школе? – спрашиваю у обоих.

– Сегодня нет занятий, – говорит этот, который более разговорчивый. Врет прямо в глаза, стервец. Ничего не поделаешь, пришлось их вести туда, где находятся мумии – времени до прихода Фиби было достаточно. Бог мой, раньше я знал точно, где они, но я не был в музее сто лет.

– И вам очень интересно посмотреть на мумии? – спрашиваю.

– Ага.

– А твой друг умеет разговаривать? – спрашиваю.

– Он мне не друг. Он мой братан.

– А разговаривать он умеет? – И смотрю на того, который молчит. – Ты умеешь разговаривать? – спрашиваю у него.

– Да, – говорит он. – Только не хоцу.

Наконец мы нашли зал, где мумии, и вошли туда.

– А вы знаете, как египтяне хоронили своих мертвецов? – спрашиваю у того, который разговорчивый.

– Не-а.

– А пора бы. Это очень интересно. Они обматывали им головы такими бинтами, которые пропитывались секретным составом. И они могли сохраняться тысячи лет и лица у них не портились. Никто не знает этого секрета, кроме египтян. Даже современная наука.

Чтобы попасть к мумиям, надо было проникнуть через узкий проход, выложенный из камней, взятых из пирамид фараонов и так далее. Тут было жутковато, и, видно, что оба чувачка малость струхнули. Они прижались ко мне, и тот, который молчаливый, даже схватился за мой рукав.

– Посли домой, – сказал он вдруг. – Я узе их видев. Домой посли!

Он повернулся и побежал.

– Ну его! Он всего боится, – сказал другой. – Пока. – И дал деру за ним.

Я остался один в склепе. Мне, между прочим, тут даже нравилось. Было так тихо и спокойно. И тут вдруг – вы не поверите, что я увидал на стене. Опять Fuck you. Причем, красным фломастером или чем-то таким, прямо под застекленной витриной, под камнями.

В этом-то и беда. Никогда не найдешь тихого, мирного места. На всем свете наверно нет такого. Иногда подумаешь: оно где-нибудь там, а окажешься там – бац! – прямо у тебя перед носом кто-то уже написал Fuck you. Проверьте когда-нибудь. Мне иногда кажется – если я когда-нибудь умру, и они упрячут меня в могилу, и надо мной будет плита и все такое, на которой будет выбито «Холден Колфилд» и даты моего рождения и смерти, а прямо под этим будет написано Fuck you. Клянусь, так оно и будет.

Из зала, где мумии, я поспешил прямо в туалет. Похоже, что у меня, пардон, был понос. Но понос – это ладно, неладно вышло с другим. Когда выходил из туалета и еще не дошел до двери, я полностью вырубился. Но мне повезло. Наверно убился бы, если бы плашмя грохнулся на пол. А так я повалился набок. И, странное дело, я почувствовал себя легче после отключки. Честное слово! Рука, правда, болела, но голова уже не кружилась.

Уже было десять минут первого, где-то так, и я пошел к выходу и стал ждать старушечку Фиби. Я подумал, что, может, увижу ее в последний раз. Да и всех своих родных больше не увижу. Нет, конечно, когда-нибудь, через много лет я с ними повидаюсь. Может, вернусь домой, когда мне будет лет тридцать пять, если, допустим, кто-то из них смертельно заболеет и захочет увидеть меня напоследок, и только это вынудит меня покинуть мою хижину и прибыть домой. Я даже начал представлять себе, как это будет выглядеть, когда я приеду. Мать, конечно, начнет переживать и плакать, умолять, чтобы я остался дома и не уезжал в свою хижину, но я все равно уеду. Я буду дьявольски холоден. Попрошу ее успокоиться, уйду в другой конец гостиной, достану портсигар и закурю сигарету с дьявольским спокойствием. Я приглашу их когда-нибудь погостить у меня, но настаивать не стану. Но обязательно постараюсь, чтобы Фиби проводила у меня каникулы летом, на Рождество или на Пасху. И Д.Б. тоже пусть иногда приезжает, если ему понадобится тихое, спокойное место, где бы он мог писать, но никаких сценариев в моей хижине, только рассказы и книги. И вообще установлю такое правило: никаких понтов в моем доме. А если кто начнет у меня выпендриваться, пусть сразу убирается.

Тут я взглянул на часы в гардеробной и увидел, что уже без двадцати пяти час. Я начал опасаться, что та школьная дама, сказала другой, чтобы та не передавала Фиби мое послание. Я даже стал думать, что она велела сжечь мою записку или типа того. Я прямо до смерти перепугался. Мне очень нужно было повидаться с Фиби перед дальней дорогой. К тому же у меня ее подарочные деньги.

И тут я ее увидел. Я увидал ее сквозь дверное стекло. Я заметил ее сразу, потому что она была в моей дурацкой охотничьей шапке, которую заметишь и за десять миль.

Я вышел на улицу и стал спускаться по каменным ступеням навстречу Фиби. Одного только я не мог понять, зачем она тащит какой-то большой чемодан. Она как раз переходила Пятую авеню и тащила за собой большой, нелепый чемоданище. Она его еле волокла. Когда я подошел ближе, я узнал свой старый чемодан, который я бывало брал в Xутонскую школу. Даже представить себе не мог, на кой черт она его приволокла.

– Привет,- сказала она, подойдя ближе. Она совсем запыхалась из-за этого дурацкого чемодана.

– А я уж подумал, что ты не придешь, – сказал я. - Какого черта ты приперла этот чемодан? Мне ничего не нужно. Я еду налегке. Не возьму даже тех чемоданов из камеры хранения. Чего ты туда напихала?

Она поставила чемодан.

– Мои вещи, – говорит. – Я поеду с тобой. Можно, а?

– Что? – Я чуть не упал от ее слов. Клянусь! У меня прямо крыша поехала, думал, что опять вырублюсь и все такое.

– Я все вытащила через черный ход, чтобы Чарлина не увидела. Он не такой уж тяжелый. Я положила туда только два платья, мои мокасины, нижнее белье, носки и еще несколько вещей. Подними. Он не тяжелый. Попробуй... Можно мне с тобой? Холден? Можно мне? Пожалуйста.

– Нет! Заткнись!

Я чувствовал, что еще чуть-чуть и я кончусь. Не знаю, я совсем не хотел кричать ей «заткнись», но мне показалось, что я сейчас вырублюсь опять.

– Почему нет? Пожалуйста, Холден! Я не буду мешать, мне бы только с тобой – и все! Если хочешь, я даже могу и без платьев, только захвачу...

– Ничего ты не захватишь. Потому что никуда ты не поедешь. Я еду один. И ни слова больше!

– Ну, пожалуйста, Холден! Пожалуйста, позволь мне с тобой. Я буду очень, очень, очень... Ты даже не...

– Никуда ты не поедешь. Заглохни, слышишь! Давай сюда чемодан! – говорю.

Я отнял у нее чемодан. Хотелось даже отшлепать ее. Еще секунда, и я бы отшлепал. Клянусь!

Она заплакала.

– Ты же собиралась играть в школьном спектакле и все такое. Ты же должна быть Бенедиктом Арнольдом в этой пьесе и все такое, – говорю ей. И голос у меня очень противный. – Что ты удумала? Не хочешь играть в спектакле, черт возьми?

Она расплакалась еще сильней. Я даже был рад. Вдруг мне захотелось, чтоб она совсем выплакала свои глаза. Я даже ее ненавидел. И больше всего за то, что она не будет играть в спектакле, если уедет со мной.

– Пошли, – говорю. Я пошел вверх по лестнице обратно в музей. Я решил сдать в гардероб этот идиотский чемодан, что она приволокла – потом она сможет его забрать в три, после школы. Не переть же его в школу. – Ты слышишь меня? Пойдем, – говорю.

Но она не пошла в музей. Не захотела идти со мной. Я пошел один, сдал чемодан в гардероб, получил номерок и снова спустился вниз. Она все стояла на тротуаре, но отвернулась от меня, когда я подошел. Это она умеет. Повернется к тебе спиной – и крышка.

– Все. Никто никуда уже не едет. Я передумал. Перестань реветь, замолчи, – говорю ей. Между прочим, она уже и так не плакала. Но я все равно сказал. – Пойдем. Я провожу тебя в школу. Слышишь, пошли. А то опоздаешь.

Она не желала мне отвечать – и крышка. Я попытался взять ее за руку, но она не далась. И все время отворачивалась.

– Ты хоть позавтракала? Ты поела чего-нибудь? – спрашиваю у нее.

Она не отвечала. Тут ни с того ни с сего снимает с головы мою шапку и швыряет мне чуть ли не в лицо. И снова поворачивается спиной. Ну, просто убила! Но я промолчал. Я поднял шапку и сунул в карман куртки.

– Слышишь, пойдем. Я провожу тебя в школу, - говорю.

– Я больше не пойду в школу.

Я даже не знал, что и сказать на это. Стоял столбом несколько минут.

– Ты обязана ходить в школу. Ты хочешь участвовать в спектакле, или нет? Ты хочешь быть Бенедиктом Арнольдом, или нет?

 –Не хочу.

– Нет, хочешь. Еще как хочешь! Пойдем, не дури! – говорю. – Во-первых, никуда я не уезжаю, я же сказал. Я пойду домой. Я пойду домой, как только ты пойдешь в школу. Нет, сначала я пойду заберу мои чемоданы из камеры хранения, а потом пойду прямо...

– Я сказала – в школу не пойду. Делай все, что хочешь, но я в школу не пойду, – говорит она. – И сам заглохни!

Ни фига себе! Это впервые она мне сказала «заглохни». Блин, прозвучало это ужасно. Хуже, чем ругательство. И все не смотрит в мою сторону, а как только я пытаюсь тронуть ее за плечо, шарахается от меня.

– Послушай, может, давай просто прогуляемся? – спрашиваю у нее. – Отчего нам не пройтись до зверинца? Если я тебе разрешу сегодня не возвращаться в школу и погулять со мной, ты выкинешь из головы свою дурь, а?

Она ничего не ответила, и я повторил свое предложение:

– Если я позволю тебе пропустить сегодня занятия и погулять со мной, ты перестанешь дурить? Пойдешь завтра в школу? Будь умницей.

– Захочу – пойду, захочу – не пойду.

И вдруг побежала через улицу даже не поглядела по сторонам – есть машины или нет. Иногда ей прямо, как вожжа под хвост попадает.

Но я за ней не пошел. Я был уверен, что она никуда не денется – пойдет за мной, и поэтому двинулся в сторону зверинца, что находился на моей стороне улицы, и она за мной, но по своей стороне. Причем, на меня как бы ноль внимания, но на перекрестках, я уверен, поглядывала своим вреднючим глазком, куда я направлюсь и все такое. Короче, так мы и дошли до самого зверинца. Меня одно только беспокоило: когда проезжал двухъярусный автобус и заслонял ту сторону, я не мог видеть, куда ее понесло. Но когда мы добрались до зверинца, я крикнул ей:

– Фиби, я иду в зверинец! Давай сюда!

Она даже и не взглянула, но я знал, что она услышала, и когда стал спускаться по лестнице ко входу в зверинец, я оглянулся и увидал, что она переходит улицу и идет сюда.

Народу здесь было немного, потому что день был пасмурный, правда, вокруг бассейна, где тюлени, стояло несколько человек. Я хотел пройти мимо, но старушка Фиби остановилась и сделала вид, что заинтересовалась, как кормят тюленей – служитель кидал им рыбу, – и я вернулся. Я подумал, самое время подойти к ней и законтачить. Я подошел к ней сзади и положил руки ей на плечи, но она присела и вывернулась из моих рук – она иногда умеет вот так, без церемоний. Она продолжала стоять и смотреть, как едят тюлени, а я стоял прямо за ней. Руки на плечи ей не клал, знал, что она опять взъерепенится. Дети – такой народ. С ними надо быть начеку.

Она не пожелала идти рядом со мной, когда мы ушли от тюленей, но держалась неподалеку. Она шла по краю пешеходной дорожки, а я по другому краю. Тоже, конечно, не совсем то, но все же лучше, чем когда она была от меня на пушечный выстрел. Посмотрели медведей на бугре, но там смотреть было не на что. Только один медведь вылез – полярный. Другой, бурый, сидел в свей берлоге и не желал выходить. Видна была только задняя его часть. Рядом со мной стоял малыш в ковбойской шляпе – она сидела у него прямо на ушах, – и все говорил своему отцу: «Пусть он выйдет, папа. Сделай, чтоб он вышел». Я посмотрел на старушку Фиби, но она даже не улыбнулась. Знаю, когда дети обижаются, им не до смеха и не до чего.

После медведей мы вышли из зверинца и перешли парковую улочку. Прошли сквозь маленький туннель, где всегда пахнет мочой. Это дорога вела к каруселям. Старуха Фиби никак не хотела со мной общаться, правда, уже шла рядышком. Я взялся за ремешок, что болтался на ее пальто, просто так, но она не позволила и этого.

– Убери свои руки, прошу тебя, – сказала она.

Она все еще дулась на меня. Но уже не так, чтобы очень. Мы все ближе и ближе подходили к карусели, уже слышна была заводная музыка, которую всегда здесь крутят. Звучала «О, Мари!» Эту песню крутили еще лет полста тому назад, когда я был пацаном. В этом-то и весь кайф, что на каруселях музыка одна и та же.

– А я думала, что карусели зимой закрыты, – говорит старушка Фиби. Сама заговорила вдруг. Видно, забыла, что в ссоре со мной.

– Может потому, что дело идет к Рождеству, – сказал я.

Она ничего не сказала на это. Видать, вспомнила, что обижается на меня.

– Хочешь прокатиться разок? – спрашиваю. Я-то знаю, что хочет. Когда она была совсем крошкой и Алли, Д.Б. и я ходили с ней в парк, она прямо балдела от каруселей. За уши ее оттуда нельзя было оттащить.

– Я уже взрослая, – говорит. Она, наверно, не собиралась отвечать, но ответила.

– Какая ты там взрослая. Давай. Прокатись. Я тебя подожду, – говорю. Мы уже были у самой карусели. Несколько ребятишек вертелись на ней, в основном совсем малыши, а их родители ожидали их, сидя тут же на скамейках. Я подошел к окошку и купил билет для старушки Фиби. Потом вручил ей. Она уже не сторонилась меня.

– Держи, – говорю ей. – Стоп. Возьми-ка и остальные твои деньги.

Я протянул ей деньги, что она мне одолжила.

– Пусть будут у тебя. Пусть лучше будут у тебя, – говорит она. И потом добавляет: – Пожалуйста.

Как-то становится неудобно, когда тебя просят, да еще «пожалуйста». Тем более что это Фиби. Мне черт знает, как стало неудобно. Пришлось сунуть деньги обратно в карман.

– А ты не будешь кататься? – спрашивает она и живо так смотрит на меня. Похоже, что уже почти на меня не дуется.

– Как-нибудь в другой раз. Посмотрю, как у тебя получится, – говорю. – Билет у тебя?

– Да.

– Вперед! Я буду вон на той скамеечке. Посижу, погляжу на тебя.

Я пошел и сел на скамейку, а она поднялась на карусель. Обошла всю вокруг. Осмотрела все места и выбрала самую большую лошадку, коричневую, облупленную, старую лошадку. Карусель запустили, и я стал следить, как она начала давать круги. Там сидело человек пять-шесть детей, и исполнялась песня «Все скрывает дым». Звучала очень джазово и классно. Вся детвора старалась ухватить золотое кольцо, и старушенька Фиби тоже, и я все боялся, что она, не дай Бог, свалится с этой лошадки, но виду не подавал. С детьми лучше так: если они хотят ухватить золотое кольцо, не стоит им мешать. Свалятся – так свалятся, хуже, когда говоришь им под руку.

Когда карусель остановилась, она слезла со своей лошадки и подошла ко мне.

– А теперь и ты разок прокатись, – говорит.

– Нет. Лучше на тебя погляжу. Мне так лучше, – говорю. Я дал ей еще из ее денег. – На, возьми еще билет.

Она взяла деньги.

– Я уже на тебя больше не сержусь, – говорит.

– Я вижу. Беги, сейчас опять включат.

И тут она вдруг чмокнула меня. Потом подняла ладошку и говорит:

– Дождь! Начинается дождь!

– Вижу.

Потом она сделала такое, что я на фиг оторопел, – сунула руку мне в карман, вытащила мою красную охотничью шапку и надела мне на голову.

– Может, лучше ты наденешь? – спрашиваю.

– Сперва ты поноси, потом я.

– Ладно. Ну, беги, а то пропустишь рейс. И лошадь твою займут.

Но она все торчала возле меня.

– Ты мне правду сказал? Ты никуда не уедешь? Ты точно пойдешь домой после?

– Да, – говорю. И это была правда. Я ей не соврал. Так и было – я вернулся домой. – Скорее, – говорю. – Сейчас включат.

Она побежала и купила билет, и успела на карусель вовремя. Потом она стала ходить по ней и отыскивать свою лошадь. Наконец нашла. Она помахала мне, и я ей тоже помахал.

Тут как хлынет дождь! Бог мой, полило, как из ведра! Все матери и бабушки – все кто там сидел – вскочили и бросились под навес над каруселью, чтобы не промокнуть до нитки, а я так и остался сидеть на скамейке. На мне промокло все насквозь, особенно воротник и брюки. Моя охотничья шапка, конечно, немного выручила, но я все равно промок до нитки. Но мне было наплевать. Я вдруг почувствовал себя счастливым, оттого что Фиби все кружилась и кружилась. Таким счастливым, что, скажу честно, чуть не разревелся на фиг. Даже не знаю отчего. Но до того она была славная, до того, блин, весело кружилась в своем синем пальтишке и вообще. Господи! Это надо было видеть.

26

Вот и все, что я хотел вам рассказать. Можно было бы, конечно, рассказать, что было дома, когда я вернулся, как я заболел и т. д. и т. п., в какую школу собираюсь пойти осенью, когда выйду отсюда, но не стоит. Как-то неохота, честное слово. Да и все это не так важно теперь.

Многие, особенно один тут есть психоаналитик, спрашивают, возьмусь ли я за ум, когда снова пойду в сентябре в школу. По-моему дурацкий вопрос. Откуда человеку знать наперед, возьмется он за ум или нет? Ничего нельзя знать наперед. Может, и возьмусь, но откуда мне знать, как там выйдет? Ей-богу, дурацкий вопрос!

Д.Б. не такой вроде как все, но и он задает мне лишние вопросы. Он приезжал в эту субботу с одной английской подругой, которая будет сниматься в картине по его сценарию. Любит выпендриваться, но очень красивая. Короче, отлучилась она в женский туалет, который в другом крыле, а Д.Б. тут меня и спрашивает, что я думаю про все эти дела, о которых я рассказал вам. А я не знаю, что ему и сказать на это. Честно говорю: не знаю. Жалею только, что многим об этом рассказал. Могу лишь сказать, что мне как-то не хватает тех, про кого я рассказал. Старины Стрэдлэйтера и того же Экли. Смешная вещь, но даже этого подлеца Мориса. Лучше ничего никому не рассказывайте. Иначе будете сильно по ним скучать.

 

Если Вам нужен перевод инструкций, Вы наш клиент!

***

А теперь несколько слов о новостях техники и экономики.

Всем известно, что торговля невозможна без складов. Это на рынке можно продать товар урожай со своего огорода, не храня его предварительно на складе. А в промышленных масштабах товар неминуемо должен где-то храниться. А большинство продуктов при хранении портится. Подожди несколько дней, и их уже никому не продашь, нужно думать, как их безболезненно уничтожить. Поэтому не просто склады нужны, а во многих случаях именно холодильный склад. Где поддерживается та температура, при которой товар (продукты, овощи, фрукты) не слишком портятся. Но не всякий магазин в состоянии организовать у себя вместительный холодильный склад, в котором поддерживаются разные температурные режимы. Поэтому проблема аренды холодильного склада в Москве  - актуальна и востребована. И хорошо, что нашлись профессионалы, которые эту проблему успешно решают. Имеются в виду группа компаний "Монолит". Вы еще их не знаете? Тогда загляните на сайт lobnyasklad.ru, где дана исчерпывающая информация.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 115




Convert this page - http://7iskusstv.com/2010/Nomer4/Lotovsky1.php - to PDF file

Комментарии:

Yuriy Perelman
Culver City, CA, United States - at 2011-10-21 20:36:56 EDT
Спасибо большое!

Читал очень давно в переводе Райт. С огромным удовольствием прочел ваш. Замечательно!

Лурье Люба
Хайфа, Израиль - at 2010-04-26 10:06:17 EDT
Спасибо Якову Лотовскому за живую жизнь прекрасного текста. И Евгению Берковичу за возможность его прочесть. Я ощутила себя счастливой. Не могла оторваться. Ещё раз - благодарю. Если бы не новый перевод, не пришло бы в голову перечесть роман, который был откровением молодости. Решиться переводить после Райт-Ковалёвой - отвага. И оказалась достойной оригинала. С уважением, Люба Лурье.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//