Номер 12(48)  декабрь 2013
Ольга Балла (Гертман)

Ольга Балла (Гертман) Упражнения в бытии

О части и Целом

Пытаясь объяснить в себе чувство вины, возникающее в самых, казалось бы, не предрасполагающих к тому обстоятельствах, подумала, что за этим, пожалуй, стоит чувство этической значимости каждого человеческого движения – поскольку всё имеет отношение к жизни (так ли уж преувеличиваю?) мирового Целого – к взаимоотношениям Космоса и Хаоса, порядка и распада. Любым движением мы можем либо поддерживать и воссоздавать порядок и жизнь, либо разрушать их.

***

Об умозрении в ритмах

Структура петербургского пространства всегда казалось мне (сильно сомнительно, чтобы одной мне) очень родственной поэзии. Со стихами ведь то же: они в принципиально большей степени, чем проза (просто уже вследствие своей ритмической организации и повышенного «формального» - формой задаваемого – напряжения, то есть ещё до смысла) – свидетельствуют о неслучайности бытия: просто дают пережить её непосредственно, как своего рода очевидность (будучи её живым воплощением) – и подтверждают её, всякий раз заново воссоздают и укрепляют. В ритме есть что-то онтологичное (просто: ритм – онтологичен).

Имею сильный соблазн думать: подобно тому, как икона – «умозрение в красках», поэзия – уже чуть ли не самим фактом своего существования – «умозрение в ритмах», и даже чуть ли не богословие в ритмах, раз свидетельствует о неслучайности и организованности бытия – о способности бытия к организованности и осмысленной интенсивности.

О петербургских пространственных ритмах и структурах мне кажется то же самое.

***

О счастии

В состав счастья как жизненного состояния непременно должны входить: (а) свобода (понятая не как отсутствие привязанностей / связанностей, но как внутренняя нестеснённость) и (б) отсутствие вины (чувства и понимания её).

(Вот, заодно, что такое вина: чувство + понимание того, что ты нанёс какой-то части бытия ущерб той или иной степени непоправимости [в сущности, ВСЁ непоправимо – чуть было не написала «неповторимо» - опечатка по Фрейду. И неповторимо, да – даже то, что повторяется. Особенно то, что повторяется: в нём сильнее всего проступают различия.] А тем самым – точно тем же самым – и самому себе, ибо мы и мир, простите за банальность, не две разные вещи, но одно и то же. Просто одно и то же, и ничто сделанное в так называемом внешнем мире не остаётся без последствий для нас самих. Что бы мы ни делали, любым из действий мы что-то делаем с самими собой, и трудно сказать, что тут главное – пожалуй, главное и то, и другое).

В известном смысле, пожалуй, невозможно не быть виноватым – и есть слишком много возможностей быть виноватым нечаянно, незаметно, против собственной воли. Но, похоже, иногда об этом можно забывать: тогда-то и наступает то самое состояние счастья.

В известном смысле мы все – узурпаторы в бытии, существа со «встроенной» виной, уже фактом собственного рождения что-то нарушили и ущемили, а потому очень легко воспринять (я и воспринимаю) собственную жизнь как «отработку» этой первичной, изначальной вины, восполнение того ущерба в бытии, того нарушения равновесий в нём, которые образовались с нашим рождением.

Так вот я о том, что в состав счастья, по моему разумению, входят:

(а) свобода,

(б) отсутствие жгучих, тяжёлых, сущностных форм вины (ибо какая-то есть всегда),

(в) согласие собственного существования с тем, что мы чувствуем главными смыслами своей жизни и даже более того (собственного – недостаточно) – с тем, что мы чувствуем главными смыслами жизни вообще, бытия в целом.

Вот: счастье отличается от эйфории наличием смыслового компонента. Поэтому переживание осмысленности жизни – его непременное условие.

Кажется, Монтень говаривал, что стремление к счастью – верный путь к тому, чтобы стать посредственностью, – не помня твёрдо источника слов, упорно об этом думаю и ловлю себя на многообразном внутреннем сопротивлении этому.

(В амбициозной юности казалось: нет ничего хуже, чем стать «посредственностью», поэтому так и реагируется: слишком уж помнится. Рудиментарные смыслы).

Во-первых, проблематично само понятие «посредственности» (подразумевает наличие неких точек отсчёта, которые всегда произвольны сами по себе). Во-вторых, проблематична постановка в качестве ведущей цели того, чтобы так или иначе смоделированной посредственностью не стать, а стать, напротив того, чем-то значительным и особенным (это достижимо разве что в качестве побочного продукта, мнится – а цели должны быть более существенные).

(В той же амбициозной юности думалось мне, что «человек измеряется значительностью целей». Чем дольше живу, тем заметнее сомневаюсь в том, что он вообще измеряется.)

В-третьих, как только мы вводим в счастье «смысловой» компонент – стремление к нему перестаёт быть уделом «посредственностей» - пустых, не выраженных людей, - предположим, что такие есть). «Счастье» как состояние - внутренний «индикатор» нашего совпадения с чем-то (для нас) существенным, нашего соответствия этому существенному. Поэтому имеет смысл говорить о стремлении не столько к «счастью», сколько к тому, на что оно указывает.

Забыла добавить, что 3 перечисленных его компонента – в сущности, одно и то же. Просто увиденное в разных ракурсах.

Может быть, стоило бы добавить ещё одно (но не следствие ли это, скорее, счастья, чем условие его?): цельность самоощущения, согласие и слитность разных своих сторон и частей, отсутствие разлада, зазоров и уж тем более конфликта между ними.

***

Об интересном

Поймала себя на том, что: то, что не имеет (хотя бы потенциально) этического смысла, мне не интересно – то есть, не вызывает внутреннего движения к себе, не интенсифицирует меня внутренне.

Но что не имеет его?!

Понятно, что не у всякого предмета этический смысл всякому виден и внятен. У меня, например, не вызывают интереса, внутреннего движения к себе математика и техника. И что, математика, выявляющая в мироздании порядок и смысл, лишена этического смысла?! - да быть не может. Просто я не умею его увидеть и пережить как личное событие, - вот что тут, наверно, важно. С техникой и подавно: у взаимоотношений человека с ней (через неё - с миром и самим собой) точно есть этические аспекты. Но я опять же крайне редко умею (иногда умею) пережить их как личное событие. Тогда скажем так: мне интересно то, что я могу пережить как личное этическое послание себе, которое, кроме того, представляется мне ещё и общезначимым.

***

Световая топография

Московские пространства (конечно, не только московские, просто Москву я чувствую подробнее всего) – совершенно явно делятся по производимому ими впечатлению на «светлые» и «тёмные», а ещё - на «тёплые» и «холодные», «сладкие», «горькие» и «пресные»; «простые» и «сложные»; «высокие» и «низкие»; «выпуклые», «вогнутые» и «плоские». И мне почему-то кажется, что характер такого восприятия того или иного пространства не связан прямо (в крайнем случае – очень непрямо) с личным опытом, который нами в этом пространстве прожит.

Можно составить подробную «карту» такого рода, но вряд ли это кому-то, кроме самого составителя, будет интересно и понятно в развёрнутом варианте. Например: окрестности метро «Авиамоторная» (это – даже какое-то болезненное пространство, меня там прямо ломает, чуть ли не температура поднимается), «Текстильщики», вся «выхинская» ветка - темным-темно, да ещё и горько (хотя и довольно «тепло»); «Электрозаводская» – вообще мрак (и это при том, что никакого личного отрицательного опыта у меня с этими местами не связано - впрочем, связана многолетняя несчастная любовь с Кузьминками, но «несчастная» только в смысле безответности, а переживалась она как интенсивнейше счастливая уже просто потому, что была.

Университет, Парк Культуры, Кропоткинская, Ленинский проспект – светло, сладко, тепло, высоко, просто и плосковато (с возрастанием – для меня – «рельефности» по мере приближения к наиболее обжитым мною пространствам). Ленинский проспект вообще неоднороден, есть «светлые» и «тёмные» участки. Ясенево – холодно и светло, не очень высоко, плоско и просто. ВДНХ – светло, холодно, высоко, горьковато, сложновато, плоско. Центр – светлый – с тёмными пятнами, тёплый до горячего, сложный, сладкий, с интенсивным рельефом: «складчатый» - то очень высокий, то глубоко-глубоко вогнутый, низкий (но таких участков мало). Темны и тревожны вогнутая Таганка (она даже горьковата), метро «Курская», Земляной Вал… Тепла – даже горяча – и интенсивна, сладка, но темновата в основном выпуклая, кое-где лишь плоская Тверская – светлеет, приближаясь к Кремлю.

***

Пришли в голову ещё некоторые категории для такого описания пространств: «складчатое» - «гладкое» (собственно, эта категория уже и выскакивала применительно к Центру, - а сегодня подумалось, что это вообще устойчивая характеристика разных пространств), «сухое» - «влажное».

И ещё подумала, что «темнота» совершенно не обязательно значит что-то плохое (я и вообще не могу пока понять, что же она, собственно, значит? Но чувствуется очень чётко). Вот, например, окрестности редакции «Знание-Силы» (Кожевническая улица) - и темно, и глубоко-складчато, и низко, и влажно - однако ж уютно и комфортно (тепло и сладко).

Правда, мне совершенно не ясно, для чего такая классификация пространств кому-нибудь, кроме меня самой, смогла бы пригодиться.

***

Оправдание ноября

Ноябрь успокаивает, умиротворяет: хотя бы уже тем, что не обещает чересчур много, раздирающе-много (как это делает весна, и трудно бывает сразу от всего: и от того, что хочется этому верить, и от того, что верить не получается), не распахивает перед человеком безмерных перспектив (он – месяц меры, а не безмерности – как и брат его октябрь), не дразнит, не тревожит, не вынуждает человека исступать из собственных пределов и мучиться своей виной и недостаточностью в случае, если он не может этого сделать. – Я не воспринимаю это как безнадёжность (напротив, это, как вечер, прощает меня и примиряет с самой собой).

***

Лектомания

Болезненная страсть к письму, графомания, известна человечеству много веков и издавна имеет в культуре устоявшееся имя. Но почему страсть – способная быть вполне «болезненной»: доходящей до зависимости и «ломки» при отсутствии любимого занятия – к чтению не зафиксирована в культурном внимании как полноценное и суверенное явление? Назовём её, допустим, «лектоманией» (хорошо знающие древнегреческий да поправят меня). Эта зависимость, между прочим, способна быть даже куда более сильной и властной, чем зависимость от письма. Истинному лектоману надо читать постоянно, буквально в каждый момент, когда руки и глаза оказываются ничем не заняты.

Спешу опровергнуть некоторые типичные заблуждения.

Во-первых, лектомания совершенно не тождественна информационной зависимости. Ведь информацию можно получать множеством разных способов: из разговоров, по телевизору, по радио, вычитывать в Интернете, выслушивать из аудиокниг в mp3-плеере. Нет, лектоману подавай книгу перед глазами (поэтому сию зависимость можно было бы назвать и «библиоманией» - тем более, что потребность в физическом присутствии книг здесь тоже, между прочим, очень выражена. Не позволяет принять такое название лишь то, что с не меньшей жадностью способны читаться и журналы и даже некоторые газеты.) Да ещё, что характерно, достаточно сложную, такую, чтобы не было слишком уж легко читать, чтобы взгляд тормозился и застревал, вынуждая к некоторым внутренним усилиям.

Во-вторых, абсолютно лишено всякой почвы под собой то не менее традиционное утверждение, согласно которому лектоман забивает себе голову чужими текстами, чтобы не думать самому и / или отучается таким образом самостоятельно воспринимать мир, глядючи на него сквозь чужие тексты. – Всем известно, что мало что так способствует мышлению, так провоцирует и обостряет его, как чужие тексты (вообще, заметим в скобках, не исключено, что существует Один Большой Текст во множестве своих лиц, который всё время пишется всеми нами, как своими инструментами, а каждый из нас просто с той или иной стороны к нему подключается, с той или иной степенью полноты в нём участвует); одни из самых лучших мыслей, по крайней мере у скромного автора этих строк, были впервые подуманы именно при чтении чужих текстов. Чужой текст – это интенсивная, насыщенная среда для самостоятельной жизни. Потребность в такого рода среде, в постоянной подпитке с её стороны может быть сопоставлена со своего рода наркоманией и безусловно должна быть отнесена к числу зависимостей.

***

О добывании жизни

Добывание жизни – вот чем я занимаюсь. Зная, как мало мне досталось жизни и по качеству-количеству опыта, и по количеству лет, которые предстоит прожить – даже если их ещё предстоит лет сорок, во что мне, честно говоря, слабо верится – но ведь и это немного, - я занимаюсь добыванием жизни как интенсивного внутреннего движения. Даже не смыслов – это уже потом, следующая стадия внутреннего сгущения и кристаллизации. А именно жизни как возможности всех возможностей (я ж её не только в «соматическом» смысле понимаю, это, думаю, и объяснять не надо).

***

Из полуприснившегося

Полуприснилась, полуподумалась (скорее всё-таки приснилась) мысль: «надо жить праведно». Полуприснилась, как это бывает, вместе с сопутствующим ей чувством-интерпретацией: было интуитивно ясно, к чему она относится. И означало это примерно вот что: «надо» жить в глубоком, достигаемом усилиями, в том числе усилиями самопреодоления – согласии с тем, что ты действительно чувствуешь объективно значимыми ценностями – не только своей жизни, но жизни вообще; может быть, даже бытия вообще. Не затем, чтобы получить от Бога очки за хорошее поведение: Он-де увидит, как я стараюсь, и «наградит» меня: думать (и даже чувствовать) подобным образом мне, к счастью, не хватает наивности. «Жить праведно» - затем, чтобы поддерживать «экологию» своей – и не только своей - жизни в целом. Жизни вообще.

Интуиция была, то есть, такая, что «нравственное», ценностно-ориентированное устройство наших поступков, нашего поведения в целом имеет прямое отношение к устройству всего.

Как ни странно, к этому имеет самое непосредственное отношение и то, чтобы «помогать другим», то есть буквально: делать их жизнь «лучше», добрее, насколько возможно ярче и хоть немного легче – потому что таким образом поддерживаешь, разрабатываешь «дело связи». Всякая этика – «дело связи»: выработка и отработка единичным человеком своих связей, не преувеличивая, с «мировым целым». «Помогая людям», мы заботимся о качестве Бытия. Мы ведь не можем знать, куда уходит корнями и разрастающимися ветвями каждое из наших действий, каждая из наших связей. А уходят они, предположительно, весьма далеко. Поэтому, конечно, в какой-то мере мы и сами «спасаемся» правильно поставленной этикой.

Такое восприятие мира я бы назвала «проторелигиозным» или уж скорее - учитывая культурное состояние в целом - «пострелигиозным» - но никак не религиозным в полноценном смысле слова: концепт Бога как таковой здесь, кажется, никак не проявлен – несмотря на множество несомненных формирующих (нас) следов этого концепта.

***

О тоске по точности

Одно из самых страстно желаемых, даже вожделенных душевных свойств: внутренняя точность и собранность – всех, даже самых разнонаправленных, душевных движений и событий – в один, туго и крепко связанный пучок. Неслучайность любого случайного: не насильственная, конечно, а такая, которая давала бы ему свободу – и вместе с тем увязывала бы в целое. Жизнь без внутренних зияний и провисаний. Возможно ли?!

***

Сквозняк

Детство: чувство вечности всего. Каждая мелочь вечна.

А теперь, чем ближе к концу, тем больше меня колотит от сквозняка между небытием и небытием, тем чаще захватывает меня (и уже почти оторопи не вызывает – стараюсь защищаться) чувство того, что всё хрупко, преходяще, обречено – настолько, что приходится удивляться и благодарить, что это вообще есть, что за это хоть минутку можно подержаться.

***

Старость: личная версия

Начинаю осваивать Старость как территорию – и старение как процесс. Большая территория, подлежащая индивидуальному картографированию.

Думала о том, что старость – независимо от её календарных сроков – начинается тогда, когда человек начинает смиряться с тем, что он считает / чувствует неизбежным, причём круг «чувствуемого неизбежным» активно растёт. Пока человек бунтует, сопротивляется, возражает – он молод. Совсем коротко: молодость – бунт, старость – перед исчезновением – смирение.

Я это к тому, что прямо на собственных глазах вступаю в стадию смирения, а, значит, и старости.

***

О страхе, вине и ответственности

Самая большая, может быть, смелость – идти навстречу страху быть виноватой. Принимать на себя ответственность за неизбежное причинение другим боли и неудобства, вообще за то, что мы не вписываемся в чужие ожидания и волей-неволей – даже если очень этого не хотим – вынуждены нарушать что-то, сложившееся в чужой жизни (внутренней или внешней – какая разница?)

Принимать ответственность - быть готовой за это платить, в том числе и каким бы то ни было собственным ущербом. Готовой терпеть боль от собственной вины, уметь жить с чувством собственной пониженной ценности, когда оно заслужено. И ещё – выстраивать достойное поведение в свете этого. Не устраивать истерик ни себе, ни людям, ни Создателю.

***

О природе вины

Вина – онтологическая ущербность. Именно онтологическая, имеющая прямое отношение к нашему бытийному статусу. С каждой виноватостью нас самих становится меньше. Приходится себя наращивать. И всё равно: на месте раз случившегося ущерба остаётся рубец – может быть, даже навсегда.

***

О неуничтожимом

Постоянное (у меня так точно постоянное) чувство уязвимости, уязвлённости, вины должно бы уже наконец воспитать – хотя бы в качестве защитного механизма – чувство / понимание того, что в нас есть некое ядро, не уничтожимое ни виной, ни уязвимостью и уязвлённостью, ни страданием – и в конечном счёте не задеваемое ими. Именно оно помогает нам сохраниться и выходить из всех ситуаций, включая катастрофические, самими собой. Коротко: должно бы воспитать интуицию чего-то неуничтожимого в человеке. И это, в свою очередь, должно бы придать нам стойкости и спокойствия.

***

Прощание с ноябрём

Ноябрь – месяц рождения заново, таинственный месяц. Декабрь – это уже проще.

Как хорошо воспитывает осень. Что бы мы делали без её ежегодного оформляющего воздействия – ума не приложу.

Есть что-то очень симпатичное в бесснежной и тёплой, совсем осенней зиме: состояние немного вне времени, - когда о времени и его состояниях можно просто не думать. Собственно, этим и хорош ноябрь: он – почти не время года, он – его вечность. Внешнее убирает себя максимально, и мы можем заниматься внутренним. Зима уже снова начнёт соблазнять внешним: снежными красотами, снежной сентиментальностью, морозными трудностями… А ноябрь, чёрный ноябрь, философский месяц, создаёт нам все условия для того, чтобы заниматься внутри себя исключительно структурами бытия.

***

О механизмах свободы

Слова – это механизм свободы, то есть буквально – «устройство» для её выработки. Даже не в первую очередь в том простом смысле, что, выговаривая что-то, мы хоть отчасти да освобождаемся от него (раз могли сформулировать – значит, хоть чуточку да сильнее формулируемого), но в том, что, наговаривая (лучше письменно) слова, мы тем самым наращиваем наше собственное внутреннее, автономное пространство.

***

О единицах ответственности

Книга, помимо всего прочего (я бы даже сказала – едва ли не прежде всего прочего) – единица ответственности. Поселяя книгу у себя, мы берём на себя ответственность перед ней – перед тем куском жизни, который в неё вложен, который есть она. Чтобы врастить этот кусок жизни в себя, мы должны пожертвовать какой-то частью собственной жизни. Книги – это то, за что платишь жизнью, в самом буквальном смысле. Жизнь же и получаешь.

Меня всё ещё не оставила иллюзия, что – получаешь жизнь более высокого качества, более концентрированную, более «усовершенствованную», более значительную едва ли не по определению. (Именно это всегда, с самого начала рефлексий на эту тему, было у меня объяснением собственного предпочтения чтения – общению: уж если-де человек пишет да ещё и печатает, так наверняка что-то существенное, хоть сколько-то продуманное, а говорят люди - причём часто те же самые - совершенно случайную ерунду.)

Но всё-таки, чем ближе к концу, тем чаще меня останавливает перед книгой мысль: а ведь за это придётся платить куском жизни. Готова? (Правда, в ответ на этот вопрос рука чаще всего лезет за деньгами и прилежно их достаёт. Но всё-таки…)

Вот ещё: молодость кончается тогда, когда кончается бессистемное жадное чтение. Я понимаю все его недостатки - и ох как хорошо знаю его преимущества: ведь только так, жадно и разбросанно читая (недавно подхватила где-то в ЖЖ: «чтение должно быть огромным и бессистемным» - кто-то цитировал, кажется, свою университетскую преподавательницу. Да! Да!! Эта бессмертная фраза непременно должна быть поставлена рядом со второй, столь же бессмертной: «Всё должно происходить медленно и неправильно». Да: Всё должно происходить медленно и неправильно, а чтение должно быть огромным и бессистемным.) – ведь только жадно и разбросанно читая, мы имеем шанс натолкнуться на неожиданные связи, на непредвиденные соответствия. И если и не понять, то корешками нервов ухватить глубинную цельность мира.

Я давно уже не только понимаю, но, кажется, даже и чувствую ограниченность собственных человеческих ресурсов. Но всё-таки: пусть бы так – хотя бы так! – понятая молодость не кончалась как можно дольше.

***

Братство небессмертных

Равенство-ровесничество повзрослевших - равенство смертных, осознавших и прочувствовавших свою смертность. Это братство обречённых, знающих о своей обречённости не только «головой», но уже и нутром.

Наверное, это и стоит считать «окончательным» взрослением: утрату чувства собственной бессмертности. В той мере, в какой это вообще возможно (и взросление – и утрата чувства бессмертности: у меня хоть и не получается верить в бессмертие, но – вот удивительно! – в смерть-то я тоже поверить не могу!). Мы обречены на несовершенство, непостоянство, зыбкость и хрупкость внутренних структур и внешних обстоятельств, на незащищённость – основные характеристики детства, в нём оправданные становлением, позже замаскированные иллюзией завершённости. Эта завершённость никогда не более, чем иллюзия.

Вот уже целых два основания для того, чтобы родившиеся в разные десятилетия чувствовали себя, тем не менее, ровесниками: общая иллюзия завершённости – или общее понимание, хотя бы чувство, того, что настоящая завершённость не будет достигнута никогда – а может быть (что очень вероятно) – что её и не надо.

***

Лучшая единица измерения чужих городов – собственные шаги. Лучший ритм их постижения – ритм собственных движений. Одно из самых осмысленных, самых насыщенных на свете занятий – соотносить город с собственным телом, доверяя городу до простодушия, до слепоты, позволяя себе заблудиться. Город усваивается ощупью, через шероховатость его поверхностей, через запахи, мелкие детали, мусор на улицах – незамечаемое, «несущественное» и тем несомненнее живое и настоящее. Вернее всего он открывается частному человеку, приехавшему без специальных задач (специальные задачи, как известно – насилие над переживаемым пространством).

***

Неудачи уплотняют жизнь. Концентрируют её. Заставляют её цепляться за самое себя – чувствовать собственную ценность, тем более высокую, что уязвимую и обреченную.

***

…и вообще, не должно быть легко. Должно быть трудно. Чтобы чувствовалось «сопротивление материала» - и в ответ на него прикладывались усилия (формирующие и объект, и, что гораздо важнее, «субъекта». Я бы вообще сказала, что во всяком деле важнее всего, может быть, «побочные» продукты – те результаты, которые возникают не вследствие прямого намерения). Чтобы была концентрация на предмете действия, чтобы было активное встречное движение человека к предмету.

***

Об универсальности

Как-то мне уже случалось и писать, и говорить о том, что-де мне недостаёт в иудаизме, вообще-то чрезвычайно мне интересном, «универсальности» - останавливает этническая «привязка». Хочется, разумеется, прямо сразу «универсального», «общечеловеческого», - однако из этой тяги к универсальности получается в основном никуда-не-принадлежность. Христианство – интересное мне ничуть не менее интенсивно – чувствуется, безусловно, универсальнее (всё-таки нет этнической, «кровной» привязки, есть по крайней мере интенция выхода за собственные пределы), но... – тут, наверное, не хватает весьма широко понятой доверчивости.

С другой стороны, дело здесь, может быть, вообще не в «универсальном».

Ведь от того, что мы переживаем как «своё», мы никакой универсальности вовсе не требуем. Достаточно чувства соответствия. В конце концов, не универсален также и ни один человеческий язык, а говорим же мы хоть на одном, как на своём, и всё, что надо - выражаем. Отношения с этой областью смыслов и практик (с религией) кажутся мне во многом сопоставимыми и с любовью к человеку: когда мы любим кого-то, мы же не требуем и не ждём от него «универсальности», воплощения всех мыслимых достоинств, да это нам и не нужно! Тут именно важно, что свой, нам соответствующий и нам адресованный.

Человек - вообще существо субъективное (как не помню кто и по какому поводу сказал, «в объективности есть нечто нечеловеческое». Совершенно точно). Через «своё», «адресованное», личностно пережитое он понимает гораздо больше, полнее и точнее, чем через объективное и универсальное. Недаром не прижилась в сколько-нибудь значимых масштабах ни одна рационально сконструированная религия типа верований в какое-нибудь обобщённо понятое Высшее Существо или Мировой разум – чего уж, казалось бы, универсальнее… Ан нет.Чего-то настоящего в этом не оказывается. О голом материализме и не говорю.

Ответ на требование непременно «универсальности» от религии как модуса проживания Истины мог бы быть, например, вот каким: Она настолько велика (и поэтому – «странна и неопределима»: поскольку не вполне – или вполне не - человекосоизмерима): никто из нас в принципе не может охватить Её целиком, поэтому нам и дано быть похожими только в степени её недоохваченности, недопрожитости - в незнаниях и заблуждениях.

Объективность / субъективность я, собственно, тоже друг другу не противопоставляю, тем более, что их всё равно друг от друга не оторвать. Говоря о чувстве «неуниверсальности», останавлявающем меня на пороге исторических религий, я имею в виду что-то примерно вот такое: а не выйдет ли так, что вместо Истины я тут буду иметь дело с человеческими условностями, - не со Зрением, а с теми или иными степенями слепоты? – Правда, дело в том, что Истина и Зрение, скорее всего, не дадутся нам, не смогут быть нам доступны без тех или иных разновидностей слепоты (так на Солнце надо смотреть через затемнённое стекло, чтобы хоть сколько-то разглядеть: может быть, Истина - не для прямого зрения, по меньшей мере в земной жизни). И, может быть, требовать или ждать «гарантий» в этих вопросах - нечто в высшей степени неадекватное. Здесь - в вопросах Высшей Достоверности - более, может быть, чем где-то ещё, человек обречён на риск и каждую минуту рискует потерпеть поражение - и на этот риск надо решаться, потому что, если не решишься, вообще ничего не будет. Да, не все пути ведут к Нему. И, может быть, людям, рождённым вне той или иной традиции как предлагаемой формы переживания достоверности, особенно трудно найти такие пути.

И ещё с одной из множества сторон: может быть, по-настоящему своё для человека – то, что он переживает как универсальное. То, чего он (почти) не замечает.

***

Об этническом

Всё больше думается мне о том, что так называемая этничность – во-первых, конструкт; во-вторых, акт (сознательного) выбора. Не «крови» этой самой, о которой вообще непонятно, что она такое, а именно выбора и именно акт, точнее, даже длящееся действие, а не просто результат – то есть нечто такое, что всё время воспроизводится как усилие, всё время подтверждается – не столько даже на уровне самоинтерпретации, сколько на уровне повседневных практик.

И ещё думается о том, что всякая этничность глубоко инструментальна – что она инструмент для достижения каких бы то ни было, но неизменно вне её лежащих целей. Что, конструируя её по заданным рецептам, люди всякий раз преследуют какие-то совсем другие цели, не совпадающие с этничностью как таковой.

***

О смирении

Из всех видов мысли сейчас мне кажутся интереснее, важнее всего «экзистенциальные рефлексии». – Не «как устроен мир» и даже не «как устроены отношения людей друг с другом» (всю жизнь было преимущественно интересно именно такое), но – как человек соприкасается с миром изнутри себя, изнутри собственной обречённой единственности. Всю первую половину жизни хотелось (чувствовалось единственно нужным) анализировать – головой на составные части раскладывать – и это, и всё остальное. Теперь хочется переживать: превращаться в отпечаток понимаемого, в слепок с него. – Смирение? – может быть.

***

О качестве дней

Самое главное в днях – наверно, даже не события как таковые, но запахи, оттенки, интонации, обертона – именно эти, ничем рационально выявляемым вроде бы не объяснимые качества проживания дней и определяют в конечном счёте их значение для нас, закрепляют за ними ячейки в нашей внутренней структуре.

***

Соматика смысла

Тело - полноценный участник мышления и способно помочь прочувствовать (значит – заставить продумать) самые что ни на есть «высокие» смыслы; оно определяет модусы, в которых смыслы проживаются; нельзя исключать, что у всякого, даже самого отвлечённого смысла есть не только отчётливое эмоциональное (это – точно есть), но и некоторое телесное соответствие. (Вообще как-то очень доверяю целостному – не только головой, но и сразу-всем-остальным – проживанию мыслей, - оно кажется мне более подлинным, что ли; а может быть – кто его знает – и более глубоким). Тело – своего рода оптический прибор: не застилает взгляд, а, напротив, настраивает его, фокусирует.

***

Этическое бессознательное

Самое удивительное, когда и любовь (уж она-то – во всяком случае! страшно самовластная вещь, одна из самых, наверно, самовластных в человеке), и даже, пожалуй, вера (ну хотя бы - в качестве доверия какому-то человеку) осуществляются в нас сами, как самостоятельная сила, даже помимо наших сознательных намерений, и ведут нас за собой, и мы идём, и всё – включая то, что кажется нам вроде бы немыслимым - получается очень легко (я это обзываю, за неимением лучшего, «этическим бессознательным»). «Трудное» кажется скорее относящимся к природе несовершенных человеческих вещей – и потому неудивительно ничуть.

***

О метафизичности этики

Всякая этика метафизична – независимо от того, насколько осознаёт свои метафизические коннотации. То есть, (а) имеет в качестве своих более-менее неявных предпосылок представления об определённом устройстве мироздания и (b) в числе своих более-менее неявных намерений – стремления (a) как-то в это мироздание вписаться, в соответствии с его так или иначе представляемыми «законами»; (b) как-то на это устройство влиять.

То есть, значение всякой этики в конечном счёте (и) надинструментально.

Поэтому, в частности, легко допустима (и точно существует, просто не всегда артикулируется) этика – как совокупность ценностно окрашенных принципов – в отношении к вещам, пространствам – то есть к любым компонентам мироздания, помимо людей. Не говоря уж о том, что существует этика отношения к самому себе – как исходному пункту (исходной области) всякого собственного действия.

Вот: этика – это совокупность (практически ориентированных) принципов вписывания себя в мир.

***

Об опыте

Человеческий опыт целен. Его деление на сегменты вторично и обладает большой долей условности.

… И вообще, подозреваю, человек «голографичен»: в каждой своей точке присутствует весь целиком.

***

О видах свободы

Наращивая количество обязательств и обязанностей в своей жизни, мы повышаем ценность свободы (в самом «банальном» из её вариантов: необязательности. Воздушной прослойки между «надо» и «надо») и остроту её проживания.

Лопай мы эту свободу каждый день большими ложками, мы бы и вкуса не ощущали – или, что вернее, этот вкус очень скоро бы нам приелся.

Свобода (в этом банальном варианте) - как специя: её должно быть мало.

Совсем другое дело – свобода «структурная», «структурообразующая», которая – самовластье и непопадание в плен ни к чему, умение обозначить и создать внутреннюю дистанцию между собой и чем угодно – любого размера. Это уже никак не перец, это хлеб насущный.

***

О незащищённости

Чувствую я, человек вообще – новичок в мире, сколько бы ни прожил. В опыте, да, есть что-то успокоительное: всякий опыт (глубоко и неизбежно случайный по самой своей природе) создаёт нам видимость опор, видимость надёжности – видимость очевидности.

***

Об освобождающем

Лишь недавно - на своём сорок втором году – начала я как следует чувствовать огромный освобождающий потенциал так называемой «рутины»: повторяющегося, автоматического… Устойчивого и защищающего в мире вообще так мало, что по-настоящему перевести дух можно только внутри того, что делается и повторяется якобы «само собой». И думается в этом - причём о самых общих и отвлечённых вещах - великолепно. «Рутина» прекрасно освобождает от всего, что не-она, - надевает на нас эдакий защитный футляр. Именно внутри такой защитной конструкции и разворачивается самое разнузданное внутреннее разнообразие.

Удивительно, как с течением времени начинает восприниматься в качестве надёжного источника свободы то, что в начале жизни ничем, кроме окаянного закрепощения, не казалось. Рутина. Работа. Жёсткое расписание. Сидение дома (в противоположность (а) странствиям, (б) хождением по гостям и вообще (в) разговорам. Тот же возраст.

А сегодня у меня очень остро и ясно переживалась мысль об освобождающем потенциале – самом, наверно, большом и надёжном из освобождающих потенциалов – неизбежной смерти.

***

О самосозидании

Мы создаём себя каждым движением, и самыми незаметными – больше всего: потому что их менее всего контролируем. Формы нашего контроля неизбежно слишком грубы.

Безусловно, есть зоны преимущественного «самосозидания», зоны повышенной «пластичности» человека, восприимчивости его к воздействиям, в том числе и собственным. К таким зонам несомненно, отчётливо относятся письмо и речь.

***

Об изготовлении прошлого

Чем однообразнее внешняя жизнь, тем интенсивнее, ярче, «дерзче» (во мне ли только?) внутренняя, и напротив – под внешним напором внутреннее отступает: защищается. – Настоящая переработка интенсивно пережитого внешнего наступает уже потом, когда оно достаточно далеко.

Событиями и впечатлениями запасаешься, как верблюд, откладывая их в свои внутренние горбы, чтобы идти через «пустыню реального» - без достаточно долгого пути по той или иной пустыне запас, кажется, по-настоящему хорошо не усваивается.

Прошлое должно проступать в нас пятнами, время от времени, смешиваясь в разных пропорциях с настоящим, - чтобы действительно состояться как прошлое. Пока же оно не отлежалось – оно только сырьё для изготовления прошлого. Которое запросто может остаться и не(достаточно) востребованным.

***

Под грубою корою вещества

«Не веруя обманчивому миру,

Под грубою корою вещества

Я осязал нетленную порфиру

И узнавал сиянье Божества».

     Вл. С.

 

Кажется, у меня никогда не было потребности жить в красивом городском пространстве – то есть гармоничном и вообще отчётливо «артикулированном» эстетически. (Это относится только к городскому пространству, с домашним, бытовым отношения отдельные и совсем иначе устроенные).

«Красивое» (что бы под этим ни понималось) городское пространство требовательно до мучительности, с ним не знаешь, что делать, не знаешь, что делать посреди него с самой собой. Оно слишком подчёркивает мою неуместность в нём. Нет, переживать его гармоничность, его организованность и точность бывает полезно, в этом даже можно иметь потребность, оно очень приводит душу (да и тело заодно) в порядок, но жить в этом было бы примерно так же, как если бы каждый день делать генеральную уборку: в этом есть нечто экстатическое – нечто от самопревосхождения. Что же до некрасивого…

Московские – не только московские, конечно, просто эти я знаю лучше всего – окраины и пригороды, индустриальные зоны, «спальные» районы, чуждые всякой эстетики, в самом облике которых есть что-то от разрушения, что-то от неисцелимой неудачи. «Промежуточные» пространства, соединительная ткань существования, дикое его мясо.

Пожалуй, если сводить весь опыт моего общения с ними к некой общей формуле (а такого опыта было много, куда больше, чем жизни в «красивых» пространствах, а главное – качественно он был куда интенсивнее) – можно было бы сказать, что оно с ранних, ещё до полноценной рефлексии, лет настраивало меня «антиматериалистически».

Корявые и трудные московские окраины исподволь внушали мне ту мысль – скорее интуицию – что видимое глазом, осязаемое пальцами, обоняемое носом – преходящее и не главное. Что за ним, над ним, кроме него, неважно даже, где – непременно должно быть «что-то ещё». Что всё это только потому и есть, что есть «что-то ещё»: само по себе оно бы точно не могло быть.

Некрасивые пространства вызывают такое чувство гораздо вернее и настойчивее красивых – именно потому, что воспринимаются как грубая, вторичная корка. (По логике вещей, красивое самой своей красотой должно было бы свидетельствовать о существовании иных пластов бытия – иначе бы откуда такая красота?! – но к его посланию я оказалась существенно менее восприимчива. Какие-нибудь Люберцы или Кузьминки, тёмные даже в самое светлое время суток и года – говорят мне в этом смысле, как ни странно, куда больше.

(Красивое с ходу берёт душу в оборот и начинает что-то с ней делать, причём часто даже непонятно, что именно. Красивое – слишком сильное высказывание. Иногда хочется и глаза зажмурить, и уши заткнуть. Красивое агрессивно, потому что властно. И говорит с нами – куда более аморфными, чем Оно - свысока.

Некрасивое к нам равнодушно – и оставляет нас свободными. В нём «Аполлон» не требует нас «к священной жертве».

Конечно, этим оно, с одной стороны, может нас разваливать. С другой – этим же самым оно способно провоцировать в нас собственные организующие силы – чтобы противостоять его тяжёлой аморфности! – и это второе мне понятнее и ближе. Мне как-то проще ответить окружающему пространству «нет», чем «да».)

Мои отношения с некрасивыми пространствами – и, больше того, моя потребность в них! – с детских, чертановских лет вполне определяется формулой: «…Под грубою корою вещества // Я осязал нетленную порфиру // И узнавал сиянье Божества». Чтобы узнавать «сиянье Божества», некий «огонь, мерцающий в сосуде» - мне непременно нужна была – и сейчас нужна – «грубая кора вещества». Она всегда, едва ли не автоматически, оказывалась для меня знаком, свидетельством чего-то значительного, всем своим косным, неказистым естеством убеждая: к ней дело не сводится.

Я в себе это отношу к признакам «латентной религиозности».

Надо ли говорить – правда, я, кажется, только сию минуту это поняла! – что эта апология некрасивого означала и означает для меня и, не такое уж неявное, оправдание собственной некрасоты. Культурный прессинг требует, чтобы существо женского пола непременно имело эстетически значимую внешность, а если оно её не имеет от Бога, так должно трудиться, чтобы её себе сделать, иначе обречено на низкий социальный статус. В принципе можно было бы, наверно, сосредоточив на этом направлении много-много сил, добиться каких-то результатов, но… - видимо, не очень хотелось. В конце концов, я уверена, что ленимся мы делать то, что для нас не является достаточно значимым. «Лень», «неинтересно» - значит, не так уж хочется. Когда действительно хочется – бьёмся, даже если трудно, даже если кажется почти невозможным. Мои отношения с действительно значимыми для меня вещами и людьми заставили меня в это поверить. Как бы там ни было, неудачная внешность всё равно переживалась как беда и «встроенное», «инкорпорированное» поражение. Взятая же в таком ракурсе, она бедой быть переставала – и становилась если не свидетельством значительности, то, по крайней мере, её обещанием, намёком на её возможность. О нет, не моей значительности: но той, общей всем и всему значительности, которая скрывается под любой «грубою корою вещества». Даже под моей собственной.

Отсюда – доверие к глубокому, неявному и сложному, гораздо большее, чем к явному, простому и открытому. К тому, что ускользает – гораздо большее, чем к тому, что само даётся (и уж подавно – чем к тому, что себя навязывает!).

Сегодня мне случилось в очередной раз быть в пространствах между улицами Марии Ульяновой и Кравченко – заполненных случайными, подслеповатыми, бедственно некрасивыми пятиэтажками. Тёмное, скудное, зябкое, казалось бы, существование, заведомо недолговечное, будто из отсыревшего картона. Но как мне всё это мило и внятно, каким чувствуется уютным и принадлежащим к самой сути бытия! Эти дома, кажущиеся мне растущими прямо из земли, как её естественное и необходимое продолжение, эти задворки говорят со мной на языке моего собственного тела: мои братья по косности и некрасоте. Они самым явным для меня образом свидетельствуют о том, что жизнь неустранимо значительна. Они делают это без обязывающих и дисциплинирующих отсылок к «общечеловеческому» - в отличие от, допустим, Петербурга, который сразу ставит человека в контекст вечности, не интересуясь, готов он, не готов ли.

В этих бедных времянках, таких некрасивых, что, кажется, ещё шаг-другой назад – и мы уже в области хаоса – тоже есть вечность. Только иначе прочувствованная, в других формах. Их тёмное, комковатое, медленное время едва отслаивается от небытия – и скоро в него вернётся, их вот-вот будут сносить, и мне их очень жаль: с ними уйдёт неповторимейшая интонация жизни, в которой есть своя глубина и своя уверенность. Жаль их человекосоразмерности – соразмерности маленькому, краткоживущему, грустному человеку, любящему своё человеческое тепло и свою отдельность.

(Они старше меня – и поэтому для меня вечны. А дома 1970-х, которые строились на моих глазах и уже не первый год разрушаются от ранней ветхости – я до сих пор чувствую легкомысленными, весёлыми новостройками).

В их некрасивости есть тайна. Она вообще есть во всём некрасивом. Красота же с её внятностью, красноречивостью, откровенностью – кажется такой прозрачной, что тайны в ней слишком легко не заметить.

Поэтому красота требует особой душевной дисциплины.

На самом деле, я неточна, говоря, что мне «никогда не хотелось» жить в красивых пространствах. Подумалось действительно так; так и написалось (человек в каждой своей точке присутствует целиком, да, – однако ж не всего себя каждую минуту помнит) – но на самом-то деле мне хотелось жить в одном таком пространстве: в Петербурге. И сейчас даже хочется: увижу какую-нибудь случайную фотографию (вчера попался в ЖЖ какой-то угол с аптекой) – сердце сожмёт: вот где надо бы было быть. Вот чем надо бы было быть.

(Ведь что такое любовь, среди неисчислимого прочего? Желание повторять собой, в себе черты любимого. «В темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало, повторяя». - Вот и с Бродским – написала сейчас и очередной раз поняла – у меня очень похожие отношения: мне хочется повторять форму и ритм его слов своими внутренними движениями.)

Но хотеть жить там – всё равно, что хотеть быть кем-то другим (мне это желание тоже очень свойственно). Конечно, в пространстве с такой степенью даже не эстетической, а онтологической интенсивности я бы была совсем другой. В общем-то мне не слишком нравится то, что из меня в результате всего получилось. Но теперь уж ничего не поделаешь.

И ещё: у Петербурга всё-таки особенная красота. Горькая, тревожная, настороженная, с грустью внутри (грустному, говорю же – верю «с полоборота»; сияющий жизнерадостный город заставил бы меня защищаться от него). Я давным-давно ещё подумала, что этот город со своим напряжением стоит на границе между бытием и небытием, сдерживая их напор друг на друга, уравновешивая их; он сам – эта граница.

В нём – ещё со времён жуткой книжки о «Блокаде Ленинграда», которую я ненароком нашла у отчима на столе на своём седьмом году, в 1972-м (голубая, в мягкой обложке, «издательство имени Чехова», Нью-Йорк, 1954 год, автора запомнила как «К. Карстен». Там было что-то о людоедстве, о трупах в подворотнях: взяла в руки, обожглась, много дней боялась даже подходить к этому столу, даже думать о нём) – всегда сохранялся для меня привкус беды, привкус чего-то непоправимого. Именно поэтому всё, что от этого города исходило, воспринималось и воспринимается как особенно правдивое и глубокое. Именно поэтому ему нельзя не верить.

***

Что за дикое слово

«Я» - только повод быть. Не самый лучший (это ко всякому «я» относится, к «я» как таковому), - но ничего более удачного, похоже, пока не придумано.

«Я» - это то, сквозь что, вопреки чему (хотя, конечно, также и «благодаря») приходится осуществляться.

Иногда кажется, что эмпирическое «я», с его данностями и случайностями – только скорлупа, та самая «грубая кора вещества», через которую с трудом, с усилием пробивается, прорезывается – чтобы потом эту скорлупу отбросить – что-то ещё.

Подготовительная форма. Как форма для отливки в металлургии – просто «биологическая» метафора мне больше нравится.

***

О благодарности

Кажется мне, что грусть (как модус восприятия жизни) – это форма благодарности за жизнь. Форма острого переживания её драгоценности. Такая, в которой мы заранее оплакиваем недолговечность жизни, её хрупкую обречённость.

***

О банальном

«Банальность» - восприятие чего бы то ни было как банального – не следствие ли всего лишь (спасительной, защитной) притуплённости восприятия? Иначе бы нас разорвало от остроты и первичности чувств, которой, если хоть чуть-чуть вдуматься, достойно всё сущее.

***

О фантомной религиозности

О латентной – непроявленной, не(до)осуществлённой религиозности мне уже приходилось и думать и писать; а есть ещё и религиозность фантомная (эвона сколько в человеке химерических образований при отсутствии «простой» веры, которая, подобно любви и в совершенном родстве с нею, сама даётся и не имеет причин, кроме самой себя): это когда явно религиозные по своему устройству чувства возникают на таком месте, где никаких религиозных мотивов нет.

Меня, например, всегда тянуло к тем или иным видам аскезы (при всей моей разбросанности, а скорее всего, как раз вследствие её): ограничить себя в том-то и в том-то, вписать себя в некоторый жёсткий ритм (в юности я вообще это очень идеализировала; это почему-то казалось мне «улучшающим» человека априори – почему-то именно это, а совсем не избыток). Но у этой тяги к самоограничению вроде бы никогда не было метафизического, тем более, религиозного подтекста: мне просто казалось, будто это интенсифицирует жизнь в человеке (а не, скажем, оказывается стимулом «вертикального» движения, подъёма): жизнь, загнанная в узкие, строгие рамки, переживается будто бы острее и точнее.

(Хотя нет, всё-таки известный метафизический привкус был: мнилось, что-де ограничение себя в чём-то внешнем и материальном едва ли не само по себе ориентирует на «высшее» и «внутреннее» [не то чтобы синонимы, но существенно связанные вещи]. Всё-таки под интенсивно, точно и остро пережитой жизнью у меня всегда – пусть даже без отчёта себе в этом! - так или иначе подразумевалась жизнь с вертикальными «выходами». Опять же без сколько-нибудь чётких – удовлетворяющим меня образом чётких – представлений о том, куда – к Кому – должно бы вести это вертикальное движение.)

Я подозреваю в этом один из симптомов фантомной религиозности – у себя как у человека, сформированного атеистической / пострелигиозной культурой: самой религии и веры нет – отсечена ещё до моего рождения – а некие внутренние движения, повторяющие отдельные её формы – сохраняются.

De profundis clamavi ad Te, Domine.

***

Об опыте

В каждом опыте – в каждом - мы постигает частичку удела человеческого. Даже так: Удела Человеческого. Всё новые стороны пластичного и единого – при всех разорванностях – человеческого существа.

***

Прямая речь

Кошки – прямая речь бытия. Вот человек – это иносказание. А кошки – речь самая прямая, высказывание в упор. Такое полное, что кажется молчанием. По крайней мере, умалчиванием – мы к такой полноте не привыкли, вот и не «считываем» в ней всего. А там всё сказано так просто.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 240




Convert this page - http://7iskusstv.com/2013/Nomer12/Balla1.php - to PDF file

Комментарии:

Соплеменник
- at 2013-12-21 06:53:17 EDT
"О счастии"
-----------
Орфография такая?

Можно и попроще:
Когда утром хочется на работу, а вечером - домой.



Элла
- at 2013-12-20 14:22:03 EDT
В известном смысле мы все – узурпаторы в бытии, существа со «встроенной» виной, уже фактом собственного рождения что-то нарушили и ущемили, а потому очень легко воспринять (я и воспринимаю) собственную жизнь как «отработку» этой первичной, изначальной вины, восполнение того ущерба в бытии, того нарушения равновесий в нём, которые образовались с нашим рождением.

Интересно... не думаю, чтобы автор об этом думал, но... вот именно таково типичное самоощущение галутного еврея, то самое, которое сегодня "общечеловеки" изо всех сил стараются навязать Израилю.

Маша Кац
- at 2013-12-20 13:47:37 EDT
Не могу удержаться, чтобы не привести хотя бы одну зарисовку:
Об этническом

Всё больше думается мне о том, что так называемая этничность – во-первых, конструкт; во-вторых, акт (сознательного) выбора. Не «крови» этой самой, о которой вообще непонятно, что она такое, а именно выбора и именно акт, точнее, даже длящееся действие, а не просто результат – то есть нечто такое, что всё время воспроизводится как усилие, всё время подтверждается – не столько даже на уровне самоинтерпретации, сколько на уровне повседневных практик.

И ещё думается о том, что всякая этничность глубоко инструментальна – что она инструмент для достижения каких бы то ни было, но неизменно вне её лежащих целей. Что, конструируя её по заданным рецептам, люди всякий раз преследуют какие-то совсем другие цели, не совпадающие с этничностью как таковой.

Маша Кац
- at 2013-12-20 13:44:30 EDT
С некоторой опаской открыла эту статью: все же она из рубрики "Психологические страницы", ожидала чего-то ученого и сухого. А нашла потрясающе поэтический текст, сборник прозрачных и тонких наблюдений, зарисовок, мыслей и афоризмов. Каждый рассказик - маленькая поэма в прозе. Не отрываясь, прочитала все до конца, потом вернулась к началу и прочитала еще раз. Очень рекомендую читателям, а автора - в несомненный и очень удачный "Дебют года". Браво, Ольга!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//