Номер 2(15) - февраль 2011
Яков Лотовский

Яков
Лотовский Подольско-американский треугольник пунктиром.
Рассказ

 

Случилось как-то тётушке моей остаться одной на хозяйстве в доме племянницы. Племянница, то бишь сестра моя, внезапно угодила на больничную койку. Как на грех стряслось с ней такое, в ту пору, когда муж с дочерью уехали на побывку в Ярославль.

Мне приводилось уже рассказывать о прямо-таки легендарной тётушкиной отзывчивости. Такое водилось за ней и во времена её замужества, но ещё более, когда она овдовела. Не успела племянница повесить трубку, как тётушка, радостно возбуждённая, прикатила на такси, без колебаний оставив свой вдовий приют, где уже более семи лет одиноко пребывала в четырёх стенах. Единственным для неё развлечением был старый, подслепый и припадошный телевизор ископаемой марки Рекорд, что мелькал-бубнил в своём углу с утра до ночи, помогая коротать ей вдовий век и являясь для неё больше, чем развлечением – товарищем, сожителем. Он имел свои причуды, свой норов, с которым она сжилась: умолкал вдруг, разевал рот, как рыба, моргал, за что получил от неё прозвище Моргун. «Что-то Моргун заглох», – говорила вслух тётушка, возившаяся на кухне, и направлялась отвесить ему тумака, иного обращения он не понимал. Часто одного удара было мало – это когда случался с ним припадок, когда всё убегало вверх, закатывалось ему в подлобье – и тётушка отвешивала серию боковых ударов, каковые могли лишить чувств кого угодно, но Моргуна это, напротив, приводило в чувство. Она не сильно серчала на его выходки, считая их просто дурной чертой характера, и затрещины отпускала с воспитательной целью, для исправления его нрава, как материнские шлепки. Смотрела она его вполглаза, слушала вполуха, оттого и спокойно сносила его выходки.

Правда, с некоторых пор присаживалась к нему со жгучим любопытством, когда давали программу «Время», а в ней американского голодного доктора Хайдера, что наотрез отказывался кушать. Не совсем понимая его мотивов, она с напряжением ожидала сведений о нём, предварительно отлупив Моргуна, чтоб к урочному часу не взбрыкивал, не мешал ей глядеть во все глаза, как посреди Америки, сидит на виду у всех учёный, интеллигентный человек, не имея во рту ни маковой росинки вот уже несколько месяцев. Похоже, она перепутала этого доктора с американскими безработными, голодными и бездомными, которых, как известно, множество там, в стране контрастов, в то время как жирные толстосумы всё больше жиреют, лопаются от обжорства, эксплуатируя простых людей, и сердце её разрывалось от невозможности ему помочь. Пусть пенсия у неё 50 рублей, но она нашла бы чем подхарчить голодного доктора. Слетала бы в гастроном, взяла бы колбаски варёной, нет, даже копчёной, дорогой, грамм сто пятьдесят, даже двести, яичек бы десяток, ещё чего-нибудь, что было бы на тот час, селёдочки взяла бы. Может даже, тряхнула бы мошной и четвертинку взяла, если, конечно, алкаши не расхватают после двух часов дня – раньше не отпускают: закон новый вышел – пусть согреется, вон сколько сидьмя сидит на холоде, кутается в старенький плед, но виду не подаёт, иногда даже слабо улыбается, это когда наши корреспонденты вокруг него хлопочут, но и эти не почешутся сунуть ему хоть сосиску, рожи сытые. Всем плевать с высокой колокольни на бедняка. А тётушке сильно его жалко – человек порядочный, и собою видный, и похоже, одинокий, бессемейный. «Как я теперь», – вздыхала тётушка, сидя уже напротив цветного телевизора племянницы и любуясь большим пёстрым изображением, не чета её Моргуну, который получил теперь возможность передохнуть в пустой квартире от тётушкиных тумаков и попрёков.

Внезапно в дверь позвонили. Тётушка с неудовольствием оторвалась от лицезрения доктора и пошла открывать дверь.

На пороге стоял товарищ Райтруб, старый большевик, ветеран партии, состоявший в её рядах с незапамятных времён. Еще в давнюю пору он стал бобылём и, лишённый заботливого ока, приобрёл неопрятный вид. Бессменные на нём штаны, например, так сильно залоснились и даже отвердели, что способны были пускать солнечные зайчики. Ну прямо не товарищ Райтруб, а какой-нибудь зеркальный карп. Однако несмотря на старый свой возраст и призасаленность, имелось в нём ещё изрядно проворства и общественного обаяния. Идя по улице, он раскланивался налево и направо, так как всем был ведом и участлив. Причём, по имени-отчеству никто его не звал, а только по фамилии: товарищ Райтруб, которая, как видите, отдаёт чем-то казённым, напоминая название какой-нибудь советской конторы: райснаб, райторг, райсбыт. Полагалось ударять на первый слог: РАЙтруб, но всем было привычней по примеру этих контор ударять на второй: РайТРУБ, да и сам хозяин фамилии не противился тому и ударял на второй слог, – это чтоб погасить её чужеродность и ввести себя в обиходный советский ряд, пусть звучит казённо, пусть выглядит каким-то районным управлением по каким-то там трубам, трубопроводам, зато по-нашенски – райтрýб. Забавно, что в его же парторганизации, имелся член партии с похожей, но с более странной фамилией Волкотруб. Что она могла означать, так и осталось для меня загадкой. Скажу лишь, что всякий раз услышав эту фамилию, я слегка не то, чтобы вздрагивал, напрягался немножко. Мне почему-то виделся при этом какой-то волк-оборотень, говоря по-украински, вовкулак, или – того хуже – некая невероятная помесь волка с трубой, причем волка этого вполне даже можно пожалеть, что так его угораздило – какая у него жизнь? А иной раз представлял себе менее страшную картинку: воющего на луну волка, у которого от вытья трубой вытянута морда. Впрочем, я охотно допускаю, что несмотря на фамилию сей Волкотруб вполне мог быть довольно симпатичным человеком, таким же, как и его полуоднофамилец Райтруб. Прошу обратить внимание, что фамилии обоих товарищей по парторганизации плясали совсем от разных словообразовательных печек, но на поверхность звучали сходно. Этим как бы даже демонстрировали собой с одной стороны интернациональную природу компартии, а с другой – унифицирующую, приводящую к общему знаменателю всех ее членов.

Товарищ Райтруб с большой чуткостью относился к покойной мамочке моей, которая была ему товарищем по парторганизации при ЖЭКе, всегда вставал за неё горой. Щадя её больные ноги, брал на себя трудные партийные поручения, например, инспектировать магазины, хлопотал о льготах для неё, относил партвзносы и готов был служить всячески, питая к ней, вполне возможно, не только партийно-товарищеские чувства.

Когда же пришёл ей час сойти в могилу, он сказал на похоронах прочувствованную речь. Из пылкой его речи выростал к нашему удивлению образ несгибаемого большевика, революционера, борца, нисколько не напоминавший бытовой образ бедной моей мамы, натерпевшейся в последние годы от мучительных болей. Говорил он пылко, с известной митинговой интонацией, взмывая голосом над скорбью родных и близких, как если бы погребение происходило на поле боя, по-над кручей, на безымянной высоте, а не на городском коммунальном кладбище, на участке под номером. И в то же время в митинговой его речи, в минорных её модуляциях, слышалось что-то от заупокойного кадиша, каковой мог бы произнести синагогальный служитель Ганапольский, последний из могикан, всё ещё обретавшийся здесь, в этом странном некрополе, где вперемежку лежали иудеи с православными, католиками, мусульманами – пойди разбери где кто, фамилия не всегда скажет. Ведь прежде как было – пусть даже на могиле выбита фамилия, скажем, Черносотенко, но раз он лежит на еврейском участке, стало быть сей Черносотенко при жизни был евреем и потому достоин муле и кадиша.

И после похорон товарищ Райтруб не оставил без внимания осиротелую семью, справлялся по телефону о её нуждах, а то и являлся самолично. Ему даже удавалось на протяжении двух-трёх лет добиваться продления льготной справки на имя покойницы в магазин-салон для ветеранов партии и войны, чтоб получать провиант, как если бы она была живая. Не знаю, как уж согласовал он сию незаконную акцию со своей партийной совестью. Возможно, именно партийная совесть и велела ему пойти на этот невинный подлог.

Так что товарищ Райтруб, будучи добрым покровителем дома, вполне имел право являться сюда в любую пору дня и ночи, рассчитывая на благодарное к себе внимание.

Посему тётушка, несмотря на довольно поздний час, позволила товарищу Райтрубу пройти в квартиру, хотя была не рада, что помешал он её сострадательному просмотру передачи о голодном американском докторе, и вообще расположения к Райтрубу не питала. На неё не действовало обаяние его партийного стажа, она видела в нём лишь неопрятного старика с мокрыми губами и запахом изо рта. К тому же, прожив жизнь с крепким украинским мужчиной, водителем-дальнобойщиком, как-то поотвыкла общаться со стариками-евреями, сама уже отчасти не еврейка: почти позабыла идиш, при божбе осеняла себя меленьким, куцым крестом, скорее, неким суеверным жестом – слегка так поколеблет щепотью перед декольте, – прибегала иной раз и к солёному словцу. Но веры никакой не держалась. Под старость лет, когда пошли одна за другой смерти близких, образовался у неё как бы культ усопших, иконостасом в нём служила галерея фотографий всей почившей родни: мужа, дочери, сестры, брата, зятя, племянника, шурина. Все они были расставлены на расстроенном пианино «Украина», украшенные бантами, искусственными цветами, кружевными салфеточками. Она вечерами подходила к пианино и просила у всей шеренги усопших покровительства и добра для своих близких. При этом крестов, конечно, не клала, а на какой-то восточный манер складывала ладошки перед собою и наклоняла голову. И еще она верила в Кашпировского, целителя массовой телеаудитории, жгучего брюнета с боксерским лицом. Когда он давал сеанс по телевизору, она подносила поближе к экрану, к самому его лицу, артритную свою ногу, освободив ее от бинтов и жгутов, чтобы целебнее был результат.

– Ты одна? – не очень тому удивляясь, спросил Райтруб, проходя мимо неё в гостиную в грязных башмаках. – У меня ремонт. Не могу спать, воняет краской. Я переночую у тебя.

Такого, чтоб ночевать здесь товарищу Райтрубу, ещё не бывало. Тётушка не верила в подлинность его ремонта, слишком уж странно совпадали обстоятельства: племянница в больнице, её муж с дочерью в отъезде, она в доме одна, и тут – на тебе! – ремонт, как бы вынуждающий старого бобыля искать ночлег на стороне. Она насторожилась и, пожав плечами, неуверенно отвечала: «Ночуйте...»

– Смотришь телевизор? Правильно, надо всегда быть в курсе, – сказал товарищ Райтруб, опустившись на диван, и сам уставился на американского доктора, которому наш корреспондент показывал письма, где советские люди уговаривали его вернуться к принятию пищи.

Товарищ Райтруб обращался на ты ко всякому. Поначалу это могло покоробить, но по мере ознакомления с его старо-большевицкой повадкой, приходило понимание, что в его тыканьи хамства нет, почти нет, а есть нечто братское, на коминтерновский лад, когда своим говорят ты, а недругам – вы.

– Голодающий, – без должного уважения произнёс Райтруб, заметив жадный интерес тётушки к американцу.

– Вот вы, товарищ Райтруб, человек партейный, – обратилась к нему она, переведя дыхание по окончании показа доктора. – Не пойму я: почему он не кушает?

– А! Я тебя прошу. Оно тебе надо?! – отвечал товарищ Райтруб неожиданно бытовым, беспартийным тоном.

– Просто жалко человека. Такой видный из себя доктор. Профессор.

– А меня тебе не жалко? – совсем уж вдруг заявил он.

Тётушка замерла от такого оборота дела, не отводя глаз от телевизора, где уже не показывали американского доктора, а крутили эпизоды футбольных игр, нисколько её не интересовавшие даже при живом муже, который и помирая, весь усохший, разом сошедший на нет, и то спрашивал: как там киевское «Динамо».

– Меня не жалко? – повторил он.

– Вы хотите кушать? – сказала она, вскакивая. – Так я пойду поставлю чай.

Мушл-капушл! Ты меня не так поняла. Я сыт.

И он схватил её за руку, когда она торопилась мимо него на кухню:

– Сядь. Садись рядом. Не бойся, я тебя не укушу.

Тётушка с трудом высвободила руку из цепкой хватки. У неё стало сильно биться сердце от волнения. Райтруб прихлопнул ладонью по дивану:

– Садись. Не бойся. Что я такой уж страшный?

«Страшнее некуда. Старая обязьяна», – подумала тётушка, но вслух, конечно, не произнесла. Ей и в самом деле стало страшно. Она теперь поняла, куда клонит старый бобыль, она убедилась в истинной цели его прихода.

– Сядь. Не бойся, – повторил Райтруб, продолжая ударять ладонью по дивану. – Я тебе расскажу про этого доктора.

Тётушка осторожно опустилась на диван на безопасном расстоянии от старика.

– Это называется политическая голодовка. В знак протеста американским империалистам, поджигателям новой войны.

Товарищ Райтруб вовсе не собирался давать доктору лестную рекомендацию. Напротив, был склонен умалить его подвиг. Но язык его, сам собою изрекавший казённые словесные обороты, невольно представил американца в привлекательном для тётушки виде.

– И он не боится, – с уважением сказала тётушка. – Настоящий революционер. У нас теперь таких нету.

Мушл! Причём тут революционер! – с досадой воскликнул старый большевик товарищ Райтруб. – Он такой революционер, как я... не знаю кто. Как я балерина!

Тётушка посмотрела на него оценивающе:

– А вы могли бы так? Столько месяцев без еды?

– Ты думаешь, я много ем? – пылко произнёс Райтруб. – Чтоб мои враги столько ели, сколько я ем! Бывают такие дни, что утром стакан чаю – и до самого вечера. Некогда: дела!

– Ничего?

– Ни крошки, – с гордостью сказал он, будто малоедство было главным достоинством, на котором тётушка основывала свои симпатии к людям.

– Но вас почему-то не показывают по телевизору.

Тётушку, видно, отпустило волнение, раз стала шутить.

– Я, чтоб ты знала, однажды спас людей от гибели, – без видимой связи заявил товарищ Райтруб.

Но связь была: он боролся за перенос тётушкиного внимания от голодающего американца на свою личность. Он, похоже, ревновал. – Ты помнишь 16-й трамвай, что ходил по Владимирскому спуску на Подол? Помнишь историю, когда он потерял тормоза?

Старик подождал, пока она вспомнит. Ему было важно, чтобы она вспомнила. И когда она подтвердила, что помнит, он и выложил ей:

– Я там был! В трамвае! Внутри! Когда он потерял тормоза!

Он снова выдержал паузу, чтоб посмотреть, какое действие окажут его слова. И, представьте, некоторого впечатления он достиг: тётушка с интересом посмотрела на него. Вдохновлённый её вниманием, он сделал еще одну эффектную паузу. Характерным жестом подольского рассказчика он неспешно провел указательным и большим пальцем по уголкам узенько, как-то по-утиному открытого рта, убирая накопившуюся в комочки слюну и заодно как бы готовя его к важному сообщению, и продолжил:

– Трамвай катился вниз всё быстрее и быстрее. Вожатый крикнул, что не держат тормоза. Началась паника. Кто мог, стал выпрыгивать в двери и окна. Вожатый выпрыгнул сам. Там ехал генерал – тоже выпрыгнул. А я остался. Надо было наводить порядок, помогать людям.

Тётушка глядела на него, ожидая продолжения интригующей истории:

– Ну? Дальше?

– Вот и всё. Все повыпрыгивали. И вагоновожатый. И генерал. А я остался. Я не выпрыгнул. Как я мог? В трамвае оставались люди: женщины, старики, дети.

– Что же было дальше?

– В самом низу трамвай сошёл-таки с рельс.

– Ну, и?..

– Ну а я сошёл с трамвая. Между прочим, те, кто выпрыгивал, поразбивались, попереломали руки-ноги. Паникёры!

После некоторого молчания тётушка сказала.

– Может, вы побоялись выпрыгнуть?

Мушл цым тухес! – возмутился Райтруб и даже вскочил с дивана. – Я побоялся?! Ерунда!

Он возбуждённо заходил по ковру, и тётушка с неудовольствием отметила, что он оставляет грязные следы, но выговаривать ему не стала: и без того расстроен.

Зато угораздило её спросить:

Генерал тоже разбился?

– При чём тут генерал? – раздражённо бросил он: его бесило, что она всякий раз находит кем интересоваться, только не им. – Я знаю? Выскочил. Меня это не интересует.

– Странно, – задумчиво произнесла тётушка.

– Ничего странного: испугался.

– Странно, – повторила она. – В жизни не встречала, чтоб генерал – в трамвае.

Тут она говорила со знанием дела. Покойный её муж после войны ходил в личных шоферах у Чеботарёва, замминистра. Она знала, кто на чём ездит.

– Генерал, полковник... Какая разница? Военный чин.

– Может, всё-таки попьёте чаю? – снова справилась у него тётушка: надо было всё же как-то уважить попечителя семьи.

– Я перед сном чай не пью.

– А что вы пьёте перед сном? Водку? – не удержалась она.

– Перед сном? Никогда!

– Только с утра?

– Слушай, при чём тут водка? Ты думаешь, если твой муж был русский, то и ты русская?

– Мужа моего не трогайте, – вспыхнула тётушка. – Да, он выпивал. Но пьяницей не был, – пылко произнесла она, точно с кем-то споря. – Он имел золотую душу. Жалко, что не дожил до алкогольного указа. Меньше бы угощали друзья-приятели, чтоб они провалились уже.

И с чувством прибавила:

– А еврейкой я была и есть. Еврейкой и умру!

– «Умру». Как тебе не стыдно! – в свой черёд воскликнул он, придвигаясь к ней. Ему по душе был её пыл. – Ты ещё не старая женщина. «Умру»! Мушл-капушл! Тебе до смерти ещё жить и жить. Я тоже, между прочим, ещё не старик. Слава Богу, рюмку водки выпить ещё в состоянии.

Тётушка пренебрежительно покосилась на него:

– Ладно. Буду вам стелить.

Она выключила телевизор и пошла в спальню. Райтруб рассматривал свои голубые с желтизною руки, что-то соображая. Когда она вернулась со стопкой свежего белья, он вдруг объявил: – Ладно. Давай попьём чайку.

– Пойдёмте, – пожала плечами тётушка, и они пошли чаёвничать на кухню – тётушка впереди, товарищ Райтруб следом.

Чувствуя его взгляд на себе, тётушка несмотря на больные ноги, старалась ступать полегче, повоздушней. Нет, она нисколько не стремилась понравиться ему. Он ничуть её не интересовал. Был даже неприятен. Но она вдруг оказалась в интригующем положении, в коем не пребывала целую эпоху, и теперь откуда ни возьмись всё само собой стало обнаруживаться: и замирание сердца, и некоторое кокетство, и даже, смешно сказать, какой-то девичий страх. Ситуация вызывала из забытого прошлого тени прежних игр, навязывала амплуа.

Пили чай за столом, покрытым клеёнкой. Допив свою чашку, Райтруб от другой отказался.

– Чай не водка – много не выпьешь.

Он всё хотел предстать человеком бывалым и не без удали.

– Кстати сказать, ты на кладбище давно была? – вдруг спросил он, но как-то весело и даже с загадочной улыбкой.

Она смутилась, поскольку давненько не наведывалась на кладбище. Она могла бы сослаться на набрякшие свои вены, но не перед собой: грех непосещения родных могил саднил ей душу, и она чаще старалась представать пред «иконостасом» на пианино, чтобы вымаливать у фотографий усопших прощения. Но Райтруба не очень интересовал её ответ.

– Ты обратила внимание на памятник мясника?

– Который у входа? С бокалом вина в руке?

– Был с вином, остался с чаем, – хохотнул Райтруб.

– Как это?

– А вот так это! – с поучающей строгостью воскликнул он, давая понять, что не без его участия устранялось кладбищенское вольнодумство. – Теперь у него в руке стакан с чаем.

Тётушка воззрилась на него недоверчиво.

– Откуда видно, что в стакане? Может, вино? Или самогон?

– Кха! – ожидая такого вопроса, крякнул Райтруб. – Стакан – с подстаканником. И ложечка торчит!

– Ложечка! – изумлённо повторила тётушка и представила себе этот роскошный надгробный памятник, прямо при входе на кладбище, настоящую гробницу, где на высокой мраморной стеле выбито изображение упитанного мясника, сидящего в кресле и пиршественным жестом поднимающего бокал вина. В глубине души ей импонировала эта бесшабашная поза неуёмного мясника, означавшая в каком-то смысле даже победу над смертью, моральную победу. – Извините, но я не понимаю...

– Что тут понимать, – перебил он её возмущённо. – Развели, понимаешь, агитацию. Это кладбище или питейное заведение? Партия и правительство взяли курс на борьбу с алкоголизмом. И это вам не очередная кампания. Это всерьёз и надолго! И мы искореним это позорное наследие прошлого.

– Это правильно, – тихо вздохнула тётушка, подумав о покойном муже. Мясника сгубила та же страсть. Какая жалость, что партия и правительство так припоздали со своей борьбой.

– Но что же теперь выходит? – продолжала она. – Теперь выходит, что мясника погубила не водка, а чай?

На сей раз растерянно замер товарищ Райтруб. Но ненадолго. За словом в карман он никогда не лез.

– Не знаю, что его погубило, но агитировать за пьянство никто теперь не позволит. Да ещё на кладбище. Это вам не питейное заведение. Хватит! Допились!

– Но он так поднимает стакан, как будто тост говорит. Что б выпить стакан чаю, надо говорить тост?

Райтруб и тут не растерялся:

– Он говорит, что надо вести воздержанный образ жизни.

Подумав, тётушка сказала:

– Выходит, что даже из могильного памятника сделали агитацию.

– Я всегда считал, что ты умная женщина! – пылко воскликнул Райтруб, хлопнув ладонью по колену.

– Интересно только: кто платил за переделку? – спросила между тем она.

– Сами они и заплатили. Вся ихняя мешпуха.

– Не понимаю. Зачем им платить за вашу агитацию.

– Попробовали бы не заплатить! – воскликнул он. – Памятник стоит бешеных денег. Откуда такие деньги? Ясно: нетрудовые доходы. Им намекнули – они тут же всё поняли.

Тётушка вздохнула:

– Да-а, нам с вами такого памятника не поставят.

И, помолчав, спросила:

– Вы что-нибудь имеете себе на похороны?

За себя она была спокойна: на сберкнижке лежало четыреста рублей. Райтруб поморщился. Тема завершения жизни ему не была приятной.

– Ай, брось эти разговоры. Что вы все так любите об этом. Мы ещё с тобой поживём!

Тётушка отметила про себя двусмысленность последней фразы и чтобы не дать развиться сией материи, решительно поднялась с табурета и стала убирать посуду со стола. А убравши, объявила: – Пойду вам стелить.

Она давно решила стелить ему в гостиной, а самой ночевать в спальне. Ляг она в гостиной, он получил бы повод появиться в ее опочивальне под видом, скажем, посещения туалета. А там кто его знает этого кавалера, гораздого на внезапные выходки. Он и теперь, когда она, застилая, взмахивала свежими простынями, боролась с подушками и наволочками, энергично двигая полными с ямочками локтями, изловчился поймать её руку и чмокнуть мокрыми своими губами.

– Вы что это? – так и обомлела она.

Он и сам не ожидал от себя такой прыти. Порыв благодарности толкнул его на это – за ним ухаживают, потчуют, не жалеют крахмальных простыней. Не привык к такому. Точнее, отвык за много лет. К тому же он всё больше проникался интересом к этой женщине, отличавшейся от обычной пожилой еврейки, от его покойной жены, пухом ей земля. С ней его душа была безмятежной, но постной, точно лошадь в стойле. Здесь же противостоял ему иной мир: влёк, подразнивал, манил, лишал уверенности. И всё же она была соплеменницей, и это прибавляло шансов на успех. Поэтому в его лобызаньи присутствовала не только растроганность.

Тетушка это тоже ощутила, и у неё прыгнуло сердце. Она поспешно довела до конца расстилку постели и, пожелав ему покойной ночи, поторопилась в спальню.

Войдя в спальню, она передвинула тяжелый комод, перегородив им дверь, откуда и силы взялись. Теперь она была отгорожена от этого невозможного старика. Но всё равно не могла уснуть от сильного сердцебиения. Она вдруг вспомнила телевизорного доктора в вязаной шапочке. Спокойный, степенный. Сидит, наверное, сейчас ночью на американской площади – голодный, бездомный, зябнет, кутается в плед. А этот несносный старик нежится в свежей постели. Ремонт, видите ли, мешает ему ночевать дома, краской, видите ли, пахнет. Врёт. И тут точно бесёнок в ней какой-то шевельнулся: а что как на месте товарища Райтруба да оказался американский доктор – стала бы она подпирать комодом дверь? Ей даже самой себе стыдно стало отвечать на такой вопрос. Нет, а всё-таки? – не унимался бесёнок. Она стала подыскивать правильный, достойный ответ на этот каверзный вопрос. В конце концов нашла нужный, истинно дамский: у неё тогда вряд ли хватило бы сил передвинуть комод.

Поутру товарищ Райтруб, поблагодарив хозяйку за приют, поспешил к своим партийно-общественным делам. Перед уходом он снова благодарно припал к тётушкиной руке. Когда закрылась за ним дверь, она стерла мокрый след его поцелуя передничком.

На следующий вечер снова раздался звонок в дверь – и снова когда показывали голодающего доктора. Он грустно улыбался и, показалось тётушке, ещё больше отощал. Он слал признательный привет советским телезрителям, которые его звали перебираться в Советский Союз, где, как известно, нет ни голодающих, ни поджигателей войны. Тётушка сразу сообразила: снова Райтруба нанесло. На этот раз она спокойно досмотрела передачу о докторе, несмотря на докучавшие настойчивые звонки, и лишь, когда пошёл репортаж об афганской войне, подалась отпирать дверь.

– Краска так воняет – сил нет, – пожаловался с порога товарищ Райтруб. – Невозможно усидеть в квартире.

– Надо окна открыть, – неприветливо проворчала тётушка, но впустила его.

– Ещё ночку у тебя заночую. Ты разрешишь?

– Если вы, товарищ Райтруб, не будете делать ваши выходки, – напрямик ответила она и пошла в гостиную, к телевизору.

– Какие выходки? Тебе что, неприятно? – вопрошал он, следуя за нею.

– Сами знаете какие. Неприятно, – отвечала тётушка на оба вопроса, не оборачиваясь.

– Садитесь на диван, – велела она строго, а сама присела на стул, хотя больше ей нравилось на диване. Но она опасалась, что Райтруб станет к ней придвигаться.

Они некоторое время глядели на экран, где показывали нового генерального секретаря Горбачёва, окружённого простым народом и матёрыми субъектами в штатском, что зыркали беспокойно по сторонам. Самым внимательным слушателем генсека являлась его собственная жена. Она завороженно глядела ему в рот, точно видела его впервые. Отовсюду сыпались довольно нахальные вопросы. Горбачёв успевал огрызаться на все стороны, за словом в карман не лез.

– Молодец! – оценил это по достоинству товарищ Райтруб. – Он мне нравится. Интеллигентный человек. Язык подвешен.

– Интересный мужчина, – согласилась тётушка.

– И мужчина интересный, – подтвердил Райтруб. – Между прочим самый симпатичный из всех наших вождей.

– Брежнев тоже был интересный мужчина, представительный, – сказала она.

– Брежнев?! – брезгливо сморщась, воскликнул он. – Ой, я не выдержу от нее! Обезьяна. Двух слов не мог связать без шпаргалки. Старая горилла!

Тётушка метнула сквозь очки насмешливый взгляд на него: он ещё, дескать, рассуждает о красоте, помолчал бы, красавец. Райтруб заметил её уничтожающий взгляд и ещё больше воспалился:

– Ты ещё скажи: Черненко. Красавцев нашла. Деятели! Без бумажки – ни слова.

Тётушку подмывало сказать, что нехорошо так выражаться о покойниках, тем более, о вождях, но она воздержалась – зачем лезть в политику.

– Вот Сталин был красивый мужчина, – задумчиво и просветлённо вздохнула она и вспомнила время, когда и сама была красивой, неутомимой официанточкой в накрахмаленной наколке, передничке, короткой, чуть ниже колен юбочке, в летнем ресторане «Ривьера», на зеленых склонах днепровских круч и муж на казённом Опель Адмирале, отработав день на Чеботарёва, увозил её в полночь домой на Подол, по серпантину каштановых аллей.

Не сразу нашлась у товарища Райтруба для неё отповедь. Совсем сбил его с толку её неожиданный эстетический взгляд на Сталина, подобное ему в голову не могло прийти. Много протестующих чувств сразу вскипело у него в груди: и культ личности, и репрессии, и договор с Гитлером, и дело врачей, и двадцатый съезд... Слова клокотали в груди, закипали на губах, но никак не опровергали физической красоты вождя, скатывались с неё, как с гуся вода. В итоге из него вырвался один только пламенный выкрик:

– Ленин был красивее! – как бы побил он козырным тузом.

Против Ленина тётушка, конечно, не могла иметь никаких козырей.

– Ну, Ленин... Ленин – это, конечно, Ленин, – согласилась она, расправляя и разглаживая на коленях передник. Хотя и тут её подмывало что-то добавить.

– Сталин красивый мужчина! – не мог успокоиться Райтруб. – Ты ещё скажи: Берия!

Берию тётушка поминать вовсе не собиралась, а вот о таких видных собою мужчинах как Будённый с Ворошиловым вполне готова была напомнить. Однако видя такое нервное отношение гостя к красоте наших вождей, переменила тему:

– Как вы насчёт попить чаю?

Райтруб вдруг хлопнул себя по лбу и бросился в прихожую к своему пальто. Несколько мгновений спустя он снова предстал пред тётушкой с газетным свёртком в руке, торопливо развернул его и со стуком поставил на стол четвертинку водки – так ставят ферзя, объявляя мат.

– А как вы на счёт этого, а?! – воскликнул он с задором.

Тётушка глазам не верила.

– Боже! Что за новости? Вы тоже выпиваете?

– А по-вашему я уже не человек? – взволнованно парировал он. – Я ещё, слава Богу, человек!

До тётушки вмиг дошло: любой ценой хочет завоевать её расположение и как-то воспользоваться им. Тем не менее, она поднялась со стула и с несколько озадаченным лицом подалась на кухню накрывать на стол. Райтруб, прихватив свою четвертинку, последовал за нею.

На кухне он снова со стуком поставил бутылочку на стол. Стук прозвучал глуше, поскольку стол покрыт был клеёнкой. Но как бы восполняя недостаток силы звука, Райтруб крякнул, хлопнул в ладоши и стал плотоядно потирать руки. И пока тётушка доставала из холодильника свои котлеты-винегреты, разогревала что-то на газовой плите, он всё продолжал крякать, хлопать и тереть руки не так от предстоящего удовольствия, как ради мобилизации сил и подъёма боевого духа

– А как же понимать на счёт памятника? – съязвила тётушка, расставляя на столе закуску.

– Какого памятника?

– Мяснику.

– Какому мяснику?

Его раздражали влезавшие всякий раз между ним и этой женщиной фигуры генералов, маршалов, мясников, не говоря уже об американце. Ему хватало законно стоявшего на пути их сближения образа покойного мужа-украинца, одну из доблестей которого он собирался теперь повторить.

– А который на кладбище, – сказала тётушка.

Мушл-капушл! При чём тут кладбище? Опять она со своим кладбищем!

– Вы же заменили ему вино на стакан чая. С ложечкой.

– Во-первых, лично я никому ничего не менял. Просто поддержал решение исполкома в свете постановлении партии и правительства по борьбе с алкоголизмом.

Он умолк, вслушиваясь в произнесённую им фразу. Когда ему удавались такие официальные клише, он испытывал приливы самоуважения, чувствовал себя лицом значительным и не лишним в современной жизни.

– А что во-вторых? – не дала ему молчать тётушка, выкладывая со сковороды котлеты.

– Во-вторых?..

Райтруб не решался сказать, что он тоже ничуть не хуже её украинского мужа, и раз уж питьё водки для неё критерий мужчины, он готов доказать на деле, рискнуть, игра стоила свеч, её расположение того стоило. И он без лишних слов решительно сорвал с чекушки фольговую «бескозырку» и наполнил стопки неверной своей рукой.

– Что лясы точить! Пить так пить! За твоё здоровье!

Он чокнул своей стопкой о тётушкину и стал вливать в себя жгучую влагу. Он поперхнулся среди питья, но всё же принудил себя допить, одолев спазм неприятия. И тут же набросился с вилкой на винегрет, чтобы быстрее перебить горечь, звучно стуча вставными челюстями.

Тётушка с сочувствием взирала на его мужественный акт. Сама отпила лишь чуток, отставила стопочку, как подобает даме, и, не прикасаясь к еде, следила за стариком. Видать, его крепко прошибло водочным духом, даже слезу уронил в винегрет. Склонясь над тарелкой и не прекращая жевать, он утёр глаза ладонью. Ел торопливо, постукивая вставными целюстями, точно кастаньетами.

– А вы ещё молодец, товарищ Райтруб, – пожалела его тётушка, как-никак для неё старался.

Похвала из её уст помогла ему прийти в себя.

– Ну, а ты что? – указал он вилкой на её стопку. – Пей – не жалей!

– Что вы. Я не пью, – жеманно отвечала тётушка, блюдя дамский этикет. – Мне нельзя – сердце.

– А мне можно? Я что – здоровый? Мои враги, чтоб были такие здоровые?

– Вы – другое дело, – уклончиво отвечала она. – Вы всё-таки мужчина.

Этот её довод очень пришёлся ему по душе. Несмотря на сомнительное всё-таки, это почти было признанием. И чтобы доказать ей, что он мужчина без всё-таки, он налил себе снова. Никогда за ним такого не водилось, чтоб себе наливать, и в крепкие его годы. Лет двадцать как он хмельного в рот не брал. А чтоб себе наливать да по своей инициативе – никогда в жизни. Если в кои веки не удавалось избежать возлияний, наливали всегда ему, и он пил вынужденно. Теперь же перед ним сидела дама, которая ему нравилась. Она была женой украинца, сама почти русская, украинка – какая разница, словом, почти гойка. То есть нужно преодолевать как бы и национальный барьер, чтобы завоевать её расположение. Это требовало мобилизованности. Как в райкоме. Эх, да разве в нём самом мало русского! Он оторвал от стола стопку и провозгласил совсем по-славянски:

– Давайте-ка помянем вашу сестру. Я её очень уважал. Она была хорошим товарищем. Настоящим коммунистом.

И выпил с чувством, двигая бровями, словно скрипач. На этот раз тётушка выпила до дна, как надлежит – поминальный тост по сестре, по маме моей.

Хорошенько закусив и утерев губы салфеткой, Райтруб отвалился от стола и заявил:

– У меня есть ещё один сюрприз для вас.

Тетушка заметила, что, захмелев, он стал называть её на вы. Может, в пьяном виде, подумала она, он забывает свою партийность.

– Ещё один? – преувеличенно удивилась она. - Вы решили меня сегодня поразить, товарищ Райтруб. Какой сюрприз?

– Вы любите стихотворения? – спросил он.

Вопрос был и в самом деле неожиданный. Право же, она не знала, что и сказать на это. Стихотворения! Круг её житейских интересов не включал ничего подобного. Когда по телевизору читали стихи, она даже и не вслушивалась, считала, что ей не по уму. Стихотворения. Ей даже смешно стало. Села муха на варенье – вот и всё стихотворенье. Вот и всё, что она могла сказать на этот счёт.

– Нет, серьёзно, – одёрнул её Райтруб. Его не устраивал её шутливый тон. Он настроился на высокий лад. – Кто ваш любимый поэт?

– Пастернак, – вдруг заявила тётушка. Она знала это имя. Как не знать! Пастернак! Во-первых, она сама урождённая Пастернак. Во-вторых, запомнилось после общих собраний в Ресторантресте, где называли его врагом и прочими плохими словами. И она вместе со всеми подняла руку. За что, против чего – не помнила теперь. Да и тогда не вникала.

– О! – Райтруб явно не ожидал от неё такого изысканного вкуса и посчитал тётушку вполне готовой к восприятию своего сюрприза. – Тогда я прочту вам свои стихотворения.

Тётушка поражённо затихла. Эк, куда его понесло, старого! Нельзя сказать, что ей это не понравилось. Стихов ей – чтоб вот так лично для неё – никогда не читали, даже в молодости. А тут под старость лет сподобилась.

Товарищ Райтруб был заметно взволнован.

– Только прошу вас, чтоб это осталось между нами.

– Почему?

– Никто здесь не знает, что я сочиняю стихи. Зачем мне, чтоб надо мной смеялись. Я всё-таки не мальчик. Да и вообще – кому это интересно?

– Зачем же вы сочиняете?

– Да так... Одному дома скучно. Поделиться не с кем. Только с листком бумаги.

И он устремил на неё выразительный взгляд. Затем прокашлялся, утёр губы салфеткой и продекламировал:

Чем крепче женщину мы любим,

Тем меньше нравимся мы ей,

И тем скорей любовь обуглим

Огнём докучливых страстей*.

– И это вы сами сочинили? – недоверчиво покосилась на него тётушка.

– А кто же? – нервно отвечал Райтруб.

Хотя она в стихах не разбиралась и не очень поняла о чём оно, но что-то ей не верилось, что сидящий перед нею замызганый, осовевший старик – настоящий сочинитель таких складных строчек, поэт.

– Вы что – не верите мне? – восклицал он.

Тётушка потупилась, разглаживая на коленях передник.

– Не верите? – продолжал распаляться он.

– Верю-верю, – выдавила она из себя, чтоб его успокоить.

– Не верите! Я вижу, что не верите, – с каким-то даже торжеством подытожил он. – Так нате, смотрите!

Он порывисто достал из внутреннего кармана бумажник, порылся в нём и с едва сдерживаемым ликованием протянул ей какой-то клочок бумаги. Это был пожелтелый обрывок газеты, очень ветхий, вытершийся на сгибах.

– Читайте там внизу, – тыкал он пальцем. – Читайте-читайте!

– Рай-труб, – прочитала она по слогам и уважительно взглянула на него. Тот удовлетворённо откинулся на спинку стула.

Интерес к нему со стороны недоверчивой дамы возрастал.

– Что же там написано? Прочтите вслух, – попросила она, возвращая ему заветный его клочок.

Он снова побледнел, посерьёзнел лицом и огласил, что было обрывке:

Мы личности поносим культ

И осуждаем не напрасно.

Но вреден личности и «хульт»,

Необоснованный, опасный.

При слове хульт тётушка тревожно взглянула на поэта, неверно расслышав его неологизм.

– И это в газете такие слова печатают? – удивилась она.

– Какие слова?

– Заборные.

– Какие?!

– Господи! Ну на «хэ». С вами греха не оберёшься.

Райтруб пробежал глазами увековеченный свой шедевр.

Хульт? А-а. Это я сам придумал слово. Культ – это когда чересчур возвышают, а хульт, это когда хулят, смешивают с грязью. По-моему всё ясно.

– Вас надо по телевизору показывать, – польстила ему она.

– А газета для вас не авторитет?

– Газета – одно, а по телевизору видишь всё как есть. Возьмите, например, этого доктора...

– Какого доктора? – раздражённо вскричал он, прекрасно зная о ком речь.

– Который голодает в Америке, – сказала она и прибавила: – Пока мы здесь объедаемся.

Мушл цым тухес! Доктор! Что вам этот доктор – никак не пойму. Доктор, доктор – от вас только и слышишь: доктор. Вы же только что своими глазами прочитали про меня в газете. И опять – доктор!

Он совсем расстроился. Вдруг налил себе водки и, не приглашая её, сам выпил. Она увидела, что сильно задела его самолюбие. Человек так старается перед ней, а она нисколько ему не сострадает. Нет, надо уважить, пусть и ему будет хоть какой-то бенефис. Кто знает, может, единственный в его жизни. Приблизительно так подумала она.

– А про любовь у вас нет больше стихотворения?

Его к этой минуте изрядно развезло. Последняя рюмка, которую он хватил в расстройстве чувств, явно ему была лишней. Но он всё же отозвался на её заявку, взял себя в руки и продекламировал, правда, без прежнего запала:

Любовь, лишённая преград,

Недолговечна и пуста.

Вкусит кто вволю тьму услад,

Пожнёт, увы, душевный спад.

Она захлопала в ладоши:

– Вы настоящий Пастернак!

Какая жалость, что случилось это так запоздало! Минут бы десять назад её похвала пролилась бы ему елеем на душу. Теперь он отнёсся к своему признанию вяловато. Какая-то смута, происходившая в организме, мешала ему. Но тем не менее он отозвался на аплодисмент новыми стихами, каковые у него, как видим, все носили поучительный характер:

Любя, терпи пока дождёшься

Зова изнутри: в постель.

Когда ж с неё любовь начнётся,

Начало не сочти за цель.

Последнее четверостишие далось ему с превеликим трудом. И вовсе не из-за фривольного содержания. Он был вынужден не раз прерывать декламацию из-за телесных вздрогов и кадыка, которому вдруг вздумалось прямо ходуном ходить. И всё же ему удалось укротить кадык, унять вздроги и довести до конца исполнение. Ах, как не хотелось ему прерывать так внезапно выпавший на его долю успех, единственный, быть может, последний творческий вечер! Покойная жена считала его стихотворство блажью. А эта дама внимает ему. И он, предельно собравшись, решил ковать железо, пока горячо:

Износ души скорей чем тела

Для душеносца вред сулит...

Довести до конца новое стихотворное поучение ему, увы, не удалось. Он вдруг осёкся, побледнел, как полотно, на этот раз иной – не поэтической – бледностью, рванулся от стола и устремился прочь из кухни на непослушных ногах, но, ещё раз увы, к надлежащему месту не поспел и... исторг, из себя бедолага, всё съеденное и выпитое.

Тётушка всплеснула руками и поторопилась к месту происшествия. Райтруб стоял над содеянным, держась за дверную филёнку, и сильно шатался. Глаза его были закрыты, а уста, напротив, отверсты. И не верилось, что из них только что лились стихи. Да, се человек! В этом его низменность и величие! «Я – бог, я – червь», как верно изрёк другой поэт. М-да.

Тётушке, как уже говорилось, привелось в крепкие её годы служить в официантках, и вполне умела она не теряться в деликатных таких ситуациях. Она поднырнула под руку ослабевшего от возлияний старого поэта и повела к дивану. Препровождая его на покой, она лишь позволила заметить ему, что покойный её муж до таких безобразий не допивался. На что товарищ Райтруб – и сам почти покойный – мог бы возразить, что упомянутый муж и стихотворений не сочинял. И тоже был бы прав. Но старик был так нехорош, что не имел ни сил, ни ума для возражений. Он не сопротивлялся, когда она укладывала его в постель, разувала ботинки, распускала ремешок на штанах, настолько просторных для его иссохшего тела, что штанины казались пустыми. Но когда она стала стаскивать потёртый его пиджачишко и даже успела стащить один рукав, он вдруг заартачился, прохрипел: «Партбилет!» – и ни за что не давал разлучить себя с пиджаком.

– На черта мне ваш партбилет! Вы же не на вокзале, – возмущалась тётушка, стараясь избавить его от пиджака.

Но он с судорожной силой прижал рукой пиджачный борт к груди и не дался. Тётушка махнула рукой на его дурь и, чтоб дольше не хлопотать над ним, завела его ноги на постель (при этом он развернулся вокруг своей оси, точно это был не Райтруб, а как бы макет Райтруба) и в чём был, – в брюках, носках, с прижатым к груди полуснятым пиджаком и партбилетом у сердца – был ею накрыт одеялом, каковое и скрыло всё это непотребство.

Она привела в порядок квартиру и сама отправилась на покой. Сегодня она не стала подпирать дверь комодом: мертвецки пьяный старик вряд ли был способен на выходки. «Лежит трупом, а за партбилет держится», –  подумала она не без уважения. Героические коммунисты из кинокартин, измученные, истерзанные врагами, но не расстающиеся с партбилетом, встали перед её глазами. Но, поразмыслив, она иначе посмотрела на его бдительность: что ж ты лезешь со сватовством, раз не доверяешь? Раз партбилет для тебя самое дорогое, то живи со своим партбилетом. Рассудив так, она повернулась на правый бок и тут же уснула праведным сном. Правда, напоследок снова представила себе доктора, одиноко дремлющего в вязаной шапочке посреди ночной американской площади, понимая так, что ночь настаёт для всей земли сразу, в том числе и для Америки, и пожелала ему покойной ночи.

Если кто подумает, что товарищ Райтруб не явился на следующий вечер, тот слабо его знает: явился –  не запылился, несмотря на то, что оскандалился накануне, и на то, что тётушка поутру соврала ему, что нынче возвращается из больницы племянница, а сама она, мол, возвращается восвояси.

Тётушка, конечно, не исключала, что он снова объявится. Посему вечером не зажигала электричества. Но отказать себе в удовольствии смотреть телевизор не смогла: ну как она могла пропустить новое свидание с американским доктором?

На звонки в дверь товарища Райтруба она не отвечала. Сидела тихо, как мышка. Он звонил долго и настойчиво, длинными, и короткими звонками. Потом стал бить кулаком в дверь. Она и на стуки не отзывалась, только приубавила громкость в телевизоре. Отчаявшись, он стал колотить в два кулака и кричать, припав ртом к дверной щели:

– Открой! Я знаю –  ты здесь! Смотришь телевизор. На американца. Что ты ему веришь? Он врёт! Он жрёт! Человек не может полгода не кушать! Он кушает! Жрёт! Открой! Я имею кое-что сказать.

Затем отчаяние заставило его не заботиться направлять крик в дверную щель и скважину, а кричать куда придётся. По бокам располагались соседские двери, к «глазкам» которых изнутри, конечно, припали жильцы, имея такую редкую возможность видеть, как штурмует старый большевик товарищ Райтруб последний свой бастион. «Нет таких крепостей, которые бы не взяли большевики».

Тётушка, затаясь, вслушивалась в его вопли и не могла не замечать его отчаяния. Сердце её не раз и не два сжималось от жалости к нему. Но как она могла отпереть дверь, если её сегодня не должно быть тут. Ей не хотелось представать в виде обманщицы. Конечно, явился бы, предположим, вместо Райтруба голодающий доктор –  разве она заставила бы его так долго ломиться и кричать?

И тем не менее, когда товарищ Райтруб взвыл с особой тоской, как, скажем, взвыл бы условный волкотруб, у тётушки дрогнуло сердце, и она двинулась, не зажигая свет, к двери и даже расположилась впустить его. Но он вдруг там, за дверью, устав от мольб, призывов и стенаний, взял совершенно другой тон, перейдя к оскорблениям, и в частности, назвал её глупой женщиной, дурой, не в пример покойной её сестре, моей, то есть маме. И тётушка едва удержалась, чтоб ответить ему, что может это и так, но не ему об этом судить, катитесь, мол, отсюда со своими стихотворениями и партбилетом. Но ничего так и не произнесла, а только решительно вернулась к телевизору. И тут же была вознаграждена: как раз стали показывать американского доктора, который после нахального старика стал ей ещё милее.

Бедный же товарищ Райтруб был пристыжен, несмотря на партстаж около шестидесяти лет, вышедшими из засады соседями и принуждён был покинуть поле брани, убраться в одинокое своё, пусть и отремонтированное ЖЭКом, логово. Уходя, он ещё раз посмотрел с тоской на тёмное тётушкино окно, слабо мерцавшее голубым телевизионным свечением.

Впоследствии рассказывая о своей любовной перипетии, тётушка всякий раз, говоря о притязаниях товарища Райтруба, прикладывала клятвенно руку к груди и заявляла: «Даже если бы мне дали кусок золота... Да ни за какие деньги... Да нет, что вы – упаси Боже!» Однако не могла скрыть при этом улыбки от ощущения приятности настигшего её в преклонные годы амурного приключения.

Она и теперь любит возвращаться к этой истории, и не преминет при этом остановиться на, так сказать, физиологических подробностях: рукоцеловании, попытках его подсесть поближе, мимолётных прикосновениях. Каждый раз её клятвы подозрительно пылки и глаза притом остаются грустными.

Затем она снова остаётся одна на долгие часы и дни тет-а-тет со своим припадошным телевизором, что дряхлеет день ото дня. Весёлые прежде его приступы перешли теперь в длительные обмороки, чреватые категорическим отказом от существования. Мастерам телевизионных дел неохота возиться с такой рухлядью, и они грубо говорят об этом тётушке прямо в глаза. Давно пора обзавестись другим – заявляют ей, не церемонясь. Но как она может предать старого Моргуна? А и захоти она, где теперь другой достанешь? И на какие, скажите, шиши? Она в такие дни и сама чувствует себя очень дурно, так дурно, что вынуждена вызывать «скорую помощь».

Вот и ездят впеременку к ней в дом «скорая помощь» и телевизионные техники. Разница в одном, что «скорая» вслух не говорит тётушке, что она старая, а мастера не таятся, когда, чертыхаясь, возятся в требухе у Моргуна. Присоплят там что-то паяльником – он какое-то время показывает. Тогда и с тётушкой всё в порядке, ну не так чтобы в порядке, но как-то обходится без «скорой».

А однажды как-то приехали вместе и «скорая», и телемастер. Каждый занимался своим клиентом: врачи уколами, телемастер паял. Мастер управился первым, и появившееся изображение много способствовало тому, что тётушка тут же восстала со своего больного ложа и вмиг почувствовала себя вполне неплохо, отказалась даже от укола и прочих медицинских хлопот над нею, немало тем удивив медиков.

А что тут удивляться. Зачем ей помирать, когда она привыкла жить?



* Здесь и далее приводятся стихи О.А. Рабиновича.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 1853




Convert this page - http://7iskusstv.com/2011/Nomer2/Lotovsky1.php - to PDF file

Комментарии:

Виталий Гольдман
- at 2011-03-07 02:05:07 EDT
Прекрасный рассказ, тонкий, с юмором, профессиональный. И стихи почтенного проф. Рабиновича вполне к месту. И автор честно назвал их автора. Браво, короче! Класс!
Тульвит
- at 2011-02-26 16:20:47 EDT
Неплохо.
При чтении вспоминается Фазиль Искандер, и это по-моему достоинство, а не недостаток. Речь идет о мироощущении и об уровне мастерства.

Влада
Киев, Украина - at 2011-02-26 11:04:59 EDT


Ну спасибо! Ну порадовал! Ну прямо полегчало на душе, а то кругом такое-такое, что и вспоминать неохота.
Как замечательно, что юмор еврейский - неистребим... Дай Бог автору на долгие годы.
Влада и Ко

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//