Номер 6(7) - Июнь 2010
Альберто Моравиа

Альберто Моравиа Римские рассказы Альберто Моравиа в переводе Моисея Бороды [1]

Содержание
Я не скажу «нет»
Не углубляйся

Мот

Я не скажу «нет»

Чтобы Вам было понятно, каков характер у Адели, достаточно будет, если я расскажу Вам, что произошло в первую ночь нашего медового месяца: как говорится, как утро началось, так и день пройдёт.

Итак, после ужина в траттории, тостов, стихов, поздравлений, добрых пожеланий, объятий, слёз тёщи мы, свеженовобрачные, отправились в мою квартиру на улице dell'Anima, расположенную как раз над моим магазином скобяных товаров.

Мы были уже женаты, но как-то ещё немного смущались, стеснялись друг друга.

И вот когда мы уже были в спальне, и начали медленно раздеваться, я, сняв пиджак и повесив его на спинку стула, сказал – просто чтобы, как говорится, «сломать лёд»: Гляди, нас-то было тринадцать за столом – ... видела? Говорят, что это приносит счастье.

Адель уже сняла свои новые туфли, видимо крепко жавшие ей ноги, и стояла перед зеркалом, внимательно себя рассматривая. На моё «приносит счастье» она, однако, откликнулась немедленно: Нет, нет, Карло, на самом деле нас было двенадцать: десять приглашённых и нас двое.

Ну, я-то в ресторане посчитал присутствующих – кроме всего прочего, для того, чтобы рассчитаться за обед; и посчитав, удостоверился: всего нас было тринадцать. Ещё помню, как я сказал Лодовико, одному из свидетелей: «Нас здесь тринадцать... не хотелось бы, чтобы это принесло несчастье», на что он ответил: «Да нет, совсем наоборот, это приносит счастье».

Присев на край кровати и снимая брюки, я сказал Адели спокойным тоном: Ты ошибаешься, нас было тринадцать, я ещё поэтому спросил Лодовико, а не принесёт ли это нам несчастье.

Адель в этот момент снимала через голову платье, но как только сняла его, ещё не отдышавшись, немедленно возразила – уже несколько возбуждённым голосом: Ты неправильно посчитал... на улице нас и правда было тринадцать, но потом Мео ушёл и нас стало двенадцать.

Сняв брюки, сидя уже в трусах я и сам не знаю почему, с раздражением сказал: Какое к чертям «двенадцать»... и чего ещё тут приплетать Мео, если я тебе говорю, что посчитал всё точно уже, когда мы стояли перед рестораном.

– Ну, что ж, тогда... – ответила она, вешая платье на плечики в шкафу, – тогда, значит, ты к тому времени, когда считал, был уже выпивши – вот и всё тут.

– Кто был выпивши – я? После пары бокалов, включая шампанское?..

– В общем, нас было двенадцать... а ты не можешь этого помнить, потому, что ты пьян, и память тебе сейчас отказывает.

– Кто пьян – я??. Нас было тринадцать!

– А я тебе говорю, двенадцать.

– Тринадцать.

– Двенадцать.

Мы уже стояли нос к носу в середине спальни, я в трусах, она в подъюбке. Я схватил её за локоть и прокричал ей в лицо: «Тринадцать», но потом сменил тон и обняв её, сказал ей тихо: «Тринадцать или двенадцать – да чёрт с ним... поцелуй меня». Она же, вскочив на кровать, прошептала – уже, так сказать, из-под раскрытых для поцелуя губ – навстречу моим губам: Да, но нас было всё-таки двенадцать.

На этот раз я уже не сдержался, и, отбежав от кровати и стоя посередине комнаты, заорал: Плохо начинаем... ты моя жена и должна мне подчиняться... если я говорю, что нас было тринадцать, то так оно и есть, и противоречить мне ты не должна!

Она, спрыгнув с кровати, прокричала мне в лицо: Да, я твоя жена – или, точнее, буду ею... но нас было двенадцать!

– Как бы не так: тринадцать!

И вот уже раздалась первая пощёчина – сухая и короткая. Адель, на мгновение опешила, потом, уже идя к двери гостиной, и открыв её, крикнула что было силы: Нас было двенадцать... и оставь меня в покое... ты мне отвратителен! – и с этими словами исчезла за дверью.

После короткого замешательства я решил, так сказать, возвратить потерянные позиции, подошёл к двери, звал Адель, стучался, упрашивал – безрезультатно. В итоге всё кончилось тем, что я провёл свою первую брачную ночь в полном одиночестве, лёжа полуодетый на брачной постели в каком-то полусне-полудрёме, а она, думаю, делала то же самое на диване в гостиной.

Наутро, по взаимному согласию, мы отправились к её маме и спросили, сколько же нас на самом деле было. Оказалось, что было нас четырнадцать, включая двоих маленьких детей, которые «выпали» при счёте, поскольку почти всё время находились не за, а под столом. Когда я считал своих гостей, один из детей сидел за столом, когда считала Адель, оба были под столом. Иначе говоря, мы оба были правы; но Адель, в качестве моей жены, была всё же не права.

Лиха беда начало, и после этого первого случая Адель, бог знает уж сколько раз, показывала свой упрямый характер. У неё была просто мания спорить по любому пустяку, любой безделице, любой мелочи: если я говорил «белое», она говорила «чёрное», никогда не отступая, никогда не признаваясь, что была неправа. Начни я обо всех этих случаях рассказывать – никогда не кончу.

Ну, вот возьмите этот случай с деньгами, когда она как-то целый божий день упорно продолжала утверждать, что я не дал ей денег на покупку провизии, и после суток упрямых споров – пожалуйста, вот они, деньги, лежат преспокойно, как роза в бокале, на подоконнике в уборной, дышат, так сказать, свежим воздухом.

Нечего и говорить, что всё на этом не кончилось: разумеется, спор продолжался, поскольку она настаивала на том, что деньги туда положил я, я же доказал ей на фактах, что это не могло иметь места и что именно она, получив от меня деньги, отправилась с ними в туалет и там их забыла.

Или вот другой случай, когда она упрямо настаивала на том, что у Алессандро, бармена из кафе напротив, четверо детей, в то время как я знал точно, что у него их трое, и так мы продолжали спорить, ни к чему не придя, поскольку Алессандро какое-то время не было на работе и нельзя было проверить, кто прав. Но потом он наконец появился и выяснилось, что к моменту, когда возник наш спор, у него было-таки трое детей, но сейчас у него четверо, поскольку, пока мы спорили, успел родиться четвёртый.

Пустяки, малость, и в каком-то из этих пустяков был прав я, в каком-то – она, но дело-то было не в этом. На самом деле аргументы не имели значения. Я всё время – увы, тщетно – пытался дать ей понять, что её скверная манера спорить по любому поводу губит в конце концов всё. «Нет, тебе не жена нужна», – отвечала она – «Тебе нужна рабыня».

Вот так, в силу уже устоявшейся у нас привычки спорить, мы были, что называется, постоянно на ножах, всё время в какой-то ожесточённой борьбе, и стоило мне только что-то сказать, даже и самое что ни на есть очевидное, например, «Сегодня солнечный день», меня уже заранее охватывало раздражение, что она, скорее всего, сейчас же возразит. И действительно, стоило мне бросить на неё взгляд, как она немедленно говорила: «Ах, Джино, что ты, сегодня и не видно солнца... всё небо в облаках». Тут уж я брал свою шляпу и выбегал из дому – останься я дома, лопнул бы от злости.

Как-то в один из таких дней, идя по Рипетто, я встретил Джулию, за которой ухаживал до того, как познакомился с Адель. Джулия мне к тому времени уже довольно наскучила; она всегда казалась мне какой-то несамостоятельной, не имеющей собственного мнения. Что бы я ни говорил, она всегда со мной соглашалась, никогда мне не противоречила – даже тогда, когда и слепой бы увидел, что я неправ. Но сейчас, когда моей женой была независимая женщина и я мог вкушать эту самую независимость во всей её полноте, я с сожалением вспоминал о мягкой и уступчивой Джулии и грыз себе локти за то, что предпочёл ей Адель.

Я был рад встретить сейчас Джулию – если оставить всё прочее, уже потому, что она была так непохожа характером на Адель. И в то время как она, как бы пытаясь от меня защититься, говорила, что должна успеть на рынок закупить провизию, я удерживал её, удерживал из единственного стремления: я хотел услышать её одобрение, вновь ощутить эту мягкость, податливость, неготовность мне противоречить – всё то, чего мне так не хватало с Адель. И вот, чтобы испытать эту податливость Джулии, её готовность не противоречить, я сказал ей: «Ну как, получила ты своё за твою несправедливость по отношению ко мне? Теперь-то ты видишь, что я лучше всех других, а? Может, скажешь, почему ты меня отвергла?»

Ну, я-то уж отлично знал, что это – чистой воды неправда: не она меня оставила, а я её, оправдываясь тем, что мне не нравятся послушные, покорные женщины вроде неё. Но мне было интересно услышать, что же она ответит на это моё насквозь неискреннее, очевидно несправедливое обвинение. Но единственным ответом бедняжки было то, что глаза её от удивления округлились. Какие-то секунды она, очевидно, боролась с искушением ответить мне, что не она ко мне, а я к ней был несправедлив, и что оставил-то её я, а не она меня. Но в конечном счёте победил её характер. «Джино, – услышал я её как обычно мягкий голос, – это было какое-то недоразумение... я бы никогда тебя не оставила, я... тебя любила».

Представляете: она не обвинила меня во лжи, как совершенно очевидно сделала бы Адель; наоборот, она ещё пыталась оправдываться и, чтобы доставить мне удовольствие, признавала, что в случившемся, может быть, есть доля и её вины.

Я разразился смехом при мысли о том, какую же ошибку я совершил, предпочтя Джулии Адель, и, ласково проведя ладонью по щеке Джулии, воскликнул: «Я знаю, что вина целиком лежит на мне, что – увы! – никакого недоразумения тут и в помине не было, что я и только я во всём виноват, а сказал я тебе про твою вину только для того, чтобы услышать, что же ты мне ответишь». И ещё раз погладив её по щеке, увидев, как она при этом покраснела от удовольствия, я поспешно ушёл. Но прежде, чем завернуть за угол, я оглянулся: С зажатой в руке сумкой стояла она на тротуаре и смотрела мне вслед, потрясённая, ошеломлённая.

Был конец мая, начало купального сезона, и мы с Адель решили поехать во Фреджене, к морю, искупаться. Ехали на мотороллере. Нашли пустынный пляж. Над нами сияло освещённое солнцем голубое небо, с моря дул крепкий, колющий тело задуваемым песком ветер. Зелёно-белые волны, нахлёстываясь одна на другую, набрасывались на берег; вдалеке море казалось тёмно-голубым, почти чёрным; видные по всему пространству белые гребешки волн лишь оттеняли эту черноту.

Адель сказала, что хочет поехать на лодке. И хотя море было очень неспокойным, я, чтобы только ей не противоречить и не слышать от неё, что море сегодня спокойней спокойного, ну просто как масло, нанял лодку и столкнул её в воду.

Я был в купальном костюме, Адель же была полностью одета, но я, опасаясь, как обычно, очередной дискуссии, не настаивал на том, чтобы она переоделась. Пляжный спасатель дал лодке толчок, я схватил вёсла и начал с силой грести навстречу волнам. Были они невысокими, и выйдя подальше в море, я грёб уже помедленнее, стараясь принимать очередную волну носом лодки, а не бортом. Адель сидела на сиденье в носовой части; набегающие на лодку волны то вздымали её вверх, то опускали вниз. Посмотрев на неё, одетую, я вспомнил, что не отважился посоветовать ей переодеться; раздражение охватило меня, у меня возникло желание рассказать ей, что я повстречал Джулию.

Продолжая грести, я рассказал ей, как я захотел ещё раз испытать характер Джулии и как она выдержала это испытание, ни в чём мне не противореча.

Адель выслушала мой рассказ, сидя на носу лодки, то вздымаемом вверх от удара очередной волны, то спадающем вниз, и потом сказала спокойным тоном: «Ты ошибаешься... вина целиком лежит на ней... это она тебя оставила».

На нас накатывалась волна, более высокая, чем обычно; встречая её, я сделал сильный рывок вёслами и ответил с еле скрываемым бешенством: Кто тебе это сказал? ...Это я был виноват, когда в один прекрасный вечер сказал ей, что больше не люблю её... Я очень хорошо помню и место, где это было: на Lungotevere, на набережной [sul Lungotevere].

Адель, с явно слышимым оттенком злобы в голосе, произнесла: Как обычно, ты плохо помнишь... Это она тебя оставила... сказала, что ты – что соответствует действительности – имеешь склочный, драчливый характер... и что она не представляет себе жизни с тобой.

– Да кто тебе это сказал?

– Она сама... через несколько дней после того, как вы расстались.

– Неправда это. Она могла сказать это, чтобы скрыть свою досаду: лиса и виноград

– Брось, Джино, рассталась с тобой она... мне это сказала и её мать.

– А я тебе говорю, что это неправда: я это сделал, не она!

– Нет, она!

Бог знает, что в эту минуту меня охватило. Я стерпел бы любое другое противоречие, но не это. Допускаю, что тут сыграло роль и моё мужское самолюбие. Бросив вёсла, и встав на ноги, я заорал: Я сделал это... и баста... не желаю больше спорить на эту тему... будешь дальше продолжать, получишь веслом по голове.

– Попробуй только. Ты бесишься, потому что ты неправ. Я знаю, что это сделала она.

– Я, а не она!

Теперь я стоял посредине лодки и орал, помимо всего прочего, чтобы быть услышанным сквозь грохот волн. Лодка, предоставленная волнам, то вздымалась вверх, то ухала вниз, и незаметно для меня, потеряла траверс.

Адель, будто что-то вспомнив, внезапно поднялась на ноги и, сложив руки рупором, проорала мне в лицо: «Сделала она!!»

В этот миг огромная зелёная, плотная как стекло волна с белым гребешком обрушилась внутрь лодки. Я свалился в воду. Слава Богу, лодка не перевернулась, и мне удалось схватиться за брашпиль. На короткий миг, накрытый волной, я ушёл под воду, но затем, наглотавшись воды, выбрался на поверхность и, борясь с течением, плывя против него, всё время звал Адель. Но, оглянувшись вокруг, я увидел только удалившуюся уже на порядочное расстояние нашу лодку. Она была пуста. Адели не было видно нигде.

Я продолжал её звать и попробовал плыть в сторону лодки, не очень понимая, зачем я это делаю. Но с каждой новой волной лодка всё удалялась и удалялась, и каждый раз, когда я открывал рот, зовя Адель, я наглатывался воды, и в конце концов я понял, что плыть за лодкой не имеет никакого смысла, тем более, что, как я уже видел, Адели в ней нет. В конце концов, я оставил свои попытки и стал плыть кругами, по-прежнему зовя Адель. Но её нигде не было видно, да и вообще уже ничего не было видно, кроме накатывающихся на берег волн, а между тем силы меня оставляли.

Меня охватил страх утонуть, и я поплыл к пляжу. Ощутив под ногами дно, я, хотя до берега было ещё довольно далеко, остановился и вновь стал звать Адель. Потом, продолжая выкрикивать её имя, пошёл к берегу, всё время оглядываясь и всматриваясь в море, ища хоть какой-то след Адели. Но море, сколько хватал глаз, было пустынно, за исключением пустой лодки, дрейфовавшей с опущенными вёслами и удалявшейся от берега всё дальше и дальше.

Я заплакал, повторяя про себя: «Адель, Адель». И мне казалось, что я слышу в грохоте волн: «Она сделала это!» – как будто голос исчезнувшей Адели остался в воздухе, снова мне противореча. Потом появились спасатели с катамараном, и в течение трёх часов, а то и более, мы искали Адель, но ни в тот день, ни в последующие мы не нашли ничего. Так я стал вдовцом.

Прошёл год, и я собрался с духом и пошёл навестить Джулию. Мать провела меня в столовую. Вошла Джулия, и, я, как только увидел её, сказал: «Джулия, я пришёл спросить тебя, хочешь ли ты стать моей женой». Она покраснела от удовольствия и ответила мягко: «Я не скажу "нет", но тебе нужно сперва поговорить с мамой».

Эти её слова поразили меня, и потом я часто вспоминал о них, как о своего рода добром предзнаменовании: «Я не скажу "нет"».

В итоге, мы поженились.

И если вы пожелаете увидеть супружескую пару, живущую в гармоничном согласии, приходите к нам. Джулия осталась такой же, какой была в то утро, когда она ответила мне: «Я не скажу "нет"».

Не углубляйся

Агнесса могла бы как-то дать мне понять, что она собирается сделать, а не вот так, не сказав ни слова, взять и уйти.

Я не воображаю о себе, что я – совершенство, и если бы Агнесса мне сказала, чего ей не хватает, мы могли бы это с ней обсудить. Но нет: за два года, что мы были женаты – ни слова, а потом вдруг, в одно прекрасное утро, воспользовавшись моментом, когда меня не было дома, она украдкой, исподтишка уходит – точь-в-точь как прислуга, нашедшая себе место получше. Вот так вот она ушла, а я и сейчас, через полгода после того, как она меня оставила, не понимаю: почему.

В то утро, закупившись на местном рынке – мне, знаете, нравится, когда это делаю я, нравится торговаться, спорить с продавцами – цены-то я знаю! – пробовать то, пробовать это, спрашивать, от какого животного мясо для моего будущего бифштекса, какого сорта яблоки, ну, и так далее – так вот, в то утро я, закупив на рынке провизию, принёс её домой и снова вышел, чтобы купить полтора метра бахромы для занавеси в столовой. И поскольку тратить на это больше, чем самый минимум, я не хотел, мне пришлось немало походить, прежде чем в одном из магазинчиков на улице dell’Umilta я нашёл то, что мне было нужно.

Вернулся я домой в двадцать минут двенадцатого, прошёл в столовую, чтобы сравнить цвет купленной бахромы с цветом занавески, и сразу увидел стоящую на столе чернильницу, ручку, какое-то письмо – и чернильное пятнышко на скатерти рядом с письмом. Сказать по правде, это самое пятнышко произвело на меня большее впечатление, чем чернильница с ручкой и письмом. «Гляди-ка, ну и неряха же она!» – подумал я – «закапала скатерть».

Я убрал со стола чернильницу, ручку и письмо, снял скатерть, вынес её на кухню и там, как следует протерев пятно лимоном, вывел пятно. Потом вернулся в столовую, положил скатерть на место и только сейчас вспомнил о письме. Письмо было адресовано мне: на конверте стояло: «Альфредо».

Я открыл конверт и прочёл: «Уборку сделала. Твой обычный завтрак тебе приготовила. Прощай. Возвращаюсь к маме. Агнесса».

Сперва я ничего не понял. Потом прочёл письмо ещё раз, и в конце концов до меня дошло: Агнесса от меня ушла, оставила меня после двух лет нашего супружества. По привычке я положил письмо в буфет, в ящик, где хранились квитанции и письма, и сел на маленький стульчик у окна.

Я не знал, что мне думать. К такому обороту я совершенно не был готов и даже как-то не совсем верил тому, что случилось. И когда я вот так вот сидел в размышлении, мой взгляд упал на лежащую на полу белую пушинку – видимо, упавшую с метёлочки, которой Агнесса смахивала с мебели пыль. Я встал, открыл окно, поднял пушинку с пола и выбросил её в окно. Потом надел шляпу и вышел из дома.

Идя по улице и ступая, по моему обыкновению, не на каждую плиту в тротуаре, а только через одну – я стал спрашивать себя, что же могло произойти с Агнессой, почему она так нехорошо, так не по-доброму меня покинула – словно бы сознательно желая меня опозорить, обесчестить.

– Ну, первым делом, – подумал я, – посмотрим-ка, могла ли Агнесса упрекнуть меня в измене, пусть и самой незначительной. И тотчас же ответил себе: Нет.

Я никогда особенно не увлекался женщинами – ни я их не понимал, ни они меня не понимали. Но уж с тех пор, как я женился, могу сказать, что все женщины, кроме Агнессы, перестали для меня существовать. По этому поводу Агнесса часто меня поддразнивала, спрашивая всегда одно и то же: «Что ты сделаешь, если влюбишься в другую женщину?» А я ей отвечал: Это невозможно: я люблю тебя и это чувство сохраню до конца моей жизни.

Сейчас, когда я всё это вспоминаю, мне кажется, что она вовсе не была рада моему ответу, этому «до конца жизни», а скорее наоборот: лицо у неё вытягивалось, она замолкала.

Переходя к другим возможным причинам, я спросил себя: а не в деньгах ли тут дело, не из-за денег ли Агнесса меня оставила – или точнее, из-за того, что я её плохо содержал? Но нет – и в этом пункте моя совесть могла быть спокойной.

Это правда: деньги Агнессе я давал только в исключительных случаях. Но с другой стороны – зачем ей были нужны деньги? Нужно было ей за что-то платить – так я всегда был наготове. И это было, ей Богу, совсем не так плохо. Дважды в неделю поход в кино, два раза в неделю – в кафе, и для меня не имело значения, брала ли она там мороженое или только чашку экспрессо. Далее, пара иллюстрированных журналов ежемесячно и каждый день – газета. Зимой даже поход в оперу, летом – отдых в Марино, в доме моего деда. Это – что касается удовольствий.

Перейдём теперь к одежде. Здесь у Агнессы было ещё меньше причин на что-то жаловаться. Каждый раз, когда ей что-нибудь было нужно – лифчик ли, пара чулок или платочек, я был тотчас тут как тут: шёл с ней в магазин, выбирал с ней вместе то, что ей нужно, и без лишних слов платил. Так было и с портнихой, и с модисткой; не было случая, чтобы она мне сказала: «Мне нужна шляпка, мне нужно платье», и я бы не ответил: «Пошли, я иду с тобой».

Надо, впрочем, признать, что Агнесса была нетребовательной: после первого года нашей женитьбы она почти не обновляла свой гардероб. Теперь уже я напоминал ей, что ей из одежды нужно. Она же отвечала, что у неё всё есть ещё с прошлого года и что новая одежда её не интересует. Вообще, она никогда не стремилась хорошо одеваться – в этом она, возможно, отличалась от других женщин.

Итак, сердечные дела и деньги: Нет.

Остаётся то, что адвокаты называют несовместимостью характеров.

Но о какой несовместимости характеров можно говорить, когда за два года совместной жизни мы ни разу не поспорили – ни разу! Мы постоянно были вместе – и если бы эта самая несовместимость имела место, она бы как-нибудь да проявилась. Но Агнесса никогда мне не противоречила, и даже, можно сказать, почти не говорила. Вечерами – были ли мы в кафе или дома – она едва открывала рот, говорил всегда я.

Не буду отрицать: Мне нравится говорить, нравится слушать, как я говорю – особенно когда рядом человек мне близкий. Голос у меня спокойный, аккуратный, тон равномерный, без повышений или понижений когда говорю, не повышаю и не понижаю голоса.

Говорю я всегда рассудительно, речь строю связно, и если касаюсь в разговоре той или иной темы, то обсуждаю её во всех подробностях, во всех её аспектах, от А до Я.

Темы, на которые я люблю говорить, касаются домашнего хозяйства. Мне нравится обсуждать цены на товары, расположение мебели в квартире, отопительные батареи, кухню и всё, что к ней относится – ну, и тому подобные темы. Меня никогда не утомляет говорить об этих вещах, и нередко, уже обсудив какую-то тему и получив удовольствие оттого, как я её обсуждал, я начинаю обсуждать её снова, с самого начала, повторяя мои аргументы.

Но, скажем честно: это ведь именно те темы, которые охотно обсуждают женщины – на какие же другие темы с ними говорить?

Агнесса, надо отметить, слушала меня внимательно – по крайней мере, так мне казалось. Лишь однажды, когда я объяснял ей, как действует электрический водонагреватель, мне показалось, что она заснула. Разбудив её, я спросил: «Что, тебе скучно меня слушать?», на что она сразу ответила: «Нет, нет, я просто устала, этой ночью мне не спалось».

Мужья обычно где-то служат или имеют какое-нибудь дело, или, на худой конец, развлекаются с друзьями. Мне же всё это – и службу, и дело, и друзей – заменяла Агнесса. Я не оставлял её ни на мгновение одну, оставался рядом с ней даже тогда, когда она стряпала на кухне – пусть это и покажется странным.

У меня, знаете ли, страсть к кухне, и каждый день, когда Агнесса принималась готовить, я надевал передник и помогал ей: чистил картофель, лущил фасоль, готовил фарш, присматривал за кастрюлями. Делал я всё это настолько хорошо, что она часто говорила мне: «Знаешь, делай это ты, у меня болит голова, пойду прилягу». И я тогда уж стряпал один, и с помощью поваренной книги мог приготовить и такие блюда, которые мы прежде не пробовали. Жаль, что Агнесса никогда не была лакомкой, а в последнее время у неё и аппетит пропал, так что она едва прикасалась к еде.

Как-то раз она сказала мне вроде бы в шутку: «Ты по ошибке родился мужчиной. Ты должен был бы родиться женщиной или, ещё лучше, прямо домохозяйкой».

Должен признать: в этом высказывании была частица правды: и действительно, мне нравится не только стряпать, но и стирать, гладить, шить или даже, если досуг позволяет, подшивать края платков – отчего нет?

Как я уже говорил, я ни на миг не оставлял Агнессу одну, даже и тогда, когда она посещала подруг или шла к её маме. Даже когда ей почему-то взбрело в голову брать уроки английского, я, чтобы быть рядом с ней, постарался как-то приспособиться и изучал вместе с ней этот довольно-таки трудный язык. Я был настолько привязан к ней, что иногда казался себе даже смешным – как, например, в тот день, когда мы были в кафе и я, не поняв фразы, которую она мне тихим голосом сказала, пошёл за ней в туалет, и прислужница не пустила меня, указав, что это отделение – для женщин... Эх, такого мужа, как я, непросто найти.

Часто она говорила мне: «Я должна пойти туда-то и туда-то, увидеться с тем-то и тем-то, кто тебе не интересен». Но я ей отвечал: «Я пойду с тобой, тем более что мне сейчас нечего делать». Она на это говорила, что, пожалуйста, как хочешь, но скажу заранее, что тебе будет скучно. Но – нет, мне не было скучно, и потом я говорил ей: «Ну, видишь: мне не было скучно». В общем, мы были неразлучны.

Идя по улице, вспоминая всё это и тщетно пытаясь понять, почему же Агнесса меня оставила, я как-то незаметно для себя пришёл к площади della Minevra, где помещался магазин моего отца, торговавшего церковными принадлежностями.

Мой отец – ещё молодой человек: чёрные волосы, чёрные усы и под усами – улыбка, значение которой я никогда не понимал. Может быть, от постоянного общения со священниками он мягок в обращении, спокоен, всегда любезен. Но мама, которая его хорошо знает, говорит, что все нервы у него внутри.

Я прошёл мимо витрин с выставленным в них церковным облачением, дароносицами и прочей церковной утварью, обошёл магазин сзади и вошёл в заднюю комнату, где у отца находилось бюро.

Как обычно, отец сидел за счетами, покусывая усы и что-то обдумывая. Я произнёс запыхающимся голосом: Папа, Агнесса оставила меня.

Он поднял на меня глаза и, как мне показалось, улыбнулся сквозь усы – но может быть, это мне только показалось. Сказал: «Мне жаль, мне очень жаль... и как это случилось?». Я рассказал ему. И добавил: «Конечно, мне тоже очень жаль, но... но больше всего мне хотелось бы знать, почему она меня оставила». Он растерянно, недоумевающе спросил: – А ты не понял? – Нет.

Он помолчал и потом, вздохнув, сказал: Альфредо, мне очень жаль, что так получилось, но я не знаю, что тебе сказать... ты мой сын, я всегда готов тебя поддержать, но... жена... об этом должен думать ты сам.

– Хорошо, но почему она меня оставила?

Он покачал головой: На твоём месте я бы не углублялся... оставь всё, как есть... зачем тебе знать причину?

– Для меня это очень важно, важнее, чем всё остальное…

В этот момент в бюро вошли двое священников; мой отец поднялся им навстречу и вышел с ними в магазин, сказав на ходу: «Приходи попозже, поговорим, сейчас я занят». Я понял, что от него мне ничего другого ждать не приходится, и вышел из бюро.

Дом, где жила мать Агнессы, был недалеко, по направлению к Vittorio. Я подумал, что единственный человек, который сможет раскрыть мне загадку ухода Агнессы, это сама Агнесса. И я отправился к ним домой. Поднялся по лестнице, позвонил.

Меня провели в гостиную. Но вместо Агнессы ко мне вышла её мать – женщина, которую я не выносил, торговка, с чёрными крашеными волосами, румяными щеками, улыбающаяся, лицемерная, фальшивая. На ней был украшенный на груди розой домашний халат.

– А, Альфредо! Что случилось, почему ты пришёл? – Голос её так и сочился притворной сердечностью.

Я сказал: Вы очень хорошо знаете, почему, мама. Агнесса оставила меня. Она же: Да, это так... сынок, – её голос был спокоен, – но что тут поделаешь? Такие вещи случаются.

– И как, это всё, что Вы можете мне сказать?

Она посмотрела на меня долгим взглядом и потом спросила: А твоим родителям ты уже рассказал?

– Да, отцу.

– И что он сказал?

Но какое значение имеет то, что мне сказал отец? – Вы же знаете моего отца: он сказал... не надо углублять.

– Он прав, сынок: не надо углублять.

– Но всё же, – тон у меня был уже возбуждённый, – почему она меня оставила? Что я ей сделал? Почему Вы мне не хотите мне сказать, в чём тут дело?

В то время, как я это говорил, взгляд мой упал на стоящий в гостиной покрытый скатертью стол. На скатерти лежала вышитая салфеточка, а в центре её стояла ваза с гвоздиками. Но: салфеточка была не на месте. Механически, не отдавая себе отчёта в том, что я делаю, я поднял вазу и передвинул салфеточку на то место, где она должна была быть.

Мать Агнессы молча и с улыбкой на лице следила за моими движениями. Когда же я водворил салфеточку на должное место, она сказала: Молодец, Альфредо. Сейчас салфеточка точно в середине... мне вот никак не удавалось поместить её правильно, но ты... ты сразу увидел непорядок... А сейчас будет лучше, если ты уйдёшь, сынок.

Она встала, я тоже. Я хотел спросить, могу ли я увидеть Агнессу, но понял, что просьба моя была бы напрасной; к тому же я боялся, что увидев её, я потеряю голову и начну говорить какие-нибудь глупости. Вот так вот я ушёл ни с чем, и с тех пор не видел мою жену ни разу.

Может быть, в один прекрасный день она вернётся, поняв, что такого мужа, как я, в наши дни не встретишь. Но она не войдёт в мой дом, прежде чем объяснит мне, почему она меня оставила.

Мот

Во всём, что не касалось денег, жили мы с женой в полном согласии. У меня был магазин печек, электроплиток и прочих электротоваров в небогатом квартале – во всяком случае, не таком богатом, как Сан Джованни – и заработок мой поэтому не был гарантирован.

Бывали хорошие дни, когда я продавал, например, кухонную печь за сорок тысяч лир, а бывали и такие, когда и лампочку в триста лир продать не удавалось.

Но Валентина понимать этого не хотела. По её мнению, я был просто-напросто скупцом, скупердяем, и скупость моя заключалась в том, что я подсчитывал кассу, записывал приход и расход, и в дни, когда мне не удавалось ничего заработать, говорил ей, как есть: в приходе сегодня – ничего. Она же на это сразу поднимала крик: «Скупец! Я вышла замуж за скупца!»

– Почему ты говоришь, что я скуп – не проверив, просто так? – спрашивал я. – Почему бы тебе не зайти хоть раз ко мне в магазин? Увидела бы, что мне удаётся продать, что нет. Или зашла бы как-нибудь в банк, где я держу деньги? Посмотрела бы, как выглядит мой счёт, так ли уж много на нём денег?

Она же отвечала на это, что в магазин мой заходить не собирается, она не лавочница и не из семьи лавочника, её отец – как-никак государственный служащий! И в банке ей тоже делать нечего: она в этих делах всё равно ничего не понимает. «И оставь меня в покое!» – говорила она в довершение.

Потом, успокоившись, принималась мне объяснять:

– Понимаешь, Аугусто, ты – скуп. Даже если ты потратишь всё, что имеешь, даже если и в долги влезешь – всё равно останешься скупердяем. Скупой – это не тот, кто не хочет тратить деньги, а тот, кому жалко их тратить.

– Да кто это тебе сказал, что мне жалко тратить?

– Ах, ты всегда делаешь такое лицо, когда тебя просишь о деньгах!

– Какое лицо?

– Лицо скупого.

Я был тогда влюблён в мою жену. Полная, с бело-розовой кожей, цветущая, аппетитная, Валентина была постоянно в моих мыслях. И мне не приходило в голову упрекать её за то, что она проводила целые дни в полном безделье, если не считать курения американских сигарет, чтения бульварных газеток и хождения с подругами в кино. Я любил её, и потому мне казалось, что права всегда она, а виноват – виноват всегда именно я.

Скупость, что тут и говорить, тяжёлый порок, и я, слыша от Валентины постоянно, что я скуп, в конце концов, поверил в это сам.

И вот, вместо того, чтобы сказать ей: «Да прекрати ты, наконец, делать из меня скупого! – и потом, скуп я или нет, один я знаю, сколько мы можем тратить!» – вместо этого, едва только услышав её: «Гляди, вот он, скупердяй! Поглядите на скупердяя!» – я, терроризированный этими обвинениями, вытаскивал деньги и без дальнейших слов платил. Она же, нащупав мою слабую точку, не оставляла меня в покое со своими требованиями.

– Аугусто, нам нужно купить радио. У всех, кроме нас, уже есть радио!

– Но Валентина, радио... – радио стоит дорого!

– Уф-ф, кончай скупердяйничать! При тех деньгах, которые у тебя в банке, ты хочешь мне сказать, что мы не можем купить радио?

– Ладно, купим радио.

Или вот ещё: «Аугусто, я видела замечательные туфли, дашь мне на них деньги?»

– Но… пару дней тому назад ты ведь уже купила себе туфли?

– Да это же были сандалии! Ну, не начинай опять скряжничать!

– Хорошо, вот тебе деньги.

Одним словом, она нашла безошибочный способ заставлять меня молча, без возражений, платить, и способ этот не подводил её никогда.

Я платил в надежде, что в один прекрасный день она поймёт, что я не скуп, а наоборот, щедр – каким я себе и казался. Но надежда эта оказалась пустой и рассеялась она быстро. На деле, чем больше я тратил, тем большим скупцом был в её глазах.

Может быть, она догадалась, что я трачу, так сказать, вынужденно, только чтобы доказать ей, что я не скуп, чтобы заставить её изменить своё мнение, покончить с этими упорными обвинениями в моей скупости. И она из мелочного упрямства не хотела признать себя побеждённой. Но может быть, это была просто её глупость, возможно, она думала, что я обладаю невесть каким богатством, которое я от неё прячу – как это делают настоящие скупцы, когда, имея сто, плачутся, что не имеют и десяти.

И всё же в одном Валентина была права: да, мне не приносило удовольствия тратить деньги. Не радовался я нашим тратам потому, что знал, сколько у нас есть, и понимал совершенно точно, что если всё будет идти, как оно идёт сейчас, довольно скоро у нас не останется ничего.

К тому времени, когда я женился, мой магазин находился в хорошем состоянии, на моём банковском счету было что-то около миллиона. Сейчас же, когда всё, что я зарабатывал, тратилось дома, и я, вместо того, чтобы что-то вносить в банк, ещё брал оттуда деньги, счёт мой с каждым месяцем таял. Сперва это были девятьсот тысяч, потом восемьсот, потом семьсот, потом шестьсот. Было совершенно ясно: мы тратим больше, чем я зарабатываю, и если так продолжится дальше, то самое позднее через год на моём счету не останется ничего, и я должен буду его просто закрыть.

Я решил, что когда на счету у меня останется пятьсот тысяч, я остановлюсь – и скажу об этом Валентине.

Должен признаться, что ждал я этого дня со страхом: я понимал, что если мне не удастся остановить поток наших трат, сказать «стоп», я пропал. Между тем время шло, и счёт мой уменьшался и уменьшался. Шестьсот тысяч превратились в пятьсот пятьдесят, потом – в пятьсот двадцать пять.

В то утро, когда я снял со счёта двадцать пять тысяч, я, придя домой, сказал жене: «Смотри, вот двадцать пять купюр по тысяче каждая». Она же на это: Хм, ну и для чего ты мне это показываешь? Хочешь мне подарок сделать, что ли?

– Нет, сделать тебе подарок я не хочу.

– Ну, да, воображаю: ты – и делаешь мне подарок! Это было бы просто восхитительно!

– Погоди! Я показал тебе эти деньги, потому что они – последние.

– Не верю.

– Тем не менее, это так.

– Ты что, хочешь сказать, что у тебя в банке больше нет денег?

– Есть. Но это – самый минимум для коммерсанта такого уровня, как я. Меньше иметь мне нельзя; если мы и это потратим, мне ничего другого не останется, как закрыть моё дело.

– Вижу, что деньги у тебя есть. Чего же ради ты меня тогда мучаешь? Оставь меня в покое! И после этого ты ещё хочешь, чтобы тебя не называли скупердяем!

Я поклялся себе оставаться спокойным, но при этом её последнем слове я потерял над собой контроль и, разъярённый, заорал: «Да не скуп я! Просто мы тратим больше, чем я зарабатываю – вот в чём дело! Приди же хоть раз ко мне магазин или в мой банк...»

– Оставь меня в покое с твоим банком и с твоим магазином! Делай, что хочешь. Нравится тебе быть скупердяем – будь им на здоровье, но меня оставь в покое!

– Идиотка!

За всё время нашей женитьбы это был первый раз, когда я её оскорбил.

Видели Вы когда-нибудь, как взрывается пламенем бензин, когда к нему подносят горящую спичку? Вот так Валентина, всегда казавшаяся мне спокойной, чтобы не сказать – апатичной, взорвалась на слово, сорвавшееся у меня с языка.

Она выкрикивала мне в лицо оскорбление за оскорблением, оскорбительные слова сыпались из её рта как горошины из лопнувшего горохового стручка, одно подгоняло другое.

С того дня прошло немало времени, но каждое её слово проворачивалось во мне с тех пор много раз, тем более, что это не были оскорбления, какими обычно разражаются мужчины: «каналья», «негодяй», «мерзавец», и тому подобное – оскорбления, которые мало кого уж так особенно задевают. Нет, это были оскорбительные слова женщины, утончённые, изощрённые, иглами впивающиеся тебе в душу, такие, при воспоминании о которых тебя пронзает до костей. Оскорбления касались моей семьи, моей профессии, моей внешности, это были даже не отдельные слова, а целые фразы, подобранные с тщательным коварством, фразы, от которых спирает дыхание.

Э-эх, не знал я до этого момента Валентину! И если бы мне не было так горько слышать то, что она сейчас говорила, я бы, наверное, изумился тому, что слышу.

Наконец, она успокоилась, и я, отчасти от пережитого унижения, отчасти утомлённый этой длинной сценой, стал перед ней на колени, и прижавшись головой к её ногам, заплакал как ребёнок. Но, плача и прося у неё прощения, я чувствовал, что во мне что-то переломилось и я не люблю её больше, и это чувство было таким горьким, что я заплакал ещё сильней.

В конце концов, я перестал плакать, успокоился, дал Валентине пять тысяч лир как подарок и вышел из дома.

У меня оставалось двадцать тысяч, но я не любил больше мою жену и теперь, в пику ей, решил ей доказать, что я не скуп – пусть я и разорюсь при этом. Меня терзали сомнения, я испытывал страх, какой, наверное, испытывает человек, собирающийся окунуться в море. Ты уже вступил в воду, и то, что ты не чувствуешь дна под ногами, что под твоими ногами только вода, внушает тебе страх.

Идя по улице, я дошёл до на набережной, до места перед via Ripetta[2].

Светило по-весеннему тёплое, не обжигающее солнце. У входа на мост сидел на корточках нищий, подставив солнцу лицо и положив протянутую за милостыней руку на землю. Глаза его были закрыты, на губах блуждала улыбка. И, видя это лицо, такое спокойное, такое умиротворённое – лицо довольного человека – я спросил себя: «Чего ты боишься? Ведь даже если ты станешь таким, как он, ты всё равно будешь счастливее, чем сейчас». И, сжав в кулаке оставшиеся у меня деньги, я, проходя мимо нищего, бросил ему в шапку тысячу лир. Слепой, он не увидел денег и не поблагодарил меня, но продолжал сидеть как сидел, подставив солнцу лицо и повторяя слова, которые обычно произносят нищие.

За мостом я увидел магазин часов, зашёл туда и, не очень сомневаясь в том, что делаю, купил жене за восемнадцать тысяч лир часы.

У меня оставалась тысяча лир. Я остановил такси и поехал в мой магазин.

Я чувствовал себя сейчас лучше, хотя какой-то страх всё ещё оставался. Но я ободрял себя.

В это утро я отказывал всем покупателям: кому говорил, что то, что они хотели бы купить, уже распродано, кому заламывал несообразно высокую цену, а кому говорил, что: да, товар в наличии, но только как непродажный образец. Я даже позволил себе роскошь грубо обойтись с парой несимпатичных мне покупателей. И всё это время я повторял себе: «Ничего не бойся! Первый шаг – самый трудный, дальше само пойдёт!»

И всё же домой я возвращался в тот день со страхом, думая, а что же будет, если я обнаружу, что всё ещё люблю мою жену? Ведь тогда я буду опять вынужден сражаться за каждый грош и слышать от неё постоянно, что я скуп – в общем, продолжать жить так, как я жил последние два года.

Но придя домой и увидев Валентину, я понял, что не люблю её больше. Она казалась мне сейчас каким-то неодушевлённым предметом, я даже отметил, что нос у неё под слоем пудры лоснится.

– Дорогая, – сказал я, – я принёс тебе небольшой подарок. Ты ведь всегда жаловалась, что у тебя нет наручных часов.

Она подала мне руку и я, прежде чем надеть ей часы, поцеловал ей руку со всей страстью влюблённого мужа. Но, целуя ей руку, я подумал про себя: «Прими этот поцелуй, ещё более лживый, чем поцелуй Иуды!»

В тот день она, надо сказать, была само жеманство и, может быть, испытывала угрызения совести за все обидные слова, которыми так недавно меня осыпала. Но мне уже было всё равно. Моя любовь к жене была разрушена, и здесь нельзя было уже ничего поделать.

Все последующие дни я продолжал придерживаться своего плана. Не проходило и дня, чтобы я не сделал ей какой-нибудь подарок; в магазине я отказывался даже говорить с покупателями, коротко объявляя каждому: «Ничего не продаю!»

Мой счёт в банке уменьшался с каждым днём. Пятьсот тысяч лир – не очень большая сумма, и меньше чем за два месяца от неё не осталось почти ничего.

Валентина, ни о чём не подозревая, продолжала жить как жила – читать бульварные газетки, курить американские сигареты, ходить с подругами в кино.

Иногда она, принимая очередной подарок, формы ради говорила: «Ну, видишь теперь, я-то была права, когда ты меня убеждал, что не имеешь денег и беден, и тут, мол, уж ничего не поделаешь – сейчас же ты тратишь больше, чем когда-либо – нет, не скажу, чтобы ты сделался таким уж щедрым, но во всяком случае, уж менее скупым – и гляди, находишь ведь деньги!» Я не отвечал ей на это ничего, но про себя думал: «Погоди, рано трубишь победу!»

Наконец, я снял со счёта последние пять тысяч лир и купил почти на все эти деньги столько пачек американских сигарет, что у меня осталось не более трёхсот лир.

Было раннее утро и я, вместо того, чтобы отправиться в мой магазин, зашёл в спальню и разлёгся, как был, в одежде, на неубранную постель, не сняв даже туфли.

Валентина спала. В полусне, повернувшись ко мне, она спросила: «Ты не идёшь в магазин? Сегодня воскресенье?» – и снова заснула. Я курил сигарету за сигаретой и ждал, когда она проснётся.

Она спала ещё час и, проснувшись, сразу спросила: Что, сегодня какой-то праздник?

– Да, праздник.

Она встала и начала медленно одеваться. Одеваясь, она всё время повторяла: «Что за праздник сегодня?» – как будто предчувствуя, что никакого праздника сегодня нет.

Я ждал момента, когда она потребует денег на покупку провизии: при всем её лентяйстве, покупала продукты она и потом, с помощью Лючии, приходящей прислуги, готовила.

Она пошла в ванную, потом оделась уже полностью, вышла на кухню, поговорила с Лючией и сварила кофе. Я встал с постели и тоже вышел на кухню. Кофе мы пили в почти полном молчании; единственные её слова были: «Что за праздник сегодня? Лючия говорит, что никакого праздника сегодня нет и все магазины открыты». Я ответил ей просто: «Сегодня мой праздник», пошёл в спальню и, как и прежде, в одежде и туфлях улёгся на неубранную постель, прямо на простыню.

Валентина оставалась какое-то время на кухне поговорить со служанкой, а также показать мне, что не принимает меня всерьёз.

Наконец она появилась на пороге спальни и, уперев руки в бока, сказала:

– Если тебе не хочется работать, я не вмешиваюсь, хочешь, оставаться в постели – оставайся, но если желаешь что-то кушать, должен дать мне денег на покупку еды.

Пустив дым в потолок, я ответил: – Деньги? Их у меня нет.

– Как это нет?

– Вот так. Нет.

– Послушай, что за странные причуды? Что тебя в голову ударило? Не дашь мне денег – я не куплю провизию, не куплю провизию – нам нечего будет есть.

– И действительно, есть нам не придётся.

– Уфф, кончай с этим! Положи деньги на комод, у меня нет времени. – И с этими словами она вышла.

Я продолжал курить, и когда она вернулась, сказал ей, выждав несколько минут:

– Валентина, говорю тебе серьёзно, у меня осталось на всё про всё триста лир, больше у меня ничего нет.

– У тебя же есть счёт в банке! Что за скупость тебя сейчас одолела?

– Я не скуп. У меня просто больше ничего нет. Вот, погляди.

Я вытащил банковскую книжку и показал ей.

На этот раз она не сказала, что это её не касается или, чтобы я оставил её в покое. Она поняла, что я сказал ей правду; на её лице отразился ужас. Она ещё раз посмотрела на банковскую книжку и, не переводя дыхания, уронила её на кресло.

Я сказал: – Ты постоянно твердила, что я скуп, и чем больше я тратил, тем большим скупердяем в твоих глазах я был. И вот я полностью разорён, я потратил всё, что у меня было. У меня нет больше желания что-то продавать в моём магазине. Это – конец. У меня нет ничего, и нам нечего есть... но, во всяком случае, ты больше не сможешь называть меня скупердяем.

Она вдруг заплакала – может быть, более всего потому, что почувствовала: я не люблю её больше. Потом, выплакавшись, сказала:

– Ты никогда меня не любил, и вот сейчас, благодаря тебе, мне нечего есть.

– Вынужденно. У меня нет денег.

– Я тебя оставляю. Ухожу к маме.

– Прощай.

Она вышла в другую комнату – и ушла из моей жизни навсегда; с этого утра я её никогда больше не видел.

Я полежал ещё немного, потом встал, оделся и вышел из дома.

Был солнечный день. Я купил булочку и вышел к набережной. Глядя на бегущие волны Тибра, я вдруг почувствовал себя счастливым и подумал, что эти два года моего супружества были ничем другим как приключением без последствий, и что когда я состарюсь, они будут вспоминаться мне не как два года, а как два дня.

Я медленно съел булочку и запил водой из колонки. Спустя некоторое время я пошёл к моему брату и попросил его приютить меня, пока я найду работу. В ту же неделю я нашёл место электрика.

Валентину я, как уже сказал, не видел больше никогда. Но знаете, что она всем говорила? – что я транжира и мот и что я только и делал, что сорил деньгами, а она ничего не могла с этим поделать и потому меня оставила.

Примечания

[1] Alberrto Moravia. Из цикла Racconti romani

[2] Уходящая от площади Пополо к реке улица Рипетта (via di Ripetta) — самая малолюдная оконечность Трезубца. Здесь нет блестящих витрин, пафосных отелей и легендарных дворцов — просто дома, рестораны, парфюмерные лавки и ювелирные магазинчики. Когда-то дорога упиралась в торговый порт, но с тех пор как Тибр огородили набережными, порта не существует. Вместо этого Рипетта, миновав старинную больницу Сан-Джакомо и подковообразную Академию художеств (Accademia delle Belle Arti, XVI век), благополучно впадает в площадь Императора Августа (piazza Augusto Imperatore).


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 190




Convert this page - http://7iskusstv.com/2010/Nomer6/Boroda1.php - to PDF file

Комментарии:

Фаина Петрова
- at 2011-07-31 15:47:01 EDT
Прекрасные переводы великолепных рассказов замечательного автора. Спасибо, Моисей.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//