Номер 4(5) - апрель 2010 | |
Воображуля. Рассказы
Содержание
– Сколько еще остановок?
11,10, 9… – Рождество, юность… – Чужая юность. Все –
суета. – Сколько людей! Пакеты,
хлопушки, подарки. Дети ждут. – Уже не ждут. Наши уже
не ждут. 9, 8 – Другие, другие ждут.
Елочки везде… – Иголки потом везде.
Пылесосишь, пылесосишь, а все годами находишь. Пылесос раз совсем забился,
помнишь? – Курт в Рождество
родился, помнишь? – Сколько еще? 8, 7, 6 – Рождественская погода.
Снег опять. – Не будут убирать.
Сколько еще? – Подарков, шампанского,
ветчины… – Остановок до дома, до
кресла, до гроба? Ах, Берлин, что это с
тобой такое? Старик ты или младенец беззубый? Зубы у тебя повыдраны и побиты.
Зияют пустоты, торчат временные мосты, колют небо острые обломки, портят
панораму советские чернеющие пломбы. Только золотые передние зубы
восстановленных куполов как-то отвлекают внимание от разрушенных коренных:
фабрик. Тебе бы сначала мертвой воды, чтобы срослись куски, мосты, улицы, дома,
рельсы. А уж потом живой. Но так, как надо, бывает только в сказках. А в были живая вода сама по
себе, мертвая сама по себе, текут, не всегда встречаясь. Бывает, мертвая вода
давно прошлась по городу, а живой все нет. А бывает, как здесь, дом еще
разрушен, а уже жив. В одном окне снег, в другом человек в пижаме. О, мой
Берлин: шепелявый, однобокий, перекошенный. Не срастается у тебя, как перелом
после неправильно наложенного гипса, всюду шрамы, швы, хирургические нитки,
порезы, а то и открытые раны, и целые полосы омертвелых тканей. Не будет в тебе
гармонии, но и гангрены не будет. Будет жизнь. Течет твоя жизнь на саночках,
стареньких-старинных, по неубранному снегу к метро. Тянут саночки берлинцы в
шерстяных пальто и вязанных домашних шапочках, нос в шарфе. Не торопятся, не
толкаются, жизнь течет тихими ручейками улиц, течет, а не бьет ключом. – Сколько еще там? 6, 5,
4 Свертки, хлопушки,
банты, подарки. Подъезд, лестница, почтовые ящики, открытки, посылки,
конвертики. Чисто. Сейчас позвонят в дверь. Стекаются, каждый к своему
роду-племени, бабушкам, тетушкам, племянничкам. – Полные руки, угодить
каждому. – Потратить кучу денег,
которых и так нет. – Все будут рады. – Все останутся
недовольны. Будет скучно. Будет
весело. Будет как всегда. Трамвайчик поворачивает.
Он легкий, его заносит. Держитесь за поручни! Детям смешно, старику обидно.
Юность болтается посреди вагона, как и положено, кучей. Неустойчивый вагончик
позволяет толкаться разными частями тела на поворотах. Чего вам еще? – Юность. – Безобразие. – Юность это безобразие. – Сколько там еще? 4, 3,
2 – Куда ты торопишься? – А зачем вообще было
ехать? – А что дома делать? – А что тут делать?
Трясет! –Жизнь трясет. – А дома покой. –Выходим, дорогая. – Выходим, дорогой. А бабушки гуляли в Опочининском саду Бабушки гуляли. Кругами,
по садику, по дорожке. Внучки гуляли. Кругами, по газону, скачками.
Параллельные миры, не сообщающиеся сосуды. Внучки не внучки, а олени. Олени
скачут, скачут, скачут. Необъятен Опочининский садик, крепки его решетки. Не
выскочат внучки на улицу, не собьются бабушки с пути. Бабушки держат в руках
свои авоськи и внучкины ранцы. Ранцы бы мешали скакать, скакать, скакать.
Тяжелы детские обузы, но бабушкам нипочем. Руки привыкли к тяжести, руки забыли
тяжесть, и бабушки гуляют. Не сядут на беленькую скамеечку, а все по кругу и
все за беседой. Внучки ничего не видят, они олени. Бабушки ничего не видят, они
уже не здесь. Для тех и других садик пуст. Круг придает направление бегу.
Беседе. «Надо звать их домой»,
говорят бабушки. «Сейчас нас позовут домой», говорят внучки. «Эх, неохота»
думают внучки. «Эх, неохота» думают бабушки. Еще кружок? Еще кружок. Вьется
беседа, несутся олени. Бабушки ни о чем не спрашивают, лишь бы не трогали.
Внучки ни о чем не просят, лишь бы не трогали. – Вы, наверное, голодные? – Мы не голодные! Неправда. Ну ладно. Внучки: Ну, еще
чуть-чуть. Ну, полчасика! Бабушки: Ну что с ними
делать? Пройдемтесь еще. – Пройдемтесь еще. Мария Харитоновна и
Евдокия Никифоровна гуляют. Слыхали вы такие отчества? То-то. А нам повезло,
нам привалило. Мы – последние в той еще, прямой ветви, ведущей оттуда, из
другого мира, из другого века, к нам, в Опочининский садик, тот, что на углу Опочинина
и Среднего проспекта Васильевского острова. Харитоновна, Никифоровна… эти
отчества пахнут пирогами, пасхой, крахмальным бельем. В них смеется сочельник,
облизывается масленица, отдыхает святая седмица. А за Харитоновнами да
Никифоровнами уже встают и сами Харитоны и Никифоры, отцы. Добротные запахи,
добротные люди. Да знаете ли вы и слово-то такое, добротный? Любили они это
слово, да дожили до того, что и сказать его стало и некому и не про что. Вот и
говорили бабушки друг другу им одним ведомые слова, смаковали, хрустели,
лакомились: благодарствуйте, помилуйте, будьте любезны… Говорили они мерно,
тихо, вдумчиво: городская барышня, модница, и летом в перчатках, и деревенская
девушка, с ласковым волжским говором на «о» и характерным, исчезнувшим жестом,
поправляющим платочек. Гуляют бабушки, склонив друг к другу седые честные
головы, одна в неярком платочке, другая в голубом берете, одна в вечных
«химических» кудельках, другая с толстым роговым гребнем на затылке. Сгинуло
все. А все ведь казалось, что им конца не будет, вечным российским бабушкам: в
платочках и в беретах, шляпках и панамках, в туфельках, валенках, тапочках,
сапогах «прощай молодость»… Что как их не мори, не изводи, не безобразничай,
все будут ими полны улицы, скверики, садики. Ан вот, все то и вышли! До единой. И выяснилось, что мы
никому не нужны. Они были последними, господа, кто согласен был любить нас,
вас, их, все это неблагодарное свинство, бесплатно. Нам бы тогда в ноги им
валиться, а мы скачем. Мы олени, у нас глаза смотрят в разные стороны, нам
недосуг. Взрывают копытца осенние листья, разлетаются аккуратно собранные кучи.
Ой, что ж вы делаете? Ой, что же они делают? – Надо домой. – Надо домой. – Четвертый час! – Четвертый час? – Да как же мы это,
Мария Харитоновна? – Да как же мы это,
Евдокия Никифоровна? – Да вот и не знаю. – Да вот и не говорите. – За разговором все,
время-то и не видали. – А дети со школы не
кормленные. – Анюта, все! – Леля, все! Все. И ведь не в первый раз
мне приходилось рисовать кубы и пирамиды. Это помешательство началось с первого
класса. В детском саду (ах как там было хорошо!) мы еще рисовали всякую
всячину, ну там цветы, фигурки, радугу, а как попали в школу, так и пошли кубы
и параллелепипеды. У моей первой учительницы было такое выражение лица,
определить которое я смогла только очень много лет спустя, когда впервые
увидела сталинский плакат «Не болтай! Болтун ― находка для шпиона». В моей
первой учительнице государство могло быть уверено: враг не пройдет. Цепкие и
злые крошечные глазки смотрели зорко. И все мы были враги, находки для шпионов
и нас надо было вовремя разоблачить и обезвредить, на будущее, заранее,
навсегда. Но все были просто враги, так сказать, потенциальные, а было нас еще
несколько, уже настоящих врагов, теперешних. Я полагаю, моя вражеская личина
проступила уже в журнале, так как фамилия была уже не совсем благонадежной.
Хотя был еще шанс, что я могла оказаться белорусской (и попадались же такие
святые люди, спрашивали меня, а вы не белоруска?), или, на худой конец,
полячкой, что тоже сильно не приветствовалось. Но когда фамилия отяготилась
лицом, все со мной стало ясно. Плохо только, я об этом ничего не знала, и
сказать мне было некому. Воспитывавшая меня русская бабушка не замечала, что
возлюбленная внучка на нее так не похожа, радостно принимая коварные
комплименты, касающиеся моих необычно густых черных ресниц и больших темных
глаз. Был у нас один подготовленный мальчик, Миша Дуткевич, ему все заранее
родители объяснили, и он знал, чего ждать от этой жизни. Я с ним в паре стояла
на первой линейке, и мы проболтали всю линейку и «ничего не видели», как меня
потом упрекала мама. А что там было видеть? А вот с Мишей следовало бы и дальше
болтать побольше. Чудный был мальчик, умница, уехал, как и мы все, в Израиль,
Канаду, Штаты? Тогда у всех детей были гладиолусы, а у меня и у Миши астры.
Может, нас и в пару поставили по этому признаку? Тогда мне очень хотелось
гладиолусов, и я стеснялась своих сиренево-розовых, каких-то мертвенно-синюшных
астр. Мама говорила, что не любит гладиолусы, а я ей не верила и думала, что
мне купили астры просто потому, что они самые дешевые. И потом, у всех цветы
были красиво завернуты, а у меня в мокрой газете и это было обиднее всего. Но я
знала, что об этом нельзя говорить маме и Бусе, потому что они не виноваты. Учительница была богатырских размеров, особенно меня поражали ее гигантские ноги-кегли в остроносых туфлях немыслимого размера. Все в ней было острое и жалящее: нос, глаза, уши, острия туфель. У нее мы тоже раз в неделю рисовали серые ромбы и шары из папье-маше, только она не оценила скрытую гениальность моих водянистых натюрмортов и ставила мне тройки, так как двойки по рисованию не ставили. Однажды, на мое несчастье, в класс пришел мой отец, которого я знала так плохо, что при каждой встрече бабушка считала необходимым мне повторять что-то вроде «вот этот дядя высокий с бородой, это он, иди». Несмотря на все мамины старания, отцом я гордилась ужасно. Не то чтобы я его любила или он мне нравился, но в то короткое время, когда он обретал конкретное бытие, я именно этим и гордилась. Когда после урока рисования он узнал, что мне поставили за мой рисунок тройку, он взял и долго рассматривал мой листок. Потом он попросил других детей показать ему их рисунки. Отец отлично рисовал. В следующую секунду он уже волок меня к столу учительницы, собиравшей свои вещи (урок был последний). Выставив вперед мое жалкое произведение, отец потребовал объяснений, по какой причине мне одной поставлена была тройка, и чем мой рисунок хуже рисунков других детей. Она побелела от гнева, но сказала, что мой рисунок не соответствует стандарту. Стандарт лежал у нее в папке. Отец объяснил ей, что его дочка и дети вообще не соответствуют и не должны соответствовать никаким стандартам, что мой рисунок ничем не хуже чем у других, даже лучше, и что вообще она и права не имеет оценивать рисунки так как сама, судя по предъявленному стандарту, нисколько рисовать не умеет». Тройка превратилась в четверку, а мое дальнейшее пребывание в начальной школе ― в ад. Воочию убедившись в существовании сил международного сионизма, учительница взяла на себя благородную задачу по искоренению меня как личности. Но отцовская маленькая победа уже сделала свое дело, и последовавшие три года бессменного стояния в углу только укрепили во мне веру в мою исключительность. Ко мне навсегда прилипла гордая и мученическая репутация «воображули». Терморегулятор для теплого пола. » Теплый пол. Газовая колонка junkers. |
|
|||
|