Номер 7(8) - июль 2010
Соломон Воложин

Соломон Воложин Томас Манн – предтеча постмодернизма

Спасибо Светлане Г-вой за то, что навела на книгу, за то, что я пережил в связи с нею. Ей посвящаются эти мысли, часть которых её.

Текстуальность и сконструированность того, что казалось незыблемой «самостью».

Марк Липовецкий

Политкорректность… оказывается условным… языком культуры, утратившей единый ценностный центр, единую концепцию Правды, Прогресса и Человечности.

Лиотар

 

Если в кране нет воды…

(Критика, начатая до окончания чтения тетралогии)

Антигитлеровская коалиция: «Наша задача –

освобождение немецкого народа от нацистского ига».

 Тактика оказалась успешной… Скорость реинтеграции

Западной Германии в атлантическую цивилизацию и

 интеграция в нее Японии впечатляют.

Миф четвертый. Политкорректность – универсальный

 механизм разрешения этно-расовых,

конфессионально-религиозных и

культурно-цивилизационных противоречий.

Термин «политкорректность»… появился

в середине 1960 годов.

Владислав Галецкий

Кое-что я заметил и сам. В Прологе «Иосифа и его братьев». По Библии-то Бог людей из рая выгнал, обидевшись.

«Жене сказал: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей…

Адаму же сказал… проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей;

терния и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою;

в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься» (Быт. 3. 16-19).

А у Томаса Манна – повествователь крутил-крутил и – как бы и без обиды.

 

Томас Манн

 

«Если всё как следует взвесить, то о «грехопадении» [в кавычки взято, значит, оно и не грехопадение] души или изначального светочеловека можно говорить только при чрезмерной нравственной скрупулёзности… поскольку слова «добро» и «зло» несомненно представляют собой глоссу [пояснение]… и на самом деле речь идёт просто о познании, следствием которого является не нравственная способность различать добро и зло, а смерть, то вполне понятно, что и само упоминание о «запрете» тоже представляет собой благонамеренную, но неудачную вставку.

В пользу этой догадки… говорит то, что бог не разгневался на душу за её любострастное поведение, не отрёкся от неё и не подверг её какой-либо каре, более жестокой, чем её добровольное страдание, возмещавшееся как-никак удовольствием. Наоборот, при виде увлечения души он явно проникся к ней если не симпатией, то, уж во всяком случае, жалостью, – ведь он сразу, не дожидаясь зова, пришёл к ней на помощь, он лично вмешался в её познавательно-любовное единоборство с материей, создав из материи смертный мир форм, чтобы они доставляли наслаждение душе, а при таком поведении бога границу между симпатией и жалостью провести и впрямь очень трудно или даже вообще невозможно».

Не сначала-де мир форм создан, а потом грехопадение было, а сначала «грехопадение», а потом создан мир форм. – Чушь.

Ещё одна подозрительность – раздел первый «Былого Иакова», «У колодца». Там сидит Иосиф поздним вечером у колодца, смотрит на звёзды, подходит отец, и они поболтали. Ничего не происходит, а 52 страницы заняло. Из ничего – что-то. Из мухи слона сделал повествователь. Он иногда аж появляется собственной персоной: «В "прекраснословной" беседе, нами подслушанной…» Это речь во втором разделе о болтовне Иакова с сыном из первого раздела. И – еле заметная ирония, насчёт того, что я тенденциозно назвал болтовнёй персонажей. А ведь там нагнеталась многозначительность. И была-таки нагнетена. Это теперь, прочитав и задумавшись, я припоминаю, что удивился многословности. Но читалось-то легко и чуть ли не головокружительно увлекательно. Бездны прошлого… Бездны времени… Бездны пространства… Что-то огромное… – Миф! И пустяк, освящённый мифом, становится не пустяком. Но он всё же пустяк!

Получается – пародия. Только странная. С так глубоко спрятанной насмешкой автора над этим крутеником повествователем, что до сознания доходит только восхищение персонажами, умеющими жить такой глубокой жизнью, имея мифологическое сознание. Именно мифологическое. Да здравствует, мол, миф!

Лишь протрезвев и вздрогнув, понимаешь: какое же «да здравствует миф!», если миф-то перевран. Уж что-что, а миф по определению есть нечто вековечное, сохраняющееся, неизменное… А тут – Бог перевран… – Но сладость! Сладость!.. Вы посмотрите на эту плавно и вкрадчиво-рассудительно текущую речь. На эти вершащие изгнание из рая слова – благостные: «увлечения», «симпатией», «жалостью», «зова», «помощь», «любовное», «наслаждение», опять «симпатией» и опять «жалостью». Повествователь перед нами, как змий перед Евой. Оболванивает, – озаряет нас от этого столкновения формы и содержания читаемого. То же – и с «прекраснословием» (в кавычках!) 52-страничного рассказа ни о чём у колодца.

Как после этого не согласиться с БСЭ:

«М. выступил здесь против характерных для фашизма попыток возвеличить миф и вообще интуитивный иррационализм за счёт рационального человеческого мышления».

За то говорит и время создания романа – 1933-1943 гг., и теория Выготского: развоплощается то, что предстаёт обаятельным, – миф. Перед нами извечное стихийное исполнение обязанности всех художников идти путём наибольшего сопротивления.

***

С чем Томасу Манну пришлось бороться? – С возрождающейся страной, имеющей мало объективных ресурсов для всемирного величия, но самообольщающейся.

«Всякая истинная мировая революция имеет свою мистику, которая является ее алтарем, то есть таким комплексом основных идей, которые должны распространяться и действовать через подсознание людей» (Никколо Джани. 1937).

Подсознание людей…

Фашист высокого полёта возбуждал тоску «по другой, неограниченной форме жизни» (Армин Меллер http://www.nationalism.org/rnsp/Docs/bibliotec/mohler.htm) в стране, оскорблённой проигрышем войны и угнетающим Версальским миром.

«Пробуждение архетипов нации… Грезящую образами древних богов и героев нацию можно было двинуть к решению масштабных проблем – от преодоления безработицы и подавления коммунистического движения внутри страны до завоевания Европы. Не важен смысл национального мифа, важно состояние возбуждения, которое он принес» (Кольев).

О древних германцах писали в Древнем Риме, видя в них врагов и переоценивая их воинственность. Они и в самом деле вели оседло-переселенческий образ жизни, мало заботясь о пахотной земле, бросая её, когда она оскудевала, и завоёвывая новую, для чего на войну длиною в год отправлялась половина мужского населения, а в следующий год – другая половина. И так постепенно продвигались то в одну, то в другую сторону. Питаясь больше от скотоводства (подвижное всё-таки) и охоты, чем от земледелия. И тренируясь – вне походов – для всегда предстоящей войны. Поэтому они и оказались приспособленными к великому переселению народов и сами по себе, и под давлением гуннов и других народов, пришедших из Азии. Поэтому они завоевали древнюю Римскую империю. И таки остались в памяти вновь образовавшихся на её территории германских и романских народов как завоеватели жизненного пространства (славянство дальше Эльбы и Балкан не пошло и подобной славы на Западе не снискало).

Но всё-таки это былое. Народ изменился. И думать, что историю можно повторить, было авантюрой. Особенно, целясь на славянство. И особенно, возомнив себя высшей расой на планете, отчего противники, которым предназначают роль рабов, только укрепляются в противостоянии.

Однако мечты, мечты…

Вот Томас Манн и принялся осторожно переубеждать. Юмором.

«…подоплекой всего этого кажущегося правдоподобия является юмор», – признался он в 1942 году в своём докладе о романе (http://readr.ru/tomas-mann-doklad-iosif-i-ego-bratya.html).

***

Но художнику не дано осознавать истину того, что он сделал. Томас Манн про себя подумал и заявил в этом докладе, что он отнял приём под названием «миф» у Розенберга (идеолога нацизма, написавшего в 1930 году «Миф ХХ столетия»), как пушку у врага, и повернул её против врага. Миф, мол, – это вечное, общечеловеческое, типическое. Реализм, мол. Аж социалистический реализм. Если не испугаться политического (зряшного) привеска к названию, а вспомнить его определение: изображение мира таким, каким он становится ввиду открывшейся художнику тенденции изменения мира. Тенденция была от нацизма к политкорректности насчёт демократии Грядущего как общечеловеческой ценности.

«…от высокомерного возведения самого себя в абсолют назад к коллективным началам… противоречие должно быть разрешено и будет разрешено, ибо мы верим в это и хотим этого, демократией Грядущего, путем сотрудничества свободных и не утративших своеобразия наций под эгидой несущей равенство справедливости» (Там же).

Политкорректность же есть или лицемерие, или самообман. Ибо общечеловеческих ценностей по большому счёту нет. У Томаса Манна это самообман. Он и в докладе проявляется наглядно:

«Первоначально люди знали только один вид жертвоприношения приношение в жертву человека. Когда же наступил момент, в который человеческие жертвы стали считаться "скверной" и глупостью? Книга Бытия фиксирует этот момент в рассказе об Аврааме, который отказался заклать сына своего Исаака, заменив человеческую жертву животным. Здесь мы видим человека, уже настолько далеко ушедшего в познании бога, что он расстается с отжившим обычаем, выполняя волю божества, которое стремится приподнять и уже приподняло нас над подобными предрассудками» (Там же).

Томас Манн прав, что «Книга Бытия фиксирует этот момент» – появления прекращения человеческих жертвоприношений. Но он и тут извращает Библию: «который отказался заклать сына».

Смотрите, как в Библии:

«И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров.

И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего.

Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам! Авраам! Он сказал: вот я.

Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня» (Быт. 22. 9-12).

Так когда ж в докладе говорит правду Томас Манн? Тогда, когда заявляет о юморе (а я показал, что в начале романа этот юмор направлен на миф как таковой) или когда говорит о мифе, как о пушке врага, повёрнутой против него же (и тогда уж нельзя осмеивать миф как таковой)?

Ответ, по-моему, в том, что замысел тетралогии менялся (Манн его слишком долго писал). Сперва он миф тихо осмеивал, а потом, по мере усиления отрицательной мировой реакции на фашизм и нацизм, он стал миф использовать. И в 1942 году не осознаёт, что цельности – нет.

***

Цельности нет ещё и потому, что просто настроение автора менялось, и это отражалось на очень уж большом тексте.

Сначала у нацизма дела шли хорошо. Следовательно, можно было ждать, что плохо дело будет с испытательной функцией его романа. Этих немцев не пробьёшь таким изощрённым способом, каким вознамерился он. Они ж уже оболванены и оболваниваются с каждым днём всё больше. И ему, – иногда, по крайней мере, – хотелось выразить себя тем, что поиздеваться бы со всей тонкостью, какая ему пристала.

Надо не верить такому вот благодушию, попавшему в доклад (надо вообще очень осмотрительно верить писателю вне его художественного произведения):

«Я до сих пор помню, как меня позабавили и каким лестным комплиментом мне показались слова моей мюнхенской машинистки, с которыми эта простая женщина вручила мне перепечатанную рукопись "Былого Иакова", первого романа из цикла об Иосифе. "Ну вот, теперь хоть знаешь, как все это было на самом деле!" сказала она» (Там же).

Надо не верить, ибо он иногда издевался над такими, как она, ограниченными бюргерами.

Например, в разделе пятом «Былого Иакова» есть глава «О долгом времени ожиданья». Семь лет заставил Лаван Иакова работать на него, чтоб получить согласие на брак с его дочерью. Так повествователь опять объявляется:

«А что касалось семи лет, то их нужно было начать и прожить. Легче было бы их проспать, но не только ввиду невозможности этого Иаков подавлял в зародыше такое желание, а ещё и находя, что лучше всё-таки деятельно бодрствовать.

Это он и делал, и это же надо бы делать рассказчику, а не воображать, будто сказав: «Прошло семь лет», он может проспать время и через него перепрыгнуть».

Повествователь объявился и закатил на три с половиной страницы болтовню о ходе времени (про минуты, про часы, про дни, про недели и т. д.). Для того, кто любит балдеть, замечательное чтиво. Плавное такое. Складное. Ни о чём.

Понятно пристрастие автора к чтению «Тристрама Шенди» во время работы над «Иосифом». Стерн же «Тристрама Шенди» написал, наверно, от полного отчаяния от людей своего времени. И оттого Стерн просто ж поиздевался над своими читателями. (Нечитабельный, по-моему, роман.) – Вот и Томасу Манну то же нужно было иногда, чтоб дать себе волю и сказать людям своё фэ на них.

***

А они что? Они миллионами выходили на историческую арену (уже не специальные люди, профессиональные военные, а массы призывались в армии, и войны стали мировыми и гражданскими). Они увидели, что никакой не гуманизм руководит событиями, а нечто противоположное. И как им было не поверить Розенбергу, что это было-то и всегда, да вот забылось. А на самом деле весь мир движим людьми с севера. Всегда:

«…движение арийцев в Персию-Индию, за которыми последовали дорийцы, македонцы, латиняне; движение германских народов; колонизация мира германской Западной Европой» (http://lib.rus.ec/b/112793/read#t1).

А в итоге – «если в кране нет воды, значит, выпили жиды». Раз за разом всё прошлое и настоящее неудобье, разруха, нечисть и моральное гниение – от кровосмешения северян с южанами, от равенства. Которого надо, наконец, вот теперь, после Грядущего очередного завоевания мира, раз и навсегда избегнуть.

Не потому ли Томас Манн, из противоречия, ВСЁ принялся изводить с юга? От семитов.

«Я рассказывал о начале всех начал, о времени, когда все, что ни происходило, происходило впервые» (Доклад).

И обратился к иллюстрированию Ветхого Завета и вообще Древнего Востока… И опять нечего верить его докладу, что из-за увлекательности истории Иосифа Египетского он принялся за неё, причём ссылаясь на пример аж Гёте. На самом деле «захватывающую историю» можно было использовать в прагматических целях: пипл схавает. Занимательность нужна как приманка для учительских целей.

***

Такая нехудожественная задача вообще-то погубит художественность. Так что: он каждого пророка своего романа заставил противоречить задаче Библии? И, спрóсите, это художественность романа спасло? Ибо, посмеётесь, художественность это, во-первых, противоречивость?

***

Сама Библия противоречива. Как хлёстко выразился кто-то, это роман Бога с богоизбранным народом: тот, жестковыйный, раз за разом Бога всё отвергает, как своенравная красавица, и изменяет ему то с идолопоклонством, то с языческими верованиями соседей, то иначе греша. А Бог его раз за разом всё равно домогается. Богу, можно понимать, не интересны стали другие народы, которые легче б Его для себя приняли, но зато и не удержали б так прочно в итоге, как иудеи.

Таков художественный смысл Ветхого Завета.

Противоречивость получилась у составителей Библии стихийно, как стихийно произведение у художника получается художественным. Ну и противоречива сама история иудаизма.

Как в 1938 году показал Фрейд (а тут в истоке своих изысканий он совпал с Марксом), монотеизм возник в Египетской империи из потребности унификации религии для разноязыких народов империи, но потерпел поражение от египетских жрецов, не хотевших терять свои позиции. И египтянин Мос, попавший в опалу этим жрецам, взял её в качестве религии для египетских рабов-евреев, с которыми он из страны убежал от преследований. Но религия эта была абстрактная (Бог – без образа, вместо ритуалов – просто исповедование Справедливости), и у евреев всё никак не приживалась, ибо их тянуло к более понятной, языческой, конкретике, как, например, к богу-вулкану Ягве (на Синайском полуострове был тогда вулкан), или к идолопоклонству. Пророки с феноменальной страстью веками боролись с отступничеством народа и в итоге победили. Что в Библии и отражено.

Так самые первые пророки: Аврам (Авраам), Исаак, Иаков, Иосиф, – от абсолютного подчинения, доверия и любви к Богу, по Библии, не отступали.

Вот о них-то и стал писать Томас Манн. И у его повествователя они… вероотступники: движимы в критических точках истории не религиозной верой, а человеческими страстями.

По Библии Авраму был голос Господа, чтоб он пошёл в землю Ханаанскую, и впоследствии Он её отдаст его потомству и благословит его и его род (при том, что жена его – написано ранее – бесплодна). Всё. Аврам подчинился и принялся метить жертвенниками указанную землю. Но в одном углу был голод, и пришлось сойти в Египет. По логике библейского повествования всё, что ни делает теперь Аврам, УЖЕ находится под благословением Бога. И если Аврам поступился женой египтянам, то не из трусости и подлости, а во имя сохранения себя ради Бога (ведь не то, что Авраму ещё не твёрдо известно, что его Бог сильнее богов Египта). – Как? – Так. Хоть венцом людских деяний является род и жену, пусть пока и бесплодную, отдавать, вроде, нельзя было (что ж за благословенный будущий род, если жену будут пользовать египтяне), но ещё очевиднее, что не будет никакого рода, если его, Аврама, египтяне убьют из-за жены. Так что Аврама на «подлость» толкает вера. Подлость – в кавычках. Ибо никакая неподлость не может быть выше веры. Не в том дело, что, может, другую жену Господь ему даст. А в том, что в первую очередь нужно гарантированно спасать себя как родоначальника. Остальное же отдать на милость Бога. – Ну Бог и не выдал: поразил египтян импотенцией. Аврам того не предвидел, страхуя себя. Он просто делал первейшее необходимое плюс перестраховка и верил в Бога. Уходил из земли, поражённой голодом, в чужой земле отдавал жену чужеземцам… Он поступал как достойный богоизбранности.

А как у повествователя Томаса Манна? – Не в соответствии с той точкой зрения, что «соблазнительнее» для религии, что представляет историю «в правильном свете» с религиозной точки зрения. У повествователя НЕ соблазнительно, НЕ в правильном свете, НЕ по религиозному. У повествователя приведено к «пастушеской плутне»: Аврам – шкура, если по-человечески. Морально заурядный человек. А повествователь – гуманист, либерал. Он принимает людей такими, какие они есть, с грехами. И воспевает их таковыми. Он против идеала, одним словом называемого святоша или религиозно противоположный ему – сверхчеловек. Не надо, мол, экстрем.

То же – с другим испытанием Аврааму (уже с двумя «а», то есть Богом избранным уже аж для завета с Собой). То же с повелением принести в жертву первенца от Сарры, Исаака.

Только не с собственно Авраамом повествователь у Томаса Манна проделал непослушание Богу, а с Иаковом, вспомнившим, как он, Иаков, представил раз себя Авраамом с Исааком, и честно рассказавшим Иосифу вспомненное представление:

«И когда я приставил нож и лезвие ножа к твоему горлу – вот тогда я ослушался господа, и рука моя опустилась, и нож выскользнул, и я пал на лицо своё и грыз зубами землю и траву земли, и колотил их ногами и кулаками, и кричал: "Заколи, заколи его ты, господь и губитель, ибо он для меня всё на свете, и я не Авраам, и душа моя отказывается повиноваться тебе!"».

От того, что к тому времени читатель уже не раз встретился с изображением, как, мол, тогдашние люди не вполне отличали себя от предков, живя строго по традиции, поступая, как предки, получается в читательском сознании некий туман. К тому ж тут – повествование о рассказе персонажа о воспоминании о представленном себе. И там такое нагромождение времён и местоимений… Что даже, как видели, сам Томас Манн через 9 лет подумал, что он написал, что Авраам «отказался заклать сына».

Впрочем, то был уже другой Томас Манн, а пока надо отличать всё-таки автора от повествователя…

Пока он, повествователь, даже совсем уж безгрешного Исаака подвёл перед Богом. По Библии ж Бог сам Исаака подвёл: ну как благословлять старшего сына, как полагается обычаем, когда тот урод? – Исаак извернулся, как и заведено у вёртких людей-человеков: так вёл себя со своим зрением, что испортил его. Что и позволяло его «обмануть»: подставить под благословляющую руку младшего, Иакова. Намекается, что Исаак ждал и знал, что его обманывают, и, следовательно, поступил бесчестно – по-человечески. Опять моральная грязь!

А вот Иаков…

«Господь [Бог] узрел, что Лия была нелюбима, и отверз утробу ее, а Рахиль была неплодна» (Быт. 29. 31).

Ну кто тут заметит, что: 1) из «нелюбима», следует, что Рахиль слишком любима; 2) из того, что «служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее», следует, что слишком в квадрате любил, а 3) когда ему подсунул отец в темноте старшую свою, Лию, вместо младшей, а потом предложил отдать и младшую, через неделю, но за это ещё 7 лет работы, и тот согласился, – кто тут заметит, что слишком в кубе сильно Иаков любит Рахиль. Ну кто заметит? – Мало кто. И уж совсем никто не свяжет с этим бесплодие. Наказание, мол, божье за то, что любит Иаков Рахиль больше, чем Бога. А Рахили – за то же – наказание – ранняя смерть.

А тенденциозно настроенный повествователь в романе у Томаса Манна узрел и проакцентировал. И вот Иакова и Рахиль тоже сделал движимыми человеческой страстью, а не страстью религиозной.

И всё-таки эти противостояния Библии слишком редки в массиве романа, чтоб обеспечивать художественность. Да и всё-таки малозаметно повествователь извращает Библию.

В чём дело?

***

Не в том ли, что в 1933 году, когда вышло в свет «Былое Иакова», Томас Манн ещё не сжигал последние мосты, соединявшие его со своей ставшей уже нацистской родиной, живя в которой ещё не очень давно он сам переживал некий околонацизм, антисемитизм по отношению к неассимилировавшимся евреям.

Нацисты-то (а они в январе 33-го вступили во власть) шли дальше. Им и ассимилировавшиеся не годились. Этого Томас Манн уже не мог потерпеть. У него жена была ассимилировавшаяся, издатель, много кто. Но… Но…

У нацистов была сильная карта – апеллировать к естественности и к красоте в той естественности.

«И знаком нашего времени является: отказ от безграничного абсолютизма. То есть отказ от ценности, стоящей выше естественного и органичного, которую однажды установил одинокий "я"» (Розенберг).

Нельзя было им это оставить.

Нацисты доходили во всём до крайности. Так надо и первоевреев довести до крайней естественности и красоты (в любви Иакова и Рахили), обрушить их там, как это ни горько, и лишь в красавце Иосифе привести к мудрой гармонии.

Так я лично был автором доведён, как говорится, до ручки: чуть не будто моя это жена, а не книжная Рахиль, мучилась 36-часовыми родами в моём (о, кошмар!) присутствии (от чего в жизни я был принятыми правилами, слава богу, избавлен). А когда Рахиль при вторых родах умерла, – я читал это, сидя на уличной тротуарной скамейке, днём, при проходящих мимо людях, – я не мог сдержать слёз, и мог только прятать лицо от прохожих.

Тем не менее, я готовился назвать это (в последействии искусства) просто усилением чувств (сочувствием), то есть прикладным искусством, а не идеологическим (с сочувствием, противочувствием и катарсисом от их столкновения). Прикладным – ибо иллюстрация, мол, это готовой мысли, что всё (человечное, в первую очередь) от юга, а не от севера, в пику нацистам.

Я тогда ещё не догадался о манновском предстоящем противостоянии нацистской естественности.

***

А пока противостояния естественности нацистов у Томаса Манна не было, он предоставил повествователю демонстрировать ТАКИЕ же качества семитов, вообще южан, какими наделял арийцев, вообще северян, Розенберг.

Томас Манн, может, был впечатлён эрудицией Розенберга. У того 110 ссылок на 62 автора (я не поленился и переписал фамилии: Штраттман, Вирт, Бахофен, Роде, Кинаст, Гоце-Берне, Моленштейн, Мюллер, Грюнведель, Преццолини, Мюллер-Деекс, Ербет, Юнг, Чемберлен, Делитцш, Фробениус, фон Кралик, Керн, Гюнтер, Перрин, Е. Маркс, Штакельберг, Палагний, Кант, Бётлингк, Крик, Радбод, Адам, Дитрих, Хэнляйн, Си-Гноуси, Ройш, Винсент, Шульте, Фестер, Фишер, Горький, фон Хен, Бюттнер, фон Регенсбург, Силезиус, Августин, Шульце-Наумбург, Бургер, Рюдигер-Гернот, Вольф, Шеффлер, Вагнер, Шмис, Шиккеданс, Хёфлих, Эрбеле, Хоэнсбрёх, Вит-Кнудсен, Ленц, Эммеран, Картфайн, Гитлер, Сунь Ятсен, Симон, Вашвани, Шпанн). И читать его можно только со словарём – столько специальных терминов из разных областей культуры: науки, религии, искусства, – он применяет. А сколько названий произведений, имён из них… – В общем, эрудит.

Вот эрудит Розенберг пишет: «Исследователи земли рисуют нам материковые блоки между Северной Америкой и Европой, остатки которых мы и сейчас обнаруживаем в Гренландии и Исландии. Они говорят нам о том, что по другую сторону Крайнего Севера (Новая Земля) видны старые следы океана. Они лежат на 100 метров выше теперешних; это свидетельствует о вероятности того, что льды Северного Полюса сместились, что на месте нынешней Арктики царил более мягкий климат. И это все вместе позволяет представить старые сказания об Атлантиде в новом понимании. Совсем не исключено, как представляется, что на том месте, где сейчас бушуют волны Атлантического океана и плавают айсберги, над волнами возвышался цветущий материк, где творческая раса создавала великую, широко распространяющуюся культуру и посылала своих детей в качестве мореходов и воинов в мир».

Резюмирую: дно между Атлантическим и Ледовитым океаном опустилось, последний, как озеро, вытек и обмелел, аж на 100 метров выше над поверхностью воды оказался архипелаг Новая Земля, значит, до того между Северной Америкой и Северной Европой была как бы Атлантида с… мягким климатом, цветущая.

Розенбергу пережить бы Нюрнбергский процесс, он, может, дожил бы до открытия наукой цветущих таки полей Арктиды. В конце палеолита кончалось последнее по времени оледенение, сковавшее льды Северного Ледовитого океана и севера Атлантики толщенным ровным неподвижным ледяным панцирем, над которым в вечно безоблачном небе – климат-то из-за колоссальной удалённости от непокрытых льдом морей был там континентальный – сияло незаходящее летом солнце, а сильнейшие пыльные бури на планете почти без дождей засыпали лёд лёссом, на котором от подтаявшего на солнце льда вырастала буйная степная трава, и кормились во множестве мамонты и другие крупные животные. Но оледенение кончилось, ледяной панцирь растаял, лёсс опустился на дно океана с плавающими льдинами без никакого лёсса под вечно теперь облачным небом. Мамонты и другие большие животные от бескормицы вымерли в одночасье. А людям пришлось вступить в неолит: одомашнивать ставших редкими животных. То есть человеческий прогресс таки произошёл, но не потому, что в Арктиде стало тепло, а потому, что она от наступившего вдруг тепла растаяла, исчезла. Облегчившись от ледяного панциря, кстати, и Новая Земля стала выпирать над уровнем моря, несмотря даже на всеземной (всемирный потоп) подъём этого уровня из-за таяния панциря. А вовсе не из-за вытекания океана-озера через опустившееся дно (что таки было, но миллионы лет назад, когда людей не существовало). И, главное в нашем случае, человеческий прогресс (неолит) совершился южнее бывшей Арктиды. Где не бывает полярного дня. Тогда как Розенбергу важен был именно он:

«Если Ахурамазда говорит Заратустре: "Только один раз в году видно, как заходят и восходят звезды, луна и солнце, а жители считают год днем", то это далекое воспоминание о северной родине персидского бога света, потому что только в полярной области день и ночь длятся по шесть месяцев».

В полярной же области при великом обледенении было так холодно, что люди палеолита там не жили. А при людях неолита уже не было Арктиды, чтоб им там жить.

Но что Розенбергу. Он-то перечисленного не знал в 30-м году. Зато для обоснования слов Заратустры нужен был полярный день и цветущий материк с людьми. Значит, было и то и то.

А если и не было? – «Но даже если эта гипотеза об Атлантиде несостоятельна, следует допустить существование северного культурного центра в истории первобытного общества». Следует! Логика такая, как у детей: сходно, значит, связано. Полярный день – арийский миф. Полярный – север. Значит, север – арийцы.

И вот Розенберг выступает как творец мифа.

Но кто из обычных людей этот грех мог заметить и усомниться? Думаю, по сути дела и Томас Манн не мог. – Как тогда бороться? – Оживить красноречием в общественном сознании альтернативный миф, антиарийский.

«Где истоки человеческой цивилизации? <…> Дойдя до так называемых «коренных» жителей Греции, пеласгов, мы видим, что острова, где они осели, были дотоле заселены настоящими коренными жителями, племенем, которое овладело морем ещё раньше, чем финикияне, и, значит, финикияне как «первые морские разбойники» это только очередная завеса, очередной мыс. Мало того, наука всё увереннее предполагает, что эти «варвары» были колонистами с Атлантиды, затонувшего материка по ту сторону Геркулесовых столбов, который некогда соединял Европу и Америку <…> ведь очень вероятно, что наблюдением небесных светил и календарными вычислениями занимались уже в стране Атлантиде, исчезнувшей, по Солону, за девять тысяч лет до рождения этого учёного, и что, значит, уже за одиннадцать с половиной тысяч лет до нашей эры человек дорос до усвоения этих высоких искусств».

Тут Атлантида на широте Гибралтарских столбов, где субтропики, а не в Заполярье. Ну и земледелие – в тексте, не видном за многоточием. И тоже – современный миф. И тоже с привлечением авторитета учёных.

И – для аристократов духа, как и у Розенберга. Потому что, кто ж, кроме аристократов духа, станет не просто бездумно читать гладкую эту прозу, а соображать, о чём, собственно, он читает.

А спора с Розенбергом нет. Кто, мол, там его, Розенберга, знает. Может, есть какая-то рациональность в идее прогресса с севера. Потому-то, что именно и именно ли с севера принесли в Грецию пеласги, умалчивается. И Розенбергу они отдаются Томасом Манном на безответное поношение в качестве южан (!) относительно вытеснивших их на острова и в Малую Азию пришельцев с севера, греков: «Если Афина Паллада воинственная защитница жизни, то пеласгический Арес это забрызганное кровью чудовище». Что Арес – греческий бог, сын Зевса и Геры, возлюбленный Афродиты, то побоку. Важно, что это греками нелюбимый бог. Так назначим его пеласгическим. Как что греки у себя не любят, так то произошло от смешения с чужим, ненордическим. «Наиболее сознательно этот малоазиатско-африканский низменный мир был тогда возвеличен исторически реальной фигурой – Пифагором <…> его самого считали пеласгийцем, и он практиковал свою таинственную мудрость главным образом в Малой Азии, где к нему восхищенно присоединялись все мистические женщины. В самой Греции он утвердиться не мог, такие великие греки как Аристотель и Гераклит высказывались о нем отрицательно, так как они, очевидно, не находили удовольствия в его числовой каббалистике». Очевидно! В пифагорейской школе ж открыли несоизмеримость катетов, равных единице, и гипотенузы, √2. Гиппасом из Метапонта открыто. – Ну так свалить это на самого Пифагора, ибо иррациональное число – фэ. Нарушает «светлый принцип Аполлона». – А как же с готикой («готика представляет собой нечто в высшей степени личное: вечно сверхразумное (иррациональное), волевое, свойственное Западной Европе»)? – Готика – не от леса, то есть от севера, ибо лес – темень, а от тяги вдаль, что свет и север. «Огромные окна с росписью по стеклу, которые сознательно оттесняют стены, снимают за счет своих красок и воздействия света чувство тесной ограниченности <…> Это мироощущение готической композиции объясняют тоской германцев по лесу <…> Колонны это стволы деревьев, узор из остроконечных арок листва, окна кусочки неба. Несомненно, в этом толковании есть что-то от истины, но здесь перепутаны причина и следствие. Колонны и т. д. это не новые воплощения леса, они указывают на ту самую иррациональную сущность, которая отыскала когда-то колышущиеся темные леса и проблески между ними в бесконечной дали, эта сущность создала из этого мироощущения готические контрфорсы и мистическую игру красок». Мистическому Пифагора – нет, ибо расовосмешанное; мистическому готики – да, ибо расовочистое. То есть самому Розенбергу присуще и «да» и «нет».

Даже и в следующем из цикла романов об Иосифе, в «Юном Иосифе», Томас Манн заставил своего повествователя пойти на тоже непоследовательность относительно иррационального. В Иосифе не только светлое начало, но и тёмное есть. И в делимости года на священное число есть и точность, и «не вполне»: «человек, которому бог дал разум, чтобы улучшать священное, но не вполне точное, должен уравнять триста шестьдесят дней [12х30] с солнечным годом, добавив в конце пять дней. Это были злые, несчастные дни».

Но все эти параллели ходатая за семитов с идеологом нацизма – лишь интеллектуальные радости, а не художественные. Всё это не выражает невыразимого. И не потрясает.

Вот и Томаса Манна нацисты лишили германского гражданства лишь в 1936 году.

***

Аналогично и теперь в России. И борются с расизмом и попустительствуют.

18 мая 2010 г.

Всё учтено могучим ураганом?

(Критика, начатая до окончания чтения тетралогии)

Не судите, да не судимы будете.

От Матфея святое благовествование

Вот я потрясён был в первом из цикла романов об Иосифе Томаса Манна, в «Былом Иакова», когда Рахиль рожала в первый раз. Наверно, не читал раньше про роды. И бог миловал самому присутствовать при них. Новая тема… Для меня.

И моего потрясения мало, чтоб назвать эпизод художественным. Мазель пишет, что нужно, чтоб было художественное открытие, чтоб произведение стало художественным. Он даже осмеливается провести аналогию с техникой: вещь должна нести в себе изобретение.

Но ведь открытие и изобретение могут оказаться субъективными. Я, например, раз извернулся и сделал такое, что товарищ, маститый изобретатель, заподозрил это изобретением, что так бы и оказалось, если б в комитете по изобретениям не нашли, что 20 лет назад один немец уже это изобрёл. Но я-то, в своём случае, здорово ж извернулся в трудном случае. И товарища привёл в восторг. А изобретением это не признали.

Мазель резок, если открытия нету, то произведения, причисляемые «формально… к созданиям искусства, по существу же ими не являются» (http://literra.websib.ru/volsky/text_article.htm?137).

Ну пусть товарищ мой был опытный и смог усечь перец. Но ведь не всем же опытными быть. То же и с искусством.

Так что: не каждому судить художественно ли произведение им, скажем, прочтённое? Мало, что сильное впечатление произвело в нём что-то?

Это как-то нехорошо…

Мне бы нравилось, чтоб открытие было в каждой строчке и смутно чувствовалось каждым. А не каждому, т. е. критику, пусть бы это всеми смутно чувствуемое было дано выразить ясно и в прямых словесных понятиях, понятных каждому.

Одна из мыслей Мазеля (он ссылается на Жолковского и Щеглова) подаёт надежду это сделать с подозрительно многословным и растянутым до нечитабельности в иных местах циклом «Иосиф и его братья». Вот эта мысль:

«…выделяются два рода тем. Тема первого рода есть высказывание автора непосредственно о явлениях действительности, о жизни. Тема второго рода его высказывание о языке, средствах, формах, орудиях его искусства, об их возможностях (и только через это о явлениях действительности…).

Приведенное разделение оказывается оправданным, в частности, потому, что во многих случаях литературоведы справедливо усматривали объединяющий элемент произведения не в его сюжетной конструкции, а в той или иной выразительно-стилевой доминанте» (Там же).

До сих пор я занимался больше темой первого рода: борьбой своим, Томаса Манна, мифом с мифом Розенберга; причём борьбой слабой: ты, Розенберг, дал миф «за» арийцев, я, Томас Манн, дам миф «за» неарийцев.

Я не знаю, что кто писал о начале цикла романов, о «Былом Иакова». Но, если вчитаться в доклад Томаса Манна о тетралогии «Иаков и его братья», я оказался тривиален:

«За последние десятилетия миф так часто служил мракобесам-контрреволюционерам средством для достижения их грязных целей, что такой мифологический роман, как "Иосиф", в первое время после своего выхода в свет не мог не вызвать подозрения, что его автор плывет вместе с другими в этом мутном потоке» (http://readr.ru/tomas-mann-doklad-iosif-i-ego-bratya.html).

Я думаю, что в докладе 1942 года Томас Манн несколько оправдывается. Что на самом деле он лишь плавно стал осознавать другую цель, чем сам осознавал поначалу.

Вот она, другая:

«…тогдашний мой замысел был столь нов и непривычен… рождается то, что называют "стилем" и что всегда представляет собой неповторимое» (Там же).

Речь о теме второго рода: объединяющий элемент – в выразительно-стилевой доминанте.

Если Розенберг на каждом шагу делает натяжки, естественные для детской (или, что то же самое, для мифологической) логики, то Томас Манн каждый шаг мотивирует логикой взрослого человека ХХ столетия.

Пронзительный пример – как Авраам открыл бога. (Так и одна глава называется.)

Как в Библии?

«И сказал Господь Авраму… И пошел Аврам, как сказал ему Господь» (Быт. 12. 1, 4).

Всё.

И дальше – полное, абсолютное подчинение. За обещание голоса в награду за поход «в землю, которую Я укажу», возвысить потомство над всеми.

Контекст Библии такой, что есть Бог, что он всемогущ (всё создал, а раз даже и убил всё живое, кроме одной пары всякой твари), что это известно: уже 11 глав до этого места описывалось, что Он натворил. – С какой стати – с точки зрения читателя – Авраму (с одной «а», то есть ещё до официального, так сказать, завета с Богом) не верить в этого Бога. Всё-таки невероятность – голос. – Впечатлился человек.

А у Томаса Манна?

Аврам (причём с двумя «а», появляющимися в середине этого рассказа, после сделанного открытия) додумался до такого, совершенно оригинального сравнительно с другими, Бога. Причём рассказ идёт не от имени всезнающего безымянного автора, как в Библии, а от имени учителя Иосифа, Елиезера, воображающего иногда, что он при этом открытии и даже при Боге был.

Вот исходное рассуждений такого Аврама ХХ века: «знать, кому или чему человек служит, необычайно важно». Далее ум, мол, подбрасывает ему подходящее слово для ответа: «Всевышнему». С большой буквы. Но не сразу подбрасывает. Первый вариант: земля – она плоды приносит. – Не годится. Нужно небо с дождями. – Но там солнце, которое явно управляет и дождями, в частности. – Так оно? – Нет: оно закатывается. – Так звёзды, луна? (Луна красивая…) – Но и она исчезает с восходом солнца. – Значит, то, что над ними всеми и ими движет.

После этого в имени Аврам у повествователя появляется два «а».

Вот что значит повествователь атеист и человек ХХ века. Вот это таки логика! И усёкший этот нюанс читатель не купится на Розенберговскую логику.

А не усёкший? Как машинистка писателя, сказавшая: «Ну вот, теперь хоть знаешь, как все это было на самом деле!»… – А не усёкший, очарованный человеческой прелестью манновского иудаизма, тоже приобретёт некий иммунитет к Розенберговскому очарованию антисемитизма.

Взвоют только высокого полёта нацисты и верующие христиане. Первые, потому что это им конкурент, вторые, потому что это против Библии. Хоть любовная, но пародия на неё.

Так вот если это – художественное открытие (гуманно-любовная пародия на ингуманную, предельно строгую Библию, точнее, на Ветхий Завет), то это слабое открытие, по Мазелю же:

«…сила открытия измеряется не только плодотворностью совмещения, его ценностью, содержательным смыслом, но и его неожиданностью и трудностью. Чем дальше друг от друга совмещенные свойства, чем меньше угадывалась заранее сама возможность их сочетания, и чем менее очевидными и более трудными были пути реализации этой возможности, тем выше, при прочих равных условиях, творческая сила открытия. В этом смысле истинно художественное произведение осуществляет, казалось бы, неосуществимое, совмещает, казалось бы, несовместимое».

Я подозреваю, что многие верующие и философы по жизни неравнодушны к Библии, и любовная пародия на неё ими может быть даже и не распознана как таковая, а сочтена иллюстрацией. В Библии ж утешение находят. Мифы ж вообще утешительную функцию несут для своих верующих. А контры манновского повествователя с Библией, так же малозаметны, как и контры с произведением Розенберга.

Нет, когда читаешь иные слова повествователя, находящегося в области сознания и речи, например, Елиезера: «А бог поцеловал кончики своих пальцев и, к тайной досаде ангелов, воскликнул [про Авраама]: "Просто невероятно, до чего основательно эта персть земная меня познаёт! Кажется, я начинаю делать себе имя с её помощью? Право, помажу её!"». – Когда читаешь это, то чуешь, как кисло-щекотно верующему.

Но это такая капля в море полуторатысячестраничной этой тетралогии любви к Богу, что юмористичность не откладывается в сознании. А откладывается в сознании, что это гуманная идеология, иудео-христианская (потому христианская, что тут то и дело предчувствие перерастания в христианство вкрапляется), – такая гуманная… Как читаешь теперь – в эпоху чуть ли не столкновения цивилизаций – патоку о своих религиях, изливаемую на публику ламами, гуру, муллами, раввинами, пасторами, священниками и близкими к ним публицистами антиэкстремистского толка. Патока – даже с цитатами из первоисточников – типа: «Поистине, Аллах не желает обиды мирам!». «Идите же, бхикшу, и странствуйте для приобретения многих, для блага многих, из сострадания к миру, ради пользы и благополучия всех существ и людей».

Впечатление, что от начавшейся демонстрации совсем ужаса (нацизма) понадобилось предложение (Манном) всё же сдерживать себя. Что и было впоследствии внедрено антигитлеровской коалицией для себя и мира, а потом и миром для себя.

Но всё это – пока читаешь и интересно.

***

А как быть, если от занудности не интересно. Например, целый раздел, третий, под названием «Иосиф и Вениамин», двадцатишестистраничный. Там гуляют мальчики по роще и разговаривают. О себе – в третьем лице… Обращаясь по имени – с прилагательным…

«Я очень рад, что ты поссорился с ними, маленький Иосеф, ведь поэтому ты позвал брата правой руки».

Ну да… Это ж древность… Тогда ж говорили не так, как сейчас…

Выдуманность так и прёт. И ни слова ж в Библии об отношениях Вениамина и Иосифа. Ладно. Но растягивать-то зачем? – Чтоб посмеяться над читателем, старающимся не потерять пиетет перед нобелевским всё же лауреатом?.. Как тот Стерн смеялся «Тристрамом Шенди»…

Правда, и саму Библию не каждый человек – из-за занудности её – читает запоем…

(Как смеётся надо мной один товарищ: «А, это интересно – значит, это не искусство… То есть, если я почесал правое ухо правой рукой, то это не искусство, а если левой, то искусство».)

Нет. Но и с психологизмом же подкачал Томас Манн в этом втором из романов, в «Юном Иосифе». Это каким же дураком Иосиф тут вдруг выставлен. Вдруг, потому что до того он же умнющим показан. Как он ловко в разделе первом «Былого Иакова» парирует поношения египтян отцом и упрёк его себе за воздушные поцелуи луне. Как он в начале раздела «Сновидец» второго романа поэтично, а потом и мудро останавливает отца от отказа от праздника пасхи, как пережитка дикарства и язычества, пророчески предвидя, что пасха может стать в будущем праздником спасения народа. А что сделано с ним после этого? – Дур-рак дураком стал!

Что в Библии?

«2 Вот житие Иакова. Иосиф, семнадцати лет, пас скот [отца своего] вместе с братьями своими, будучи отроком, с сыновьями Валлы и с сыновьями Зелфы, жен отца своего. И доводил Иосиф худые о них слухи до [Израиля] отца их.

3 Израиль любил Иосифа более всех сыновей своих, потому что он был сын старости его, и сделал ему разноцветную одежду.

4 И увидели братья его, что отец их любит его более всех братьев его; и возненавидели его и не могли говорить с ним дружелюбно.

5 И видел Иосиф сон, и рассказал [его] братьям своим: и они возненавидели его еще более.

6 Он сказал им: выслушайте сон, который я видел:

7 вот, мы вяжем снопы посреди поля; и вот, мой сноп встал и стал прямо; и вот, ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу.

8 И сказали ему братья его: неужели ты будешь царствовать над нами? неужели будешь владеть нами? И возненавидели его еще более за сны его и за слова его.

9 И видел он еще другой сон и рассказал его [отцу своему и] братьям своим, говоря: вот, я видел еще сон: вот, солнце и луна и одиннадцать звезд поклоняются мне.

10 И он рассказал отцу своему и братьям своим; и побранил его отец его и сказал ему: что это за сон, который ты видел? неужели я и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли?» (Быт. 37).

Всё как-то вдруг. «И видел», «и рассказал», «и возненавидели», «И видел он еще», «и рассказал». – Никогда не приходило в голову, что Иосиф глуп.

А у Манна… После ТАКИХ проявлений ума… Влезает: «Я видел сон», – в практичный разговор братьев о новом способе молотьбы. Раз. – Они не вняли. – Повторно влезает. Два. – Отшивают. – Навязывается. Три. – Продолжают сельскохозяйственный разговор. – Опять влезает со сном. Четыре. – Его укоряют: «Мало ли что у тебя внутри… Это неприлично и нас не касается…»«Нет, это вас касается!» И нехорошо ж касается. Но где ему сообразить, когда сказать приспичило. Пять. – «…суть», – предлагают. – Начинает не с сути. Шесть. – Одёргивают и предлагают всем прекратить перерыв и идти работать. – Всё равно начинает рассказывать. А не ахти ж приятное им. Семь.

И похоже – со вторым сном.

Глуп вопиюще!

Манн что: забыл, каким он его выводил давеча?

Или эти портреты одиннадцати братьев… Ни один же не запоминается. А многословные.

Надо, Федя, надо! Надо тянуть лямку «подробность» ради того, «что называют "стилем"».

Зарвался Томас Манн с этим «стилем». Какая ж тут «открытия плодотворность»? Когда пародия на Библию то гуманно-любовная, то нечитабельно-путанная.

***

И… слава Богу, что Он меня толкнул писать о читаемом в процессе чтения.

Ибо оказался не прав я, а не Томас Манн.

Меня, атеиста, аж лёгкая жуть пробирает: а ведь в Библии-то видно, что Иосиф дурак. Там не зря указано, что ему 17 лет – молодой, мол, глупый ещё. И не зря аж 2 там сна, и оба провокационные. И не зря корень «разум» в «Бытии» впервые появляется, касаясь Иосифа. Значит, Иосиф был один, а стал другой. По Библии. То есть, по воле Бога, раз по Библии. И всё это Томас Манн узрел. И для того нечитабельность и белиберду от имени повествователя нагородил поначалу во втором романе, чтоб резче подчеркнуть, что ПО ВОЛЕ Бога всё и в Библии, и у автора, властного над повествователем. По воле Бога Иосиф у него то чрезвычайно умный, то чрезвычайно глупый, то опять чрезвычайно умный. Тут вовсе не «средства психологизации», которыми Томас Манн в докладе похваляется. Тут антипсихологизм именно ради воли Бога. А Томас Манн сам не понимает, что творит. То он относится к Библии как к мифу, как атеист (и то противопоставляет этот миф о богоизбранных мифу Розенберга о самоизбранных, то гуманно-любовно пародирует ингуманную Библию-миф), то он относится к ней не как к мифу, а как к откровению Бога, как не атеист, а верующий (и тогда в ней бездны предопределения в притчевой краткости содержатся, отчего получается, что она не человеком написана, а дана Богом). Подсознание Томаса Манна теряется в этом двоении, в этой неопределённости. И он, желая это, тем не менее, разрешить… выражается противоречиво. И столкновение этих противоречий (текст) он воспринимает как рождённый вдохновением (которому нет полного отчёта), а мы воспринимаем как катарсис: ой, нечего судить никого категорически, раз сам колеблешься, есть Бог или нет Его. (Вдохновение и катарсис, конечно, переживаемы, но лишь полуосознаваемы. И, по идее, лишь критику дано их перевести в словесный ряд, то есть осознать с достаточным приближением к истине. И ни в коем случае – автору вне своего произведения. И редко – читателю.)

Я уверен, например, что Томас Манн бессознательно в главе «Небесный сон» в обхаянном мною разделе «Иосиф и Вениамин» написал текст так, что из него не видно, рассказываемый Иосифом Вениамину сон есть сон или заносчивая выдумка. Я, например, в первом чтении уверил себя, что выдумка. Почему? Потому что если не выдумка, то Богом, мол, навеян. А это невозможно, мол, ибо: 1) в нём Бог уравнял Иосифа с собою (такой же трон дал – уважает, понимай, уже-познание человеком Бога, сотворившего и этот мир, и будущий, лучший, сотворит, что уже и Аврам сообразил) и 2) абсурд это, понимай, о чём и писать и намекать не надо.

Есть, правда, намёк, – через много страниц – в сцене криков Иосифа братьям из колодца («я рассказывал вам ещё сравнительно скромные сны»), – есть намёк, что выдуманный-по-моему сон не выдуман. Но. Что, если это не про него Иосиф кричал? И что, если именно так Томас Манн и понимает: не про него.

Тогда невнятность (выдумал/ не выдумал) остаётся. А она соответствует невнятности Томаса Манна касательно себя (атеист/ не атеист). Из чего следует недоосознанное вдохновение писателя, приближающееся к катарсису читателя (ой, нечего судить никого категорически).

И вот эта (атеист/ не атеист) недоосознанность-противоречие сквозит всюду, но не в каждой строчке, а в больших массивах текста. То есть это – сложноустроенность текста («правое ухо левой рукой»). И достаточно её ощущать, чтоб испытывать эстетическое удовольствие и нарекать текст художественным. Причём каждому человеку. А не как Мазель: только тому, кто способен квалифицировать наличие в тексте художественного открытия.

Иногда эта художественность-противоречие очень интенсивна – когда противоречия через строчку. Например, в тот драматический момент, когда Иосиф в колодце, завален громадным камнем, братья ушли и, значит, приходит смерть. И… влезает повествователь собственной персоной (я буду подчёркивать его слова):

«Просыпаясь, он удивлялся, что сон сам по себе, без помощи еды и питья, способен так восстанавливать силы (ибо некоторое время пища и сон заменяют друг друга [Иосиф не так опытен, чтоб это знать; тут – повествователь]), и ужасался, что всё ещё длится его злополучье, о котором он и во сне не совсем забывал, но которое, надо сказать [Надобности такой у Иосифа нет; она у повествователя], становилось всё-таки менее суровым, чем вначале. Любая суровость и напряжённость со временем нет-нет да ослабевает и делает маленькие уступки свободе движений. Мы думаем о верёвке, о том, что на второй и на третий день её узлы и петли не были такими тугими, как в первый час, что они немного ослабли, приспособляясь к потребностям несчастных конечностей. Это тоже говорится для того, чтобы низвести состраданье на почву трезвой действительности. Даже прибавляя, что Иосиф, конечно, всё больше и больше слабел, мы только отчасти стремимся не расхолаживать слушателей, сохранить сострадательную их озабоченность; ведь, с другой стороны, эта возрастающая слабость, этот упадок сил практически облегчали его страданья, так что ему, с его точки зрения, становилось, так сказать, тем лучше, чем дольше длилось это положение, бедственность которого он постепенно переставал ощущать. При почти замершей жизни тела мысли его, однако, не прекращали деятельного своего хода, причём в музыкальном их строе, благодаря мечтательной слабости Иосифа, всё сильней выделялись глубинные прежде «тени и басы», почти совсем в конце концов заглушившие верхние голоса… он совершенно об этом [смерти] забыл, захваченный ходом тех мыслей, на которые мы уже намекнули и которые, объясняя внезапное его паденье, касались прошлого и угодных, быть может, богу, но от этого не менее грубых и тяжёлых ошибок прошлого».

Присутствие повествователя при мыслях о боге в смертельной ситуации наводит на противоречие: мыслит/ не мыслит сам повествователь о божьем промысле в этой перипетии. И вспоминаются предшествующие ну совершенно же тупиковые, как теперь у Иосифа, ситуации у Аврама, Авраама, Исаака. И понимаешь, что не абы какие происшествия нагромождены в Библии. Что всё там со смыслом. Богу, мол, надо было через исключительные испытания провести первопророков, чтоб им поверили последующие поколения. И чёрт знает, кто этот смысл вложил, если Книга, вроде, просто историю народа и его религии описывает. Историю, которую ж не замышлял никто, если по-атеистически. А вот, нате, со смыслом она оказалась. Тут волосы могут зашевелиться у атеиста, а у верующего – дыхание перехватить от восторга.

И это – из-за присутствия, повторяю, повествователя в самый, казалось бы, неподходящий момент. И не приходит в голову, что Библия людьми-то сочинена с таким смыслом. А когда, потом-потом, приходит, тогда опять мы оказываемся в «мутном потоке» мифов… И данный равен другим. – Ну, озаряет, не экстремистский он боец, этот Томас Манн, и во втором романе цикла.

Впрочем, кончается – вернее, почти кончается – второй роман мощной вспышкой естественного горя Иакова. Опять, как и с любовью к Рахили, чувством, размером большим, чем любовь к Богу. Чего в Библии решительно нет, и что возвращает надежду на мифоборчество, а не пребывание в «мутном потоке», с нацистским мифом наряду.

28 мая 2010 г.

Кладезь мудрости

(Критика, начатая до окончания чтения тетралогии)

Но не может быть, чтоб и тот и другой был прав.

И ты тоже прав.

Из старого анекдота.

Начало третьего романа, «Иосиф в Египте», не предвещает ни интриги, ни противоречия. Интриги – потому что слишком же известно, – разве что читатель не читал из Библии, не слышал звон о ней, – что Иосиф благочестив, верен Богу и соблазнам не поддаётся. (Его безуспешно чья-то жена соблазняла…) А противоречия не предвидится, потому что в начале же, в главе «Соблазн», выдано кредо нового Иосифа: не удирать домой, а быть ведомым – ни много, ни мало – Господом в направлении… от дома. Иосиф, как и прежде, предчувствует (благословения ж от отца ещё не получил) себя богоизбранным. Но теперь уж он не глуп. (Полная противоположность самоизбранных сверхчеловеков-арийцев, понимать что ли, глупых.)

– Так плохо ж! По принципу: «ты дурак – нет, ты дурак».

– Ну разве что… Как Фрейд своей гипотезой о Моисее-египтянине вдруг утвердил перед лицом побеждающего нацизма долг отдать преимущество науке перед религией иудаизма, – так, ожидать что ли, отдаст и Томас Манн долг искусству, уязвив иудейский Ветхий Завет? И так выскочит из пребывания «в мутном потоке».

Сила нацизма в упоре на естественность – сила искусства… В чём?

***

Ну не в оживляже ж трижды надуманном древнеегипетского быта! Оживляже, больше похожем на омертвляж. Или не в раскрытии ж философии жизни купцов исмаильтян.

Ещё когда Томас Манн изгаляется в эпизодах где-то около тем Библии – ладно. Но если три слова из неё: «отведен был в Египет», – растягиваются на два раздела в 87 страниц… – Опять и опять вспоминается «Тристрам Шенди», который тоже невозможно читать, а авторитеты хвалят. А ещё приходит на ум соревнование с беспрецедентно скучной же Библией. Соревнование по скучности. И как – опять же – верить словам его доклада о тетралогии: «…а нельзя ли преподнести эту захватывающую историю совершенно по-иному [не короткой притчей], рассказать ее заново, воспользовавшись для этого средствами современной литературы, всеми средствами, которыми она располагает, начиная с арсенала идей и кончая техническими приемами повествования?» (http://readr.ru/tomas-mann-doklad-iosif-i-ego-bratya.html). – Для литературоведов, что ли, роман написал, способных наслаждаться «техническими приемами»? Или всё-таки для обычных людей, и он, думать надо, понимает, что Библия скучна современникам, а можно сделать интересной. – Так как, будучи в здравом уме и памяти, доводить читателя, как Стерн, до того, что хочется бросить его книгу?!.

Или вспомнить Барта?

«…удовольствие от великих повествовательных произведений возникает именно в результате чередования читаемых и пропускаемых кусков: неужто и вправду кто-нибудь когда-нибудь читал Пруста, Бальзака, «Войну и мир» подряд, слово за словом?» (http://www.ec-dejavu.net/p/Plaisir_du_texte.html).

Но Барт же постмодернист. Ему ж всё – пофиг. Так что: и Манну – пофиг? По крайней мере, фаза упадка сил? И надо перетерпеть?..

Как факт: из упоминавшегося – из-за нарочитой растянутости – раздела «У колодца» понадобилось же вспомнить при чтении сцены в колодце свидетельства чрезвычайного ума Иосифа. Попробуй раздел «У колодца» не прочесть внимательно – и через 400 страниц тебя не озарит, – оттого что повествователь то атеист, то верующий, – необходимость не судить никого строго.

***

Читая, бросая читать и с отвращением продолжая барахтаться в этом подробнейше развёрнутом походе торговцев в Египет, можно вообще ведь понять Томаса Манна как подпевающего нордической ненависти Розенберга к таким чертам «торгашеско-мошеннической малоазиатчины», как «ложь и лицемерие». Недалеко ж от них ушла дипломатичность:

« Склонись перед ним, посоветовал голос старика, поскольку тебе предстоит жить в Египте, и не очень-то докапывайся до разницы между богатством и величием, как будто это не одно и то же. Амуну принадлежат все суда на морях и на реках…».

« …среди праздников большим почётом пользуется тот, на котором в городе Джедете козёл совокупляется с девственницей.

Об этом я слышал, сказал Иосиф. – Но одобряет ли господин мой такой обычай?

Я? – спросил ма’онит. – Оставь старика в покое. Мы – странствующие купцы, посредники, наш дом везде и нигде, мы живём по правилу: «Чей хлеб едим, того и богу кадим». Запомни это мирское правило, тебе оно тоже пригодится».

Иосиф, уже выйдя из могилы, переродился и стал лицемером ещё во второй книге. А здесь нам просто хотят впарить, что ли, с помощью морали торговца, что это хорошо?

Ну «в лоб» же это?

– А что было б не «в лоб»?

– Что Иосиф-приспособленец мерзок. И весь его приспособленческий род тоже. И, наоборот, не мерзок правду-матку режущий в глаза нацизм. Как, например, Лев Толстой приспособленца к власти и будущего душителя декабристов Николая Ростова («мы не должны думать», «мой долг повиноваться...») дал читателю сплошь позитивным описанием этого персонажа. Вот, может, и Томас Манн в плохо осознаваемом согласии с Розенбергом любовной (с юмором) подробностью описания торга привёл читателя к «одобрению» торгашеской хитрости. Или, как с Аврамом и женой, – к «попустительству» «пастушеской плутне». Или к «приятию» членовредительской (слепота) плутни Исаака… Или к – без кавычек – предостережению («нет большей неосторожности, чем любовь») насчёт максимализма Иакова в любви… Когда Розенберг призывает к примату чести, в пику любви («В зависимости от того, было ли отдано первое место любви в самом общем ее понимании или понятию чести как таковому, соответствующим этой духовной целеустремленности образом развиваются мировоззрение и форма существования соответствующего народа»). Когда Розенбергом нордическая «таинственная прямолинейность лучшей расы» противопоставляется «смутная необходимость» расы сирийской. Когда Розенберг давит эрудицией типа: «Потомки Цакинтоса (Zakynthos) предпочли умереть в пламени, чем попасть в руки пунийцев [финикийцев Африки]» – не в пример плуту-Авраму, отдавшему жену египтянам.

– Не слишком ли заумно?

– Что делать, если эстетическое есть сложноустроенное.

Любовно-подробным «в лоб» преподнесением читателю идеала счастья или идеала пользы спорить с идеалом чести и долга – это ж не эстетично. Надо ж, – чтоб было эстетично, – чтоб читателя самого озарило.

И вот хвала азиатчине делается на известном тогда всем нацистском фоне. Который, не упоминаемый в романах, есть минус-приём. И тем обеспечивается стихийно требуемое для художественности противоречие.

И – читатели-нацисты ярятся (а не скучают) от чтения этой якобы благой растянутости текста о своих антиподах. То есть торжествует их идеал «собственной ценности», который нельзя процитировать из читаемого текста.

А лично я, через 70 лет после разгула нацизма в мире, не видя его теперь нигде на свете при власти, не обнаруживая ему аналогий в тетралогии, а так же не любя, совок, торговцев, как и Розенберг, – лично я не в состоянии ни взволноваться, ни увидеть эстетику в божественной успешности-хитрости, скажем по-современному, конкурентоспособности Иосифа, столь чтимую в сегодняшнем, без войны, западном «торгашеско-» мире. Как и в первом романе не волновали меня торговые и хозяйственные успехи Иакова, продемонстрированные, я думал, ради оживляжа библейских слов: «И служил Иаков за Рахиль семь лет».

Да и тем, кому вообще-то нравится хозяйственность и успешность, в «Иосифе» она нравится в порядке заражения, а не катарсиса, то есть не как художественное.

Каков ход мысли?

– Получается, что художественное восприятие этой книги зависит от политической обстановки? И испытания временем она не выдержала? А считается она ого-го книгой по инерции? Мало того, в её идейной направленности все ошиблись? Нацисты в том числе? И зря Томаса Манна лишили германского гражданства?

– Да, выходит. Может, Томас Манн, будучи художником, просто выдал нам неведомо себе своё бессознательное. Он в жизни имел склонность к однополой любви, сломал себя, женился нормально. Правда, что-то, кажется, сорвался в старости. Так то в старости, а не в «Иосифе». В «Иосифе» же он имеет тайным идеалом (и выдаёт его нам) нацистскую цельность по Розенбергу:

«Если греческие боги были героями света и неба, то боги малоазиатских неарийцев <…> Дионис (по крайней мере, его неарийская сторона) богом <…> разнузданной вакханалии».

Иосиф же, молча отвергающий вакханалии, недалеко уйдёт от египтян, раз будет жить с ними в ладу. Правда?

– Быть логичным не значит быть правым.

– Нет, ослепительная правда. Скандальная. Нобелевский лауреат… нацизм, облагороженный, невыразимый (но всё-таки выразившийся) – в качестве идеала имел. И эстетично это – развоплощать в нацизм его противоположность: иудаизм. Не отсюда ли и неэкстремизм борьбы с нацизмом в первых двух книгах? Не является ли он той, мазелевской, «неожиданностью»? Не является ли всё это подсознательным остатком его былого антисемитизма?

***

– Но торговля ж теперь почитается во всём мире. Это ж только такие экстремисты, как Розенберг и ты, её не любят. Да и Розенберг… беспринципный же тип. Ему просто укусить малоазиатчину нужно было. Абы за что. Торговля не в славе была в древнем мире, вот он за неё малоазиатчину и укусил. А когда Розенбергу надо, он и торговлю обелит:

«То, что германское понятие чести воплотилось даже в торговце, когда тот, будучи предоставлен сам себе, мог действовать без восточных посредников, показывает Ганза. Первоначально прозаический купеческий целевой союз по защите торговли, он протянул в дальнейшем далеко свои руки. Союз не только торговал, но и строил, основывал, колонизировал».

И у Томаса Манна в третьем романе торговля даже и не в славе. Это у его повествователя, переменчивого, находящегося в сфере сознания и речи торговца, старика ма’онита, она в славе. И не только торговля, а всё, что связано с «богатством» в Египте. А как только речь там об отношении Иосифа к египетскому богатству, так оно ничто в сравнении с «величием» его Бога.

Так, может, для того вся противность, а не ради беспринципного Розенберга?

– Нет, у Розенберга какая-то принципиальность есть. Он же всё выкручивает так, чтоб возвеличить нордический дух. Как и Иосиф, иудейский и манновский, – дух Библии.

– Так, может, у Розенберга – беспринципно, а у Иосифа – принципиально?

– Вот и вернулись: «ты дурак – нет, ты дурак». Один у другого пушку отнял и стреляет. Прикладное искусство.

***

А на самом деле всё просто. Текст всё время мерцает. Поэтому и шатает так читателя. Для Томаса Манна, наверно, не осталось ничего уверенно-святого. Он, наверно, один из предтеч постмодернизма. И в таком качестве никакое эта тетралогия не прикладное искусство. Противоречия – на каждой строчке, на каждом куске текста.

Вы думаете, повествователь погряз в восточном многословии:

«Пришли сторожа гарема – нубийцы, пришли служанки, женская стать которых, по здешнему обычаю, отчётливо просвечивала сквозь тончайший батист их одежд; слуги из главного дома, на которых, в зависимости от того, какую ступень занимали они на лестнице должностей, был либо один короткий набедренник, либо ещё и длинный, поверх короткого, а кроме того, и верхняя одежда с короткими рукавами; кухонная прислуга с какими-то полуощипанными тушками в руках, конюхи, ремесленники из людской и садовники; все они подходили к измаильтянам, глядели и болтали, нагибались к товарам, брали в руки то одно, то другое, осведомлялись о меновой стоимости в мерах меди и серебра».

Это в начале какой-то главки. А вот в её конце:

«Он приближался. Челядь рассеялась. Старик поднялся».

Телеграфная проза.

Ни в чём нет опоры. Два главных героя в цикле: Иаков и Иосиф. С точки зрения повествователя один богоборец, другой богопослушник. Иаков жил естественно: безоглядно, больше, чем Бога, любил жену и сына и Бога проклинал. И проклинал не только за смерть жены и сына, а и просто представив себя на месте жестоко испытуемого Авраама. А у Иосифа, по сути, ради планов Бога на него не осталось своего я. – Кто милее автору? – Не поймёшь. – А повествователю?

«Нет большей неосторожности, чем любовь», – объясняет нам Иакова повествователь. Уже в этой краткой формуле противоречие. Неосторожность – это негативное. Для человека (тут это повествователь), применяющего такое слово, позитив – осторожность. А что любовь в этом месте текста для повествователя: разве тоже негативное? Когда оно, это место, позыв на рыдание вызывает…

«Трудно найти в себе мужество вчувствоваться в душу Иакова на этом месте, когда невеста его сердца угасла и пала жертвой ради его двенадцатого, - представить себе, какой удар поразил его разум и как глубоко втоптана была в прах мягкая надменность его чувства. «Господи! Кричал он, видя, как она умирает. – Что ты делаешь?» Кричать ему было хорошо. Но опасно – и это заранее пугает нас – было то, что гибель Рахили отнюдь не заставила Иакова поступиться дорогим ему чувством, этим самоупоённым пристрастьем…»

Эта холодность повествователя только подстёгивает сочувствие читателя. Но неужели ошибка, что в этом сочувствии невольно переносишь и на повествователя своё сочувствие!

«пристрастьем»… не «пристрастием»…

Красиво как…

Он с тобою, повествователь.

Но он и не с тобою.

Он предостерегает, имея в виду будущие беды от безоглядной любви – с Иосифом.

Но мы ж сейчас, при умирающей Рахили, не можем так далеко думать. И его сентенция имеет, – имеет же! – призвук гимна безоглядной любви, «неограниченной форме жизни», мечте фашиста высокого полёта. Это гимн демонизму. Это честь-Абсолют Розенберга.

И в то же время этот повествователь всё же пре-до-стерегает! Это как бы сам будущий Иосиф, не позволивший себе любить без оглядки на Бога.

И от столкновения противоречий – катарсис, то, что есть действие искусства. А от последействия его, от осознавания катарсиса, – озарение: все одинаково правы. Никого нельзя судить строго. Ничто не должно быть Абсолютом. – Постмодернизм. Нет достойного идеала.

И нечего обращать внимание на заявление персонажа автора, пусть даже и в художественном произведении: «Терпимость преступление, когда речь идёт о зле» (Волшебная гора).

– Но что-то ж должно быть как-то ценным для писателя!?

– Текст. Как сказал позже Фоккема: «…в мире нет ничего, кроме текста…».

«Знаем мы историю, которую рассказываем, или не знаем? Разве это полагается, разве это соответствует природе повествования, чтобы рассказчик публично, путём каких-то умозаключений и выкладок, рассчитывал даты и факты? Разве рассказчик – это нечто иное, чем анонимный источник рассказываемой или, собственно, рассказывающей себя самоё истории, где всё самообусловлено, всё совершается именно так, а не этак и ничто не допускает сомнений?».

Рассказчик – истинное, если всё в действительности сомнительно. А рассказ… например, рассказ о первом разговоре Иосифа с хозяином-египтянином заставляет аж усомниться, что нет «искусства для искусства» (потому-де, что оно – для испытания нашего сокровенного мироотношения является безыдеальем).

***

Тут надо разобраться с идеалом чести и долга. Одно дело, когда это идеал коллектива коллективистов, другое – коллектива индивидуалистов.

Один американец-русофоб считает, что победу СССР в Отечественной войне обеспечила не потрясающая, до массовой жертвенности, преданность родине и морально-политическое единство народа с руководством, а неиссякаемая инициатива простого русского солдата: «Сапёр Сидоров не знал, что Кенигсберг неприступная крепость. Он погрузил несколько сот килограмм взрывчатки на моторную лодку и направил её через заполненный водою ров под стену форта и взорвал её вместе с собой. И в пролом ворвались другие…»

Это не отличается от воплощённого идеала Розенберга – генерал-фельдмаршала Мольтке:

«Непосредственный подчиненный был обязан обоснованно и четко представлять свои взгляды и заносить их в протокол, даже если они противоречили приказу. Этот основной принцип, проводимый сверху донизу, поддерживаемый распоряжениями, которые все без исключения сводились к тому, чтобы воспитывать немецкого солдата несмотря на жесткую дисциплину самостоятельно думающим и решительно действующим человеком и бойцом, был немецкой тайной успеха в мировой войне».

Главное слово тут – «самостоятельно».

Если аристократ Набоков считал нацизм, фашизм – вышедшим на арену истории великим Хамом, пошлостью, торжеством шаблона и серости, то по Розенбергу – наоборот.

Вся книга Розенберга есть дифирамб во славу «естественного и органичного, которую однажды установил одинокий "я"». Объединение этих «я» для победных целей – явление вторичное, не первичное и порождающее. Каста, порядок, клан, нация, раса, государство, вообще всё конструктивное – результат «внутренних убеждений», «оригинального», «спонтанного», «сознательного», «самобытного». Воинствующего индивидуализма, не берегущего себя, действующего во имя «Я хочу!» и «личной свободы совести». Что хотение и совесть имеют социальное происхождение, Розенберг игнорирует. Наоборот, он считает. Источник – кровь, биология, дарвинизм.

Противоположно по тенденции развития – к коллективу коллективистов («Я произведу от тебя великий народ») – «я» манновского Иакова (Израиля). От него легендарные «двенадцать колен Израилевых» – древнееврейский народ. Причём только родоначальник (по роману) был богоборец. Но не в том, библейском и символическом, смысле, что физически однажды дрался ночью с Кем-то при Иавоке, а в том, что в большей или меньшей мере ОСОЗНАННО не раз словами и поступками выступал против Бога. Все главы колен такой розенберговской самобытностью не обладали. Да и два первых праотца – тоже. Лишь манипуляциями повествователя создаётся впечатление, что Авраам отказался заколоть Исаака (тогда как на самом деле это был мысленный эксперимент Иакова) и что Исаак ослепил себя, чтоб «ошибиться» с благословением Иакова. Итак, по роману, главы колен по главному для арийцев признаку, самобытности, на нордическое качество («Я хочу!» и «личной свободы совести») не тянут. То есть индивидуалистами не являются. И их коллективы – коллективы коллективистов. Долг и честь у них совсем не то, что у розенберговских арийцев.

***

Романному Богу как бы нужно родоначальника колен довести до крайней оппозиции Себе, чтоб было это негативным примером, от чего суждено оттолкнуться первым потомкам раз и навсегда и больше никогда не повторять ложного – с иудаистской точки зрения – индивидуализма. Ну разве что в качестве наследственных рудиментов в детстве, как во снах Иосифа, пусть будет преувеличенное «я».

А что лучше: «я», создающее из себя великий (потому что из множества самобытных «я») народ, или «я»-потенциальный-народ, отказавшееся от себя («положениями насилия над природой в пользу абстракций» по Розенбергу) ради создания великого народа, – не известно Томасу Манну.

Потому ему и стало спасением творение текста.

Вообще в «Иосифе», похоже, нацизм имеется в виду какой-то рафинированный, с малой – относительно того, что творилось в Европе – долей нордического насилия: как в книге Розенберга. Вот (я буду подчёркивать слова с корнем «сил», относящиеся к нордическому подавлению) из содержания 1-й главы 1-го раздела: «насильственное обновление религии. Учение Атмана». Это имеется в виду: «что великое учение о собственной ценности духовной личности… исходит от королевских дворов, от касты воинов… король Аялтасатру (Ajatacatru) обучал брамина Гергиа Балаки (Gargya Balaki), бог войны Санаткумара (Sanatkumara) брамина Нарада (Narada), царь Правахана Яивали (Prava-hana Jaivali) брамина Аруни (Aruni)». Ну что это за насилие – обучал?

Там же: «И сейчас в сердце и на Севере Европы с мифической силой пробуждается до возвышенного сознания та же расовая идея, которая когда-то была жива в Заратустре». – В сознании нечто, а не кровь льётся, и люди гибнут.

Из 2-й главы: «Сокращенные в результате борьбы нордические силы пополнились за счет новой иммиграции. Дорийцы, затем македонцы». Борьба тут попала в содержание мифов. Умалчивается, чего отражением в действительности является такое содержание.

Там же: «Самым грандиозным образом изображена борьба расовых душ в "Орестее"; со светлейшим сознанием встали друг против друга старые и новые силы». О театральной трагедии речь.

Там же: «…творческой созидательной силы. Тогда Рим надолго прогнал мечом окрепший малоазиатский призрак, добивался более жестко и сознательно, чем Эллада, установления Аполлонова принципа отцовства». Изгнание матриархата. Что-то вне убийств, вроде.

Там же: «…накапливалась та сила, которой расточительно питались более поздние столетия, когда римляне вступили в мировые конфликты». Против тщеславия и корыстолюбия. Так написано. Т. е. тоже не смерть.

Из 3-й главы: «…могучей силе. Белокурые высокорослые "рабы" вошли в Рим, германский идеал красоты стал модой». О вандализме ни слова. В изменение моды вылилось нашествие нордических варваров.

Там же: «Во времена Константина почти все римское войско является германским… Кто не в состоянии увидеть здесь расовые силы в действии, тот слеп». Здесь речь об историческом становлении Восточной римской империи. Становлении. Не страшно.

Из главы 4-й: «Англия, Франция, Скандинавия, Пруссия означали усиление этого фронта против хаоса». Это о Лютере, противопоставившем хаосу, мол, универсализма вненациональной мировой церковной монархии национальную идею. Опять молчок о крови и жертвах.

И так далее.

Так что понять терпимость Томаса Манна в «Иосифе» можно. (При рафинированном образе нацизма, когда он озабочен коллективным индивидуалистов, если б у Розенберга было художественное произведение, его даже можно было б принять, по типу идеала, аналогом немецкого предромантического течения «бури и натиска», русского гражданского романтизма начала XIX века, продекабристской поэзии и даже иной авторской песни в СССР.)

***

А вот обществизм иудаизма распространяется ль дальше семьи, рода?

«…и благословятся в тебе все племена земные» (Быт. 12.3). Сказал Господь Аврааму.

«…да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена» (Быт. 27.29). Сказал Исаак Иакову, благословляя.

«…и благословятся в тебе и в семени твоем все племена земные» (Быт. 28.14). Сказал Господь Иакову во сне. И только Иосиф начал непосредственно на международном поприще свою благую деятельность.

Но не кастовое ль мироустройство, как и нацизмом, считается идеалом. В чём средство восхождения племени по Библии, да и по Манну? – В хозяйственном успехе. В «Бытии» это слово используется 2 раза:

«Господь с ним и что всему, что он делает, Господь в руках его дает успех» (Быт. 39.3).

«Господь был с Иосифом, и во всем, что он делал, Господь давал успех» (Быт. 39.23).

Оба раза об Иосифе.

Но Томас Манн не постеснялся и Иакова так представить. Тот и воду нашёл, и выгодно торговал, и богатым стал ещё до хитроумной придумки, как весь приплод скота Лавана, чтоб отходил ему (чего – «до» – в Библии нету). И апогей успеха и благословения – в увеличении семьи.

В общем, иудейский идеал предстаёт в романе как идеал семьи и пользы. Ибо читатель ведь не должен иметь в виду еврейские завоевания и истребления на завоёванных землях, описанные в следующих главах Библии. Вполне такой мирный мещанский идеал, если посмотреть на него сегодняшними глазами (а как не смотреть так, ведь только ради современников самовыражается писатель). И раз он так ясно описан, то ясно, что не он идеал Томаса Манна.

***

Теперь – перед дальнейшим чтением – определиться бы с отношением к индивидуальной любви женщины и к верности её в браке.

Тут Розенберг никакой естественности женщине не оставляет. И я был дезориентирован электронной еврейской энциклопедией: «В ней [в Мут-эм-энет] воплощается то не укрощенное разумом стихийное начало, в подчинении которому Манн усматривал корень нацизма» (http://www.eleven.co.il/article/12614). И никакой разницы касательно женского вопроса у розенберговского нацизма с иудаизмом нет (и там и там суровые патриархаты):

«Во всей мировой истории государство, социальный режим, вообще любое длительное объединение было следствием мужской воли …их [женщин] способность принести жертву ставится на службу типу» (Розенберг).

И если Томас Манн поставил свою героиню в ужаснейшее положение жены евнуха, чего в Библии и духа нет, то сделал он это, наверно, из собственного крайнего неприятия жертвенной судьбы женщины и, наоборот, из симпатии женской эмансипации, ненавистной Розенбергу. Тут он, видимо, не колебался и не сомневался. Чему доказательством может послужить та неуловимая мерзость, которую – помимо того, что старики естественно некрасивы своею старостью – он придал родителям евнуха, придумавшим карьеры ради оскопить своего сына. Они… близнецы. В услужении у них… уродцы: «две девочки с тонкими, как палочки, руками и дурашливо разинутыми ротиками». У неё – «поразительно сморщенные веки». И – эти обращения друг к другу: «Старое моё сокровище!», «мой лягушонок», «милый выпёнок», «летучий мышонок». Это смакование зачатий: «в болотах и в черноте речного ила, где бурлящее материнское вещество обнимает и оплодотворяет во мраке само себя», «как болото и как бурлящий ил, который сам себя обнимает».

***

Но неприятнее, что второй том тетралогии оказался, когда я его взял в библиотеке, такой же величины, как и том первый. И мою антидипломатическую душу быстро довели до возмущения неиссякаемые описания успешности Иосифа ну во всём. Ну во всём.

Противно. Опять противно…

Что за сочинение такое, что так выводит из себя периодически?

Пару раз я автора совершенно простил. За те взлёты переживаний, что он всё же обеспечил. Но не может же это повториться? Ну сколько раз?.. Чтоб хватило на позитив касательно такого толстого тома.

8 июня 2010 г.

Тезис – антитезис

(Критика, начатая до окончания чтения тетралогии)

…всё наше затянувшееся повествование – напрасный труд.

Томас Манн. «Иосиф и его братья».

Поистине «тезис-антитезис»… Это было осознано самим Томасом Манном.

Л Г. Андреев

Как сладко влюбиться взаимно. И как кисло разлюбить первым. Она ещё изливает на тебя то, что тебя недавно восторгало, а ты уже безучастен. И, получается, обидчик.

Вот и в случае с искусством – виноват?..

Такое диво было мне, – много раз убеждавшемуся, что безыдеалье не рождает вдохновения у писателя и восторга у читателя, – вдруг в «Иосифе и его братьях» Томаса Манна, наконец, плениться (Андреев – это называет «стилистическая виртуозность» и «житейски-повседневное») просто текстом, закрыв глаза, что это ж предвестие постмодернизма, течения, отвергающего в теперешнем мире возможность иметь какой бы то ни было идеал. Такое диво: безыдеалье и прелесть… – Но всё проходит.

Читаю второй том книги. Глава за главой продолжает сомнительные дифирамбы приспособленчеству Иосифа, и больше это вынести невозможно. Меня не прельстит теперь авторитет и Барта, я не буду всего лишь кое-что пропускать, а пропущу все страницы, на которых нет имени Мут, ибо только с нею ещё можно чего-то ждать от автора.

Но вот искомое. И не легче.

Как я предполагал, героиня сочувственно выведена жертвой общества, – в принципе такого, имеется в виду, за какое ратует и нацизм в лице Розенберга. Никакой читательской радости от такой угадки нету.

Впрочем, может, и можно порадоваться за автора, ибо его повествователь, стилистически виртуозничая, умеет возбудить, например, ярость читателя, ждущего простой человеческой просьбы Мут удалить с глаз Иосифа, а вместо этого страницу за страницей вынужденного читать какие-то, мол, придворные речевые исхищрения. То есть и готовность читать только то, где есть Мут, не помогает! Из-де-вается писатель над читателем. А пропускать и это уже опасно, ибо это издевательство над читателем плавно переходит в издевательство над Розенбергом, видящим источник разврата исторически – в Востоке и Юге, актуально – в инородцах.

Обнаружив это, смеёшься и опять и опять сомневаешься, не рано ли хулить этого Томаса Манна.

***

И – слава… кому? – моей нетерпеливости и объёму книги, что я писать о ней стал не дочитав.

Ну и пронзительный же писатель!..

Безусловно, он знал, что делал, когда выводил из себя читателя длиннотами и этой пресловутой «стилистической виртуозностью». – Тем разительней переход к ежестрочно пульсирующему противоречиями диалогу Мут с супругом.

Это надо читать. Я не стану цитировать.

Ка-ка-я страсть у женщины!

Иакову спрятаться со своей любовью. (Она, собственно, и не была в своём позитиве описана.)

Такой повествователь не может быть против вражды Розенберга против «абстракций». Да здравствует демонизм! А если демон – сам есть абстракция, то да здравствует конкретное. Язычество, атеизм… Только не этот жестокий Бог или бог противоестественный. Более или менее сверхъестественный.

Вот она, знаменитая любовь Томаса Манна к Ницше.

Я не зря бесился от непереносимых длиннот с описанием конформизма. Томас Манн не зря в докладе о тетралогии хвастал перениманием опыта из «Тристрама Шенди» Стерна. Он нас, читателей, презирает. Хотя бы за то, что предвидит, что мы, большинство, не в силах ТАК любить. Вопреки всему.

К кислятине первой строчки данной «статьи» надо добавить горечь.

Томас Манн, может, и себя ненавидит, за то, что в любви ведёт себя, как принято у людей, натуралом, а не как хочется.

И в этом уже не может сойтись с Розенбергом. И должен ненавидеть его.

И опять? – действие равно противодействию и тезис – антитезису?..

И он уподобляется препротивнейшему карлику Дуду, про которого его повествователь пишет:

«…вывернуть наизнанку, сделать из чёрного белое. Всякого здравомыслящего человека такой грубый подлог оскорбил и разозлил бы своим откровенно-дерзким пренебрежением к человеческому разуму».

Страшно представить себе душу человека, чей талант изображать направляется, в итоге, на то, что, собственно, нечего выразить изображением. И тогда он хотя бы берётся раздражать. И рад. И это совсем не гуманно. Разве что понятно, – постмодернизм же! – каким образом появляется на свет это бесконечное «житейски-повседневное», аналог будущих, например, сорокинских подряд поставленных букв «А» на всю строчку на многих страницах романа.

***

А критики, как в сказке Андерсена про голого короля, талдычат, знай, вслед за этим раздражателем про гуманизацию мифа. Про необходимость «освящения традиционного индивидуальным» (Кушнир http://www.patrimoniu.md/index.php?lng=md&catid=77&artid=380 ):

««Вся правда» для Манна тождественна истинной реальности, результату совместных действий человека и бога. Этот мотив возникает в диалоге Рувима и Иосифа об умершей Рахили.

«– <…> Поскольку, однако, она умерла, где она сейчас?

– Там, где глина – пища ее.

– Да, в действительности. Но правда не такова. <…>

Рувим опешил»».

Это что: понимать, что люди тех времён и вообще-то к слову зачастую относились как к Слову, и вот, мол, в присутствии Рувима совершилось словесное чудо? Покрывало, которое Рувим понимал как не Иосифа, стало – он понял – Иосифа. То есть, Рувим опешил потому, что решил, что в его голову вошёл Бог и сделал поворот мыслей. То есть что: Рувим пережил освящение индивидуальным? И потому после этого вёл себя, как тайный защитник Иосифа, что – нам понимать – и было угодно Богу, в результате чего братья не забили Иосифа до смерти (ибо Рувим их отталкивал как бы невзначай)?

То есть что: Кушнир хочет своему читателю, – возможно ж и атеисту! – впарить, что повествователе-иосифовский софизм есть «результат совместных действий человека и бога»? Романных Иосифа и Бога? Рувима и Бога?

Атеист же ничего кроме софистики, столь характерной и повествователю, и Иосифу не увидит! Читайте Манна сами (без пропусков и следите параллельно, что сделал Кушнир):

«— …подчеркиваю, отдать, а не подарить, ибо оно уже было мое.

— Почему твое?

— Ты спрашиваешь? Хорошо, я отвечу. Скажи, с кого Иаков впервые снял эту фату, чтобы в тот же час завещать ее потомкам?

— С Лии!

— Да, в действительности. Но по правде это была Рахиль. Лия только надела покрывало, но хозяйкой его была Рахиль, и она-то и хранила его, покуда не умерла в одном переходе от Ефрона. Поскольку, однако, она умерла, где она сейчас?

— Там, где глина — пища ее.

— Да, в действительности. Но правда не такова. Разве ты не знаешь, что смерть обладает способностью менять стать человека и что для Иакова Рахиль живет в другой стати?

Рувим опешил.

— Я и мать — одно целое, — сказал Иосиф. — Разве ты не знаешь, что наряд Мами принадлежит и сыну, что они носят его попеременно, один вместо другого? Назови меня, и ты назовешь ее. Назови то, что принадлежит ей, и ты назовешь то, что принадлежит мне. Так чье же покрывало?».

Действие романа происходит на 1000 лет раньше, чем Аристотель открыл логику. До того действительно софизм представал чудом и более божественным актом, чем просто логично связанные слова. Но читают-то этот текст Манна теперь! Как же Кушнир, ныне живущий молдавский учёный, смеет серьёзно относиться к примешиванию «действий бога»? Ведь Томас Манн религиозным не был – достаточно прочесть, что он сказал о религиозности в докладе о тетралогии. Этому верить можно. Это выражение сознания. Не то, что о художественном произведении, где много от подсознания. И пусть религиозным стал Кушнир (стал, ибо я априори не верю, что он им был в советское время), но как учёный обязан же он учитывать, что обсуждаемый им автор был атеистом?

Вот и верь Кушниру, что необходимость «освящения традиционного индивидуальным и есть та «гуманизация мифа»», которая является осознанным открытием Томаса Манна.

А ведь вот какова «религиозность» его:

«Если бы меня попросили определить, что лично я понимаю под религиозностью, я сказал бы: религиозность это внимание и послушание; внимание к внутренним изменениям, которые претерпевает мир, к изменчивой картине представлений об истине и справедливости; послушание, которое немедля приспосабливает жизнь и действительность к этим изменениям, к этим новым представлениям и следует таким образом велениям разума» (http://readr.ru/tomas-mann-doklad-iosif-i-ego-bratya.html).

Так по этому определению, – если б только повествователь не был против (а он против), – и родители, оскопившие сына, религиозны, ибо внимательны к изменениям. По этому определению Розенберг, который в тексте не присутствует и идеи которого (как я показал в предыдущих статьях) то не приемлются Манном, то приемлются, – по этому определению внедрение языческой новации Розенберга тоже «приспосабливает жизнь»: Первая мировая война и вправду ж показала жестокость мира. По этому определению традиции вообще не существует, а есть только новшества, если нет над богостроителем повествователя, указующего, что ошибка, а что нет. А у атеиста такого указующего нет же.

Вот и оказывается, что у Томаса Манна времени писания «Иосифа» идеала нет, раз он такой приспособленец.

Вот это-таки – открытие: предвестие постмодернизма.

***

Впрочем, мне, видно, суждено здесь во всём сомневаться. (Это я продолжаю читать и комментировать.)

Есть ли объективные признаки повествовательского негативизма к хозяйственным страницам текста и позитива к любовным?

Например, можно ли проследить, удачно ли было решение сеять просо? – Наверно, можно. Про это никогда после первого упоминания повествователь не вспоминает. Но, с другой стороны, ведь хозяйственные разговоры управляющего (Иосифа) с хозяйкой (Мут) были ширмой. Хотя… Про хозяйственные дела, даже и про упомянутое в Библии выведение крапчатого скота Иаковом, говорится – тоже, как в Библии – лишь в качественном порядке: что достигается удача. Подробностей нет, как, скажем, в «Робинзоне Крузо»: и про удачу, и про неудачу. И всё-таки, всё-таки… Про удачу Робинзона со стулом или шляпой и неудачу с постройкой лодки помнят все, наверно. А про хозяйственные успехи Иосифа у царедворца – никто.

Так что оживляж есть оживляж. Грех это Томаса Манна перед читателем. Даже и любовный оживляж. Просто к любовному мы, грешные, более снисходительны.

Впрочем (опять впрочем)...

«Странная, несусветно дикая логика любви!».

Из-за противоречивости этой логики она эстетически привлекательна и – уже не оживляж.

Да какое там?! – Такие восхитительно тонкие переливы чувств… Особенно – целомудрия Иосифа… – Потрясающе! В который раз, потрясающе.

Браво, Манн!

Ну кто б думал… Среди такой занудности… Стоило промучиться столько сот страниц, чтоб дочитать до такой познавательности о столь редком свойстве целомудрия. (Не эстетическое переживание, но стоит упоминания. Стоит.)

Но самое замечательное – это, я бы посмел сказать, гимн постмодернизму. «В лоб» хвала: «Добро и зло вполне готовы были смешаться в его сознании…». «Его», мол, Иосифа, а на самом деле, – свидетельствовал повествователь, – в сознании Томаса Манна.

И пусть я противоречу сам себе, говоря, что художественный смысл нецитируем, ибо автор во власти не только сознания, но и подсознания, и выразить подсознание не может впрямую. Но тут – смог. Сказал. Думая про персонажа, но зацепив себя.

Впрочем (опять и опять это впрочем!), не просто ли демонизм тут справляет своё торжество: ценность момента колебания, выбора (это когда Мут предложила ему себя письмом, и вот после этого надо идти к ней по её зову, но можно ж – раз так – и не пойти).

«Но как радуется человек самой возможности выбрать зло, как упивается он своей свободой выбора, как любит играть с огнём. Он играет с ним не то из самоуверенной храбрости, дерзающей схватить этого быка за рога, не то из легкомыслия и ради тайного удовольствия, кто разберёт!».

***

Нацизм же чем опасен? Ницшеанство… Романтизм… – Тем, что в нём есть неистребимая ценность мига. Может, гибельного мига жизни.

Почему я и не согласен с негативным тоном рассказа Познера о том, как он, еврейский мальчик, которого прятала француженка от фашистов, впервые их увидел – в виде трупов. Только такими француженка согласилась их ему показать. Они плыли по течению. В море. Там было опасное течение, в море нельзя там было купаться. Французы об этом немцев предупредили вообще-то. Но для фашистов это ж были речи представителей низшей расы. Что им, фашистам, было, – замечает Познер, – какое-то опасное течение, когда смерть им пан и брат. Им море было по колено. И они нарочно, чтоб испытать себя, там купались. И тем, некоторые, давали возможность той француженке показывать еврейскому мальчику фашистов – мёртвыми.

***

Поразительно, что только ни может сотворить один и тот же человек: и полную нечитабельность, и текст, от которого оторваться нельзя.

Томас Манн прекрасно забыл в ударном месте (где уже устно Мут просит Иосифа спать с нею), что есть у него такая цель – «стилистическая виртуозность».

Или всё намеренно? И просто есть какой-то закон писательства, по которому вершины и хребты обязательно перемежаются пропастями…

***

Нет. Вообще… Он на драматическую форму перешёл. Иосиф. – И текст. Госпожа. – И текст.

Совсем неожиданно. Где Мазель?..

***

Но всё ж можно заболтать.

Что и делает повествователь Томаса Манна (в многословном предложении Мут убить супруга и потом блаженствовать без помехи).

Ну. И не издевательство это над читателем?

Даже обидно за ситуацию. Такое – и так воспринимается!.. – Нет, не гуманист повествователь, да, наверно, и сам Томас Манн. Такую вообще-то свою искусность так применять!..

Фу.

У него всё-таки не кровь в жилах, а вода.

Я сначала было не понял… Чего это повествователь раз за разом вкладывает в уста Иосифа такой довод об отказе спать с нею, не доходящий до Мут, как пугать её будущей всеми знаемой историей (в смысле текстом, понимай, который впишут люди – люди! не Богом дана – в Библию). А потом вспомнил упоминавшегося Фоккему: «…в мире нет ничего, кроме текста…». – Ну что всё-таки возьмёшь с предвестника постмодернизма.

***

Нет. Всё сомнительно. Он же умнейший человек, Томас Манн, да и баламут-повествователь, выставляемый им между собой и читателем, – тоже. Перечисляя от имени обезумевшей Мут казни для Иосифа, можно ж понимать, что ты, повествователь, НЕ действуешь на читателя. Что это просто, словами Мут, «какое-то изреченье».

Как страшно, наверное, во всём извериться и поддаваться таланту, то есть не мочь заставить себя не писать. И писать ерунду. В таком количестве! Со смаком?

Или поверить, наконец, словам его доклада?

«Юмором пронизаны, в частности, те места книги, где проглядывают элементы анализирующей эссеистики, комментирования, литературной критики, научности <…> элементы эпоса и наглядно-драматического изображения событий…».

Всё-всё – юмор!.. 1618 страниц юмора. А ты тут мудришь над ними.

Ну и ну. Ты яришься, плачешь, а надо было всё время усмехаться.

Кстати, о смехе. С ним я совсем в неудобное положение попал. Хуже, чем со слезами. Читал главу «Приём дам». Как дамы, очищавшие от шкурки апельсины острыми ножами, при появлении Иосифа, каждой из них наполнявшего кубок вином, заглядевшись на него, все как одна порезались до крови. – На этот раз на тротуарной скамейке, кроме меня, сидели ещё трое, а я не мог сдержать фыркания.

Чем не молодец автор?

А всё же ещё до кульминации любовной истории мне пришлось опять пропускать. – Никаких сил не было вникать в десятистраничное колдовство, призванное приворожить Иосифа к Мут (хоть эта глава и показывала со всей силой, насколько одухотворённо любит Мут, и насколько это отличается от скотского библейского варианта). И восьмистраничное описание празднования египетского нового года тоже пришлось пропустить.

Да и кульминация любовной истории (срывание Мут одежды с Иосифа) оказалась не писательской кульминацией.

Нет. Постмодернизм есть постмодернизм.

***

Надобно признаться, что «Пролог в высших сферах», открывающий четвёртый роман, «Иосиф-кормилец», поубавило спеси мне как толкователю подсознания Томаса Манна и как хулителю постмодернизма. Надобно признаться и в том, что мне пришлось дважды его перечитать, чтоб просто всё, что там написано, понять. Трудно мне, не религиозному, представить, как должны злиться иудео-христианские богословы, а может, и просто глубоко верующие люди, читая эту комедию-пролог. Там повествователь со второго абзаца по предпоследний находится в сфере речи и сознания «царства строгости» (ангелов). Это царство оппозиционно Богу и богоизбранному народу наподобие Розенберга, третирующего христианство и евреев, и мысленно солидарно с Семаилом, ходатаем зла перед Богом. Нацисты могли б радоваться тому, что этот Бог, получалось, как бы совершив грехопадение, оконфузившись создал «двойственность всего бытия» (Розенберг): добро и зло, а «царство строгости» ему это не даёт замять. Так что молодцы, мол, нацисты! Да вот ограниченными они выведены в предпоследнем абзаце. Не их, мол, уму сообразить про издевательство Семаила, что богоизбранный народ умней Бога и только потому Им доведено будет Божественное самопознание до конца. С чем – с «потому» – Бог не согласился (Он, мол, и сам мог бы). Но выглядеть дурошлёпом перед читателем во всех своих затеях этот Бог успел-таки в предыдущих абзацах. Ну так а какие дурошлёпы тогда нацисты? Это «царство строгости»? И вообще, что есть всё, если всему (материальному) конец? – «вернуться к потусторонне-вседействительной духовности»

То бишь, даёшь пофигизм!

Выведено мною это просто интеллектуальным усилием, а не осознанием катарсиса, которого не возникает.

Не всякая сложноустроенность эстетична.

А вот «бодренькая» перспектива конца света как итога всего от… великоразумия избранного народа, что «с самого начала умней, так сказать, чем его племенной Бог», помещённая в Пролог перед романом о триумфальном подъёме Иосифа, то есть вот такое столкновение, – это тянет на эстетичность. От такого столкновения озаряет, что не только всякая мифология фигня, но и великоразумность, наука – тоже. И весь этот прогресс последних четырёхсот – особенно двухсот – лет под её знаменем.

Вспоминается, что и в начале второго романа упомянут был конец материального мира.

Там – это, наверное, предварение первой ямы Иосифа, тут – второй.

И как-то понятно, почему «Сошествием в ад» назван Пролог ко всей тетралогии.

Возможно, всё это намёк, что то ещё место – наш мир и вообще весёленькая перспектива нас ожидает, если верить иудео-христианскому мифу об Апокалипсисе. Не понятно только, зачем книга издана в серии «Предчувствие Христа». Разве что тетралогию не поняли издатели как ад и перспективу Апокалипсиса в виду второй мировой войны.

***

Если б удалось держать в уме про конец света при чтении четвёртого романа, этого развёртывающегося триумфа Иосифа, то заявленный Манном сплошной юмор его текста хорошо б чувствовался. Может, чтение этого четвёртого романа в преддверии и начале второй мировой войны действительно вызывало смех у тех, кто каким-то чудом имел время читать такую громаду и мог отрешиться от происходящего ради чтения.

(Объективности ради… Вот запись в Интернете: «Перечитал вот на прошлой неделе Томаса Манна "Иосиф и его братья". Напряг на работе – надо было как-то расслабиться...».)

Но.

Вот начинается опять длиннейшая тягомотина якобы внимательного слежения за опять успехами Иосифа в хозяйстве тюрьмы, в обходительности с её обитателями…

Ну да, смешно ехидство называния фараона одиннадцатью словами с заглавными буквами, разделёнными и соединёнными запятыми, союзами и чёрточками. Особенно – в связи с заговором против него. Смешно, что то, что он «был стар и болен и едва дышал, не давало повода не посягать на его жизнь, а давало, если угодно, прекрасный повод п о с я г а т ь на неё». Однако кому интересно это балагурство? Пусть и по отношению к высшему в том мире лицу – понимай, скоро близко к нему и всеумеющий Иосиф станет.

Ну да, смешно нам, читателям, подтрунивание современного нам повествователя над суеверием заговорщиков, дескать, их 72 должно быть, чтоб преуспеть, ибо из 72-х пятидневных недель плюс пять дней состоит год. Бамс. Однако какое это имеет отношение к художественному смыслу тетралогии? К Библии хотя бы? – Фэ! Это может иметь отношение только к тому, чтоб читателя вывести из себя, если он хочет смеяться по делу, а не…

Или и смех без дела имеет отношение к той, главной, идее, что какая, дескать, разница, над чем смеяться? – О. Тогда да…

И нечего радоваться, что Иосиф виноватого в заговоре булочника вдруг приравнял к Розенбергу, скрыто процитировав его оппозицию «ЛЮБОВЬ И ЧЕСТЬ»:

«А ты, главный булочник, не отчаивайся! Ибо ты, думается мне, посвятил себя злу, сочтя его велением чести и спутав его, как то вполне может случиться, с добром. Следовательно, ты от бога, когда бог внизу, а твой товарищ [по тюремной камере, виночерпий, не бывший в заговоре] от бога, когда бог вверху. Но от бога вы оба, и вознесение главы – это вознесение главы, даже если оно происходит на крестовине Усира, на которой, вероятно, подчас появляется и осёл в знак того, что Сет и Осирис – это одно и то же!».

(Усир, Осирис – бог возрождения, царь загробного мира. Сет – бог пустыни, убийца Осириса, олицетворение зла.)

Нечего радоваться моралистам. Иосиф-то, да, смеётся тут (над обоими узниками: над булочником – за неудачливость, над чашником – за болтливость, за что и не взят в заговорщики). Но и повествователь… Чего он весь тут такой подобранный, не трепач и не софист?

 «Так говорил господам сын Иакова [не такого на каждом шагу перевёртыша, как Иосиф]. А через три дня после того, как он истолковал им их сны, обоих увезли из темницы и обоим вознесли голову – кравчему почётно, а пекарю позорно, ибо его прикрепили к дереву. И кравчий совершенно забыл Иосифа, потому что ему не хотелось вспоминать о темнице, а значит, и об Иосифе».

Иосиф кругом прав. Но форма-то его последних слов блудливая. Чего было повествователю вспоминать в общем-то прямодушного Иакова? Повествователь потерял тут вкус к софизмам? Серьёзен и лапидарен? Или смеётся своею серьёзностью? Горько удовлетворён результативностью софизмов («не отчаивайся!»). Намекает – неупоминанием реакции пекаря на казнь – на возможное мужество во зле оболваненного Иосифом человека (как те познеровские фашисты).

Что если Томас Манн тут содрогается, как в будущем Александр Зиновьев: «эволюция становится сознательным актом» (http://www.biglib.com.ua/read.php?pg_which=4&dir=0022&f=22_34&book_id=3550 ). Не похоже ли это на «прилагал все силы растущего своего разума, чтобы помочь Ему [Богу]» из «Пролога в высших сферах»? Не смеётся ли тайно тут над моралистами (всё ж – юмор!) повествователь?

В чём смех?

Иосиф тут со своим Богом, – который, казалось бы, не ровня языческим, умирающим, воскресающим, взаимопревращающимся богам, – как раз им ровня, если помнить про «вернуться к потусторонне-вседействительной духовности», что 61 страницу назад, если помнить про Апокалипсис (я не знаю, есть ли он в иудаизме, но у Томаса Манна есть и не раз, и это зачем-то).

И разочарованный во всём сам Томас Манн тут подсознательно смеётся над моралистами, а не повернул отнятую у нацистов пушку и стреляет по ним.

***

Во втором разделе последнего романа, вопреки манновскому определению религиозности как внимательности к изменениям, повествователь очень живенько насмехается над такой внимательностью в Египте. Самое комичное – поддразнивание за то, что перестали не только заживо хоронить жену с фараоном, но и вообще её хоронить, убивать для похорон.

Ясно, автор издевается над идеологией как таковой.

Однако вообще-то тягостно вникать в богословские споры 16-тивековой давности, в которые нас постепенно втравливают на полном, если не ошибаюсь, серьёзе. То же – и с нудными толкованиями фараоновых снов людьми, приближёнными к нему.

Третий раздел. А всего – семь. И что если такая же муть? С Томаса Манна в этой тетралогии станет.

Пустобрешество вокруг доставки Иосифа во дворец я понял. Оно для контраста с человеческим разговором Иосифа с ведущим его дворецким. А весёлость повествователя, заставившего камердинера отпустить дворецкого по-французски (merci beaucoup – большое спасибо), по-моему, совсем… Я не слыл человеком без чувства юмора, но здесь мне его не хватает.

Мысль: а не брался ли автор злить нацистов так много страниц, посвятив описанию египетской роскоши. Вот несколько фраз из Розенберга вокруг слов с корнем «роскош»: «погибла, разложившись в поздневосточной роскоши», «благодаря гуманной заботе о каждом в отдельности в европейских государствах на каждом шагу встречаются роскошные заведения для неизлечимых больных и умалишенных», «Избранный народ воцарит тогда над обновленным миром. Другие народы будут его рабами, они будут умирать, снова рождаться с тем, чтобы снова уйти в ад. Евреи же никогда не умрут и будут вести счастливую жизнь на земле. Иерусалим будет заново роскошно отстроен». – Но какой нацист читал это? Не знаю я, зачем распускать повествовательский павлиний хвост. О чём бы то ни было. В ХХ веке.

И ведь Мут нет больше в сюжете. И не по чему ориентироваться, что пропускать в этой нескончаемой болтовне, а какое слово ловить глазами. Но – справимся. 17 страниц понадобилось, чтоб фараон рассказал, наконец, Иосифу свой сон. А до окончания ещё 353 страницы. Что делать?!. Ведь невыносимо.

А автора можно понять. Если во втором романе, чтоб продемонстрировать вмешательство Бога (чтоб и атеист вздрогнул, что богоданная это книга – Библия), пришлось пойти на антипсихологизм (сделать Иосифа вдруг глупым), то в четвёртом романе, когда читатель давно согласен, что Бог ведёт Иосифа по жизни, противоречия ради потребовалось мотивировать психологически его возвышение.

В Библии Иосиф оставлен фараоном при себе за удачное толкование его сна и во исполнение ввернутого самим Иосифом намёка на себя: «да усмотрит фараон мужа разумного и мудрого и да поставит его над землею Египетскою» (Быт 41.33). Его возвышение не очень логично по Библии. Нету, что ли, в Египте государственных деятелей разумных и мудрых? И надо случайного толкователя сна ставить «над землею Египетскою»?

Ну так у Манна фараон сделан ребёнком. Тот отвлёкся от дела и перед рассказыванием сна успел увлечься личностью Иосифа и плениться его обаянием.

Но сделано это неловко. Не то, что в третьем романе, при первом разговоре Иосифа с высокопоставленным евнухом. Евнух, убивая время, гуляя по саду, наткнулся на безвестного раба. И фиоритуры Иосифа его увлекли естественно, от скуки и неожиданности. А когда Иосифа СПЕШНО приводят к фараону, до того бывшего ОЧЕНЬ обеспокоенным сном, и вот семнадцатилетний царь, «однако казался он старше», вдруг отвлекается совсем по-ребячески… «ты не боишься»«Это [не боязнь] может быть по трём причинам»«Разве он не чудо как красив»«Красота… связана с мудростью»… и пошло и поехало на 17 страниц… – Автор не добивается психологической убедительности вознесения Иосифа.

Оно, конечно, смешно: с одной стороны «вопрос жизни», с другой – 17 страниц отвлечения от этого вопроса. Но стоило ли так добиваться юмора в своём тексте?

***

А юмор ли – в принципе стремление обосновать психологически божье благоволенье?

Я, например, удивился изобретательности Манна, обнаружив, что у него Иосиф не истолковал сон фараону, а спровоцировал того самому его истолковать, что фараона дополнительно поразило.

Тут я ещё раз признаюсь. Манн удивления стоит.

Но я дошёл до такой ненависти к читаемому, читая завихрения фараона в его египетском богостроительстве перед достойным это слушать Иосифом, что поискал поддержки авторитетов в своей ненависти. И нашёл. Высказывание главного редактора «Нового мира»:

«"…для меня эта книга всегда была примером грандиозной неудачи великого мастера", продолжил Василевский, сравнив произведение Манна и Пятикнижие и отметив, что Манн по сравнению с Моисеем, как ни странно, проиграл» (http://www.aen.ru/index.php?page=article&category=culture&article_id=459&PHPSESSID=ap6v8i3jikjohn7lbi3mged1f2 ).

И вдруг, постепенно… этот полубольной, чуть не мальчик ещё, фараон, в своём трансе-лепете-искании высшего оправдания своей неспособности воевать, быть жестоким, дошёл, собственно, до того, что под влиянием рассказов Иосифа о своей семье и её богоискательстве – этот фараон сам открыл того же Бога, что и когда-то Аврам. Даже большего, так сказать: Бога для всего человечества, а не только для богоизбранного народа (где-то в интернете мелькнуло, что фараон, собственно, проповедь Франциска Ассизского произнёс).

Вот это да!

Вот мне и тягостные давешние богословские споры. Вот мне и тягомотина отвлечений от необходимости срочно истолковать сон. Всё учтено могучим ураганом-Томасом-Манном. Ну и ну… – Вот эт-то психологическое обоснование божьего благоволения. И вся эта насмешливость повествователя над детскостью фараона – флёр. Какой к чёрту юмор! Может, Кушнир прав? И Томас Манн по ходу писания приходит таки к вере?!

Или другой вопрос: не писал ли Манн четвёртый роман после 1938 года, после выхода в свет фрейдовской теории, что Моисей – египтянин, перенявший монотеизм у Эхнатона, который, по Манну, и есть фараон, возвысивший Иосифа? Слова «наперекор убеждениям самого избранного народа» из «Пролога» к четвёртому роману очень соответствуют не только библейской «жестковыйности», но и фрейдовскому объяснению этой жестковыйности.

Тогда той ещё глубины юмор заложен в трансе фараона. Верующие в иудаизм губу закусывают, наверно, от злости.

А с третьей стороны, какой юмор, что эта на глазах рождающаяся у фараона религия гуманна же и, значит, по смыслу направлена ж против нацизма.

И тогда опять в столкновении всего этого рождается старое, но всё какое-то новое, озарение, что не во что верить!.. Хотя бы потому, что всё взаимоисключающее достаточно обоснованно рождается и потому достойно быть. Религия слабых… Религия сильных… Безрелигиозность не менее сильных…

По крайней мере, сдвоенная еврейско-египетская победительность веры в абстрактного, единственного Бога Справедливости подытожена матерью фараона мнением «о боге-плуте, об этом лукавом пройдохе, владыке выгоды» (типично нацистским мерилом), и ни Иосифом, ни повествователем оно не опровергнуто. То есть выход в тетралогии этой религии на международную арену не превратил её идеал пользы в идеал более высокий и не дал автору во что верить.

19 июня 2010 г.

Но нету чудес, и мечтать о них нечего.

(Критика, начатая до окончания чтения тетралогии)

И вот с третьего раздела четвёртого романа тетралогии «Иосиф и его братья» началось благотворное наступление Бога Выгоды на Египет, как это же, но в чёрных тонах, описывали нацисты касательно евреев и всего мира в первой половине ХХ века. Юмор есть юмор!

Но душа робеет: что ж кроме насмешки со стороны административно-хозяйствоненавистнического автора ждёт читателя, подстать автору ненавистника, меня. Особенно, если опять пойдут длинноты. А повествователь ехидно обещает, что пойдут: «Лаконизм имевшегося доселе изложения <…> граничит с почтенным неправдоподобием».

До сих пор писательские вершины и пропасти всё чередовались и чередовались. Но неужели и дальше может быть вершина и стóит пока мучиться-читать начинающуюся пропасть?

Насмешка автора длиннотой над собою и над читателем, длиннотоненавистником, сама по себе недостаточна, чтоб такую насмешку такому читателю терпеть юмора ради. Она слишком жестока. Я против такого искусства для искусства.

Хотя… Если ну очень ненавидеть описываемое, то, может, непереносимая длиннота описания передаст таки эту ненависть? Я недавно смотрел фильм Сокурова «Молох», про два, кажется, дня Гитлера в выходные дни, ничего, собственно не делающего, хоть и ходит за ним специальный человек, чтоб записывать всё, что ни произнесёт великий… Вот, может, Сокуров и позаимствовал у Томаса Манна, как выразить ненавистное величие, авторски оцениваемое ничтожеством.

В случае с «Иосифом» надо, конечно, очень уж ненавидеть – например, сейчас – прогресс, скажем, якобы упорядочивающую глобализацию, на самом деле ведущую человечество к гибели от материального перепотребления и духовного недопотребления, чтоб долго-долго подпитываться этой ненавистью при чтении про успехи Иосифа. Про сие его богатство, «неизменно чудесное, а потому и на этот раз неотразимое для взора и для сердца празднество озлащения»… Про сию гладко идущую службу: «министр сельского хозяйства, назначенный министром в урожайный год, хороший министр»… Про сей «чудесный дом для жизни – с садом, приёмной, фонтанным двором и всеми удобствами <…> не говоря уже о множестве слуг для кухни, передней, конюшни и зала, нубийцев и египтян, которые виллу подметали, опрыскивали водой, чистили и украшали цветами»… Наконец, про сие резюме: «мы находимся в истории, и притом в превосходной».

Но не удаётся читать эти сомнительного юмора дифирамбы без скуки. Не удаётся. Даже если прочёл, что всё это глубину души Иосифа не занимало, ибо была в глубине той всего лишь его оставленная на родине семья. А его новообразующаяся семья вот появляется… И тоже всё ах как хорошо… – А читать это ах как не хорошо. Ибо подколки по поводу нечистоты брака (с египтянкой же, «брак измаиловского толка»), как-то не ощущаются подколками. Еле-еле лишь чувствуется лёгкое раздражение автора, бывшего 20 лет назад националистом, этим бесконечным конформизмом своего героя. Правда, покрепче издевается тут повествователь над теми иудейскими богословами, которые пытаются как-то чёрное выдать белым: «что бы там ни говорили», – или над закрыванием глаз на язычество самого Иосифа: «можно не сомневаться, что он [Иосиф] сумел уладить всё это с тем [не с большой буквы почему-то], кто отторг его от семьи [отцовской], переселил в Египет и там вознёс», – или над выкрутасами принципиальности: предательские штучки «помешали образоваться «колену Иосифа»», подобно тому, как другие колена образовались. Это немного веселит. Но очень немного.

А вот и покруче: повествователь уже издевается над необходимостью терпеть иудею в египетском духе фривольности на свадебной церемонии. – Так опять вспоминаешь о постмодернизме: что над нацизмом смеяться, что над иудаизмом – один чёрт. И это уже не возбуждает. Хорошего понемножку бы.

Повествователь же касательно жён и других братьев пустился во все тяжкие. Потом подтрунил над Иаковом: психологизировал как самообман появившуюся у того уверенность, что Богу он верен, как жертвователь ребёнка Авраам, раз Иосиф мёртв. Потом над полуубийцами братьями смеётся: «…даже согрешив, Израиль всегда пребудет Израилем». Беспринципная принципиальность иудаизма равна розенберговской нацистской. Все хороши, субчики. (И это пишется во время массового гонения на евреев в Европе, чего доброго из Америки пишется, где он с 1938-го; и среди тех евреев есть же пожилые, следовательно, верующие.)

И это пушка, повёрнутая против нацизма? – Это пушка, стреляющая в обе стороны.

(За то, наверно, его впоследствии и не позвали – а он хотел – на Нюрнбергский процесс.)

Но чего не сделаешь ради идеологического искусства? – Всё. Вот он и выразил себя, не вполне сознаваемо безыдеального, противоречиями, чем и обеспечил художественность произведения. Дав другим художникам огромный пример, что и безыдеалье может быть художественным.

(А адекватно отнестись к художественному произведению – из-за его противоречивости – далеко не все ж могут. Вот, видно, не позвавшие на Нюрнбергский процесс как раз и не смогли.)

***

Безыдеальному, по идее, интересно куснуть сугубо идейных. Типа коммунистов, например… – Пожалуйста – раздел пятый, «Фамарь».

Эта Фамарь, с особой историей своей, с какой-то бухты-барахты есть и в Библии. Как и её, в итоге, муж, четвёртый сын Иакова, Иуда.

С помощью Манна, кстати, становится понятно, чего это в Библии Иуда выделен особой историей своей. Он без Иосифа оказывался кандидатом на благословение, ибо старшие три брата помимо истории с Иосифом очень крупно провинились. Вот ложный ход после исчезновения Иосифа с глаз отца и сочинён создателями Библии.

Виноват сколько-то был и Иуда. Раз сыновья его, один, потом другой, женившись по очереди на Фамари, умирали, не дав потомства. И догадаться о вине его по Библии нормальному человеку нельзя. Но Томас Манн смог. Развратник был Иуда. Фамарь это знала, поэтому, став вдовой, – и по Библии так, – оделась блудницей, Иуда на неё клюнул, и она смогла его на себе женить. Не понятно обыкновенному читателю Библии, чего это она так стремилась в род Иакова. Томас Манн и это объяснил. Хотела быть в первых рядах передового человечества. Такими словами мы, отроки 14-тилетние, рвавшиеся скорей-скорей вступить в комсомол, отвечали на вопрос, зачем мы в комсомол хотим. Вот и манновская Фамарь, наслушавшись Иакова… У него же в Истории, приобретшей цель и движение к ней, брезжит в сверхбудущем на земле всемирное и всечеловеческое благо, как коммунизм у коммунистов. – Довольно комично.

И без длиннот.

***

Я не знаю, в каком отношении к фашистскому экономическому чуду Германии 30-х годов и к довольно хорошему уровню жизни её народа в экстремальное время (почти до конца войны) относится чудесно эффективная деятельность Иосифа. В Библии всё ясно – Бог. Успех от Него. Но Томас Манн делает же потуги объяснить всё умной хозяйственной конкретикой. Какой там Бог?! – Иосиф. Сказка для читателя-современника. Какая? Насмешническая? Над кем? Зачем у иосифового тоталитаризма отнята силовая функция и оставлена только патерналистская? – Не знаю. Впрочем, хоть последний роман и назван «Иосиф-Кормилец», эта функция героя описана спустя рукава. Общо. И лишь на 7 страницах из 490. Хоть автор наводнил тетралогию уймой персонажей, отсутствующих, не действующих в Библии: учителя Елиезера, старика-купца ма’онита, его сыновей, управляющего домом евнуха, родителей евнуха, двух карликов, подруг Мут, религиозного владыку, мать фараона и т.д. Но ни одного – накормленного в голод. Человечества в поле интересов Иосифа и повествователя (как это было у Иакова, вдруг и мельком, что тоже чего-то стоит) нету. Иудейский идеал по-прежнему остаётся идеалом семьи и пользы. Идеалом коллектива миниколлективистов. При всей высоте иудейского Всевышнего. Из-за чего, думается, этого типа идеала Томасу Манну и не хотелось придерживаться. Не только голос братьев, но и повествователя слышится в такой, например, фразе: «К тому же он [Иосиф] был и торговцем, а в дела купеческие входила уже доля воровства, и это тоже вполне соответствовало его [Иосифа] двойственности». И вся романная подробность касательно Пользы была юмором, ибо подробность обычно авторскому позитивному награда.

Впрочем, и длинноты к концу тетралогии что-то поисчезли. Опять пошутил повествователь, пообещав было обратное.

***

Полторы сотни страниц осталось читать. Я давно уж приготовился под сурдинку как-нибудь кончить этот критический отчёт, не ожидая в знаемом в общих чертах хэппи-энде ничего хорошего.

И опять обманулся. (Это в который уже раз?)

Опять глаза оказались на мокром месте. Три раза! Опять неожиданности маленькие. (Да здравствует Мазель!) Одна, когда Иосиф, забыв притворяться, что он не понимает язык братьев, воскликнул и расхохотался, услыхав, что у Вениамина, маленького Вениамина, от двух жён восемь детей. Другая, когда братья, и так уже почему-то невольно думающие о божьем наказании за былое, отпущены (чтоб привели Вениамина) и, озадаченные новой загадкой – волшебным возвратом к ним уплаченных ими за зерно денег – спят, стонут, не просыпаясь, и то один, то другой, то сразу несколько «счастливо улыбались во сне». Третья и вовсе библейская:

«И поднял глаза свои [Иосиф], и увидел Вениамина, брата своего, сына матери своей, и сказал: это брат ваш меньший, о котором вы сказывали мне? И сказал: да будет милость Божия с тобою, сын мой!

И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать, и вошел он во внутреннюю комнату и плакал там» (Быт. 43.29-30).

У Манна так:

«– Да хранит тебя бог, сын мой! – сказал Иосиф и положил ладонь на его спину. – У тебя всегда были такие хорошие глаза и такая блестящая шапка волос на голове, даже тогда, когда ты был ещё крошкой и разгуливал, карапуз, среди зелёных дерев?

Он сделал глотательное движение».

А я понял, что мне повезло, что когда я первый раз решил пропустить что-то – именно гулянье этих двоих среди зелёных дерев – то что-то из того гулянья всё же, злой-презлой, прочёл.

Последний слезливый случай вообще, как какую-то «Рабыню Изауру» смотришь, как в кино на индийском фильме сидишь.

Не посмеялся ли над сентиментальностью Томас Манн напоследок? Или хуже – над приёмами нарождавшегося массового искусства, индустрии грёз, над голливудскостью? Или он давно там и сям в тетралогии над этим посмеивался? Сам, увы, уже не способный от чего-то плакать…

***

А я, как это, может быть, ни стыдно, – я опять с влажными глазами. Да. В том месте, где Иосиф открылся братьям.

Вот так банально.

И вопрос – предвестие ли постмодернизма «Иосиф». Или хотя бы самый конец его. Ну неужели ж автор и тут смеётся надо мной, читателем?

Остаётся ещё 125 страниц… И, может, я ещё передумаю.

А что? Может, не моя в том вина, а вина постмодернизма, который ни то ни сё. То то, то сё.

***

Вот эта напыщенность. Это чувство исторического значения каждого шага у Иосифа. Не то же это, что у Сокурова записывание каждого слова за Гитлером? Ведь середина ХХ века. Религия же никакой роли не сыграла во второй мировой войне, в уничтожении евреев. Христианские церкви молчали. Иудаизм имел бы влияние на евреев, те б в гетто своих, ещё средневековых, так бы и сидели, не высовываясь, и нацизм на них зуба не имел бы. Как в год создания фильма Сокуровым никакого влияния Гитлера на современность не осталось… Или появилось оно? Хоть бы и в России… От распада СССР… Как в Германии от поражения в первой мировой войне… Но Томас Манн оканчивал тетралогию, когда уже становилось ясно, что Германию ждёт новое поражение. Чего было над иудаизмом юморить? Или он предвидел его липовое возвышение после войны? Что западная цивилизация назовёт себя иудео-христианской? По-прежнему не оставляя практически никакого места религии для влияния на мир… Лишь политкорректно делая вид, будто влияет…

Так Сокуров русский нацизм ненавидит. Потому, например, такой прямо мрак в каждом кадре его фильма. А усмешки Томаса Манна над иудаизмом кто-то даже не заметит. Каждый ли поймёт, что подколки повествователя театру, что учинил Иосиф перед своими братьями, не добрые?

«Его поведение очень напоминает нам суету загримированных комедиантов перед началом зрелища».

«…которых он сейчас мысленно проклинал за то, что, явившись у нему с делами, докладами и счетами, они лишили его чистого ожиданья. И всё же он был рад им, потому что ему нужны были статисты».

Другое дело, что в иудаизме есть схожесть с протестантством: успех, мол, признак богоизбранности индивидуума, святое это дело, успех. На этом принципе стоит западная цивилизация и капитализм. Давно. Несколько сот лет. Так как быть, когда повествователь за этот момент начинает петь осанну иудаизму?

«…без неколебимой до неприличия убеждённости в особом и даже безраздельном внимании бога к этому «я», без превращения своего «я» и его блага в центр мирозданья – благочестия нет».

Если помнить, что у Манна кругом юмор, то эта осанна – с подмигиванием. Тем более что и в лексике есть намёк: «до неприличия».

И за что тогда повествователь?

За традиционализм, что ли, за то, что и Розенберг: «…день за днем неумолимая природа мстит вплоть до грядущей катастрофы, при которой рухнет так называемая экономика, сравнимая, вместе с ее искусственным противоестественным фундаментом, с концом мира»?

Этот Розенберг ещё тогда предвещал экологическую катастрофу на планете. Молодец!

«…трогательная дань уважения евреям в их самое мрачное историческое время», – такое мнение можно встретить о тетралогии и причине её написания. – Логично. Если не вникать в то, как написано многое, ну например, резюме повествователя об уроке о Троице, преподнесённом Иаковом своему племени на пути в Египет:

«Не знаю, волнует ли этот вопрос вас, но тем, кто слушал Иакова под уже известным деревом, это было очень занятно и любопытно; такой уж у них был дар».

А в СССР это произведение, как и «Мастер и Маргарита», вообще было источником сведений о религии. – Так мало ли, кто что вычитает. Какой-то великий написал, что Толстой не несёт ответственности, если кто-то из «Войны и мира» вычитает технологию совращения Анатолем Курагиным Наташи Ростовой. Важна сходимость анализа. А она показывает, что ничто Томаса Манна не удовлетворяло в 1933-1943 году.

***

Но трудно, трудно не поддаться соблазну поверхностно отнестись.

«… он не позволил Иосифу, как тот хотел, броситься ему на шею и спрятать лицо на его плече, а отстранил его от себя за плечи и, откинув голову, долго и настойчиво, с любовью и страданием, глядел и вглядывался усталыми глазами в лицо египтянина, которого сначала не узнавал. Но покуда он так глядел, глаза Иосифа медленно наполнялись слезами и переполнились ими; и когда чернота его глаз расплылась в их влаге, это оказались глаза Рахили, с которых когда-то, в похожих уже на сон далях жизни, Иаков поцелуями стирал слёзы [Рахили – об этом не раз писалось в тетралогии], и он узнал его, он уронил голову на плечо ставшего таким чужим Иосифа и горько заплакал».

Колоссально ж! (Наверно из-за микропротиворечия: знакомый – незнакомый.) Ну как тут сопротивляться утверждениям о существовании общечеловеческих ценностей, о ненужности анализировать художественное произведение и отлучать от высокого искусства то, которое не более чем микропротиворечиями призвано усиливать чувство, а потому быть произведением прикладного, а не идеологического искусства.

И всё-таки процитированный отрывок – юмор, коль скоро мы согласились раз с этим вне художественного произведения заявлением автора. Улыбка над наивно-реалистической фазой человеческого восприятия, которая необходима, но недостаточна.

Да, пусть влюбляются девушки в Андрея Болконского. Но Толстой-то так сделал, чтоб осудить Андрея за стремление вмешиваться в ход событий (Гуковский). Он знал, что иные девушки взволнуются ещё больше, когда поймут это. Манну же нечего, как Толстому, утверждать – нет идеала. – Ну так хоть посмеяться с грустью над ещё имеющим идеал читателем. – А мы, в отместку, не влюбляемся ни в Иакова, ни в Иосифа. И поэтому Лев Толстой в мире гремит, хоть и отказался от Нобелевской премии, а Томас Манн не гремит. (Да и не за «Иосифа» ему премию дали.)

Но слышен, слышен.

А как посмеялся автор как бы надо мной лично (над людьми типа меня) – я чуть не пропустил – в сцене объявления Иакову, что Иосиф жив (у меня там опять были влажные глаза, и утирать поминутно пришлось нос). Братья поручили дочери одного из них, встретившейся им на подходе к стану, побежать вперёд и спеть ему песней ошеломляющую новость. (Есть такие люди, умеющие запросто говорить с ритмом и рифмой, как Никифор Ляпис: «Страдал Гаврила от гангрены, Гаврила от гангрены слёг». А эта ещё и на мелодию со скоростью пения перелагала: «Всё поникло, увядая, Оттого, что он исчез, А сегодня песнь иная: Верь, отец, твой сын воскрес».) И вот этому литературному хламу поручил повествователь служить потрясающей вестью. А Иаков, вполне в духе защитников другого вида литературного хлама, её упрекает: «Дозволено ли петь и вещать о делах, не имеющих никакого отношения к действительности».

Автор же с завистью грустно улыбается, представляя мою реакцию, что нет ему ни радости, ни печали в мире, чтоб вдохновиться на настоящую литературу. Ну а мне в эту минуту плевать на автора – я плачу. Я только потом осознаю, что к чему.

Томас Манн, может, подозревал, что открываемый им стиль к хорошему не приведёт.

***

Скомкать свой отчёт о чтении всё же придётся. Потому что с появлением в повествовании Иакова он постепенно выдвигается опять на первое место, а он величествен. Нет, остаются какие-то насмешки надо всем, включая фараона и самого Иакова. Но величие мыслей этого персонажа довлеет. Надо забыть о юморе (как, может, и раньше надо было кое-где забывать). Но теперь уж точно. Прекрасная сложность – этот Ветхий Завет и это произведение Томаса Манна, творения еврейского и немецкого гения. Нет духа рассыпаться в разборе нюансов финального величия. Потому что невозможно было прервать чтение. Повествователь, в общем, очень обманул с обещанием длиннот. Правда, пришлось пропустить немного в самом-самом конце, в описании участников великого похоронного шествия с мумией Иакова, шествия из Египта на родину, к родовому склепу. И тут повествователь не преминул надоесть. – Так тем ясней итог: хороша сказка о величии духа, очень хороша, забываешь, где живёшь (в конце тетралогии, как в начале, как в сказке себя чувствуешь)… но нету чудес в действительности: она ужасна, как те длинноты, что мучили почти до конца.

23 июня 2010 г.

***

Так кончилась тетралогия про великую горнюю и дольнюю изворотливость пионеров иудаизма, – изворотливость, которую можно, оказалось, даже полюбить как изыск человеку прямому, Томасу Манну, немцу. Полюбить на условии, что эта милая блудливость пока не затронула интересы других народов, как это случилось с сакрализацией нацистами своей немецкой прямоты.

Такое условие, однако, было бы чудом в действительности. Оно возможно лишь в ограниченном тексте. И на самом-то деле любить нечего.

Вот и в России теперь подобная проблема. И достижительность, как у евреев и немцев, противна, – даже мирная, – а с недостижительностью – не понятно, как сохранить свою идентичность в конкурентном мире.

25 июня 2010 г.

***

Мрачно закончил, потому что в тоне с произведением. Таков уж постмодернизм и его предтеча. А что можно б противопоставить? – Думается, возражение историку, фундаментально обвиняющему сторонников недостижительности «в слабом осознании своей конкретно-исторической ограниченности» (Ахиезер http://lecture.imhonet.ru/element/1005472/).

Какая ж ограниченность, когда есть угроза прохождения точки невозврата в борьбе человечества против повышения температуры на планете из-за воздействия промышленности. И таких угроз много, только меньше известны. Когда всё яснее, что перепотребление, материальный прогресс губителен, и, следовательно, будущее за возвратом к традиционализму или чему-то подобному, что и есть другими словами недостижительность. Вот у недостижительности-то как раз и просматривается конкретно-историческая неограниченность.

28 июня 2010 г.

 всем рекомендуем смотреть онлайн кино новинки заходи по ссылке

***

 А теперь несколько слов о новостях экономики и бизнеса.

В Советском Союзе жизненный путь человека определялся еще со школы. Закончил институт – стал инженером. Можешь дальше до пенсии ходить в свой научно-исследовательский институт или КБ, и если ты не семи пядей во лбу, то карьеры не сделаешь, но и уволен не будешь. И зарплата была у всех почти одна и та же. И изобретатель-рационализатор, из кожи рвущийся, чтобы улучшить производство, и лодырь, отсиживающийся «от сих до сих», получали примерно одинаково. Даже плохих специалистов не увольняли – чтобы не плодить безработных – а использовали на овощных базах и шефских поездках в колхоз.

Наступила новая эпоха – никто тебя работать больше не заставляет. За тунеядство не судят. Но без работы нет денег, а без денег ничего не купишь, за квартиру не заплатишь, серьезного лекарства не приобретешь. Поиск работы стал основной задачей человека в статусе «безработный». Но и работающий человек может искать новое место, с лучшей зарплатой, более удобным транспортом, с интересными заданиями. Поэтому помощь в поиске работы выросла в целую индустрию. Появились, как грибы после дождя, фирмы, облегчающие поиск работы.

Особенно удобен интернет: сидя дома у компьютера можно «объездить много фирм» и найти ту, которая тебе нужна и которой нужен ты. Например, если кто-то хочет знать, есть ли работа в Гуково, то лучше сайта http://rostovskaya-obl.irr.ru/ не найти. На сайте можно разместить свое резюме, прочитать свежие статьи на тему поиска работы, познакомиться с опытом других ищущих. В общем, новое время дает новые возможности реализовать себя. А быть тунеядцем не хочется – не закон запрещает, а жизнь настоятельно рекомендует: «лучше быть нужным, чем свободным», как поется в известной песне.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 67




Convert this page - http://7iskusstv.com/2010/Nomer7/Volozhin1.php - to PDF file

Комментарии:

Воложин
Натания, Израиль - at 2013-11-20 13:31:02 EDT
"В «Иосифе и его братьях» Томаса Манна есть место, где слуга фараона египетского вдруг начинает говорить по-французски (то есть так, как и положено царедворцам, только совсем в другое время). Это момент и запоминающийся, и важный (его всегда приводят в статьях, объясняющих, почему этот роман — предтеча постмодернизма). И этот кунштюк с тех пор повторяли тысячи раз (особенно когда постмодернизм как раз наступил)" (http://kommersant.ru/doc/2343828).
Я-то думал, что это я открыл Америку, а оказалось - Колумб.

Экс
Швамбрания - at 2010-08-15 15:02:39 EDT
Заглавие статьи мало связано с её содержанием и потому представляется неудачным, несмотря на красивое слово "постмодернизм". Статья посвящена не явлению Томаса Манна, как "предтечи" (предшественника) нового в прошлом веке литературного течения, а событию несоизмеримого масштаба - прочтению его знаменитой тетралогии С.И.Воложиным. Пусть заголовок типа "Мое прочтение книги Т.Манна" был бы несколько нескромен, зато отражал бы суть работы автора: отдельные (разделенные звездочками) заметки по тексту классика и реакции автора, как читателя, – от зевоты на длиннотах до скупой мужской слезы в трогательных местах. Автор создал немалый труд, но что он открыл, что хотел доказать и доказал ли - остается загадкой.

Насколько я знаком с некоторыми работами С.И.Воложина, а обсуждаемая статья исполнена в обычном для него стиле, это многословные сочинения без обозначения задач и целей, без видимого плана и каких-либо выводов. Идет долгий разговор о том, о сём, автор пишет заумно, а признаться в непонимании нам – соромно по сказке Андерсена. Автор в каждой статье ритуально поминает Л.С.Выготского, но не приводит примеров применения его теории. Большие эрудиты утверждают, что статьи нельзя критиковать за то, чего в них нет. В некоторых случаях это правильно: на нет и суда нет!

Vopros
- at 2010-08-12 21:53:53 EDT
"В чём смех?"

Александр Туманов
Канада - at 2010-08-05 15:07:42 EDT
Чтение этой статьи, размер которой перекликается с жалобами автора на "длинноты" романа, представляет трудности, связанные как со стилем, так и теоретической базой дискуссии Попытка анализировать роман Т.Манна с позиций постмодернизма требует обширных знаний и не может ограничиваться только русскими источниками (см. ссылки на сайты, упомянутые автором). Стиль и язык этого опуса далек от русского литературного языка, полон украинизмов, вульгарных выражений и совершенно головоломных неологизмов. Все это очень похоже на графоманство.
Б.Тененбаум
- at 2010-08-01 19:10:20 EDT
По-моему, это взгляд на Эйфелеву башню через щель почтового ящика.

Виктор Каган
- at 2010-08-01 18:59:39 EDT
Помню обретение книги из рук благоволившей ко мне заведующей книжной лавочкой при Театральном магазине (тогда ещё на Литейном) Сарры Абрамовны. Помню, как какое неведомое чувство заставляло меня отложить книгу всякий раз, когда пробовал начинать её читать "на ходу". И открыл наконец, только свалившись с тяжёлой пневмонией, когда температура первый раз упала - провёл с ней неделю, а потом ещё две, когда всё-таки загремел в ВМА. Многое читавший по диагонали - эту читал по словам, возвращаясь и перечитывая. Одна из книг, вызывающих в полном смысле слова наслаждение. Может быть, поэтому любой текст, диссониирующий с этим чувством, воспринимается с трудом. Сделав всё же изрядное усилие, дочитал. Несмотря на отдельные небезынтересные моменты, общее впечатление скорее отрицательное. Запутанно-извилистый ход рассуждения, исходящего из, в лучшем случае, очень отдалённо относящихся к книге вещей. Граничащая с насмешкой, а то и забирающаяся на её территорию, ирония. При этом - холодность, невовлечённость в контекст. Узловатые корни постмодернизма в этом едва ли не библейском тексте? - Не вижу! В общем, каждый текст - для своего читателя, к числу которых отнести себя не могу.
Элиэзер М. Рабинович
- at 2010-08-01 18:24:11 EDT
Честно говоря, дочитал только до середины - статья мне представляется малочитабельной. Она выражает беспорядочно изложенную нелюбовь автора к роману, а на мой взгляд - его полное непонимание, как и нечувствителльность к его поэзии. Г-н Воложин цитирует, как истину, сомнительное сочинение Фрейда "Моисей и монотеизм", логика и выводы которого отвергнуты большинством исследователей. Он ловит Томаса Манна на ошибке, действительно удивительной: последний полагает, что это Авраам сам отказался заколоть сына, тогда как "на самом деле" (т.е. так, как это описано в Торе), Авраам-то был готов, но Б-г рукою ангела твердо его остановил. Однако дело-то не в ошибке, а в правильном (несмотря на ошибку) наблюдении Манна, что символизм истории состоит в драматическом и резком отказе Б-га и евреев от человеческих жертвоприношений.

Фраза "Поразительно, что только ни может сотворить один и тот же человек: и полную нечитабельность, и текст, от которого оторваться нельзя" мне представляется бессмыслицей - как можно не оторваться от нечитабельной книги?

Я согласен с г-ном Тененбаумом: эта статья - урок анатомии над живым телом. По счастью, если остановиться в середине статьи и дальше ее не читать, то можно сохранить живое восхищение романом. Для меня это - одна из книг, которыми просто приятно владеть, которую приятно снять с полки (как я это делаю сейчас в процесс писания отзыва) и подержать в руках, перелистать и перечитать отдельные места.

Редактор
- at 2010-08-01 15:57:03 EDT
Прошу прощения у автора и читателей: предлагаемый вариант статьи - полный и окончательный, продолжения или окончания в ближайшее время не ожидается. Первоначальный план дать статью в двух номерах в последний момент был изменен, так что судите произведение по тому, что есть.
Удачи!

Виталий Гольдман
- at 2010-08-01 15:01:14 EDT
А мне анализ очень понравился: на каждом отрезке неожиданный взгляд, небанальные оценки, нетривиальные сравнения. Заставляет думать. Подробнее напишу после выхода окончания.
Б.Тененбаум
- at 2010-08-01 14:48:50 EDT
Cделать уху из аквариума очень просто - надо просто нагреть воду - а вот сделать аквариум из охлажденной ухи уже затруднительно. Автор статьи "... пропустил через себя ..." некий роман - и убил его в процессе перегона. А то, что это был великий роман - вообще говоря, подробность. Этот автор может убить что угодно.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//