Номер 4(29) - апрель 2012 | |
Долгая дорога домой (Руфь Зернова)
В том веке я не помню вех, но вся эпоха в слове «плохо». Борис Слуцкий «Конец сороковых годов…» Семь лет назад, 15 ноября Свидетельством тому – две книги, которые посвящены
ей и вышли почти одновременно в «Четыре жизни» Руфи Зерновой складываются, как объясняет
автор помещенного в сборнике литературно-биографического очерка д-р Валентина
Брио, из следующих этапов, привязанных к определенному месту и приведших в
итоге к возвращению «домой»: детство и юность в Одессе, Ленинград и лагерь, жизнь
в городе на Неве после лагеря и, наконец, – Израиль, Иерусалим и поездки по
всему свету. Усилиями многих авторов воспоминаний о Зерновой создается удивительно
живой и многосторонний ее портрет. Исходным этапом этой книги, как сообщают ее
составители Марк Серман и Нина Ставиская, послужила встреча 24 апреля Пересекаясь в чем-то главном, что они отмечают в
характере и поведении Зерновой, авторы сборника в то же время обращают особое
внимание на те периоды ее жизни и стороны ее облика, которые им ближе или более
знакомы. К примеру, Е.А.Марголина, учившаяся с Руней (тогда еще Зевиной) в
Одессе, рассказывает о ее школьных годах («Мы, одесские девочки»); дочери
академика В.М. Жирмунского Вера Жирмунская-Ацватурова и Александра
Жирмунская – о дружбе их матери Нины Александровны с Руфью Зерновой, начавшейся
в одесские школьные годы в старших классах и продолжившейся в Ленинграде, куда
обе они приехали в По-своему, «с другого берега», увидели Руфь Зернову
и Илью Сермана Сэмюел Реймер, славист, историк, профессор Тулейнского университета
в США, и Джеральд Смит, профессор русского языка и литературы Оксфордского
университета. С этой семьей они познакомились в 60 – 70-е гг. аспирантами,
собирая материал для своих диссертаций по русской славистике, и нашли в их доме
радушный прием и поддержку (что было тогда скорее исключением, чем правилом). Серман
и Зернова помогли им избавиться от западных предрассудков и понять те
подспудные процессы, которые происходили в советской жизни. В Р.А. и И.З. эти молодые
западные интеллектуалы впервые увидели советских людей, которые прошли трудный
путь духовного освобождения: «… после возвращения из ГУЛАГа они с Р.А. твердо
решили жить как свободные люди» (с. 79). Не оставляет равнодушным завершающий книгу рассказ
Марка Сермана «Свидание» - о том, как его, пятилетнего мальчика, дедушка привез
в Бокситогорск в лагерь на свидание с матерью и как он ее, резко изменившуюся в
заключении, не узнал и поэтому «не мог ей тогда ответить ни на поцелуи, ни на
слезы, ни на муку в ее глазах» (с. 220). «Детство моих собственных детей было у
меня отнято», - скажет Руфь Зернова (с. 97). Этого преступления Илья Захарович
не мог простить советской системе, о чем он сказал в заключение своего очерка о
Р.А.: «… Но за жену, за варварское отношение к молодой матери, пережившей все
трудности первых лет и уже начавшей получать первые радости от подрастающих
детей, за неумолимую жестокость приговора, где дети даже не были упомянуты, как
будто их и не было, - за это я не могу преодолеть всей силы ненависти к этой
системе, которая, кажется, воскресает сегодня вновь» (с. 47). Представленная в книге колоритная и разностильная
мозаика воспоминаний о Р.А. Зерновой, о ее литературных, этических и житейских
суждениях пронизана общим чувством невозвратимой потери такого близкого и
дорогого человека. Общее настроение выразила в своих стихах «Р.А. Зернова в дни
болезни» Нина Королева (Москва): … Все мне казалось, что это навечно, Это – галактика в мире огромном: Питерский дом со святыми дарами, Руня с гитарой – как весточка с воли… Как же мне жить, если там за горами Старший товарищ мой стонет от боли, Как передать хоть частицу участья, Как поделиться и силой какою? Выживи, дай нам последнее счастье – Не оставляй не забытых тобою!
1 февраля Если в сборнике воспоминаний создается коллективный портрет писательницы и человека, то «Книга Руфи» как бы предоставляет слово ей самой, и здесь возникает ее автопортрет. Выбранное составителями сборника (И.З. Серманом и
Н.И. Ставиской) название заставляет вспомнить известный библейский источник,
повествующий о том, как моавитянка Рут, пережив страдания и потерю мужа, пошла
за своей свекровью Наоми в Эрец Исраэль (Землю Израиля), «прилепилась» к ней и
ее народу, стала женой правопреемника рода Боаза и родила сына Оведа, от
которого пошла ветвь к царю Давиду. Но если библейская Рут обрела новую
родину и еврейский народ стал ее народом, то сквозной сюжет «Книги Руфи»
- обретение исторической родины и духовной связи со своим народом. О том, что чувствовала библейская Рут, принимая
судьбоносное свое решение, мы узнаем только опосредовано, из ее слов, сказанных
Наоми: «Куда ты пойдешь, туда пойду и я. Твой народ – это мой народ, и твой
Всесильный (Б-г) – это мой Всесильный (Б-г)». Руфь Зернова рассказывает о
пройденном жизненном пути сама. Ее главная задача – сохранить и передать свой
нелегкий женский душевный опыт и найденную на его основе «истинную, может быть
– религиозную меру вещей» другим – читателям настоящего и будущего (с. 6). Составители этого первого посмертного издания
рассказов Руфи Зерновой расположили их в книге не по времени их написания или появления
в печати, а по хронологии происходящих в них биографических и исторических
событий. Получился развернутый рассказ писательницы «о времени и о себе», а
вернее – о себе во времени. Несколько выпадает из этой системы рассказ «Ах,
Самара – городок…», написанный уже в эмиграции, но на лагерную тему.
Повествование в нем свободно переходит от советской действительности 50-х годов
к современной израильской и американской жизни. «Таким образом, – пишут
составители, – рассказ является своего рода мостом, соединяющим «жизни» Руфи Зерновой»
(с. 5). Удачно введенные в книгу в качестве приложения записи «Из писательских
блокнотов» и фотолетопись жизни Руфи Зерновой подчеркивают ее
документально-художественную основу. «Мы надеемся, – пишут составители, – этой
книгой вернуть писательницу Руфь Зернову ее читателям в России, в Израиле и во
всем обширном русскоязычном мире». И этой цели они, по-моему, достигли вполне. Есть в мировой литературе жанр, которому, как мне
кажется, соответствует названная книга, – это роман воспитания. Он
повествует о духовном становлении и развитии человека во взаимодействии с определенными
социальными и историческими обстоятельствами. В «Книге Руфи» этот процесс
обозначен тремя этапами, перечисленными в обратном порядке: «лагерное братство,
испанское братство, одесское братство» (с. 45). В «одесском братстве» прошли детство и юность Руфи
Зерновой (тогда еще Зевиной). В Испании, куда она была послана переводчицей во
время гражданской войны с 3-го курса Ленинградского университета, она мгновенно
повзрослела. Ощутила «внезапное расширение мира. И расширение кругозора».
Научилась, по выражению Маяковского, «смотреть на жизнь без очков и шор»,
сравнивать свое и чужое. Ощутила свое духовное родство с теми, кто боролся за
свободу Испании. И впервые влюбилась и была любима… А потом была война, эвакуация и возвращение в
Ленинград вместе с мужем Ильей Захаровичем Серманом (1913 – 2010) (поженились в
Ташкенте), ставшим впоследствии выдающимся ученым-филологом, рождение детей. И
весь этот с таким трудом налаживавшийся послевоенный быт оборвал в 1949 году, в
разгар «антикосмополитической» кампании, арест супругов по вздорному обвинению
(«за разговоры») её – на 10, его – на 25 лет лагерей. Их лагерная эпопея не
была слишком длинной (в 1954 г. они были освобождены, а затем реабилитированы),
но эти мучительные годы они прошли с достоинством. Руфь никогда не забывала о
«лагерном братстве» и свои первые рассказы-воспоминания начала писать еще там. К моменту отъезда из СССР Руфь Зернова была
известной писательницей, автором семи книг. «Алия» в Израиль в 1976 году позволила
ей наконец обобщить духовный опыт своей жизни и жизни своего поколения в
книгах, которые она опубликовала в США и стране нового пребывания («Женские
рассказы», «Израиль и окрестности»», «На море и обратно»). «Книга Руфи» повествует не только о жизненном пути
ее автора. В своем рассказе Руфь Зернова постоянно «соскальзывает» с избранного
сюжетного пути, свободно вовлекая в повествование казалось бы посторонние темы
и сюжеты, расширяя круг действующих лиц. Это создает у читателя впечатление
панорамs эпохи, которая предстает в книге на разных своих «этажах» – от
бытового до исторического и даже философского. Человек и его окрестности – так
можно было бы обозначить ход повествования в книге. Есть в «Книге Руфи» сквозная тема – судьба
еврея-интеллигента, выходца из Советского Союза, прожившего большую часть своей
жизни в стране, провозгласившей «братство народов». Истоки этой темы – в одесском
детстве Руфи. В рассказе «Все обеты», услышав по радио интервью с молодым
хазаном (кантором синагоги), она вспоминает далекие 20-е годы в Одессе и семью
своей подруги Милки – ее мать и дедушку. И молодого человека, который приходил
к дедушке и занимался с ним каким-то странным делом – учился хазануту
(канторскому пению). Сталкиваются две позиции. Дочь старика, мать Милки,
возмущается: «Дикие люди… Для них как будто не было революции». Молодой человек
хочет быть кантором в синагоге. «Синагога! Да их почти все позакрывали. Да и
кому они нужны? Ты была хоть раз в синагоге? И Милочка никогда не была. Целое
поколение подрастает, кто об этом не слышал даже ничего» (с. 36 – 37). Но старик
и молодой кантор сделали свой выбор. «Лучше Б-г, чем шансонетки…» – говорит
старик. И с дистанции времени героиня рассказа понимает: «…они делают то, ради
чего родились на свет – это как любовь» (с. 40). Осознание своей еврейской сущности происходит у
героини и ее поколения не сразу. Идеология большевистского интернационализма в
революционные и послереволюционные годы была особенно притягательна для евреев,
только что вырвавшихся из «черты оседлости» и «процентной нормы». Они жаждали
равенства: «Мы как все!» И получили, как пишет Руфь Зернова, «равенство перед
беззаконием» («Израиль и окрестности». Библиотека – Алия. 1990. С. 262). А
заплатили за это утратой национальной самобытности: «…кем мы были? Евреями,
воспитанными на Пушкине? Евреями по названию – без религии, без обрядов, без языка?
Евреями, принявшими культуру за религию? Усвоившими культуру вместо религии?»
(Там же. С. 263). Первый звонок, пробуждавший национальное
самосознание, рассказывает Зернова, прозвучал в А потом был 1949 год и антисемитская кампания,
замаскированная под борьбу с «антипартийной группой театральных критиков» и «безродными
космополитами». И.З. Серман и Р.А. Зернова чувствовали, как вокруг
них сжимается круг страха и преследования – вызывали на допрос близких им
людей. По рассказу И.З., в их квартире была установлена «прослушка». Жить в
этой удушающей атмосфере было невозможно. «Не спали по ночам – вот и вся
нехитрая подготовка. А арестовали-то днем!» И одно из главных обвинений – донос
ближайшей подруги: «Она [Руфь] говорила, что у евреев в Советском Союзе нет
будущего» (с. 135). В лагере она не чувствовала себя изгоем. «Лагеря – это был
образ жизни того времени. Советский образ жизни. Все слои общества были
представлены» (с. 269). «Равенство перед беззаконием». Арест и заключение сыграли в
судьбе Зерновой и Сермана судьбоносную роль, заставив их искать ответ на
вопрос, «кто же мы такие?». На них, как пишет Зернова в очерке «Наши дороги
домой» (1990), «стало нападать – толчками, перебежками, захватывая в душе пядь
за пядью – национальное самосознание». Начавшееся прозрение привело в тюрьму и
в лагерь. Но она не считала эти годы потерянными: «они здорово отмыли мне душу
и научили некоему смирению и умению слушать» («Израиль и окрестности». С. 267). Эта линия
судьбы прослеживается и в их дальнейшей, послелагерной жизни. Казалось бы,
благополучная жизнь ученого-филолога и писательницы оборвалась в 1976 году не
только по внешним причинам (эмиграция дочери с ее мужем и позорное даже по тем
временам изгнание его из Пушкинского дома, ее – из Союза советских писателей).
Они приняли осознанное решение уехать в Израиль. Руфь Зернова вспоминает, как родившаяся
в Ираке еврейка Малка спрашивала ее уже в Израиле: «И квартира у вас была? И
телевизия? И все-таки уехали?» И, объясняя, почему, приводит последние слова
Пушкина: «Кончена жизнь. Тяжело дышать, давит». «Мы все знали это чувство, потому что наша жизнь в
России кончалась. Внезапно наступившее удушье почувствовали многие,
среди них прекрасно устроенные. <…> Не это ли чувство испытывали наши
пращуры в Испании пятнадцатого века, когда все заколебалось и реальность
перестала быть реальностью; и те, в Египте, у которых горшки с мясом так и
остались томиться на огне. Пришло время, пора! Одних выгнали, другие ушли сами,
одни были рабами, другие банкирами. Ни те, ни другие не хотели уходить, но –
ушли. Не могли не уйти. Потому что историческая роль сыграна. Мавр сделал
свое дело» (с. 302-303). Но мало было решиться на отъезд, обрывавший, как тогда
казалось, навсегда многие дружеские и родственные связи. Надо было еще ощутить
свое родство с древней страной прибытия. «Сознание того, что Израиль – наш дом
пришло к ней [Руфи Александровне] не сразу, – свидетельствует И.З. Серман.
– Слишком многое надо было в себе преодолеть, и прежде всего свою неприязнь к
местечковости, к идишу, на котором говорила ее бабушка, неприязнь, вернее,
непонимание той части Израиля, которая диктует правила жизни и запрещает
общественный транспорт по субботам. Надо было порвать со всем, что связывало
нас с Россией, с тем, что было так дорого, – с ее природой, с ее людьми, а главное
– ее языком, русским языком, тем главным сокровищем, которое <…> было вывезено
нами из России. <…> Постепенно, – продолжает И.З. Серман, – писательница
нашла для себя объяснение места и судьбы еврейства в истории вообще и в своей
личной судьбе. <…> Не претендуя на историософское величие и непререкаемый
авторитет, Руфь Александровна для себя поняла исторические судьбы еврейства в
масштабе земного шара. «Евреи тысячу лет, – писала
она, – вкладывали все, что могли, в цивилизацию и культуру тех, кто давал им
приют. Кончалось это всегда одинаково. Их изгоняли. В лучшем случае, конечно. И
все-таки что-то они всегда уносили с собой. Не материальные сокровища. Память.
Добрую и недобрую. Они никогда и ничего не забывали. Среди других народов они
были и учителями, и учениками – иначе не бывает. Расставаться необходимо, чего
там. Наш срок там кончился – одни почувствовали это раньше, другие позже. Но
лучше бы расставаться по-благородному, “без перечня взаимных обид” на
коммунальной кухне». Вот это исторически вынужденное расставание с
Россией не уходит из сердца, из сознания писательницы: «Россию жалко! И не потому,
что мы не можем унести ее на подошвах сапог. Она в нас, так же как Испания – в
сефардах, Персия – в выходцах из Бухары, Польша и Германия – в ашкеназах. Она в
нас. <…> Бег. Бег. Бег в лабиринте. Бег по виткам, по восьмеркам истории.
Обратно – к нашему дому, между Средиземным и Красным морем. Теперь мы тут. В
Израиле. Дом». Это глубоко прочувствованное сознание своего дома
проявилось внешне очень скупо: она стала читать молитву в пятницу и поститься в
Судный день. В синагогу она не ходила, так как не одобряла отделения женщин от
мужчин…» («Руфь Зернова – четыре жизни». С. 40-41). Мы привели этот большой отрывок из
очерка-воспоминания И.З. Сермана «Заманчивая судьба», потому что в нем –
аналитический взгляд на судьбу Р.А. Зерновой самого близкого ей человека. Теперь, когда опубликованы записи из блокнотов и
воспоминания о Руфи Зерновой, мы можем видеть, как изменялись и усложнялись ее
взгляды на современную израильскую действительность и рождалось новое понимание
меры вещей. Чтобы убедиться, достаточно прочитать найденный после смерти
в ее бумагах отрывок «Кредо» («Руфь Зернова – четыре жизни». С. 8 – 9), в
котором она размышляет о пределах возможностей человека и о его дерзком
противостоянии Б-гу: «И если он в несколько секунд может уничтожить… Стоп-стоп-стоп! Вот тебе и
предел твоих олимпийских соревнований, твоего стадионного богоборчества.
Придержи мысль, не давай шпор ускорению, посмотри вокруг, задумайся, наклонись
над цветком, разгляди его тычинки, помедли, еще вглядись, попробуй объяснить
этот цветок – попробуй объяснить мир – накопи параметры, сколько сможешь…» И вывод: «Неисповедимость – непознаваемость. Никто
не шагнул дальше». Это уже мотив «Коэлета (Экклезиаста)» царя Шломо… В жизненном плане это новое видение привело Руфь
Зернову от неприятия обычаев религиозного Израиля (на недоумение одного из знакомых,
почему на входе в ее дом нет мезузы – ведь религиозные к ним не придут,
она ответила «Ну и пусть не ходят!») к пониманию, что «без них мы не были бы
собой. Кто-то сказал: это наше мясо. Не мясо – хребет. Не дрожжи, а
закостенелость. Не будет этого хребта, не будет окостенелого позвоночника – все
размякнет, расплывется, растворится в национальном перегное» (с. 286). Это становится решающим в оценке человека, его
жизненной позиции. Она восхищалась стихами одного тяжело больного поэта и даже
плакала над ними Правда… «поразило: про уродливых раввинов, что трясут бородами
над пыльными фолиантами – а за окном где-то елка и лик Христа… <…> А
потом оказалось, что он крещеный, т.е. выкрест. И вдруг весь смысл стихов
пропал. Исчез начисто подтекст. Который в моем понимании был: да, там красивее.
Но я тут стою. Там милее. Но я тут стою, хоть и сознаю, и страдаю о «там»,
потому что и красивее, и милее, и нежнее. Но я тут стою» (с. 354-355). Этот выбор «дороги домой» вместе с Руфь Зерновой (а
может, и благодаря ей) сделали и делают многие бывшие ее соотечественники. «Человек умирает, – записывает в блокнот
писательница. – Остается память, остаются книги, остаются дети. От иных людей
остается чуть ли не больше, чем было, как от Кафки, например. Но с другими
безвозвратно уходит нечто, уходит частица мирового добра. Уходит безвозвратно
их доброта… Что же нам делать?» (с. 338). Но из глубины времен пришли к нам слова: «Мир
построен добротой» (Теилим, 89). А значит, мировое добро не умирает, как и та частица
его, которая заключена во всем том, что оставила нам Руфь Зернова. |
|
|||
|