Номер 4(5) - апрель 2010
Владимир Порудоминский

Немецкие дни Льва Толстого

Сцепления

«Почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания

 мыслей, сцепленных между собою, для выражения себя... Само же

 сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить

 основу этого сцепления непосредственно словами никак нельзя»...

                                             Л.Н. Толстой. Из письма к Н.Н. Страхову

Из 30 020 прожитых дней семьдесят девять Лев Николаевич Толстой провел в Германии. Он побывал здесь во время двух своих заграничных путешествий: в первый раз – в июле 1857 года, потом – летом 1860-го и весной 1861-го. Больше Лев Толстой за границу не поедет. Полвека живет почти безвыездно в своей Ясной Поляне; правда, с 1882 по 1901 год (без охоты, но по семейной необходимости) на зиму переселяется в Москву.

1857. «Германия, которую я видел мельком»

Кажется, совсем недавно, в 1852-м, на страницах некрасовского «Современника» появилось толстовское «Детство» (еще не рискнул подписать полным именем – поставил инициалы: «Л.Н.»); в 1857-м отправляется в Европу уже не одного «Детства» автор – также «Отрочества» и «Юности», кавказских «Набега» и «Рубки леса», «Севастопольских рассказов», потрясших русского читателя, «Метели», «Двух гусаров» – едва ли не главная надежда нашей литературы.

29 января 1857 года (по старому стилю) он выезжает из Москвы в мальпосте до Варшавы, чтобы оттуда продолжить путешествие уже по железной дороге.

Мальпост, а попросту почтовая карета, нынче слово редкое, – ассоциация возникает тотчас, тем более, что тут еще и – Варшава. «Опять в сырую ночь в мальпосте»... Похоже, ни один другой мальпост не задержался в памяти, только этот – пастернаковский: «Опять Шопен не ищет выгод...»

Что бы ни говорил, что бы ни писал Толстой о музыке («вопрос этот осложняется тем, что Лев Николаевич далеко не всегда считал наилучшей ту музыку, которая ему всего больше нравилась», – читаем у старшего сына Толстого, Сергея Львовича), Шопен до конца жизни его любимый композитор.

Опять Шопен не ищет выгод,

Но, окрыляясь на лету,

Один указывает выход

Из вероятья в правоту...

Из вероятья в правоту это толстовское, направление его вечных поисков, то, что он именовал уяснением истины. «Он видел все в первоначальной свежести и как бы впервые» (Пастернак о Толстом).

Толстой – Василию Петровичу Боткину, писателю, критику: «Путешествие по железным дорогам – наслаждение, и дешево чрезвычайно, и удобно. Германия, которую я видел мельком, произвела на меня сильное и приятное впечатление, и я рассчитываю пожить и не торопясь поездить там». Но сначала: Париж. Париж!..

Как раз накануне того дня, когда Толстой, торопясь в Париж, не задерживаясь, проедет через Берлин, там, в Берлине, 3 февраля 1857 года, умер Михаил Иванович Глинка. О его музыке Толстой скажет однажды коротко и весомо: «Здесь и мелодия и всё». Когда женится, будет охотно аккомпанировать романсы Глинки, которые чудесно исполняла младшая сестра Софьи Андреевны, Татьяна – один из главных прототипов Наташи Ростовой, тоже замечательной певицы. Оперу «Жизнь за царя» Толстой слушал несколько раз – нравилось.

(Отец С.А. Толстой, Андрей Евстафьевич Берс, врач дворцового ведомства, – квартира в московском Кремле, – имевший, по свидетельству дочери, «культ к царской фамилии и особенно к царю», в письме, известном Льву Николаевичу, и доныне не опубликованном, иронически рассказывает, как в 1866 году Москва праздновала чудесное спасение государя Александра Второго после неудачного выстрела Каракозова: «А что происходило в театре, это чистая потеха. Второй акт "Жизни за царя", представляющий стан пирующих и танцующих поляков, исключен совершенно по требованию публики... А в третьем акте, когда поляки в лесу убивают Сусанина, публика потребовала, чтобы Сусанин не давал себя убивать, а сам бы передушил всех поляков. Сусанин и давай колотить их кулаками и вышел победителем, просто потеха...»).

Перед смертью Глинка продиктовал приятелю тему для фуги, потом заговорил о вечности, но тут же прибавил, что вечность это вздор, в вечность он не верит.

Спустя пятьдесят три года, умирая в комнате начальника железнодорожной станции Астапово, никому до того не ведомой, Толстой продиктует дочери Александре Львовне, в «Дневник для одного себя»: «Бог есть то неограниченное всё, чего человек сознает себя ограниченной частью».

Он приезжает в Париж 9 февраля, но Европа живет по новому стилю, на календаре – уже 21-е (Толстой, проставляя в дневнике даты, некоторое время еще путается в них).

За полтора парижских месяца Толстой разочаруется во многом, что обозначается как «прогресс цивилизации» и что, по мнению большинства, должно вызывать одобрение и даже восторг. Позже он напишет: «В наш век существует ужасное суеверие, состоящее в том, что мы с восторгом принимаем всякое изобретение, сокращающее труд, не спрашивая себя о том, увеличивает ли это изобретение, сокращающее труд, наше счастье, не нарушает ли оно красоты». Он всю жизнь вспоминает и напоминает другим слова Герцена о том, «как ужасен бы был Чингисхан с телеграфами, железными дорогами, журналистикой».

«Париж мне так опротивел, что я чуть с ума не сошел. Чего я там не насмотрелся... Хотел испытать себя и отправился на казнь преступника через гильотину, после чего перестал спать и не знал, куда деваться. К счастью, узнал нечаянно, что вы в Женеве, и бросился к вам опрометью, будучи уверен, что вы меня спасете...»

Он бросился опрометью к своей двоюродной тетке, Александре Андреевне Толстой, которую шутя именует «бабушкой», Александра Андреевна, Александрин – фрейлина при императрице, она не замужем и так и не выйдет замуж, скончается в 1904 году в Зимнем дворце – вечная фрейлина при дворе четырех российских императоров.

В 1857-м ей сорок, она по-своему хороша собой, образованна и необыкновенно умна (такой ум Герцен называл «осердеченным»). Толстой испытывает к Александрин сильное чувство, которое, возможно, и не осознает в полной мере, тем более что оно сопрягается, а вскоре вовсе перейдет в исключительной важности дружбу, заполненную огромным духовным содержанием. Многолетняя переписка (до самой смерти «бабушки») – в письмах Толстой рассказывает о своих духовных исканиях, о становлении своих убеждений – переписка, в которой глубокое взаимопонимание соседствовало с непримиримыми разногласиями, но в которой каждое слово диктовалось сознанием и ощущением значимости связывавшей их дружбы, открывает в Александре Андреевне человека незаурядного, адресата и корреспондента, оказавшегося по плечу ее дорогому великому другу. А.А Толстая напишет впоследствии, что их «чистая, простая дружба торжественно опровергала общепринятое фальшивое мнение насчет невозможности дружбы между мужчиной и женщиной». Но в дневнике Толстого времени первого заграничного путешествия встречаем: «Положительно, женщина, более всех других прельщающая меня». Он сетует: «Ежели бы Александрин была десятью годами моложе». Увы, Александрин одиннадцатью годами старше его. Годом позже он пометит: «Александрин постарела и перестала быть для меня женщина». Но – была.

В Швейцарии он читает Гете: «Ученические годы Вильгельма Мейстера», стихи. Томик Гете он берет с собой, отправляясь пешком высоко в горы – на Сен-Бернар. Стихотворение “Willkommen und Abschied” особенно западает ему в душу («восхитительно»):

Ich ging, du standst und sahst zur Erden,

Und sahst mir nach mit nassem Blick:

Und doch, welch Glück geliebt zu werden!

Und lieben, Götter, welch ein Glück!

Толстой задерживается в Швейцарии на три с половиной месяца. Только 22 июля (по новому стилю) он перебирается, наконец, в Германию. Едет через Шафгаузен, старинный город на Рейне, но это еще Швейцария, хоть и «вдавшаяся» в Вюртембергское королевство. В трех верстах от города – Рейнский водопад, непременное место паломничества всех путешествующих: река низвергается с 19-метровой высоты через порог, образуемый сходящимися скалами, – водопад этот красиво описал Карамзин в «Письмах русского путешественника»:

«Теперь, друзья мои, представьте себе большую реку, которая... достигнув до высочайшей преграды... с неописанным шумом и ревом свергается вниз и в падении своем превращается в белую, кипящую пену. Тончайшие брызги разновидных волн, с беспременною скоростию летящих одна за другою, мириадами поднимаются вверх и составляют млечные облака влажной, для глаз непроницаемой пыли. Доски, на которых мы стояли, тряслись беспрестанно. Я весь облит был водяными частицами... Воображение мое одушевляло хладную стихию, давало ей чувство и голос. Она вещала мне о чем-то неизглаголанном!..»

Толстой не отстал от общего правила, пошел к водопаду (почти через семь десятилетий после Карамзина, с дочерью которого, Екатериной Николаевной, неоднократно встречался в Швейцарии), – но (запись в дневнике): «Ненормальное, ничего не говорящее зрелище»...

В сопоставлении записей – разница времени, поэтики, творческих установок, всего мироощущения и миросозерцания. Разница идеала.

По Карамзину, «литературу надо было приблизить не к реальной – грубой и пугающей – повседневности, а к ее цивилизованному, очищенному просвещенным вкусом, разумом и чувством идеальному состоянию» (Ю.М. Лотман). Там, где у Карамзина, по-своему одушевлявшего воображением хладную стихию, все сводится и сходится, у Толстого, с его способностью все вокруг увидеть «по-новому и как бы впервые», не желает сходиться, взрывается противоречиями. Только что, путешествуя по Швейцарии, однажды в горах, он был поражен «необыкновенным, счастливым, белым, весенним запахом нарциссов», – но тут же узнал: поля с нарциссами все более переводят – скотина не любит их в сене.

Лев Николаевич переночевал в Фридрихсхафене (уже Вюртемберг, Германия), утром 23 июля двинулся дальше. Из дневника: «Поехал в Штутгарт. Старичок рассказал мне про Виртемберг... Швабенланд – Treu und furchtlos... Приехав в Штутгарт... поехал во Дворец...»

Во дворце он, скорей всего, надеялся найти Александру Андреевну, с которой некоторое время назад расстался: фрейлина сопровождала в путешествии по Европе великую княгиню Марию Николаевну, дочь Николая Первого; ее сестра, Ольга Николаевна, была замужем за наследным принцем Вюртембергским. Александрин в Штутгарте он уже не застал, посему: «поехал... в церковь и в ванну... Ложусь спать».

Но – не спится: «Отлично думается, читая». Думает о повестях, которые занимают его воображение. Одна, «Отъезжее поле», начата еще в России, но лишь едва намечена. Другая, «Беглый казак», очередной приступ к будущим «Казакам». В ночных раздумьях замыслы уточняются. Про «Беглого казака» в дневнике помечено, что должен быть «дик, свеж, как библейское предание». В «Отъезжем поле» он предполагает комизм живейший, «типы и все резкие».

Нет, не спится ему в Штутгарте!.. Вот поднялся, то ли в окно высунулся, то ли на балкон вышел, то ли вовсе отправился пройтись: «Увидел месяц, отлично справа» (луна, лунный свет его всегда тревожат). И следом: «Главное – сильно, явно пришло мне в голову завести у себя школу в деревне для всего околотка и целая деятельность в этом роде. Главное – вечная деятельность».

Толстой пробовал открыть у себя, в Ясной Поляне, школу для крестьянских детей еще в 1849 году, до Кавказа, до Крыма, в пору юных и незрелых, хотя самых благородных намерений «сделать, сколько возможно, своих крестьян счастливыми». Сильная, явная мысль о школе, словно лунный свет, всколыхнувшая Толстого в Штутгарте в ночь с 23 на 24 июля 1857 года, окажет огромное воздействие на всю его дальнейшую жизнь. «Делаю дело, которое мне также естественно, как дышать воздухом», – напишет он вскоре о занятиях с крестьянскими детьми. Это не увлечение, точнее, не только увлечение – это обязанность и душевная потребность: «Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску выучить хоть немножко того, что мы знаем». Для исполнения взятой на себя задачи он создаст собственную систему школьного обучения, сам подготовит нужные пособия – знаменитую «Азбуку», «Русские книги для чтения». Эта деятельность окажется мощным, по-своему поворотным моментом в его жизни, нравственных исканиях, творчестве. Три года спустя желание совершенствовать свою школу станет едва ли не основной причиной нового заграничного путешествия. Но об этом речь впереди.

24 июля, после бессонной ночи в Штутгарте, Толстой в четыре часа утра отправляется на вокзал; через несколько часов он в Баден-Бадене. Здесь встречает поэта Полонского, с которым уже знаком. Полонский высоко ценит талант Толстого, а тут еще Тургенев недавним письмом из Парижа сильно разогрел его интерес: «Этот человек далеко пойдет и оставит глубокий след». Но в Баден-Бадене Толстой «далеко» не пошел. В его дневнике читаем: «Полонский добр, мил, но я не думал о нем, всё бегал в рулетку». Примечательна форма глагола: не – «побежал», а – «всё бегал». Неоднократность действия. Страсть к игре неотвязчива.

Толстой в молодости увлекался игрой, был игрок отчаянный, но не слишком удачливый. Однажды за карточным столом чуть было не решилась судьба Ясной Поляны (как бы потом сложилась без нее жизнь Толстого?). На Кавказе он тоже проиграл большую сумму, которую был не в силах отдать к сроку. В совершенной безнадежности он перед сном молился Богу, просил, чтобы совершилось чудо, – наутро сделалось известно, что его друг, чеченец, отыграл его векселя. О страсти игры и отчаянии проигрыша Толстой написал в «Двух гусарах» и «Войне и мире» (игра Николая Ростова с Долоховым).

Принято считать, что Рулетенбург Достоевского, где происходит действие «Игрока» (написан осенью 1866 года), – это Висбаден; здесь были известные всей Европе игорные дома. Но, наверно, это и Баден-Баден: в 1863 году Достоевский провел там несколько дней, играл – и проигрался. Об этой игре, баден-баденской, он пишет: «Я... создал систему игры, употребил ее в дело и выиграл тотчас же 10 000 франков. Наутро изменил этой системе и тотчас же проиграл. Вечером возвратился к системе опять, со всей строгостью, и без труда и скоро выиграл опять 3 000 франков. Скажи: после этого как было не увлечься!.. Это раздразнило. Вдруг пошел терять и уж не мог удержаться и проиграл всё дотла... Взял последние деньги и пошел играть; с 4-х наполеонов выиграл 35 наполеонов в полчаса. Необыкновенное счастье увлекло меня, рискнул эти 35 и все 35 проиграл...»

Это – о психологии игры.

Из дневника Толстого.

24 июля: «Проиграл немного»... 25 июля: «Проигрывал, выиграл к ночи»... (Об этом выигрыше – в одном из писем Полонского: «Мы с ним, т. е. с Толстым, сошлись, как родные братья; жаль, что рулетка страшно увлекла его; целый день третьего дня с 10 часов утра до 10 часов вечера я не мог оторвать его от рулетки, и боялся, что он все проиграет, ибо он разменял последние деньги, – но, слава Богу, к вечеру он отыгрался и сидел у меня до 2 часов пополуночи»).

Еще из дневника:

26 июля: «С утра болен. Рулетка до 6. Проиграл всё»... 27 июля: «Занял у француза... и проиграл... Играть больше не буду... У Полонского нет денег»... 28 июля: «Кублицкий (приятель Полонского, литератор – В.П.) принес денег. Пошел, выкупался и потом проиграл. – Свинья. Убитый, больной, пристыженный, шлялся»... 29 июля: «Не играл, потому что не на что»...

Он пишет Тургеневу, который обретается неподалеку, в Зинциге, на курорте, Иван Сергеевич отправляется его «вытаскивать».

31 июля: «Приехал Тургенев. Нам славно с ним». Но – 1 августа: «Такой же пошлый день. Взял у Тургенева деньги и проиграл»...

Цепь, которую, казалось, не разорвать, вдруг в тот же день сама неожиданно распадается: Толстой узнает, что его сестра, Мария Николаевна, вынуждена оставить мужа и разъехаться с ним, – «эта новость задушила меня»... Он перестает играть, тотчас собирается домой, в Россию.

При всей захватившей его страсти, Баден-Баден для Толстого не одна рулетка. В первый же день по приезде он помечает в дневнике, что обедал у Смирновой. Смирнова – не кто иная как Александра Осиповна Смирнова-Россет, до замужества фрейлина, после – жена значительного чиновника, приятельница Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Жуковского, – да кого только она не знавала из замечательных представителей своего времени! Пушкин когда-то подарил ей альбом – вести записки, чтобы «в тревоге пестрой и бесплодной большого света и двора» –

Смеялась над толпою вздорной,

Судила здраво и светло

И шутки злости самой черной

Писала прямо набело.

Когда Толстой знакомится со Смирновой, ей под пятьдесят. Смолоду она пленяла умом и прелестью едва не всех, кто встречался с ней, но с возрастом, по суждению даже близких людей, в ней особенно стали заметны душевная холодность, эгоизм, высокомерная нетерпимость. Полонский, проводивший с ней много времени (он воспитатель ее сына), замечает: «Я все недостатки готов был признать Смирновой за ее ум, правда, парадоксальный, но все-таки ум. Теперь, когда я пишу эти строки, я не прощаю ей даже этого ума, от этого ума никому ни тепло, ни холодно. Он хорош для гостиных, для разговоров с литераторами, но для жизни он излишняя, бесполезная роскошь».

У Толстого в дневнике, что ни визит, неблагоприятный отзыв о хозяйке: и болтает много, и дурной тон, и скучно, и смешно и гадко, и ничего не остается ни в уме, ни в памяти. Однако навещает едва не всякий день, и в памяти остается, – полвека спустя, когда заходит разговор о Смирновой, обозначает четко: «Не пленительна, а умна была».

Имеем право предположить, что в беседах речь шла и о Пушкине: слишком много знала Александра Осиповна, чтобы не рассказывать (Полонский, находясь при ней, записывал кое-какие из ее рассказов). Путешествуя, Толстой всего за несколько месяцев сходится по меньшей мере с тремя близкими знакомыми Пушкина.

С Екатериной Николаевной Мещерской, дочерью Карамзина. Поэт однажды вписал ей в альбом «Акафист»: «Так посвящаю с умиленьем || Простой, увядший мой венец || Тебе, высокое светило...» Екатерина Николаевна передала Толстому слова Пушкина, к ней однажды обращенные: «Моя Татьяна поразила меня, она отказала Онегину. Я этого совсем не ожидал». Эти слова навсегда останутся для Толстого своего рода ключом в понимании творческого процесса.

В Швейцарии же он сдружается с Михаилом Ивановичем Пущиным, братом Ивана Ивановича, пушкинского «друга бесценного», декабриста, и тоже декабристом. Михаил Иванович был сперва сослан в Сибирь, потом рядовым на Кавказ. Там он встретился с Пушкиным во время его «путешествия в Арзрум». Толстой заставил Пущина записать свои увлекательные истории и послал эти несколько страниц воспоминаний, озаглавленных «Встреча с Пушкиным за Кавказом», биографу поэта П.В. Анненкову: «Записка презабавная, но рассказ его – изустная прелесть». В «презабавной записке» говорится между прочим, что Пущин, покидая театр войны с поручением главнокомандующего, взял поэта в свою коляску, но с уговором, чтобы тот во все время следования не играл в карты. Пушкин нарушил уговор, чему весьма способствовал третий их попутчик, известный храбрец, игрок, бретер Руфин Иванович Дорохов, – он станет одним из прототипов Долохова в «Войне и мире».

Наконец, в Баден-Бадене Толстой слушает разговоры Смирновой-Россет. Поистине: «Бывают странные сближения» (Пушкин).

3 августа он по дороге заезжает во Франкфурт, чтобы увидеть находившуюся там А.А. Толстую. Александра Андреевна вспоминает, что чуть не ахнула от ужаса, когда дверь отворилась, и появился Лев. У нее в гостях были принц Гессенский с женой, Толстой же всем своим видом и одеждой «был похож не то на разбойника, не то на проигравшегося игрока». Увидев посторонних, он почти тотчас исчез, тогда как принц, узнав от хозяйки, кто был этот странный гость, страшно огорчился: он жаждал познакомиться с автором прекрасных творений, которые успел прочитать.

После свидания во Франкфурте Толстой записывает в дневнике; «Бесценная Саша. Чудо, прелесть. Не знаю лучше женщины». И назавтра, продолжая путь, точно обновленный после баден-баденского омута: «Будущее всё улыбается мне».

Сравнительно недавно обнаружилась записка майора Бернгарда фон Арнсвальда, коменданта замка в Варбурге, – Толстой осматривал замок 4 августа на пути в Дрезден.

Замок построен в 11-м столетии, в 19-м, как раз в 50-е годы, проводилась серьезная, научно обоснованная реставрация обветшавшего здания. По свидетельству коменданта, Толстой восторгался древним сооружением: «Такое могут создать только немцы. Немец владеет не только техническим мастерством, но повсюду наполняет свое творение мыслью и поэзией».

Коменданта поразила осведомленность русского писателя в немецкой литературе. О Вартбурге, правда, он не знал ничего, кроме оперы «Тангейзер». В рыцарские времена, в 1207 году, при просвещенном тюрингском ландграфе Германе, здесь, в Вартбурге, происходило знаменитое, обросшее легендарными подробностями, состязание поэтов, воспетое в тогдашнем стихотворном сочинении под именем «Вартбургской войны». Эту легенду вместе с историей странствующего рыцаря, поэта Тангейзера композитор Рихард Вагнер положил в основу сюжета оперы «Тангейзер, или Состязание певцов в Вартбурге» (1845).

Любопытно: упомянув название весьма популярной оперы, майор фон Арнсвальд не молвит о ней более ни слова. Скорее всего, разговора о ней не завязалось, иначе ему пришлось бы услышать от своего собеседника немало нелестных слов. К Вагнеру у Толстого отношение устойчиво отрицательное. Позже в трактате «Что такое искусство?» он обоснует свое суждение о музыке немецкого композитора. Он видит в ней предвзятость, приноровленность к поставленной задаче (Татьяна, образно выражаясь, ничем неожиданным своего создателя не поразит). Оттого «в новой музыке Вагнера отсутствует главная черта всякого истинного художественного произведения – цельность, органичность, такая, при которой малейшее изменение формы нарушает значение всего произведения».

Из записки Бернгарда фон Арнсвальда: «Между тем над балконом взошла луна, освещая еще не погрузившиеся во тьму окрестности. Какой поэзией, каким волшебством я был объят. Мы обменивались нашими взглядами на поэзию и ее проявление в жизни... Толстой говорил, что бледный свет луны легко возбуждает мир наших ощущений»...

О вопросах общественных они тоже говорили: «В разговоре о политике Толстой упомянул, что добро способствует единению немногих людей, зло же может соединить их в толпу. Только насилие или хитрость образуют толпу, одиночек объединяет сердце».

В Вартбурге показывали стол и кресло Мартина Лютера – здесь он переводил на немецкий Священное Писание. Показывали также чернильное пятно на стене: во время работы Лютеру являлся дьявол, и он бросил в него чернильницу. Про Лютера Толстой запишет в дневник, когда во второй раз приедет в Германию: «Лютер велик». Позже он скажет о лютеранстве: как всякая церковь, оно лишь ложное человеческое учреждение. Но Лютер, конечно, привлекает его свободным и решительным выступлением против того, что всеми почитается непреложным и неприкосновенным. В книге «Царство Божие внутри вас» (1894) Толстой напишет, что всякий шаг движения вперед совершается еретиками. Он имеет в виду прежде всего понимание и исполнение христианского учения. Среди еретиков он назовет Тертуллиана, Оригена, Августина, Гуса, Лютера... Продолжая перечень, необходимо прибавить имя самого Толстого. В предисловии к французскому изданию толстовского «Краткого изложения Евангелия» (1883) будет сказано, что «Лев Толстой в ортодоксальной стране охвачен смелостью Лютера»...

Два дня он в Дрездене, куда приехал 5 августа. Первым делом спешит в галерею: «Мадонна сразу сильно тронула меня». Речь о рафаэлевой «Сикстинской мадонне». На другой день он снова заходит в галерею: «Остался холоден ко всему, исключая мадонны».

Позже, задорно утверждая свой новый взгляд на искусство, он будет отказываться от Рафаэля (как от любимого Диккенса, которого постоянно перечитывает) – это авторитеты, устанавливаемые критикой, их искусство простому народу непонятно.

На стене яснополянского кабинета – пять больших фрагментов «Сикстинской мадонны»: «это так гадко, несмотря на то, что у меня висит». В старости, вспоминая Дрезден, скажет: «Когда я с Боткиным, Тургеневым смотрел ее, они восхищались, и я хотел внушить себе, что она хороша, но напрасно». Нет, это он запамятовал. Ни Боткина с ним не было, ни Тургенева. И – восхищался. И фрагменты из кабинета так до последнего дня, до самого ухода своего не убрал...

В Берлине он и на обратном пути – мимоходом: только переночевал. Вечером прошелся по городу. Особо пометил «разврат на улицах». Случайно побывал на каком-то пожаре. Занес в дневник для памяти: «Бородач с детьми. Хромой старик. Гордый немец». Что это за люди, что заинтересовало в них Толстого, вряд ли узнаем когда-нибудь. Между тем какие-то черты каждого из них, возможно, попали потом в портрет того или иного толстовского героя, как попадет в одно из лиц на картине, которую пишет в «Анне Карениной» художник Михайлов, вдруг вспомнившийся ему энергический подбородок торговца сигарами...

Назавтра, 8 августа, Толстой уже в Штетине, чтобы не медля отправиться морем в Россию. В ту пору главные линии пароходного сообщения связывали Петербург с Европой через Штетин и Любек. С трудом наскреб последние деньги на билет. Талер пришлось занять у встреченного знакомого. Пароход «Санкт-Петербург» по хорошей погоде прибыл в Кронштадт на третьи сутки.

По-российски это получилось – 30 июля: отечественный календарь возвратил ему украденные европейским дни. Как шучивал художник Федор Васильев, пейзажист: ежели объявят конец света, поезжайте в Россию – двенадцать дней лишних проживете.

Из письма Л.Н.к А.А. Толстой (18 августа 1857 года, Ясная Поляна): «В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие... В России жизнь постоянный и вечный труд и борьба со своими чувствами. Благо, что есть спасенье – мир моральный, мир искусств, поэзии, привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр, мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слезы умиленья, или читаю «Илиаду», или сам выдумываю людей, женщин, живу с ними, мараю бумагу, или думаю, как теперь, о людях, которых люблю».

Вместо паузы. Немцы «русские» и «немецкие»

Первое действующее лицо у Толстого, с которым мы встречаемся, открыв начальный том любого собрания его сочинений, – добрый немец Карл Иваныч, домашний учитель Николеньки, героя «Детства».

В «Отрочестве», прежде чем навсегда расстаться с Николенькой и читателями, Карл Иваныч рассказывает историю своей жизни. Истории отдано три главки подряд, это своего рода повесть в повести, – при лаконизме «Отрочества» пространство очень заметное.

Рассказ Карла Иваныча можно было бы при желании развернуть в большой роман, в котором соединялись бы идиллия и эпопея, как в «Германе и Доротее» Гете. В списке книг, произведших на Толстого наибольшее впечатление в возрасте от 20 до 35 лет, сочинение Гете и по порядку и по оценке поставлено на первое место. В старости, уже основательно «рассорившись» с великим немцем, Толстой не изменит своего отношения к поэме: «Читайте "Германа и Доротею" – идиллия. Хороша». Похоже, что история Карла Иваныча создавалась под впечатлением творения Гете.

Даже героические страницы биографии Карла Иваныча полнятся чувствительностью и мечтательным благородством. Для немца в русской литературе он поразительно непрактичен. За двадцать лет службы в России он ничего не скопил и, получая расчет, должен «идти на улицу искать свой черствый кусок хлеба».

В рассказе «Севастополь в августе» появляется штабс-капитан Краут, который «говорит по-русски отлично, но слишком правильно и красиво для русского». Толстой о нем пишет: «Как все русские немцы, по странной противоположности с идеальными немецкими немцами, он был практичен в высшей степени». При этом персонаж он вовсе не отрицательный. «В службе и в жизни он был так же, как в языке: он служил прекрасно, был отличный товарищ, самый верный человек по денежным отношениям; но просто, как человек, именно оттого, что все это было слишком хорошо, – чего-то в нем недоставало».

Недоставало в нем именно идеальности, то есть идеализма, не в философском, – в старинном, житейском смысле слова: того самого идеализма учителя Карла Иваныча, который противостоит материализму, понимаемому опять же не философски, а как практицизм в отношениях с действительностью.

Из «формулы Краута» десятью годами позже, в «Войне и мире», разовьется характер Берга. Мы привыкли числить его по разряду «отрицательных героев», между тем, если задуматься, не нравится нам в нем только этот самый обозначающий все его поведение практицизм, который с позиций логики опровергнут быть не может, а лишь с определенной, нами же обусловленной нравственной точки зрения. Мы знакомимся с Бергом, когда он в гостях у Ростовых обсуждает преимущества службы в гвардейской пехоте сравнительно с кавалерией, притом настолько подробно и точно, что его собеседник-острослов отзывается пословицей: «Немец на обухе молотит хлебец» (пословица в ее точном виде говорит не о немце, а вообще о расчетливом человеке: «На обухе рожь молотит, зерна не обронит»).

Эта «практичность в высшей степени» – как бы знаковая особенность «русского немца», расчетливо, по зернышку, строящего свою карьеру.

«Игра занимает меня сильно, но я не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее», – говорит Германн в «Пиковой даме». На что Томский отзывается: «Германн немец: он расчетлив, вот и всё!». Знак всё объясняет сам по себе. Германн даст волю страсти и начнет игру, лишь уверовав, что обладает несомненным средством приобретения. «Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал. Будучи твердо убежден в необходимости упрочить свою независимость, Германн не касался и процентов». В пушкинских же «Сценах из рыцарских времен» разбогатевший Мартын поучает сына-поэта, который даром хлеб ест да небо коптит, сочиняя глупые песни: «Когда мне минуло четырнадцать лет, покойный отец дал мне два крейцера в руку да два пинка в гузно, да промолвил: ступай-ка, Мартын, сам кормиться...» Штольцу в «Обломове», развившемуся мощно и совершенно по-своему, отец-немец дает с детства суровые уроки деятельного, неидеализированного отношения к жизни. У Берга тоже папенька, который доволен сыном, оттого что тот переводом в гвардию выиграл чин перед своими товарищами по корпусу и тридцать рублей прибавки к жалованию.

Но, четко «обозначив» Берга, Толстой в ходе повествования размывает национальные границы знака. Расчетливый карьерист Борис Друбецкой, вместе с Бергом начавший продвижение по службе и даже делящий с ним кров, точно такой же «русский немец», разве что лишенный Бергова добродушия. Николай Ростов, приехавший навестить Бориса, родственника, чувствует себя равно чужим с обоими, Среди его старших товарищей по гусарскому полку, вместе с Васькой Денисовым, героический штаб-ротмистр Кирстен, который был дважды разжалован в солдаты за дела чести и дважды выслуживался храбростью в боях. Командует гусарами полковник Карл Шуберт, – офицеры между собой именуют его совсем по-русски «Богданычем». Тип личности в известной степени определяется национальными особенностями, но граница между людьми проходит не по национальному признаку.

«Русский немец» – явление, конечно же, реальное, но его особенности могут столь же различно обнаруживаться в иных «русских русских», как в других столь же явственны черты «идеальных немецких немцев».

Немец, хозяин дома, в котором квартируют Николай Ростов с Васькой Денисовым, «в фуфайке и колпаке, с вилами, которыми он вычищал навоз», выходит рано утром из коровника и, в ответ на «радостное, братское» приветствие Ростова, машет колпаком над головой: “Und die ganze Welt hoch!” И Николай Ростов, взмахнув фуражкой, кричит ему в лад: “Und vivat die ganze Welt!” «Хотя не было никакой причины и особенной радости ни для немца, вычищавшего свой коровник, ни для Ростова, ездившего со взводом за сеном, оба человека эти с счастливым восторгом и братской любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и разошлись...»

1860. «Свойственное ему место»

В 1860 году Толстой снова отправляется в путешествие: везет в Европу сестру Марию Николаевну с детьми – отдохнуть от семейных потрясений; к тому же, на европейских курортах, лечится старший брат Николай Николаевич, его добивает жестокая чахотка, – надо быть к нему поближе.

Но при этом: «...Моя главная цель в путешествии та, чтобы никто не смел мне в России указывать по педагогии на чужие края и чтобы быть au niveau всего, что сделано по этой части».

Он пишет в Ясную: «Я вернусь осенью непременно и больше, чем когда-нибудь, займусь школой, поэтому желал бы, чтобы без меня не пропала репутация школы и чтоб побольше с разных сторон было школьников».

Вскоре после возвращения в отечество, получая цензурное разрешение на издание журнала «Ясная Поляна», он сообщит не без гордости: «Существенное для меня сделано. В моем участке на 9 000 душ в нынешнюю осень возникли 21 школы – и возникли совершенно свободно».

В статье «О народном образовании» – она откроет первый номер его педагогического журнала – Толстой напишет: народ повсюду хочет образования, но при этом «постоянно противодействует усилиям, которые употребляют для его образования общество или правительство». Главная причина – отсутствие в деле образования и воспитания равенства и свободы.

Пароход «Прусский орел» высадил его в Штетине 17 июля 1860-го.

В Берлине, на который в прошлый раз у него не осталось времени, Толстой проводит десять дней «очень приятно и полезно для себя».

В университете он слушает лекции по истории и по физиологии. Историю читал профессор Иоганн Дройзен. В эту пору он был занят капитальнейшим трудом о прошлом, настоящем и будущем Пруссии. Дройзен убежден, что Пруссия именно тот центр, вокруг которого должны объединиться германские государства. Но, может быть, лекция, которую слушает Толстой, отдана античности. Профессор увлечен периодом эллинизма (едва ли не он и ввел само это понятие – «эллинизм»), его любимый герой – Александр Македонский. Заметим, что в статье «Воспитание и образование», которую Толстой напишет по возвращении из Европы, появится своего рода формула знаний, для жизни мало ценных, но навязываемых учащимся в качестве необходимейших, – «Александр Македонский и Гваделупа».

Кафедру физиологии возглавлял профессор Эмиль Дюбуа-Реймон, автор классических работ по животному электричеству. Почти через полвека, отшучиваясь от воспоминаний, Толстой скажет: «Дюбуа-Реймон что-то с лягушкой делал». На самом деле Дюбуа-Реймона он, давно позабыв иных многих, хорошо помнит (в том же разговоре: «крепкий, красивый мужчина; прекрасный немецкий язык»), и разговор, в котором выпрыгивает лягушка эта, возникает в связи со статьей профессора, где исследуются духовные причины физиологических явлений.

Толстому показали Моабитскую тюрьму с одиночными камерами – новое слово в пеницитарном деле. Заключенного держат в одиночке, но при этом учат грамоте и дают ему читать книги религиозно-нравственного содержания. «Тюремная цивилизация», похоже, не увлекла Толстого, открылась ему в страшных картинах уничтожения личности. Много позже в «Божеском и человеческом» он напишет про одиночку: «Ужасна была эта благоустроенная мертвая тишина и сознание того, что он не один, а что тут, за этими непроницаемыми стенами, сидят такие же узники, приговоренные на десять, двадцать лет, убивающиеся, и вешаемые, и сходящие с ума, и медленно умирающие чахоткой. Тут и женщины, и мужчины, и друзья, может быть... «Пройдут годы, и ты также сойдешь с ума, повесишься или умрешь, и не узнают про тебя», – думал он»...

В клубе ремесленников после лекции на какую-то научную тему на стол ставят «вопросный ящик»: слушатели бросали туда записки самого разного содержания, – теперь присутствующие в зале ученые и педагоги отвечают на эти записки. Такая форма общения с теми, кого хочешь чему-то научить, занимает Толстого – он берет одну записку из ящика на память. Может быть, ему чудится что-то вроде крестьянского клуба, который он учредит у себя. Из затеи ничего не выйдет, но годы спустя в Ясной Поляне появится «почтовый ящик» – его будут вывешивать на лестничной площадке, каждый сможет опускать туда свои статьи, стихи, рассказы, отклики на события, происходящие в семействе, вопросы, серьезные и шутливые, и позже – ответы на них.

«Просят ответить в будущий раз на следующий вопрос: почему Устюша, Маша, Алена, Петр и др. должны печь, варить, мести, выносить, подавать, принимать... а господа есть, жрать, сорить, делать нечистоты и опять кушать? Лев Толстой».

Вопрос: «Чем люди живы в Ясной Поляне?»

Ответ: «Лев Николаевич жив тем, что будто бы нашел разгадку жизни»...

Сестра, Мария Николаевна, по совету докторов перебралась в Соден, где в это время обитает и больной брат Николай. Врачи и Льва Николаевича «шлют к водам» – в Киссинген: тамошняя вода непременно поможет ему от «мигреней и геморроидальных припадков». В Киссингене он месяц – с 27 июля по 26 августа 1860-го.

Нравы немецкого Bad-городка будут описаны в «Анне Карениной» – на такой курорт привезут Кити Щербацкую, долго хворавшую после того, как ее оставил Вронский. «Как и во всех местах, где собираются люди, так и на маленьких немецких водах, куда приехали Щербацкие, совершилась обычная как бы кристаллизация общества, определяющая каждому его члену определенное и неизменное место. Как определенно и неизменно частица воды на холоде получает известную форму снежного кристалла, так точно каждое новое лицо, приезжавшее на воды, тотчас же устанавливалось в свойственное ему место».

Граф Лев Толстой не обретает ту форму кристалла, которую должен бы обрести, и, соответственно, не устанавливается в то место, которое ему предназначено. На другой день после приезда, не задержавшись в «обществе», он отправляется в «школу малых детей», где обучение ведется звуковым методом, на слух (оценка в дневнике: «плохо»). Назавтра он в обычной школе: «Ужасно. Молитва за короля, побои, всё наизусть, испуганные, изуродованные дети».

Это «изуродованные дети» он повторит и позже, продолжая рассматривать школы в разных городах Европы – в Женеве, где посещает колледж, или в Марселе: «четырехлетние дети по свистку, как солдаты, делают эволюции вокруг лавок, по команде поднимают и складывают руки и дрожащими и странными голосами поют хвалебные гимны Богу и своим благодетелям».

Посещая немецкие школы, Толстой просил детей написать в сочинении, что они делали в воскресный день. Мальчики и девочки всегда писали, что молились, и никогда, что играли. Насильственное, оторванное от живой жизни образование превращает ребенка в «измученное, сжавшееся существо, с выражением усталости, страха и скуки, повторяющее одними губами чужие слова на чужом языке, – существо, которого душа, как улитка, спряталась в свой домик».

Толстой знакомится с Юлиусом Фрёбелем, публицистом, участником революции 1848 года, приговоренным к смертной казни, избежавшим ее, но не оставившим политики («Политика истощила его всего», – определяет при знакомстве Толстой). Фрёбель сохранил в своих записках некоторые высказывания Толстого той поры.

«Если образование – благо, то потребность в нем должна являться сама собою, как голод».

«Прогресс в России должен исходить из народного образования, которое у нас даст лучшие результаты, чем в Германии, потому что русский народ еще не испорчен ложным воспитанием».

У Фрёбеля читаем: о «народе» (народ – в кавычках) граф Толстой имел «совершенно мистическое представление». «По этому воззрению, "народ" – таинственное, иррациональное существо, из недр которого явятся неожиданные вещи – новое устройство мира».

Кавычки, в которые берет Фрёбель слово народ, Толстой тотчас чувствует. При характеристике нового знакомого эти кавычки для него значимее былого участия Фрёбеля в революции: «аристократ-либерал».

«Рабочий народ везде одинаковый», – это, уже стариком, Лев Николаевич вспоминает свое путешествие: «Я люблю простой немецкий народ».

Записи в немецком дневнике 1860 года конспективно кратки. Между указаниями о посещении школ, встречах, замыслах – находим: «Болтал с мужиками», «Был в поле», «Работа поденных», «Барщина», «Мужики в харчевне грустно, пасмурно кнейпуют», «Косил»...

Здесь, в Кисеингине, Толстой обдумывает повесть из русской крестьянской жизни, делает наброски: «Петра и Павла отпраздновали... Мужики похмелились, у кого было, кто с вечеру, кто поутру косы поотбили, подвязали брусницы на обрывочки и, как пчелы из улья, повысыпали на покосы. Повсюду, по лощинам, по дорогам, заблестело солнышко на косах...»

Картина покоса, одно из лучших созданий русской литературы, возникнет полутора десятилетиями позже, в «Анне Карениной».

Среди киссингенских дневниковых записей – пророческая: «Видел во сне, что я оделся мужиком, и мать не признает меня».

В старости расскажет, вспоминая: «Я снизу вверх смотрел на немецких крестьян. Немецкий крестьянин такой же самобытный, как и русский. У него есть, чему поучиться».

И тогда же – как косил с крестьянами, будучи в Германии: «У них очень схожие с русскими крестьянами черты. Все люди одинаковы. Ауэрбах, которого я любил, оценивал выше всех эти черты народа».

Бертольд Ауэрбах – немецкий писатель, снискавший широкую популярность в 1840-1850 годы, прежде всего своими «Деревенскими рассказами». Он вывел читателя из особняка аристократа и мастерской художника на свежий воздух, к крестьянам, о которых писал с живой откровенностью и несколько наивным добродушием. Эффект «Деревенских рассказов» был по-своему сродни эффекту тургеневских «Записок охотника» в русской литературе. Толстой увлеченно читал эти рассказы, как и роман Ауэрбаха «Новая жизнь». О романе и о встрече Толстого с автором – позже. Пока – о другом.

Заглядывая в крестьянские дома, Толстой удивляется, что ни в одном из них нет книжек Ауэрбаха. Между тем именно этот писатель, кажется Толстому, мог бы стать посредником между образованным классом и народом. Он делится своими соображениями с Юлиусом Фрёбелем и его другом Карлом Франтцем, тоже публицистом, ученым, и политиком, конечно. С изумлением заносит в дневник их немудреный ответ: «Ауэрбах, – говорит, – жид. И больше ничего». Через полвека почти, вспоминая давний разговор, Толстой прибавит: «Это юдофобство в революционере так меня оттолкнуло»...

Однако пора покидать Германию, и надолго – пройдет семь месяцев, прежде чем Толстой снова окажется в ее пределах.

«Положение Николеньки ужасно. Страшно умен, ясен. И желание жить. А энергии жизни нет». Лев Николаевич везет больного брата на юг Франции, в Гиер.

Николай Николаевич Толстой умер 20 сентября 1860 года.

«Николенькина смерть – самое сильное впечатление моей жизни». Лев Николаевич пишет в эти дни, что Николенька был для него не только брат, с которым связаны лучшие воспоминания его жизни, но и лучший друг. В нем Толстой, с младенчества оставшийся сиротой, находил те черты, которыми в воображении наделял свою мать (ее он не помнил) – доброту, ум, мягкость, мечтательность, благожелательство. И еще более. Тургенев скажет: «То смирение перед жизнью, которое Лев Толстой развивает теоретически, брат его применил непосредственно к своему существованию».

Смерть брата с незнаемой прежде остротой ставит перед Толстым вопрос, поиски ответа на который, по существу, перевернут впоследствии всю его жизнь: «Зачем?» В дневнике: «Опять вопрос: "зачем?" Уж недалеко до отправления туда. Куда? Никуда». И через два десятилетия – в «Исповеди»: «Сколько ни говори мне: ты не можешь понять смысла жизни, не думай, живи, – я не могу делать этого, потому что слишком долго делал это прежде».

В октябрьском дневнике 1860 года: «Гаданье карт, нерешительность, праздность, тоска, мысль о смерти. Надо выйти из этого. Одно средство. Усилие над собой, чтоб работать». И вскоре: «Лет десять не было у меня такого богатства образов и мыслей, как эти три дня ("лет десять" – это до "Детства"; еще не написано ничего, нам известного – В.П.). Не пишу от изобилия». Но – пишет. Пишет повесть, «герой которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию».

В эту пору он знакомится с декабристом Сергеем Григорьевичем Волконским, который, особенно привлекает его тем, что этот князь, цвет петербургской аристократии, родовитый и придворный, «в Сибири, уже после каторги, когда у жены его было нечто вроде салона, работал с мужиками, и в его комнате валялись всякие принадлежности крестьянской работы». (Посетители Ясной Поляны будут удивляться тому же в кабинете Толстого «под сводами».)

Героя повести зовут Пьер, его жену – Наталья. Ее натуру Толстой обозначает строками Шиллера:

Sie pflegen und weben

Unsichtbare Rosen ins irdische Leben.

В стихах, случайно или с намерением, заменяет “himmlische” (небесные) на “unsichtbare” (невидимые): «Вся натура ее была выражением этой мысли, вся жизнь ее была одним этим бессознательным вплетением невидимых роз в жизнь всех людей, с которыми она встречалась».

Толстой еще не знает, что замысел потребует (по собственному его позднейшему объяснению), чтобы он из 1856 года, когда герой получил разрешение возвратиться из Сибири, перенесся в 1825-й, к периоду подготовки восстания 14 декабря, затем в молодость героя, «совпавшую с славной для России эпохой 1812 года», наконец, и того далее, ко времени, предшествовавшему Отечественной войне, к событиям 1805 года. Толстой еще не знает, что начинается работа над «Войной и миром».

Но знакомство с С.Г. Волконским – это уже Флоренция. После смерти брата Толстой путешествует по Италии, затем возвращается во Францию и через Париж (продолжая по дороге осматривать школы) отправляется в Лондон, к Герцену.

Вместо паузы. «Рудольфов трапп»

Связь с «лондонскими пропагандистами», как именовали Герцена и Огарева, считалась в России преступлением, но едва не всякий русский, приезжавший в Лондон, считал своим долгом нанести им визит. Толстой, конечно, не «всякий русский», в числе которых немало попросту любопытствующих. Герцен причисляет себя к «искренним почитателям» толстовского таланта. Толстой с интересом и одобрением читает то, что выходит из-под пера Герцена. Встреча предполагалась еще в прошлое толстовское путешествие по Европе в 1857 году. Толстой приезжает в Лондон 4 марта 1861-го.

«Живой, отзывчивый, умный, интересный, Герцен сразу заговорил со мной так, как будто мы давно знакомы, и сразу заинтересовал меня своей личностью. Я ни у кого потом не встречал такого редкого соединения глубины и блеска мыслей».

На пятый день после первой встречи Герцен пишет Тургеневу: «Толстой – короткий знакомый». Прибавляет: даже пятилетняя Лиза (дочь Герцена и Огаревой) «его полюбила и называет Левстой. Что же больше?»

Толстой чувствует себя у лондонских хозяев свободно (а он застенчив). Разговоры, по его воспоминаниям, «всякие и интересные». Даже то, что Герцен в письмах к Тургеневу, не снижая оценок, замечает, что Толстой «завирается подчас», «говорит чушь», доказывая что-либо, нередко, «как под Севастополем, берет храбростью, натиском», свидетельствует о свободном тоне их разговоров.

Рассказывая о Севастополе, Толстой садится к роялю, аккомпанируя себе, поет сочиненную им во время Крымской войны сатирическую песню о неудачном сражении на Черной речке («Как четвертого числа || Нас нелегкая несла»), запрещенную в России, но очень популярную в армии, и не только в армии. Песню эту впервые напечатал Герцен в своем альманахе «Полярная звезда», считая ее народной, солдатской.

Конечно, Толстой играл и еще что-то. Определенно – «Кавалерийскую рысь», сочиненную знакомым музыкантом, немцем Рудольфом. По свидетельству Т.А. Кузминской (сестры Софьи Андреевны), «он очень любил эту вещь, она действительно имела свойство взвинчивать души, чувства и нервы».

Путешествуя по Европе в 1857 году, Толстой работал над рассказом «Альберт» (в набросках – название: «Поврежденный», «Погибший», «Пропащий»). Рассказ – о гениальном музыканте, «повредившемся» от любви к знатной даме и погибшем, спившемся.

Известен прототип – Георг Кизеветтер, немецкий скрипач, уроженец Ганновера, выброшенный на улицу после десяти лет службы в оркестре Петербургской оперы. Толстой познакомился с Кизеветтером незадолго до первой заграничной поездки в одном из петербургских увеселительных заведений, «танцклассов» (отмечая знакомство, Толстой именует без обиняков – в борделе). Музыканта пускают туда из жалости – поиграть на скрипке. Толстой приглашает скрипача к себе домой: «Он умен, гениален и здрав. Он гениальный юродивый». Через два дня после первой встречи Толстой помечает в дневнике: «История Кизеветтера подмывает меня». В «Альберте» он по-своему передает эту историю. Погибший, поврежденный, пропащий, – но «страшный внутренний огонь» горит в нем: он берет в руки скрипку – и вот он уже «из всех нас лучший и счастливейший». И строка Шиллера, которую он произносит, рассказывая о себе: “Ich auch habe gelebt und genossen” полнится глубоким смыслом.

Но в жизни Толстого был еще один «очень хороший музыкант, мой приятель, немец по музыкальному направлению и происхождению» (так о нем в незаконченном раннем рассказе «Святочная ночь») – тот самый Рудольф, чье имя уже упомянуто выше. Толстой повстречался с ним восемью годами раньше, чем с Кизеветтером, в отличие от которого Рудольф – пианист.

Тип личности и образ жизни роднили Рудольфа с Кизеветтером. Неслучайно некоторые современники убеждены: «Рудольф – он же Альберт». Легко доказать, что не «он же», но то, что, работая над «Альбертом», писатель и Рудольфа в памяти держал, не требует доказательств.

Толстой привез Рудольфа в Ясную Поляну, брал у него уроки музыки, Рудольф много пил, кутил, отыскал в Ясной старых дворовых, которые были музыкантами еще у деда Льва Николаевича, играл с ними, и пил тоже; пьяненький, уединялся в оранжерее и сочинял свои композиции. Из его сочинений в доме навсегда задержались “Hexengalop” и две «Кавалерийских рыси», одна – та самая, Толстым особенно любимая.

При исполнении «Кавалерийской рыси» в Лондоне выясняется, что и Огарев был знаком с Рудольфом. Более того: музыка побуждает Огарева вспомнить давнюю историю, случившуюся с ним. В «танцклассе», где бывал и играл Рудольф, он полюбил девушку, «падшее созданье» и вознамерился было спасти, «вытащить»; но – то ли одумался, то ли не успел, то ли не преуспел. Об этой истории Огарев написал стихотворение «Рудольфов трапп» и посвятил Льву Толстому. (Trab – по-немецки рысь; trappeln – бежать, быстрым коротким шагом.)

Воскрешают эти звуки

Целый мир передо мной –

Странной неги, странной муки,

Шелест счастья, плач разлуки

И полячки молодой

Образ светлый и простой...

Ритм стиха передает, очевидно, музыкальный ритм. Финал стихотворения:

Я поехал, сердце ныло,

Я сжимал ее платок,

И тоска меня томила,

И терзал меня упрек.

Дайте звуков, Христа-ради,

Дайте прошлые мечты,

Дайте вспомнить бедной бляди

Простодушные черты!..

Стихи догоняют Толстого уже на обратном пути: 17 марта он покидает Лондон. 9 апреля, по дороге задержавшись в Брюсселе, он прибывает во Франкфурт-на-Майне.

1861. «Я везу с собой»

Из наброска статьи в виде письма неизвестному:

«Я теперь почти кончаю мое путешествие по школам Европы – часть Германии, Франция, Англия, Италия, Бельгия – уже осмотрены мною – и мне страшно дать не только тебе и педагогическому миру – но страшно самому себе дать отчет в том убеждении, к которому я приведен всем виденным... Только мы, русские варвары, не знаем, колеблемся и ищем разрешения вопросов о будущности человека и лучших путях образования, в Европе же эти вопросы решенные... Всё у них предусмотрено, на развитие человеческой природы во все стороны поставлены готовые, неизменные формы. И это совсем не шутка, не парадокс, не ирония, а факт, в котором нельзя не убедиться человеку свободному, с целью поучения наблюдавшему школы одну за другою, как я это делал, хоть бы в одной Германии, хоть бы в одном городе Франкфурте-на-Майне».

Из Франкфурта он едет в Веймар через Эйзенах. В дневнике: «Ейзенах – дорога – мысли о Боге и бессмертии. Бог восстановлен – надежда в бессмертие». Разрешается сложный душевный кризис, вызванный смертью брата.

Через восемь лет Толстой поедет в Пензенскую губернию посмотреть имение, которое решил купить, и по дороге, ночуя в Арзамасе, переживет то состояние страха и отчаяния, которое уже не сможет забыть, – оно останется в его жизни под именем «арзамасского ужаса»: «все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть».

В таких кризисах являет себя, вызревает то, что обернется позже «переломом», «обращением», как назовут это современники, – невозможностью для Толстого жить по-прежнему, поисками учения, которое открывало бы смысл этой земной жизни, прекращающейся и вместе не прекращающейся со смертью.

Веймар – «милейший городок в мире»: «цивилизации нет никакой, хотя школ пропасть и очень хороших». Понятие «цивилизация» здесь – толстовское: «воображаемое знание», предлагающее людям лишнее и уводящее от необходимого, – удобство взамен счастья.

В веймарских школах Толстой беседует с педагогами, эти беседы тревожат его мысль и чувство. Так и записывает в дневнике: «Вечер опять тревога мыслей о воспитании».

Подводит итог каким-то собственным раздумьям, может быть, спорам: «Законы развития ребенка не уловишь... Рисует палки, а ему смутно представляется круг. И приучить к последовательности нельзя тогда, когда все ново».

И следом – необыкновенно примечательное: «Я, кроме "Детства", еще весь в себе, и потому я так свободно сверху смотрю на них». Размышляя о том, чему и как учить детей, он еще чувствует себя способным смотреть на мир не утратившими первоначальной свежести восприятия глазами Николеньки Иртеньева.

Веймарский учитель Юлиус Штётцер принимает Толстого, который поначалу не представился, за своего соотечественника, «потому что он говорил по-немецки так же хорошо, как мы». Незнакомец просит разрешения присутствовать на уроке. Беседуя с учителем, он называет важнейшей задачей образования – сделать более свободным течение мысли у детей. Учитель на всю жизнь запоминает употребленное незнакомым гостем слово “flüssig”. Между тем понятие «текучести», подвижности и неравномерности происходящих в человеке духовных и душевных процессов, неоднозначности его, способности решительно изменяться в разных условиях внешней и внутренней жизни, составляет важную часть раздумий Толстого («Человек текуч»).Текучесть обеспечивает свободу личности от постоянно прививаемых обществом и традицией догм, возможность обнаруживать лучшее в себе.

Желая помочь гостю, Штётцер заменяет следовавший по расписанию урок сочинением и задает тему: «Дорогой друг!» Толстой ходит между партами, нетерпеливо берет тетрадь то одного ученика, то другого, читает, что пишут дети. Когда урок подходит к концу, он просит разрешения взять с собой работы учеников. Учитель отвечает, что дети только что купили себе тетради, каждая стоит тридцать копеек; Веймар – бедный город, родители будут недовольны, если придется покупать новые. Толстой выходит из класса и вскоре возвращается с большой пачкой писчей бумаги, которую купил в соседней лавке, чтобы дети переписали для него свои сочинения (все девятнадцать листков хранятся в архиве Толстовского музея в Москве).

В отрочестве Юлиусу Штётцеру посчастливилось жить в одном доме с известным Эккерманом, секретарем Гете, записавшим его разговоры. Однажды добрый Эккерман помог юному соседу осуществить его мечту – устроил ему свидание с Гете. Великий старец (Гете было без года восемьдесят) вышел к мальчику в светлом домашнем халате, спросил, как его зовут и что ему нужно, и посоветовал вместо того, чтобы тратить зря время и глазеть на кого-нибудь, поскорее садиться за школьные уроки.

Об этом рассказывает Томас Манн в докладе «Гете и Толстой», прочитанном в 1921 году. Томаса Манна заинтересовало, что в жизнь провинциального учителя, тихую, немудреную и вроде бы обреченную быть именно такой, ворвались встречи с двумя великими людьми, обозначившими «от» и «до» целую эпоху в развитии человечества.

Прибавим: учитель Штётцер родился в 1813 году – год «Битвы народов» под Лейпцигом, после которой Германия была освобождена от господства Наполеона, а умер в 1905 – русская революция начала свое движение к цели.

14 июля Лев Толстой осматривает дом Гете.

Музея еще нет, в доме живут родственники Гете, простых посетителей туда не пускают. Но Толстой не «простой» посетитель: по приезде он встречается с российским посланником А.Л. фон Мальтицем (его жена – особо помечено в дневнике – тетка Екатерины Федоровны Тютчевой, дочери поэта: тремя годами раньше Толстой, по его признанию, почти готов был «без любви, спокойно жениться на ней»), он представлен герцогу Саксен-Веймарскому Карлу Иоганну (герцог, по матери, внук российского императора Павла Первого), знакомится с герцогиней (о ней много лет спустя – «дура отпетая») – для него двери в заветный покой открыты.

В дневнике всего два слова: «Дом Гете» (дневник, правда, вообще конспективен). Позже, в старости, вспоминая, ничего не захочет припомнить, разве что, несколько раз, не без иронии, забавный эпизод из жизни «веймарского мудреца»: «Наполеон, когда был у него Гете, советовал ему поучиться у Расина. Спросил его, женат ли он? Гете не был обвенчан, жил так со своей возлюбленной и сейчас же женился на ней. “Oh, ein großer Geist!” – сказал мне проводник в Веймаре».

Толстой сообщает эту историю, подтверждая свою мысль, что верноподданничество приближенных соответствует деспотизму правителей.

Вспоминая беседу с Наполеоном, сам Гете рассказывает: «Он повернул разговор на Вертера, которого он знал вдоль и поперек. Он сделал ряд различных и совершенно точных замечаний, но по поводу одного места сказал: "Зачем вы это сделали? Это неестественно"... Я слушал его с радостным лицом и, удовлетворенно улыбаясь, отвечал, что, право, не знаю никого больше, от кого мог бы услышать подобного рода упрек. Но я нахожу этот упрек вполне справедливым... Император казался доволен моими словами».

Но женился он двумя годами раньше, в 1806-м, правда, после того, как наполеоновские войска заняли Веймар. До этого Христиана Вульпиус, дочь низшего дворцового служащего, жила в его доме на ролях «экономки». Для биографов Христиана, с ее приметными формами, черными сияющими глазами и яркими полными губами, олицетворяет «земную любовь» поэта и мудреца.

Заметим мимоходом, что ее брат, Христиан Август Вульпиус, которого Гете пристроил сперва к театру, а позже придворным библиотекарем, оказался чрезвычайно бойким производителем разного рода словесной продукции, автором бессчетного числа пьес и прозаических сочинений. Его роман о благородном разбойнике Ринальдо Ринальдини был переведен едва ли не на все языки и принес автору колоссальную славу (в пушкинском «Дубровском» один из персонажей именует героя «Ринальдо»). Вряд ли великий «Фауст» в те годы читался так же широко...

Толстой, по собственному признанию, прочел все 42 тома сочинений Гете, некоторые из них неоднократно перечитывал. За немногими исключениями («Герман и Доротея», «Страдания молодого Вертера», отдельные стихотворения) произведения Гете вызывают у него отрицательное отношение. В дневнике 1896 года находим: «Читаю Гете и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал». Тогда же в трактате «Что такое искусство?» Толстой причисляет Гете, «бывшего диктатора философского мышления и эстетических законов», к ложным авторитетам, утверждавшим к тому же силой своего влияния другие ложные авторитеты (среди них – упрямо неприемлемый автором трактата Шекспир). За Гете огорчаться не следует: он у Толстого в хорошей компании – рядом, через запятую, кроме Шекспира, еще и Данте, и Бетховен, и Рафаэль, и многие иные, от кого, читая, слушая, смотря, Толстой, случалось, приходил в восторг, но кого логика трактата беспощадно отбрасывала в перечень этих самых «ложных репутаций». Речь в трактате о том, что установившийся авторитет имени творца не должен подчинять себе наше отношение к его творениям, наши суждения о нем.

На протяжении жизни Толстой многажды возвращается к чтению «Фауста», отзывы, по большей части, недоброжелательны, в 1880 годы он окончательно отвергает всемирное творение. И все же. Составляя в 1891 году список произведений, которые в разном возрасте произвели на него наибольшее впечатление, в разделе «от 20 до 35 лет» (то есть как раз период европейских путешествий) среди немногих книг (семь авторов, девять наименований) дважды назовет Гете. Номер первый в списке «Герман и Доротея» – «очень большое» впечатление, следом – «Фауст» и мелкие стихотворения – о них сдержанно: «влияние». Поразмыслив, «Фауста» все-таки вычеркнет. Но сначала – вписал...

Примечательно: Толстой с явным одобрением выхватывает из высказываний Гете всё то, что противоречит привычной упорядоченной мудрости веймарского олимпийца. Ему нравится, например, что на сетования иностранного корреспондента, что забыл немецкую грамматику, Гете отвечает, что сам он, напротив, сожалеет, что не может ее забыть. В «Гетевском календаре на 1909 год» он особо отметит слова Гете: «Если бы я имел несчастье быть обязанным состоять в оппозиции, я бы лучше стал производить восстание и революцию, чем возиться в мрачном кругу вечного порицания существующего».

Настойчиво отрицая Гете, Толстой освобождался от насилия его взглядов и суждений, от того влияния, которое признал было, составляя список дорогих книг.

У Ромена Роллана в биографии Толстого находим: от гениального творца нельзя требовать беспристрастности; опровергая Шекспира, Толстой утверждает в искусстве собственные идеалы.

Подробность: Гете и Толстой родились в один и тот же день (с разрывом в 79 лет), 28 августа, но каждый по своему календарю.

В Веймаре есть еще дом Шиллера, с 1847 года он принадлежит городу. В комнатах все сохраняется в том виде, как было при жизни поэта. О том, что Толстой и этот дом посетил, нигде ни слова. Но нипочем невозможно поверить, чтобы, всякий день проходя мимо, туда не завернул.

«Суха та душа, которая смолоду не любила Шиллера», – это слова Гете, и в чем, в чем, а в этом Толстой с ним безусловно согласен. Да только ли в молодости? В 1905 году, в ответ на просьбу немецкой газеты отозваться на столетие со дня смерти Шиллера, он пошлет телеграмму: «Шиллер живет, не умирает». «Разбойники», одна из самых дорогих книг среди прочитанных «от 14-ти до 20-ти лет», остается такой до старости: «Разбойники» – «глубоко истинны и верны». Бережно хранит Толстой томик Шиллера 1840 года издания, который побывал с ним в осажденном Севастополе. И что же? Был в Веймаре и к Шиллеру не заглянул?..

Любопытно: в толстовской «модели Гете» прославленная дружба Гете и Шиллера оборачивается противопоставлением. В высказываниях Толстого, письменных и устных, упоминание Гете, по большей части со знаком «минус», тянет следом упоминание Шиллера со знаком «плюс». Однажды формулировка становится предельно резкой: «Шиллера я люблю, это свой человек, а Гете – мертвый немец».

Гете холоден. Шиллер – «настоящий». Гете, когда читаешь его драмы, «видно, как сидел и сочинял». У Шиллера – духовная энергия, нет лишних слов. Гете «занимается эстетической игрой». Шиллер из тех великих писателей, которые пишут кровью сердца.

В 1856 году Толстой пишет: “Wage nur zu irren und zu träumen! Шиллер сказал. Это ужасно верно, что надо ошибаться смело, решительно, с твердостью, только тогда дойдешь до истины». В строчке Шиллера, в словах, ею рожденных, – семечко, из которого годом позже вырастут строки письма к А.А. Толстой, своего рода пожизненное духовное кредо Толстого: «Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать... и вечно бороться и лишаться»...

Живет в Веймаре некто Густав Келлер, молодой человек – недавно ему исполнился двадцать один год, – круглолицый, румяный, с густой шапкой светлых волос и с круглыми веселыми глазами за маленькими золотыми очечками. Он только что окончил политехнический институт. У своего старого школьного учителя Келлер застает странного гостя, – русский граф изучает в Европе систему народного образования. Граф сразу производит на юношу сильное впечатление проницательной неожиданностью суждений, каждое его слово полнится убежденностью. Через несколько минут он предлагает Келеру ехать с ним в Россию, в деревню, – учить крестьянских детей. Наверно, сам себе удивляясь, молодой человек принимает как с неба свалившееся предложение.

И вот вместо чистеньких веймарских мостовых – грязь непролазная, вместо приятных глазу домиков, покрашенных розовым, желтым, зеленым, – черные избы, бедные дворы, непонятные, часто пьяные мужики, рано стареющие бабы. И такой долгий снег... А детишки в школе – чудесные: сообразительны, чутки, добродушны. В них от природы заложено такое чувство правды и красоты, что, распознав его, новый учитель уже не удивляется, когда Лев Николаевич всерьез называет рядом яснополянского мальчика Игната Макарова и великого Гете.

Густав Федорович, как именуют Келлера в России, показывает детям опыты по химии и физике, учит их математике и рисованию. Он старается, чтобы уроки были интересные, придумывает занятные упражнения и задачки. И нраву он доброго, дети его любят. «Он был смирный, никого не ругал и не бил и рассказывал все нам, как в Ермании хорошо, что там лето, а зимы почти нет», – это Игнат Макаров про него.

Русским языком Густав Келлер за самый короткий срок овладел настолько хорошо, что помогает Льву Николаевичу готовить статьи для педагогического журнала. Пристрастился он и к охоте, Толстой, заядлый охотник, берет его с собой на тягу. Ну, не все сразу, конечно. Поначалу, например, не всегда получалось верхом по окрестному бездорожью. В связи с чем Л.Н. Толстым однажды сочинены стихи (в полном собрании сочинений не напечатаны):

Для Келлера Густава

Не писано устава,

Лишь вырыта канава...

Минет год с небольшим, граф женится, молодая жена будет ревновать мужа ко всему, что мешает ему принадлежать только ей. «Он мне гадок со своим народом, – прочитаем в ее дневнике через два месяца после свадьбы. – Я чувствую, что или я... или народ с горячей любовью к нему Л. ...Страшно с ним жить, вдруг народ полюбит опять, а я пропала, потому и меня любит, как любил школу, природу, может быть, литературу свою...» В жизни Толстого пора – счастливая и трудная: «Черты теперешней жизни – полнота, отсутствие мечтаний, надежд, самопознания...» Но «мысль семейная», которую он, с раннего детства круглый сирота, так долго формовал и выласкивал, наполняет и увлекает его. И «литература своя» снова начинает сильно его тревожить. Еще недавно – так ему казалось – уверенно предпочитал ей педагогику, шутливо перефразировал известные строчки: «Мне, как учителю, уж чужды все сочиненья прежних дней». Но, чувствует, «надо работать» (подчеркнуто) – это уже про литературу: настает время «Войны и мира». Занятия школой идут на убыль.

А как же наш Келлер? Он затоскует, совсем соберется обратно в Германию (матушка как раз приищет ему хорошее место) ...да и не поедет. Как-то странно, сразу прилепится он душой к этой России. Сорок лет, до самой кончины, в 1904 году, Густав Федорович будет преподавать немецкий язык в Тульской классической гимназии, увлекая учеников переводами Гете, Шиллера, Лессинга.

Чем не сюжет для повести?..

17 апреля, накануне отъезда из Веймара, Толстой слушает в оперном театре «Волшебную флейту» Моцарта: «Восторг, особенно дуэт». И, беседуя с Танеевым, сорок пять лет спустя: «Прелестная эта опера. Я ее слышал в Веймаре – Лист дирижировал».

Поздние высказывания о музыке особенно дороги. Они принадлежат времени, когда Толстой, движимый идеей, что музыка должна всех людей объединять в общем чувстве, должна быть понятна простому народу, заставляет себя «не принимать» чудесные творения, над которыми проливает слезы, потому что они созданы для «сословия людей с извращенным ложным воспитанием вкусом», к этому сословию он относит и себя.

Он нередко вспоминает высказывание Канта о музыке – “pflichtlöses Genuss”. Это выражение переводят по-разному; наслаждение – «чуждое долгу», «необязывающее», может быть, точнее – «свободное от исполнения долга». Толстой записал его после встречи с Бертольдом Ауэрбахом, – видимо, впервые услышал от него.

Личное знакомство с любимым писателем происходит в Берлине, куда Толстой, завершая путешествие, приезжает 21 апреля 1861 года.

Он является к Ауэрбаху, с порога представляется: «Я – Евгений Бауман».

В романе Ауэрбаха «Новая жизнь» молодой граф, участник революции 1848 года, приговоренный к смертной казни, добывает паспорт народного учителя Евгения Баумана, поселяется в глухой деревушке и находит счастье, врастая в народную жизнь «корнями всего своего бытия».

Видя растерянность хозяина, Толстой прибавляет: «Не по имени, но по характеру». «И тогда я сказал ему, кто я, как сочинения его заставили меня думать и как хорошо они на меня подействовали».

Подробности беседы неизвестны. Но о народной школе они непременно говорят. Позже Толстой станет даже утверждать, будто именно Ауэрбаху обязан тем, что открыл школу для крестьян. Знаем, что школа в Ясной Поляне ко времени их встречи уже действовала, но в преувеличении Толстого обнаруживает себя сила воздействия на него немецкого писателя и разговора с ним.

В черновых рукописях трактата «Что такое искусство?» помечает: «Романы первого разбора: Диккенс, В. Гюго, Ауэрбах».

Читаем в «Новой жизни»: «Ты сам – лучший учитель. Создай сам с помощью детей свою методу, и все пойдет отлично. Всякая абстрактная метода нелепа. Самое лучшее, что может сделать учитель в школе, зависит от него самого, от его собственных возможностей».

С этой мыслью, вполне соответствующей собственным его убеждениям, проверенной его собственной педагогической практикой, осматривал Толстой школы Европы и, осмотрев, еще более утвердился в ней. Он возвращается домой, еще более уверившись в необходимости отказаться от всякого деспотизма в отношениях с детьми, от попыток заменить особенности детского постижения мира нашими взрослыми принципами и способами познавания.

К этому пришел и Евгений Бауман: «вместо того, чтобы навязывать детскому уму недоступные ему истины», он искал пути, «чтобы дети сами постоянно искали истину и открывали ее».

В размышлениях немецкого писателя Толстой не мог не заметить смолоду значимой для него – как жизненная задача и потребность – идеи постоянного совершенствования человека, позже она станет краеугольным камнем его учения. «Легко сказать – мир должен сделаться лучше. Это верно. Но прежде всего должны все мы сделаться лучше», – в лад с тем, что не устает повторять Толстой, утверждает герой Ауэрбаха.

В дневнике об Ауэрбахе: «Ему 49 лет, он прям, молод, верущ. Не поэт отрицания kkk». Всё необыкновенно дорогие для Толстого черты.

«Ауэрбах!!!!!!!!!!!!!!! Прелестнейший человек. Ein Licht mir aufgegangen“. После имени Ауэрбаха пятнадцать восклицательных знаков.

Встреча с Ауэрбахом дает бодрый, открытый финал всему растянувшемуся на год и девять месяцев заграничному путешествию.

Из письма: «Я здоров и сгораю от нетерпения вернуться в Россию. Но, попав в Европу и не зная, когда снова попаду сюда, ...я всячески стараюсь как можно больше воспользоваться моим путешествием. И, кажется, мне это удалось. Я везу с собой столько впечатлений и столько знаний, что мне придется долго работать, чтобы уместить всё это в порядке в голове».

Знания и впечатления, привезенные Толстым из Европы, обнаружим не только в его педагогических сочинениях, не только в «заграничных» страницах «Войны и мира» и «Анны Карениной». Эти знания и впечатления, подчас не выказывая себя явно, вычитываются во многих страницах его художественных произведений и публицистики, угадываются как побудительное начало значимых мыслей и решительных выводов.

12 апреля 1861 года (календарь опять российский) Л.Н. Толстой возвращается в отечество. «Граница. Здоров, весел, впечатление России незаметно».

 

 Nokto tempon Moskvo eskortas kun elito rusa junaj knabinoj

***

А теперь несколько слов о новостях культуры и экономики.

О том, какой общественный строй в стране, можно узнать по тому, как одеты люди на улице. В странах, где царит диктатура, на улицах серо и мрачно. Все одеты одинаково, не отличишь с первого взгляда женщину от мужчины, девушку от старухи. Не то в свободных странах. Там люди одеваются разнообразно, красиво, ярко... Особенно заметна разница в зимнее время. Вспомнишь, к примеру, московскую улицу зимой какого-нибудь «застойного» года. Идут, втянув голову в шарф и воротник, прохожие, похожие один на другого как спортсмены одной команды – все в одинаковых серых или черных пальто и куртках, больше напоминающие телогрейки. Про обувь и говорить не приходится – тяжелые ботинки, сапоги или валенки. И все мрачно, серо, буднично. А что мы видим зимним днем сейчас? Десятки цветов, яркие куртки, веселые платки и шарфики. Особенно выделяются молодые девушки – вот уж для кого внешний вид – чуть ли не главное в этой жизни. А летом, конечно, все иначе. Но и по летней одежде можно судить, в какой стране находишься. В СССР ходить в шортах по городу мужчине было неприлично. А сейчас купить мужские шорты можно в каждом сельпо. И люди носят, и чувствуют себя свободными.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 129




Convert this page - http://7iskusstv.com/2010/Nomer4/Porudominsky1.php - to PDF file

Комментарии:

roman
msk , - at 2013-08-20 20:48:45 EDT
точная цитата "Wage Du zu irren und zu träumen!" Schiller
roman
msk , - at 2013-08-20 20:48:12 EDT
точная цитата "Wage Du zu irren und zu träumen!" Schiller
Спасибо за Ваш труд

Майя Уздина
Хайфа, Израиль - at 2010-05-05 12:46:27 EDT
Тексты В.И. Порудоминского надо читать медленно и вдумчиво.Это серьезные литературоведческие работы.Глубоко и интеллигентно подается материал,есть много находок,вызывающих новые неожиданные мысли о персоналиях.Наряду с литературоведческими текстами,в последние годы у автора появились художественные произведения,высоко профессионально написанные .Яркие образы,судьбы совершенно разных людей оказавшихся связанными жизненными обстоятельствами, заставляют задуматься и оценить свою жизнь.Считаю В.Порудоминского классиком. С уважением.
Игорь Мандель
Fair Lawn, NJ, USA - at 2010-04-26 14:17:10 EDT
Прекрасный текст. Недавно перечитывал том "Лев Толстой. Об искусстве" (1985), так что многие вставки, цитаты и пр. на слуху - но масса нового материала. Главное, автор собрал вещи из очень удаленных источников к месту, в нужный местах и пропорциях, то есть, по-сути, это литературоведческое серьезное исследование (трудно сказать, как это отражено в литературе, каковая о Л.Т. безгранична) - но вот так, в компактном виде - здорово. Еще раз видно - таких как Л. Н. всегда больше нет, а скоро совсем не будет, как говаривал некий известный герой...
Суходольский
- at 2010-04-26 04:43:45 EDT
Совершенно гениальный текст. Давно слежу за текстами В.Порудоминского и не устаю удивляться его мастерству. Глубокому и ненавязчивому. Спасибо!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//