Номер 3(40) - март 2013
Михаил Цаленко

Михаил Цаленко Взгляд назад невидящих глаз

Разговор с предполагаемым читателем

Я не трагик в провинции,

Не герой, не злодей,

Я родившийся в Виннице

Старый еврей,

 

И не драму шекспирову

Я тащу за собой.

Просто я эмигрировал,

Унесенный судьбой,

 

И тащу с собой родину

От гребенок до ног,

Только жить в ней уродливо

Я до смерти не смог.

В жизни каждого человека есть только три времени – Весна, Лето и Осень. Зимы нет, зимой под холодным белым покровом, под завывание вьюг, под ярким негреющим солнцем, в длинных темных ночах зарождается надежда на продолжение жизни, на новый расцвет, на дыхание Весны. У человека нет возможности заново пройти свой путь, но у него остается потомство, которому он хочет передать свой опыт, чтобы, движимый родительской любовью, подготовить своих детей и внуков к преодолению непредсказуемых и подчас трагических реалий жизни.

Сделать это сложно, так как условия существования и функционирования человеческих сообществ меняются очень быстро. Значительная часть индивидуального жизненного опыта определяется местом обитания и временем в истории. Новое время по существу положило конец передаче традиций от поколения к поколению по крайней мере в западной цивилизации. Через сто лет внуки зачастую не имеют ни малейшего представления об образе жизни и деятельности своих предков, а миллионы людей мигрируют по всему миру, довольно быстро приспосабливаясь к новым условиям существования.

Однако пять тысяч лет развития цивилизации не изменили основных положительных и отрицательных мотивов человеческой деятельности, придав им неизмеримо большую силу. В частности, стремление к доминированию, господству, захвату отдельных личностей, социальных групп и целых народов по-прежнему играет важную роль в истории, ставя под угрозу само существование человечества.

Одна из глав "Сестры Керри" Т. Драйзера начинается следующим утверждением: "Человечество находится на середине своего пути - мы уже не звери, но мы еще не люди". Мне кажется, что эта середина передвигается в истории, поскольку размах бессмысленного насилия и безжалостное убийство миллионов людей пропорциональны размеру человеческой популяции. Только ненависть ко всем проповедникам насилия, усвоенная нашими потомками как единственная заповедь сможет остановить передвижение этой середины. Ненависть порождает силу, и эта сила должна быть направлена на спасение человеческих жизней.

В современном мире тоталитаризм, религиозный или идеологический, порождает непрерывную цепь насилий и убийств, и, уходя со сцены, мы должны научить наших потомков ненавидеть тоталитаризм во всех его проявлениях. Это можно делать по - разному, в том числе оставив им на память истории погибших или погибающих семейных кланов. Ребенок, выросший в тепле и уюте семейного гнезда, подсознательно сохраняет привязанность к своему прошлому, забытому или неизвестному, и трагедии предков не могут оставить его равнодушным.

Я не люблю мемуарную литературу по двум причинам. Во-первых, мемуары зачастую рассматривают как исторический источник, хотя достоверность описываемых событий практически невозможно проверить. Во-вторых, авторы мемуаров вольно или невольно не могут быть объективными в своих оценках описываемых людей и событий, поскольку их взгляд на окружающий мир чрезвычайно ограничен индивидуальным жизненным опытом, собственной психологией и унаследованной или воспринятой идеологией. Однако моей судьбе было угодно распорядиться таким образом, что после пятидесяти лет напряженной, трудной, радостной, грустной, успешной и безуспешной жизни в Москве, после постоянного общения с выдающимися учеными, общественными деятелями, профессиональными литераторами, музыкантами, художниками я заканчиваю "свой поход на Тихом океане", в прекрасном, эклектичном, непредсказуемом Сан-Франциско, ведя праздную жизнь и имея много свободного времени для размышлений о прожитом, о траектории моей жизни, похожей на траектории многих знакомых и незнакомых людей моего поколения, пытаясь понять уроки истории, преподанные человечеству двадцатым веком. Я неожиданно осознал, что в моей биографии имена людей, точные даты, названия географических мест, даже отдельные события не имеют особого значения, они только позволяют придать наглядность фрагменту социальной истории – истории целого поколения людей, родившихся в западных областях бывшего Советского Союза накануне Второй мировой войны и чудом уцелевших, потеряв в братских могилах, в концентрационных лагерях, в печах Освенцима свои корни, своих родных и близких.

Закономерности истории проявляются в изменении социальной структуры человеческих сообществ, которые могут быть выявлены только в схожести многих человеческих судеб. Эти соображения заставили меня оглянуться назад. Я обнаружил, что мой личный "круг общения", состоявший из благородных, умных, добрых и интеллигентных людей, долго позволял мне игнорировать и бессмысленность официальной навязываемой идеологии, и существующее беззаконие, и собственное бесправие, и экономические проблемы, не выражая социального протеста. Но тоталитарное государство рано или поздно вторгается в частную жизнь своих граждан, ломая и разрушая ее в силу собственных внутренних законов. Оно вторглось и в мою личную жизнь, и я, как и многие мои сверстники, был вынужден вступить в борьбу за свои права и права моих детей. Тоталитаризм во всех формах его проявления служит серьезным предупреждением нашим потомкам.

ВЕСНА

Происхождение

Я появился на свет в феврале 1939 года в небольшом провинциальном западноукраинском городе Виннице и остался единственным ребенком своих родителей, выросших в многодетных еврейских семьях. До революции они жили в маленьких местечках неподалеку от Винницы, но их семьи вынуждены были переселиться в город, спасаясь от петлюровских погромов.

Мой отец Шамшон Львович Цаленко родился в 1912 году в местечке Дзюньков, по-видимому, исчезнувшем с географической карты. Там жила большая семья моего прадеда. У прадеда было 14 детей, многие из которых умерли в раннем возрасте, однако к началу революции у него осталось шесть взрослых детей и много внуков. Прадед владел бакалейной лавкой и обеспечивал немногочисленное население Дзюнькова, состоявшее в основном из семей рабочих местного сахарного завода, необходимыми для повседневной жизни товарами: керосином, спичками, мукой, сахаром и т.п. Часто товары отпускались в долг, и для расчетов с клиентами велась специальная ведомость. Не исключено, что фамилия Цаленко произошла от немецкого слова zahlen (считать), перешедшего в идиш без изменений. Прабабушка была энергичной женщиной, обеспечивавшей лавку мужа товарами, и, несмотря на обилие детей, много разъезжала.

Прадед был расстрелян петлюровскими бандитами в 1918 году, когда ворвавшиеся в местечко петлюровцы собрали местных евреев и потребовали от них денег и золота. Вместе с прадедом погиб его старший сын, а мой дед чудом уцелел, накрытый телом своего отца. В соседней деревне погибла вся семья старшего сына: его жена и четверо детей были заживо сожжены петлюровцами. Как утверждал Шимон Маркиш, ссылаясь на Василия Гроссмана, за три года с 1915 по 1918 в результате погромов погибла десятая часть еврейского населения Украины: 150 тысяч из полутора миллионов.

Спустя десять лет младший из сыновей прадеда Янкель приехал в родные места и не нашел знакомого с детства дома, на его месте стояло новое здание сельсовета. Соседи рассказали Янкелю, что при сносе дома прадеда из стен высыпались царские золотые десятирублевки, и на эти средства построили сельсовет. Лейтмотив "Двенадцати стульев" оказался не вымыслом, а реальностью.

Моя мать Бенета Моисеевна Мильман родилась в 1914 году в местечке Янов, тоже расположенном вблизи Винницы. Ее отец умер вскоре после ее рождения, но его фамилию она сохранила до конца своих дней. Мама была третьим ребенком, старший брат Гриша родился в 1909 году, а сестра Соня - в 1912 году. Бабушка Хава довольно быстро снова вышла замуж, и ее второй муж тоже имел троих детей. Поэтому в первые послереволюционные годы в доме было много детской суеты.

Я не знаю, в каком доме бабушкина семья жила после переезда в Винницу, но дом, в котором я прожил первые два с половиной года, был большим одноэтажным кирпичным, с множеством комнат, а семья была достаточно обеспеченной, поскольку ее глава работал управляющим Винницкого сахарного треста. По маминым воспоминаниям бабушка не любила заниматься домашней работой, но твердо управляла своим большим семейством, требуя от детей соблюдения порядка и дисциплины. Она обладала светлым умом, и соседи постоянно обращались к ней за советами.

В начале тридцатых годов бабушкины дети стали разлетаться из родного гнезда. Мамина сестра Соня, моя любимая тетя, уехала в Москву, а брат Гриша уехал учиться в Харьков. Мама окончила сельскохозяйственный техникум, но в голодные годы на Украине работать в деревне было очень трудно, и она вернулась домой, где стала бухгалтером. Когда она познакомилась с моим папой, тот работал на механическом заводе и одновременно учился на рабфаке. Папина семья жила очень бедно, дед был сапожником, его вторая жена тяжело болела, вместе с ними жили трое детей: папа, его младший брат Миша и их сестра Поля.

Через три месяца после моего рождения врачи обнаружили у меня врожденную глаукому, болезнь, встречающуюся чрезвычайно редко у новорожденных. В те далекие времена не были известны лекарства, восстанавливающие нормальное глазное давление, а операции были очень сложными, делались под общим наркозом, длились часа четыре и обычно не приводили к успеху. Первая сделанная мне в Киеве операция оказалась безуспешной. Но на заре моей жизни судьба оказалась благосклонной. Моя бабушка Хава была знакома с ассистенткой знаменитого Владимира Петровича Филатова, и благодаря этому знакомству я попал в его руки. Летом 1940 года Филатов сделал повторную операцию на правом худшем глазу. Он сам не верил в успех операции и с грустью сказал маме: "Капайте, не капайте, Вашему мальчику ничего не поможет". Филатов ошибся, сделанная им операция спасла правый глаз. Спустя семьдесят лет американские офтальмологи не перестают воспринимать проделанную им работу как чудо.

Нам было велено приехать через год, чтобы оперировать левый глаз. Но через год началась война с Германией.

Эвакуация

Папа был призван в армию 23 июня, на следующий день после начала войны, через несколько дней ушел в армию его младший брат Миша. Вскоре в Виннице остались женщины с детьми, старики и инвалиды. События развивались стремительно, в городе царили неразбериха и паника, началась стихийная эвакуация, но десятки тысяч людей оказались ни физически, ни морально неподготовленными к тому, чтобы бросить свои дома и отправиться в неизвестность на восток. Связанные пактом Молотова – Риббентропа советские власти не публиковали информацию о концентрационных лагерях в Германии, о бесчинствах фашистов в Польше и Чехословакии, о массовых расстрелах евреев на оккупированных территориях. В эти страшные дни поведение людей не поддавалось рациональному объяснению, решения принимались импульсивно, а их последствия с равным успехом могли привести к гибели или к спасению.

Моя семья - наглядное подтверждение сказанного: половина семьи погибла, половина пережила войну.

Мама уехала со мной из Винницы за десять дней до того, как немцы вступили в город, присоединившись к семье своей старшей сводной сестры. Проведя около двух месяцев в вагонах поездов в разгар жаркого лета 1941 года при постоянной нехватке еды и питья, при полном непонимании того, что происходит вокруг тебя и в мире, куда несет нас рок событий, мы с мамой оказались в Янги-Юле, в то время небольшом узбекском городе в сорока километрах от Ташкента. По дороге мама едва не потеряла меня. Однажды, когда поезд очередной раз остановился посреди раскаленной казахстанской степи, она отправилась на поиски воды, оставив меня в вагоне. Вернувшись, она не обнаружила поезда и бросилась бежать вслед по шпалам под обжигающим солнцем. На ее и мое счастье поезд проехал немного и снова встал, и мама смогла его догнать.

В Янги-Юле мы прожили более трех с половиной лет, снимая проходную комнату с земляным полом у узбекских хозяев. Сначала вместе с нами в этой комнате жила супружеская пара из Винницы, опекавшая меня, так как мама очень быстро нашла работу – бухгалтеры требовались всегда. Через несколько месяцев меня отправили в детский сад, а наши компаньоны нашли себе отдельную комнату, и началась наша обыденная узбекская жизнь, наполненная неизвестностью, страхами, ожиданиями и надеждами.

Детская память – удивительная вещь, почти невозможно предвидеть, что в ней сохранится на всю жизнь. Мы уехали из Узбекистана, когда мне было пять лет и три месяца, но я отчетливо помню наше жилище. Одноэтажный дом был отгорожен от улицы высоким глинобитным забором, от калитки направо к нему вела неширокая дорожка, вход в нашу комнату был прямо со двора. Направо от двери на стене висело небольшое прямоугольное зеркало, под которым стояла фанерная тумбочка. Каждый день перед нашим выходом из дома мама причесывалась перед зеркалом, дожевывая кусок черного хлеба с луком. На той же стене за зеркалом было единственное окно. Оно находилось в углу, поэтому хорошо освещалась только правая часть комнаты. Напротив входной двери в углу стоял какой-то обогревательный прибор, не помню, что именно стояло, перпендикулярно окну вдоль стены стояла железная кровать, на которой мы спали вдвоем, а под ней в чемоданах и сумках хранилась наша одежда. Еще одна картина врезалась в память: под проливным дождем вечером кто-то лежал под забором и рыдал на всю улицу. Два чувства – страх и жалость – остались в памяти на всю жизнь. В годы войны было много слез. Последняя картина, сохранившаяся в памяти и похожая на кинокадры – это наш отъезд из Ташкента в Москву в мае 1944 года, но об этом чуть позже.

Обосновавшись в Янги – Юле, мама отправила письмо в Москву своей сестре Соне. С этого момента моя тетя стала регулярно отправлять нам посылки с продуктами и одеждой. Хотя во время войны посылки шли очень долго, они все-таки приходили и всегда были приятным сюрпризом. Через десять месяцев после начала войны отыскался папа. В волховских болотах он схватил болезнь Боткина и попал в госпиталь. Возвращаясь на фронт, он проездом оказался в Москве и пришел к тете Соне. Узнав наш адрес, он прислал свое первое письмо, и переписка с ним никогда не прерывалась. Его военная карьера сложилась удивительным образом. Оказавшись в армии с самого начала войны, он прослужил пятнадцать лет до 1956 года. Поскольку у него был каллиграфический почерк, и он мог писать без ошибок, папа всю войну находился в действующей армии, занимаясь оформлением и обеспечением сохранности партийных документов, что по тем временам считалось ответственной работой. В конце войны, когда советские войска уже находились в Польше, папа чудом остался жив: ночью в дом, где спали офицеры, угодил немецкий снаряд, разрушивший три стены, но часть дома, в которой спали офицеры, уцелела.

Жизнь родных, оставшихся в Виннице, закончилась трагически – все они были расстреляны в конце сентября 1941 года в винницком Бабьем Яру. Бабушка Хава и ее муж решились на выезд из города в тот момент, когда мост через Буг, соединявший западный берег с восточным, был практически разрушен. Оставались только стропила, по которым еще можно было перебраться на восточный берег, где находился железнодорожный вокзал. Бабушка смогла перейти мост, а ее муж не смог преодолеть страх, и она вернулась. В моей комнате висит портрет бабушки, нарисованный неизвестным художником после войны с небольшой сохранившейся фотографии. С портрета на меня смотрит строгим неулыбчивым взглядом незнакомая женщина, чем-то напоминающая маму, и эта женщина всегда была и остается для меня символом мужества и преданности. В один день погибли восемь членов моей семьи: бабушка с ее мужем и двумя его детьми, дедушка с отцовской стороны, его дочь и две его сестры. Младший папин брат Миша погиб в 1942 году под Харьковом во время летней катастрофы советских войск.

Весной 1944 года тетя Соня сумела получить для нас разрешение переехать к ней в Москву. Наша жизнь в Узбекистане подошла к концу. Перед отъездом маме удалось снова показать меня Филатову, работавшему тогда в военном госпитале в Ташкенте. Филатов сказал, что нужна немедленная операция на левом глазу и написал рекомендательное письмо своей бывшей ассистентке Анне Зиновьевне Гольденберг, заведовавшей микробиологической лабораторией в известном глазном институте им. Гельмгольца.

И снова детская память навсегда зафиксировала красочные эпизоды нашего переезда в Москву. Из Ташкента мы уезжали поздней ночью, перрон слабо освещался горевшими в полсилы фонарями, в полутьме мелькали отъезжающие, провожающие, грузчики, проводники и, по-видимому, много воров. Мама уложила меня на верхнюю полку и велела руками и ногами ощупывать вещи, которые она принимала через открытое окно. Нас провожали две сводные бабушкины сестры, специально приехавшие из Самарканда, и нанятый грузчик – узбек. Все трое на разные голоса кричали: "Бебка, Бебка", подавая вещи в окно. Маму родные называли Бебка. Операция "Посадка" прошла успешно, и мы покатили в Москву.

Ехали целую неделю, была поздняя теплая солнечная весна со свежей листвой на деревьях и разлившимися реками. Переезд через Волгу потряс меня, казавшееся бесконечным пространство колыхающейся, волнистой, журчащей воды, ослепляющей отраженными лучами висящего над головой раскаленного солнца, заворожило настолько, что ощущение бесконечности осталось у меня навсегда.

Наконец, 29 мая 1944 года мы прибыли в столицу. Деревянная платформа Казанского вокзала, залитая солнцем, быстро заполнилась приехавшими и встречающими. Мы попали в объятия двух полных женщин – моей тети Сони и ее подруги Нины Григорьевны Алексеевой. Обе работали начальниками карамельных цехов кондитерской фабрики им. П.А. Бабаева. Женщины подхватили наш багаж, и мы радостно зашагали по платформе.

Два дошкольных года

Следующие пять с половиной лет мы прожили втроем в маленькой девятиметровой комнате на втором этаже полукирпичного, полудеревянного дома, стоявшего во дворе фабрики и принадлежавшего ей. Во второй большой комнате двухкомнатной квартиры жила семья Солнцевых: Антонина Степановна, начальник шоколадного цеха, ее муж Алексей Васильевич, мастер на той же фабрике, и Дарья Никифоровна, мать Антонины Степановны. Между двумя комнатами находилась кухня с печью, топившейся дровами. Во дворе каждая квартира имела сарай, в котором хранились заготавливаемые на зиму дрова. Чтобы войти в квартиру, надо было пройти через коридор, где находился туалет и хранились мешки с картофелем и бочки с квашеной капустой.

Справа от входа в нашу комнату располагались два окна, между ними стоял небольшой дощатый квадратный стол с приставленными к нему тремя стульями. За столом вдоль противоположной стены располагался диван, на котором спала тетя Соня. Слева от двери стоял двустворчатый гардероб, левым боком упиравшийся в прямоугольный выступ, закрывавший трубу печного отопления. Этот выступ образовывал нишу для маминой кровати, а между кроватью и диваном помещалась небольшая крашеная тумбочка. У меня не было места для ночлега, и первое время я спал вместе с мамой. Когда я подрос, три стула выставлялись перед гардеробом вдоль выступа, а их спинки ограждали меня с другой стороны. На такой импровизированной кровати я проспал до тех пор, пока, начитавшись "Молодой гвардии", ночью не поднялся и не пошел в атаку на врага. Хотя смелая атака окончилась лишь шумным падением без травм, но с моей "кроватью" пришлось расстаться.

Вскоре после нашего приезда Алексея Васильевича призвали в армию, и я остался в окружении четырех женщин.

Тетя Соня проводила на фабрике 14-16 часов и приходила домой только спать. Фабрика во время войны работала круглые сутки, готовя продукты для действующей армии. Мама снова быстро нашла работу напротив нашего дома. Во время обеденного перерыва она приходила кормить меня.

Конечно, в первые же после приезда дни она передала Анне Зиновьевне письмо Филатова. С этого момента я обрел ангела – хранителя, на протяжении тридцати лет делавшего все возможное для спасения моего зрения. В конце сороковых годов Анна Зиновьевна изобрела пилокарпин, но ее национальность не позволила ей стать сразу доктором наук, ей присвоили только степень кандидата. В течение десятилетий она была Ученым секретарем института им. Гельмгольца.

Я не знаю, сколько врачей смотрели меня перед моей третьей операцией, но первый прием у академика М.М.Авербаха тоже навсегда остался в памяти. По-видимому, я впервые видел перед собой такого старого человека с черной шапочкой на голове, с трясущимися руками, неспособного самостоятельно одеть очки. Очки ему надевала Анна Зиновьевна. Вердикт был неутешителен: левый лучший глаз за время войны практически потерян, чтобы спасти остаток зрения нужна срочная операция. Авербах скончался через три недели после приема, и операцию мне сделал новый директор глазного института профессор Колэн. Вновь вопреки неутешительной статистике операция оказалась успешной, на протяжении многих лет на глазу сохранялось 10 процентов зрения, а давление до сих пор остается в норме.

Послеоперационный период прошел без осложнений, и тетя Соня устроила меня в детский сад фабрики, где нас хорошо кормили, получая продукты непосредственно с фабрики. В это же время мама стала учить меня читать. Ей удалось быстро научить этому искусству: на сохранившихся фотографиях, сделанных в детском саду, я читаю для детей из моей группы книжку о маленьком Ленине.

Тем временем война кончилась, и мои родители узнали о гибели своих родных. Но этим трагическим известиям предшествовало подлинно всеобщее ликование 9 мая 1945 года. Праздничный салют мы наблюдали в самом центре Москвы на Охотном ряду около гостиницы "Москва". Меня водрузили на внешний подоконник гостиницы, чтобы я не оказался раздавленным в невиданном скоплении народа. Небо ярко освещалось прожекторами, и когда в небе появился портрет Сталина, от громоподобного ура я не мог слышать голосов стоявших рядом мамы и тети Сони. Шестилетний ребенок не мог понять историческое значение произошедшего, но смог увидеть момент всеобщей радости, облегчения и надежды. Я запомнил, что многие люди плакали. Они плакали не только от радости, они вспоминали тех, кто погиб в немыслимой, небывалой человеческой бойне.

Война породила невероятную волну жестокости, подлости и предательств. На ее фоне проявления благородства, человеческой солидарности и самопожертвования всегда кажутся невообразимым чудом. Такое чудо произошло с одним из сыновей моего прадеда Гришей. Он и его будущая жена были спасены в одной из деревень Западной Украины русской попадьей. Она скрывала Гришу и молодую девушку Симу в своем погребе более трех лет. Когда немецкие солдаты приближались к ее дому, она выходила к ним с иконами, и поэтому ее дом никогда не обыскивали. Однако когда Гриша и Сима покинули наконец свое убежище, то местные жители кричали им вслед: "Вот идут недобитые жиды!"

В феврале 1946 года в Москву приехал на несколько дней папа. Он привез избирательные бюллетени офицеров и солдат своей части после первых послевоенных выборов. Перед его приездом меня спрашивали, как я узнаю папу, а я отвечал, что спою песенку "Капитан, капитан, улыбнитесь" и проверю, есть ли у него золотой зуб. У него с молодости была золотая коронка, и мама мне об этом рассказывала. Папа в те дни действительно был капитаном. Воссоединение нашей семьи окончательно произошло лишь в начале пятидесятого года, когда папу перевели в Москву. В течение четырех лет он служил в танковых частях на Украине, а мама считала, что я должен оставаться в Москве под наблюдением выдающихся глазных врачей. Когда я пошел в школу, она быстро привыкла к моим пятеркам, и я не помню, чтобы она когда-нибудь меня хвалила за отметки. Мое зрение волновало ее больше, и она регулярно отпрашивалась с работы, чтобы попасть на очередной прием к Анне Зиновьевне. Очень часто приема приходилось ждать долго, так как Анну Зиновьевну постоянно отрывали по институтским делам. Сам прием тоже продолжался долго, первые годы мне было трудно измерять глазное давление тогдашними приборами, и Анна Зиновьевна подолгу стояла передо мной на коленях, пока ей удавалось добиться результата.

Школьные годы

Первого сентября 1946 года я впервые переступил порог средней школы #317 Железнодорожного района Москвы. Район назывался Железнодорожным, так как в него входила Комсомольская площадь с прилегающими тремя вокзалами. В то далекое время школа находилась на Верхней Красносельской улице между станцией метро "Красносельская" и Проезжей улицей. Красносельская была застроена в основном одно- и двухэтажными деревянными домами с печным отоплением, окруженными грязными дворами. Большинство жителей этих домов работали на заводах и фабриках, расположенных вдоль Красносельской: кондитерская фабрика, хлебозавод, фабрика – кухня, станкостроительный завод имени Маленкова и т.п. Но напротив школы #317 располагались главные органы управления районом: райком партии и райисполком, отделенные от улицы металлическим забором и небольшим зеленым газоном, а во дворе школы ютились все те же убогие одноэтажные дома.

В моей зрительной памяти сохранились синевато-серые лица моих одноклассников в первые послевоенные годы. Наша серая униформа вполне соответствовала цвету их лиц. Но только много лет спустя я понял, что серость лиц была следствием того нищенского полуголодного существования основной массы жителей Красносельской и прилегающих к ней улиц. Многие сверстники жили в густонаселенных коммунальных квартирах, где мат был неотъемлемой частью русского языка, где раздоры между соседями были нормальной формой сосуществования, где пьянство было повседневным явлением. Можно лишь удивляться тому, что в школе ссоры, драки, воровство были довольно редки. Можно лишь удивляться тому, что в моем классе за десять лет меня никто не обозвал жидом, хотя я был единственным еврейским учеником, а в других классах случалось, что еврейских детей били. Только в девятом классе, когда мальчики и девочки стали учиться в общих школах, две девочки по дороге из школы поинтересовались, являюсь ли я евреем. Получив утвердительный ответ, они к этой теме больше не возвращались.

Наша коммунальная квартира была одним из немногочисленных исключений, соседи жили дружно, постоянно обсуждали семейные и производственные новости, и каждый по-своему уделял мне внимание. Часто Солнцевы играли со мной в домино, и вся квартира потешалась, когда я утирал слезы в случае проигрыша. Когда я выходил во двор

погулять, Дарья Никифоровна, которую все звали "баба Дарья", не отходила от окна, наблюдая за мной: не дай бог кто-то захочет меня обидеть.

В первых четырех классах нашей учительницей была Зинаида Владимировна Князева, русоволосая, стройная женщина, без крика и шума управлявшая классом. Она запомнилась в вязаной кофточке с разноцветными горизонтальными полосками, которую носила в холодное время года. Учителя получали нищенскую зарплату и не могли часто менять одежду. К сожалению, и в настоящее время во многих странах мира учителя получают низкую зарплату. Например, в США мужчину – учителя принято считать неудачником, не способным заработать достаточно денег.

В реальной жизни иногда в самых обыденных ситуациях, при самых лучших намерениях могут произойти несчастные случаи. Подобный случай произошел со мной в четвертом классе. Я всегда сидел в среднем ряду на первой парте справа перед столом учителя. Однажды во время урока Зинаида Владимировна попросила меня отнести классный журнал в учительскую. Я отнес журнал и, подойдя к двери класса, как примерный ученик, постучал в дверь, ожидая разрешения войти. Вместо ответа учительница резко открыла дверь и дверной ручкой попала в верхний угол правого глаза. Сила удара была ослаблена очками, но тем не менее произошло небольшое отслоение сетчатки, и если глаз устает, то в месте удара до сих пор появляется боль.

В пятом классе нашим классным руководителем стала Мария Владимировна Казакова, одинокая грустная женщина с рыжеватыми волосами, асимметричным лицом и печальной улыбкой. Она побывала на фронте, но никогда не рассказывала о войне. Ее доброта подкупала, и класс ее любил. Мария Владимировна преподавала математику и умела ясно излагать доказательства геометрических теорем, следуя учебнику Киселева. Мне редко приходилось подходить к доске, чтобы рассмотреть чертеж.

С удовольствием я стал учить немецкий язык, может потому, что он напоминал мне идиш. Родители и тетя Соня переходили на него, если хотели что-то скрыть от меня. Другим любимым предметом была история, которую с искренним или наигранным энтузиазмом преподавала Клавдия Ивановна. Мне нравилось ее слушать, но после событий января 1953 года я ее возненавидел. В январе появилось известное сообщение советского руководства о разоблачении группы убийц в белых халатах, собиравшихся покончить с руководителями Советского Союза. Большинство заговорщиков были врачи – евреи, занимавшие высокое положение и лечившие главных лиц страны. В тот день в школе царило странное затишье, на первых уроках никто из учителей ничего не сказал о случившемся. Но когда в классе появилась Клавдия Ивановна, все изменилось. С присущим ей пафосом она обрушилась на злодейский замысел еврейских врачей, разукрашивая свою речь вымыслами о гибели новорожденных детей в родильных домах, об отравлениях больных в больницах вследствии преступной деятельности медицинского персонала определенной национальности. С первых ее слов я почувствовал себя испуганным и затравленным, не верящим ни одному слову, но не способным противостоять потоку чудовищной лжи. В классе стояла напряженная тишина, но никто из моих одноклассников не упомянул о том, что я еврей. Однако в соседнем классе еврейского мальчика избили. С того дня на протяжении полутора лет уроки истории стали для меня тяжелым испытанием.

В моей семье никто не занимался музыкой, хотя в винницком доме стояло пианино. Но в Москве я стал слушать радио, и мне очень понравилась скрипичная музыка в исполнении Давида Ойстраха. Понравилась настолько, что я стал повторять: "Хочу играть как Ойстрах". Трудно сказать, что побудило маму отвести меня в районную музыкальную школу на прослушивание, но там нашли, что у меня абсолютный слух и приняли в класс скрипки к Валерию Яковлевичу Чернышову. Мне он казался крупным, высоким, погруженным в себя и безразличным к своим ученикам. Однако первые полгода наших занятий оказались столь успешными, что, играя "Сурок" Бетховена, я выиграл московский конкурс юных музыкантов, и маме предложили перевести мена в Центральную музыкальную школу. Наверное, у многих родителей от такого предложения "в зобу дыханье сперло" бы, но мама проявила спокойствие и мудрость, сказав, что я сам со временем должен выбрать свою специальность.

По-моему, человек со слабым зрением от рождения не может быть профессиональным музыкантом хотя бы потому, что он не может играть с листа. Прежде, чем что-либо сыграть, я учил ноты наизусть, не притрагиваясь к инструменту. Юрий Файер, почти потеряв зрение, мог дирижировать оркестром Большого театра потому, что знал все балеты наизусть. Во втором классе музыкальной школы начинался новый предмет – общее фортепиано, но у нас не было пианино, да и ставить его было некуда. Поэтому я учил ноты наизусть, одновременно стуча пальцами по столу. На уроке я воспроизводил запомненное на реальном рояле и сносно демонстрировал домашнее задание. На следующий год мои мучения кончились. В нашем дворе находился клуб фабрики, и на сцене большого зала стоял рояль. Тетя Соня договорилась с уборщицами клуба, что они будут пускать меня в зал для занятий музыкой. Меня впускали в темный зал и запирали. В полной темноте я добирался до сцены, там включал свет, зубрил ноты, наконец-то имея возможность воспроизвести выученное. Чтобы выбраться из зала, я снова в темноте добирался до двери и звонком сообщал уборщице, что меня пора выпустить.

К сожалению, мои преподаватели скрипки довольно часто менялись. Чернышова сменил новый директор музыкальной школы Ян Михайлович Плисков, вечно улыбающийся, с рыжеватыми вьющимися волосами, всегда довольный и поэтому мало чему научивший, и наконец в пятом классе появился Анатолий Густавович Ширвиндт, отец знаменитого Александра Ширвиндта. Первое время он казался мне человеком из другого мира, может быть, от того, что всегда носил вместо галстука бабочку, и всегда говорил негромко, не повышая голоса. Анатолий Густавович, окончив юридический факультет Ленинградского университета, затем окончил Ленинградскую консерваторию по классу знаменитого профессора Леопольда Ауэра и стал скрипачом. Во время войны он часто в составе бригады артистов выезжал в действующую армию. Уже в конце войны в машину с музыкальными инструментами попал снаряд, и Ширвиндт остался без скрипки. Но по приказу Жукова артистам немедленно доставили на выбор коллекцию конфискованных инструментов, и в руках у Анатолия Густавовича оказалась скрипка, сделанная известным итальянским мастером Гварнери. Впоследствии скрипка попала в руки Владимира Спивакова, а ее история подробно описана в книге воспоминаний Александра Ширвиндта.

Анатолий Густавович занимался со мной шесть лет: три года в музыкальной школе и три года как частный педагог у себя дома. Он жил на Старом Арбате в Скатертном переулке, где его семья занимала две небольшие смежные комнаты в большой коммунальной квартире. Попадая в неосвещенную прихожую с освещенной лестничной клетки, я ощупью отыскивал нужную мне дверь и попадал в необычный мир с полированной мебелью, со сверкающим хрусталем за стеклянными дверцами шкафов, с картинами и фотографиями на стенах. Жена Ширвиндта была актрисой Художественного театра, но по болезни была вынуждена оставить сцену. На стене висел портрет К.С. Станиславского с дарственной надписью хозяйке дома. Она была очень красивой женщиной, и сын унаследовал ее красоту и артистические способности, а музыкой заниматься не захотел.

За шесть лет занятий мы прошли обширный скрипичный репертуар от чакон Баха и Витали до концерта Мендельсона и мазурок Венявского. Не помню, чтобы мой учитель хвалил меня, но все-таки в какой-то момент он решил показать меня в училище при консерватории. Однако перед окончанием школы я уже больше занимался математикой, чем игрой на скрипке, и мое выступление не было успешным.

В 1947 – 1949 годах мы уезжали летом на Украину к папе. Сначала мы с мамой приехали в Харьков, где меня поразило обилие разрушенных домов с выбитыми окнами. Тогда мне никто не объяснил, что дома были разрушены во время войны и их не успели восстановить. Но, проходя мимо таких домов, я всегда испытывал необъяснимый страх - от них веяло холодом и запустением. Ровно через двадцать лет я оказался в Дрездене, где уже не было разрушенных домов, но среди застроенных кварталов постоянно встречались расчищенные пустыри на месте уничтоженных в 1945 году районов города. И тогда я вдруг отчетливо почувствовал, что цивилизация не смогла вытравить варварство, если люди с возрастающей жестокостью способны убивать себе подобных и безжалостно уничтожать результаты человеческого труда. С тех пор прошло почти пятьдесят лет, и с горечью можно констатировать, что варварству на нашей маленькой планете не положен конец.

В 1948 и 1949 годах мы провели лето в Черкассах. У папы была отдельная комната в новом доме, построенном для офицеров штаба танковой дивизии. Дом находился на окраине города и отделялся от штаба большим полигоном, на котором офицеры время от времени сдавали зачеты по стрельбе. Как ни странно, папа всегда показывал хорошие результаты. Иногда инструкторы давали детям пострелять из винтовки, лежа на траве. Мне, конечно, было завидно, и однажды я решился попробовать, надеясь хотя бы попасть в мишень. Но пуля пролетела мимо, и мои попытки на этом прекратились. В памяти сохранился широкий Днепр, очень мелкий у берега, но не осталось никаких воспоминаний о месяце, проведенном в пионерском лагере.

Конец 1949 года ознаменовался большими переменами в нашей жизни. В декабре тетя Соня в возрасте 37 лет вышла замуж. Ее муж Александр Иосифович Заливанский родился в Москве в семье врача. До войны он успел получить высшее образование, всю войну прослужил на Дальнем Востоке, и к моменту женитьбы работал главным инженером проектного мелиоративного института. Он жил в двухкомнатной квартире вместе со своей матерью и семьей своей сестры, так что приводить молодую жену ему было некуда. В том же декабре стало известно, что папу переводят на работу в Москву, и нам пришлось срочно искать жилище. Сначала родителям удалось снять восьмиметровую комнату на той же Проезжей улице, но до школы мне надо было проехать несколько остановок на автобусе. Через год пришлось снова искать жилье, так как нашу комнату надо было освободить для сына хозяйки, отслужившего в армии. На этот раз поиски оказались менее успешными: родителям пришлось снять угол, разделив комнату площадью в четырнадцать квадратных метров со старой хозяйкой в одном из старых домов на Красносельской улице. В этой комнате размещались только две кровати, для меня на ночь ставилась раскладушка. Напротив входа в комнату в углу над кроватью хозяйки Матрены Степановны висела икона и горела лампада. В этом странном жилище мы прожили около года, когда папе наконец выделили комнату в двухэтажном доме на Хорошевском шоссе, принадлежавшем Военно-строительному управлению Москвы и построенном немецкими военнопленными. С этим домом связано тридцать лет моей жизни.

Трудно описать возбуждение моих родителей после получения своей собственной комнаты. Сразу же была куплена новая мебель: кровать, диван, стол, стулья, гардероб, и мой первый небольшой письменный стол. В квартире имелись еще две смежные комнаты, в них жила молодая разведенная женщина с двумя детьми, с ее младшей дочкой Галочкой, моей сверстницей, я быстро подружился, а мама стала регулярно угощать ее всякими вкусностями домашнего производства.

Квартира находилась на первом этаже, и под окном был большой участок земли, где можно было сажать кусты и цветы. Мама с энтузиазмом занялась садоводством, и перед моими глазами всегда было много цветов, так как письменный стол стоял перед окном.

Но наше новоселье произошло в конце 1951 года, а в мае того же года появилась на свет моя двоюродная сестра Лена. Утром 23 мая в нашей комнате у Матрены Степановны появился Александр Иосифович и громогласно объявил: "Родилась здоровая девочка - кесарка". Я не понял слова кесарка и решил, что он сказал цесарка. Весь день меня мучил вопрос, как у моей тети Сони могла родиться цесарка, и своим недоуменным вопросом я довел родителей до слез от смеха. С трудом они объяснили мне, что Лена появилась на свет в результате операции. Естественно, что новый человечек, появившийся в доме на Проезжей улице, оказался в центре внимания родных и друзей, а Антонина Степановна стала для Лены мамой Тоней.

Летом 1951 года я впервые попал на свою родину, приехав с родителями в Винницу. К тому времени в город вернулись многие оставшиеся в живых родственники и друзья моих родителей. Мне было всего двенадцать лет, и я не испытывал волнения, попав на родину. На отдаленных от центра улицах, где жили семьи сводных бабушкиных сестер, не было асфальтированных тротуаров, вдоль обочин дорог вместо зеленой травы лежала солома, во многих дворах держали лошадей и коров, на улицах попахивало навозом, и я часто повторял услышанное в пионерском лагере двустишье:

"Хорошо в краю родном,

Пахнет сеном и г…".

Глядя на бабушкиных сводных сестер Розу и Сару, очень не похожих друг на друга во всем, я мог приблизительно представить, как выглядела моя бабушка, как обсуждались семейные дела и последние новости с базара и из квартир соседей.

Только центр Винницы походил на современный город с асфальтированными прямыми улицами и с современными зданиями. Там тоже жили старые друзья родителей, и мы каждый день ходили к незнакомым мне людям в гости, и я был вынужден ежедневно выслушивать рассказы о пережитом во время войны вперемешку с воспоминаниями о прошлом. Став чуть постарше, я вдруг понял, что всех этих людей роднило и объединяло одно общее горе – все они потеряли родных и близких в чудовищной военной катастрофе, которую человечество не смогло предотвратить. Все папины сверстники провели войну на фронте, наглядно опровергая антисемитские утверждения о том, что евреи отсиживались в тылу. Многие из них были ранены, некоторые закончили войну, будучи старшими офицерами, и у всех на груди были колодки с ленточками орденов и медалей.

Родители показали мне и большой дом в Братском переулке, где прошли первые годы жизни, и запущенный пыльный дворик с облупившимися от времени двухэтажными небольшими домами, где жил мой дед – сапожник и две его сестры, по вечерам развлекавшие соседей исполнением русских романсов и еврейских песен. Их жизни оборвались в один сентябрьский день 1941 года.

1953 год вошел в историю как год смерти Сталина и начала фундаментальных перемен в мире, затянувшихся на десятилетия и закончившихся развалом Советского Союза. В моей жизни, независимо от мировых событий, он тоже оставил заметный след. В тот год я стал старшеклассником, закончил музыкальную школу, получил первые уроки инакомыслия и нашел друга на всю жизнь.

Первые уроки инакомыслия в широком смысле, инакомыслия как умения воспринимать историю, политику, культуру не так, как навязывается тоталитарным государством или массовым сознанием, формирующимся под влиянием устаревших традиций, религиозных догм и современных средств масс-медиа, а во всеобщей взаимосвязи и взаимодействии многочисленных факторов, определяющих направление развития цивилизации, я получил в коридорах музыкальной школы, когда в перерывах между сольфеджио и музыкальной литературой мои музыкальные одноклассники Андрей Сахаров, Эрик Вологдин, Алла Немцова, бывшие на три года старше меня, кончавшие десятилетку и жившие в других районах Москвы, обсуждали стихи Брюсова, Волошина, Пастернака. Эти имена не звучали по радио и не упоминались дома. Спустя два года, когда в книжных магазинах появился двухтомник Брюсова, я немедленно купил его и выучил много его стихотворений, а брюсовские литературно-критические статьи научили меня вслушиваться в музыку стиха. Этот двухтомник до сих пор стоит на моей книжной полке.

Однако в семейном кругу никогда не обсуждались критически те новости, которые сообщала советская пресса и советское радио. Тетя Соня руководила политкружком на фабрике, а папа, готовясь к политсеминарам, добросовестно читал газету "Правда" и подчеркивал важные, по его мнению, положения.

В разговорах дома на Проезжей улице определенный диссонанс наметился только с появлением в нем Александра Иосифовича, или дяди Саши. Например, придя домой, он мог громогласно заявить: "Сонечка, эти подтяжки я купил по личному распоряжению товарища Сталина", и немедленно получал предложение закрыть свой рот. Но десятилетний мальчик не мог оценить ни опасности подобных шуток, ни их глубокого смысла.

Лето 1953 года я провел на даче в Малаховке. На общем участке снимали помещение семья тети Сони, семья Гольдштейнов и мои родители для меня. Я жил в отдельном маленьком домике с открытой террасой. У Гольдштейнов было два сына. Старший из братьев Роберт был на год младше меня, и с ним я подружился на всю жизнь. Вокруг нас образовалась небольшая компания сверстников, и мы весело проводили время, купаясь в озере, играя в карты и танцуя по вечерам. В нашей компании оказался еще один Миша, симпатичный, веселый и добрый, и мы оба сразу почувствовали взаимную симпатию. Однако наше знакомство странно оборвалось осенью.

В сентябре Миша пригласил меня в гости. Он жил в многоэтажном доме недалеко от станции метро "Маяковская". Первый раз в жизни я попал в дом, где в вестибюле сидела охрана и где меня спросили, к кому я иду. Получив ответ, меня пропустили, и я вошел в казавшуюся огромной квартиру с высокими потолками, большими окнами, красивой мебелью, в которой царила напряженная тишина. Мишина мама мельком взглянула на меня и больше не показывалась. Не помню, о чем мы болтали и во что мы играли, но и между нами возникла необъяснимая напряженность. Только после моего визита я узнал, что Мишин отец был генерал – лейтенантом КГБ, наша дружба оборвалась, и я до сих пор не знаю, чем закончился 1953 год для Мишиной семьи.

В восьмом классе у нас появились новые учителя. Математику стал преподавать Леонид Михайлович Волов, бывший завучем школы. Невысокого роста, лысый, округлый, в постоянном сером костюме и с добродушным лицом, он без видимых усилий добивался тишины в классе, заставляя слушать себя во время объяснения нового материала. Заметив мои математические способности, он стал предлагать мне более трудные задачи. По-видимому, он считал меня слишком худым и поэтому часто говорил: "Миша, чтобы стать математиком, надо много есть и много спать".

Литературу нам преподавала жена Леонида Михайловича Анна Степановна, высокая полная блондинка с косой вокруг головы. Она не считала нужным перегружать нас сведениями, не содержавшимися в учебнике, поэтому мои литературные познания были результатом дополнительного домашнего чтения литературно-критических статей, публиковавшихся в подписных собраниях сочинений. Так как папа всегда работал в политотделах военных учреждений, то он имел возможность получать подписные издания и старался выполнять все мои просьбы. В результате в доме появились собрания сочинений многих классиков русской и мировой литературы. Тогда мое зрение позволяло мне читать как угодно долго, и я читал все свободное время.

После смерти Сталина и расстрела Берия в стране началась оттепель, и учителя стали чувствовать себя более раскованными, позволяя себе шутки, от которых раньше воздерживались. Учитель химии Константин Петрович Синявский, пожилой, худой, язвительный, объектом своих шуток избрал качество продуктов питания. Входя в класс, он мог сказать: "Физики утверждают, что все тела при нагревании расширяются. Однако вчера я купил в магазине большие Московские котлеты, положил их на горячую сковородку, и они в два раза уменьшились". Он любил демонстрировать свою беспристрастность и однажды влепил мне кол за подсказки отвечавшим одноклассникам. Пришлось приложить много усилий, чтобы получить за четверть пятерку.

В 1954 году в нашем классе появился новый учитель истории Феликс Наумович Арский. После окончания исторического факультета МГУ его направили на работу в краеведческий музей в Крым, но руководству музея не понравилась его национальность, и его не взяли на работу. Вернувшись домой в Москву, он стал преподавать историю в нашей школе и в каком-то медицинском техникуме. Феликс Наумович был одним из интеллектуальных лидеров своего курса, специализировался по древней истории и знал латынь и греческий в дополнение к европейским языкам. Его появление в нашем классе стало одним из событий моей жизни, последствия которого остаются навсегда: он научил меня критическому восприятию действительности.

Невысокий, сухощавый, с черными крупными глазами и с постоянно ироничным взглядом, он впервые стал задавать вопросы о причинно-следственных связях исторических событий, рисуя яркую панораму истории, сильно отличавшуюся от монотонной серости учебника. Неудивительно, что некоторые девочки стали смотреть на него влюбленными глазами, а на его уроках всегда царили оживление и веселье.

В девятом классе я не занимался всерьез математикой, хотя ходил на математический кружок в МГУ, одним из руководителей которого был ныне всемирно известный математик Яков Григорьевич Синай. Меня больше увлекали художественная литература, особенно поэзия, и история, я выучил наизусть много стихотворений и любил писать длинные сочинения по литературе. Меня привлекал смысл слова философия как любовь к мудрости, но, разумеется, ничего о философии не знал – философские проблемы были далеко за пределами интересов моего домашнего окружения.

Феликс Наумович заметил мои гуманитарные интересы и стал руководить моим чтением философских работ К. Маркса и Ф. Энгельса, не без основания полагая, что опосредованно я познакомлюсь с основными проблемами, обсуждавшимися в классических работах Гегеля и Канта. Новые книги действительно оказались интересными для меня, и с тех пор я усвоил, что абсолютных истин не бывает и что на логическом уровне невозможно обосновать адекватность отражения реального мира человеческим сознанием. Я получал домашние задания и писал ответы на поставленные вопросы, которые затем подвергались критическому разбору. Однако мой учитель твердо сказал мне, что в этой стране нельзя заниматься философией и что я должен стать математиком, поскольку мое зрение не оставляет другого выбора.

Обычно я разговаривал с Феликсом Наумовием после уроков, но несколько раз он приглашал меня к себе в гости. Жил он в центре Москвы в переулке, выходившим на улицу Горького недалеко от ресторана "Баку". В коммунальной квартире с полутемной прихожей, размеры которой я не смог оценить, я так и не научился ориентироваться. В большой комнате Феликса Наумовича были высокие потолки, и вдоль стен стояли высокие стеллажи с книгами. Я впервые увидел такое обилие книг в одной комнате, и стал быстро изучать названия книг. Сама комната показалась мне запущенной и неопрятной: после маминых белых накрахмаленных салфеточек все вещи казались сероватыми.

Лето 1955 года я провел в Виннице у тети Сары. Ее маленькая семья из трех человек снимала квартиру у украинских хозяев. Вокруг дома был довольно большой участок с яблонями и зеленой лужайкой перед домом. На этой лужайке я читал по многу часов подряд или играл в карты с дочерью Сары Павой и с хозяйской дочкой Валей. Иногда мы втроем отправлялись на Буг купаться. Как обычно на Украине, летом было много овощей и фруктов, но за хлебом надо было рано утром идти в булочную и долго стоять в очереди. Хлеб привозили в основном черный, что после московской жизни было непривычно. В доме тети Сары часто звучал идиш, и я многое стал понимать, чему немало способствовало изучение немецкого языка в школе. Проведя несколько недель в Виннице в шестнадцатилетнем возрасте, я получил представление о стиле жизни, нравах, интересах, мире еврейских жителей провинциального украинского города, и я до сих пор чувствую себя заглянувшим в жизнь моих предков.

В десятом классе я стал решать много подготовительных задач и читать книги по математике, среди которых наиболее полезной оказалась известная книга Робинса и Куранта "Что такое математика". За свой результат на Московской математической олимпиаде вместо третьей премии я получил только похвальный отзыв, допустив в одной задаче при правильном ходе решения нелепую ошибку при раскрытии скобок.

В июне школьные годы закончились, я получил золотую медаль, хотя судьба выпускного сочинения заставила поволноваться моих учителей. Среди предложенных тем я выбрал тему "Я лиру посвятил народу своему". Две другие темы были казенно-патриотическими, и у меня не осталось выбора, хотя Некрасов не относился к числу моих любимых поэтов. В моем сочинении было приведено так много некрасовских цитат, что инспектор районного отдела народного образования заявил о невозможности написать такое сочинение, не списывая цитаты. Директору школы пришлось объяснять, что при моем зрении списывание невозможно.

1956 год, по-видимому, был апогеем политической "оттепели", наступившей после смерти Сталина. В течение последующих восьми лет на механико-математический факультет МГУ было принято много еврейских детей, а в предшествующие годы их практически не принимали. Я поступил на мехмат после собеседования для золотых медалистов. Однако впервые в жизни я узнал, что такое волнение на экзамене. Правильно рисуя график предложенной функции, я трясущимися руками нарисовал оси координат под косым углом, и проводивший собеседование известный геометр профессор П.К. Рашевский с удивлением спросил, почему оси координат не перпендикулярны.

До сих пор хорошо помню день объявления результатов собеседований. Был жаркий июльский день, объявление результатов задерживалось, "золотые" абитуриенты тут же заводили знакомства, делились впечатлениями, возбужденно галдели от нервного напряжения – этот день определял всю будущую жизнь. Я познакомился с киевлянином Мишей Кармазиным, высоким светловолосым жизнерадостным победителем украинских математических олимпиад и хорошим шахматистом, и с москвичом Борей Гуревичем, на всю жизнь оставшимся сухощавым и сдержанным. Мы несколько раз обошли Главный корпус МГУ, обсуждая все сразу.

Наконец часа в три дня нас стали вызывать по одному в приемную комиссию и сообщать результаты собеседования. Когда очередь дошла до меня и представительница комиссии усталым механическим голосом произнесла: "Зачислен без предоставления общежития", я автоматически произнес глупую фразу: "А я об этом не просил" и вышел, еще не вполне осознавая происшедшее. Миша и Боря тоже были приняты. Через восемь лет жизнь Миши трагически оборвалась – он умер от рака мозга. Боря через много лет стал профессором МГУ.

По дороге домой я постепенно осознал случившееся. Выйдя из автобуса, я помчался к маме на работу. Она увидела меня в окно, выбежала на улицу и, узнав, что ее сын стал студентом университета, на мгновение потеряла дар речи. Не сказав ни единого слова, она побежала в контору, чтобы поделиться своей новостью с сотрудницами. Ее тут же отпустили домой, и мы стали ждать возвращения папы с работы. Его реакция поразила меня. Он стал прыгать, сидя на диване, и из глаз катились слезы. Мое поступление в университет они восприняли как их успех в жизни и даже не поздравили меня, но сразу же помчались к тете Соне сообщить последние новости. Телефон в квартирах у рядовых советских граждан тогда был роскошью. В тот день меня поздравила только моя подруга Таня, подарившая огромную белую розу.

Привилегии медалистов, принятых в университет в июле, завершались отправкой на сельскохозяйственные работы в подмосковные колхозы и совхозы. Там новоиспеченные студенты устанавливали новые дружеские связи, лучше узнавали друг друга и возвращались к началу занятий в университете, имея много знакомых и друзей. Опять-таки из-за моего зрения я был сразу освобожден и от трудового фронта, и от занятий физкультурой. Поэтому первого сентября 1956 года мне нужно было освоить не только то жизненное пространство, которое занимал механико-математический факультет в Главном корпусе МГУ, изучить нумерацию аудиторий, расположение лифтов, туалетов, библиотеки, учебной части, деканата и т.п., но и окунуться в новую человеческую среду обитания, в которой предстояло жить много лет.

Университет

Первого сентября 1956 года я впервые приехал ранним утром на конечную остановку автобуса #119 около здания Киевского вокзала и увидел длинную очередь студентов, стремившихся успеть на первую лекцию. Автобусы подходили часто, но все равно отъезжали переполненные, и много нетерпеливых студентов висело на подножках. Я оказался среди нетерпеливых, и первые два года часто висел на подножке. Начиная с третьего курса, я занимался по индивидуальному плану и добирался до университета уже более комфортабельно.

Первая прослушанная мною лекция полностью предопределила всю мою научную деятельность и стала судьбоносной. Лекцию по высшей алгебре прочел всемирно известный профессор Александр Геннадиевич Курош, имя которого носит одна из важных теорем теории групп. Курош входил в аудиторию как артист, выходящий на сцену, и читал лекции артистически, каждое слово было отчетливо слышно в огромной спускавшейся амфитеатром аудитории, каждый написанный на доске символ произносился, изменяющиеся позы, риторические паузы создавали ощущение театра. Внешность артиста тоже была необычной: наголо выбритая голова, пронзительный взгляд небольших глаз, птичий нос, заостренный подбородок, и все это покоилось на плотном достаточно крупном теле. Я понимал его сразу, и мне не нужно было смотреть на доску, поскольку было сказано, что на ней написано. Опубликованные им монографии "Теория групп", "Лекции по общей алгебре" и учебник для университетов "Курс высшей алгебры" были переведены на многие иностранные языки и разошлись по всему миру. В тридцатые годы Куроша исключили из комсомола, но тем не менее он остался в университете. Думаю, что это стало возможным только благодаря вмешательству академика Отто Юльевича Шмидта, который тогда заведовал кафедрой высшей алгебры, а Александр Геннадиевич был его заместителем. В 1948 году Курош стал заведующим кафедрой и оставался на этом посту до своей смерти в 1971 году.

Опять-таки моей судьбе было угодно распорядиться таким образом, что и второй наш лектор профессор Лев Абрамович Тумаркин тоже сыграл важную роль в моей жизни. Он преподавал математический анализ, используя свое оригинальное введение в анализ. Лекции Тумаркина было легко слушать и понимать, но в них отсутствовал артистизм Куроша. Взглянув на Льва Абрамовича в первый раз, я сказал своим соседям, что у него, наверно, язва желудка, и угадал. Тумаркин был среднего роста, подтянут, но желтизна его лица указывала на проблемы со здоровьем. В молодости он решил трудную топологическую проблему, и в 1938 году организовал и стал заведовать кафедрой математики Военной артиллерийской (ныне инженерной) академии им. Ф.Э. Дзержинского, оставаясь профессором МГУ.

Третьим нашим лектором оказался заведующий отделением математики академик Павел Сергеевич Александров. Он по неизвестным мне причинам решил написать новый учебник по аналитической геометрии, хотя уже был издан объемный двухтомник Б.Н. Делоне и Д.А. Райкова. Александров показался мне очень старым, говорил он скрипучим негромким голосом, и не всегда было ясно, что он пишет на доске. Его лекции были скучными, а материал был простой. Экзаменов Александрову я не сдавал, и хотя в течение последующих двадцати лет я был связан с мехматом, встречался с ним только по особым случаям.

 Практические занятия (семинары) у нас вели доценты М.И. Ельшин (математический анализ), И.В. Проскуряков (высшая алгебра), А.С. Пархоменко (аналитическая геометрия). Михаил Иванович Ельшин использовал на занятиях известный задачник Б.П. Демидовича, не перегружая ни себя, ни нас трудными задачами. Спокойный и слегка саркастичный, он выглядел как человек, уставший от многолетнего преподавания одного и того же. Ходя по аудитории и шаркая ногами, Ельшин любил произносить нравоучительные сентенции. Когда осенью 1956 года разразились венгерские события, а на мехмате студенты забастовали, Михаил Иванович без акцента и привычно шаркая, произнес: "Глупые, разве стенку лбом прошибешь?"

В четвертом весеннем семестре 1958 года Ельшина заменила Зоя Михайловна Кишкина, жена Куроша. Она обладала удивительной энергией, заставляла решать много задач и была очень требовательной на экзаменах. Контрольные работы я по-прежнему писал легко, а последний экзамен по математическому анализу я сдавал Тумаркину, не попав к Кишкиной.

Игорь Владимирович Проскуряков и Алексей Серапионович Пархоменко были полностью лишены зрения, во время занятий они не садились за стол, а проводили занятия стоя, используя сделанные заранее записи в системе Брайля и делая записи об ответах студентов. Их повседневный труд поистине был героическим, они были также авторами сборников задач, которыми мы пользовались. Конечно, им иногда требовалась помощь, например, при проверке контрольных работ, но передо мной был наглядный пример того, что человек способен преодолевать физические недостатки благодаря своим способностям и воле.

Осень 1956 года ознаменовалась всплеском общественного сознания, вызванным двадцатым съездом КПСС и последовавшей за ним массовой реабилитацией политических заключенных. На страницах газет и журналов замелькали запрещенные для упоминания имена политических и военных руководителей и деятелей культуры, вокруг романа В. Дудинцева "Не хлебом единым" развернулись бурные дискуссии, одна из которых прошла в доме культуры МГУ на Моховой, где Вера Кетлинская сказала, что роман звучит как набат, предупреждающий о том, что в этом доме опасно жить. Владимир Луговской писал, что "...путь весны на север, на север, как всегда", на книжных полках появилась книга Джона Рида "Десять дней, которые потрясли мир", где подчеркивалась роль Троцкого в организации и проведении Октябрьской революции. Отголоском происходящего стал "Литературный бюллетень", появившийся на мехмате. В нем был помещен отчет о дискуссии в клубе МГУ, похвальная рецензия на книгу Рида, статья Ю. Манина о Марселе Прусте, а среди рисунков выделялись руки, разрывающие цепи. К несчастью, бюллетень появился в разгар венгерских событий, и руководство мехмата приняло решение отчислить членов редколлегии бюллетеня из университета. В ответ студенты факультета забастовали.

После нескольких дней растерянности администрация и партбюро решили провести встречу с представителями студентов. Каждая студенческая группа получила право избрать своих представителей, и их было избрано так много, что аудитория 102, одна из самых больших аудиторий МГУ, оказалась забитой до отказа. Меня избрали одним из представителей своей группы. Мы заседали два дня с утра до вечера, в президиуме сидели представители партийного и комсомольского бюро мехмата и МГУ, райкомов партии и комсомола, а администрацию факультета представлял тогдашний декан академик Андрей Николаевич Колмогоров. Членов редколлегии обвиняли и в антипартийности, и в антипатриотизме, и в поддержке контрреволюционных сил, развязавших мятеж в Венгрии. Еще пять лет назад за подобные преступления людей отправляли в концлагеря, а теперь аудитория не желала слушать представителей бюро и комитетов, заглушая их выступления шумом, возмущенными возгласами и свистом. Слушали внимательно только защитников членов редколлегии и Колмогорова, отдавая должное его выдающемуся вкладу в науку. Очень ярко в защиту своего дипломника Михаила Белецкого выступил тогда еще совсем молодой ассистент Роланд Львович Добрушин, который быстро стал доктором наук, но его долго не делали доцентом в наказание.

В конце концов администрация отменила приказ об отчислении, и занятия возобновились. Однако через несколько месяцев членов редколлегии вынудили уйти из МГУ, не дав возможности пятикурсникам защитить дипломные работы. В частности, Белецкий перевелся в Ереванский университет. Как видно из воспоминаний Ю.Ф. Орлова, примерно в то же время и его приютили в Ереване. Много лет спустя я познакомился с удивительно мягким и приветливым Мишей Белецким. Это произошло в конце восьмидесятых годов, когда я был приглашен в Киев в Институт кибернетики им. В.М. Глушкова для доклада о моей модели баз данных. В то время Миша жил в Киеве, а его жена Ира, доктор филологических наук, работала в Институте кибернетики. После моего доклада Ира пригласила меня в гости, и за ужином мы смогли поговорить о многом, словно были старыми знакомыми.

Студенческая среда, в которую я попал, сильно отличалась от моего школьного окружения: общеобразовательная подготовка моих сокурсников была значительно выше среднего уровня, поскольку большинство окончило школу с медалью, многие дополнительно занимались музыкой, а некоторые впоследствии добились успеха в области литературы. Достаточно быстро у меня установились дружеские отношения с многими моими новыми знакомыми, и со многими эти отношения сохранились до сих пор. Спустя полвека с удивлением констатирую, что все мои университетские друзья добились подчас выдающихся успехов, оставшись в России или покинув ее.

Первые два года учебы в университете не потребовали от меня особых дополнительных усилий, в школе я привык выполнять все домашние задания, а моей предварительной подготовки оказалось достаточно для быстрого усвоения начальных университетских курсов. Без труда сдав первые четыре экзаменационных сессии на "отлично" и получая повышенную стипендию, я по-прежнему много читал, ходил на концерты в консерваторию, многократно с моими новыми друзьями попадал правдой и неправдой на выступления пианистов и скрипачей во время Первого конкурса имени П.И. Чайковского. Летом 1957 года после окончания первого курса я впервые побывал на Рижском взморье в студенческом доме отдыха МГУ. С того времени я обожаю Рижское взморье, его бесконечные песчаные дюны, ласковое нежаркое солнце, обилие ягод в прибрежных лесках, мягкое шуршание волн и всегда бодрящий воздух. Тогда в 1957 году обилие черники меня поразило – даже я смог участвовать в сборе ягод вместе с моими соседями по двухкомнатному номеру. Вечером после танцев мы с удовольствием уплетали чернику, посыпанную сахаром. В доме отдыха, разумеется, жили студенты разных факультетов и поэтому заводились новые знакомства. Среди новых знакомых оказалась веселая, жизнерадостная веснущатая Алла Иошпе, ставшая известной эстрадной певицей. Последний раз я встретился с Аллой после ее выступления в Доме культуры МГУ на Ленинских горах. Тогда она еще не была женой Стахана Рахимова.

В том же 1957 году в жизни нашей небольшой семьи произошло важное событие – мы переехали в маленькую однокомнатную квартиру на втором этаже нашего дома. При переезде отдельную кухню размером в 4,5 квадратных метра преобразовали в спальню – кабинет для меня, соорудив большой стеллаж для книг, а кухню оборудовали в прихожей. В этих комфортных условиях я прожил четыре года до окончания университета.

Мое безоблачное существование было нарушено несчастным случаем – летом 1958 года, снова собираясь в дом отдыха, я попал под машину и вместо дома отдыха оказался в Боткинской больнице с сотрясением мозга, переломом ключицы и трещиной в тазобедренной кости. К счастью, зрение не пострадало, а кости зажили достаточно быстро, так что первого сентября я снова начал ездить в университет.

Однако мой привычный уклад жизни резко изменился. Я стал заниматься по индивидуальному плану и поэтому мог ходить на лекции и семинары по своему желанию. Исключением из правила были лекции и семинары по общественным дисциплинам. Тем не менее эти лекции я тоже пропускал, а иногда во время редких случайных проверок меня заменял мой друг Роберт, поступивший на отделение механики мехмата на год позже. Мои сокурсники его быстро отыскивали.

На третьем курсе нужно было выбрать узкую специализацию, найти научного руководителя и посещать специальные курсы и спецсеминары. На втором курсе Курош объявил, что собирается читать спецкурс по теории групп, и я сразу решил выбрать его в качестве руководителя и слушать его спецкурс. Но осенью он поменял свои планы, а я нет. Поэтому моим научным руководителем стал Олег Николаевич Головин, который стал читать спецкурс и вести спецсеминар по теории групп. Одновременно я стал слушать лекции Куроша по общей алгебре, легшие в основу его монографии "Лекции по общей алгебре". В конце третьего курса полагалось представить курсовую работу, и с этого момента я стал постигать всю сложность творческой работы в области математики, где только новые идеи в сочетании с техническими навыками могут привести к новым результатам. Свободное расписание оказалось очень удобным для меня, поскольку пик моей умственной активности достигался вечером, а утром я мог поспать подольше, почитать художественную литературу и просмотреть газету. В итоге мне удалось усилить некоторые теоремы Головина, что вместе с отличными оценками позволило получить мою первую именную стипендию им. Н.Е. Жуковского. Однако только через четыре года мне действительно удалось настолько продвинуться в решении поставленной задачи, что полученные результаты были опубликованы в одном из основных математических журналов "Известия АН СССР. Математика".

На четвертом курсе мои математические интересы сместились в сторону совсем новой теории, зародившейся после окончания войны в работах известных американских математиков С. Маклейна и С. Эйленберга и получившей широкое распространение в пятидесятые годы благодаря работам всемирно известных математиков А. Гротендика, А. Картана и М. Атья. А.Г. Курош всегда поддерживал появление новых направлений исследований в современной алгебре и поэтому в 1959 году стал читать спецкурс по теории категорий, на основе которого им, совместно с А.Х. Лившицем и Е.Г. Шульгейфером, была написана обзорная статья "Основы теории категорий", опубликованная в 1960 году в журнале "Успехи математических наук".

Моя первая научная публикация появилась в том же журнале в качестве дополнения к упомянутой обзорной статье. Случилось невероятное – первая по существу ученическая заметка оказалась опубликованной сразу в разделе обзоров, быстро была переведена на немецкий язык вместе с обзором, а мне даже заплатили гонорар - только за публикации в разделе "Обзоры" платили гонорары. Все это стало возможным благодаря удивительным человеческим качествам Александра Геннадиевича: его уважению ко всем людям, с которыми он общался, независимо от их возраста и положения, исключительной научной честности и принципиальности и постоянной поддержке способных молодых математиков. В перерыве одной из его лекций по теории категорий я сформулировал несколько утверждений, заинтересовавших Куроша. Он попросил принести ему написанный текст. Через неделю я принес несколько страничек с моими соображениями, не придавая им особого значения. Еще через неделю Курош разнес в пух и прах представленный текст за небрежность оформления, за неуважение к читателю, за эскизность доказательств и т.п. Он потребовал, чтобы я представил связный текст. Требование было выполнено, хотя я по-прежнему не придавал тексту особого значения. Через пару недель Курош сказал мне следующее: "Конечно, Ваш текст следовало бы включить в текст нашей обзорной статьи, но Вы человек молодой, и Вам нужны собственные публикации. Я посоветовался с Лившицем и Шульгейфером, и мы решили поместить Ваш текст в качестве добавления к обзору". Так я нежданно – негаданно попал в науку, и только через несколько лет я смог утешиться тем, что известные математики Б. Экман и П. Хилтон сочли полезным опубликовать свой пример, подтверждающий одно из моих утверждений.

С этого момента А.Г. Курош стал моим вторым научным руководителем: работы по теории групп я относил Головину, работы по теории категорий Курошу. После окончания МГУ в 1961 году я активно сотрудничал с Абрамом Хаймовичем Лившицем и Ефимом Григорьевичем Шульгейфером. Оба были исключены из МГУ за три месяца до окончания в 1951 году. Тогда целую группу студентов обвинили в создании сионистской организации. Лившицу пришлось несколько лет проработать, и только после начала оттепели он смог поступить в заочную аспирантуру и при активной поддержке Куроша защитить сначала кандидатскую, а в 1970 году и докторскую диссертацию. Получив научные степени, он стал преподавать математику в Московском химико-технологическом институте им. Д.И. Менделеева, где много лет заведовал кафедрой математики. В молодости Лившиц увлекался театром, участвовал в спектаклях театральной студии МГУ под руководством С. Юткевича, и мне довелось его увидеть в спектакле "Карьера Артура Уи". В театре – студии тогда занимались многие ставшие знаменитыми артисты. Среди гостей, приглашенных на празднование успешной защиты докторской диссертации, была недавно скончавшаяся Ия Савина.

После перенесенного в детстве полиомиелита Ефим Григорьевич Шульгейфер стал инвалидом, ему было трудно передвигаться, писать, говорить, но у него сохранились математические способности и невероятная трудоспособность. Как только появилась возможность, Курош придумал для него должность младшего научного сотрудника, и Шульгейфер постоянно находился на кафедре алгебры, помогая членам кафедры в подготовке к печати их работ, руководил студентами при написании курсовых и дипломных работ. Он был фактическим научным руководителем нескольких аспирантов, среди которых оказался необыкновенно талантливый Сергей Полин.

Моя курсовая работа четвертого курса все еще была ученической, хотя в ней я выявил неожиданную связь между алгебраическими работами Головина и топологическими работами известных математиков Н.Я. Виленкина и М.И. Граева. Курош с присущим ему энтузиазмом стал рекламировать этот результат, в том числе и в переписке с зарубежными алгебраистами. В начале шестидесятых годов чрезвычайно высокий уровень абстракции теории категорий вызывал скептицизм консервативно настроенных математиков. Спустя пятьдесят лет современную математику нельзя представить без теории категорий, как ее нельзя представить без теории множеств.

В тот же год мне удалось доказать две действительно интересные теоремы о бесконечных простых группах. Впервые я почувствовал важность научных обсуждений с творчески и результативно работавшими сокурсниками. Мой приятель Фред Шмелькин, обсуждая со мной теорему, которую я пытался доказать, указал мне на работу из другого раздела теории групп, результат которой быстро привел к успеху. Вскоре после окончания аспирантуры Фред защитил докторскую диссертацию и стал профессором кафедры алгебры.

Таким образом, в научном плане четвертый курс оказался для меня успешным, и меня выдвинули на получение Ленинской стипендии. Она была учреждена именно в 1960 году и ее могли получить только сто лучших студентов Советского Союза. Оттепель еще не закончилась, и я попал в число кандидатов, не выполняя никакой общественной работы. Но тут начались серьезные неприятности. Сначала папа перенес тяжелую операцию на поджелудочной железе, следствием которой стал диабет. Когда он находился в больнице, я неожиданно получил четверку по диалектическому материализму. Н.А. Киселева, которая вела в нашей группе семинарские занятия, явно не любила меня за то, что я втягивал ее в дискуссии по сложным философским вопросам. На экзамене она обнаружила, что мои знания о чешском гуманисте XVI века Яне Коменском ограничиваются статьей в Большой Советской Энциклопедии и поставила мне "хорошо", заставив меня срочно пересдавать диамат. Конечно, от папы все было скрыто – после операции он долго находился в состоянии "средней тяжести". Ленинская стипендия в 80 рублей была больше маминой зарплаты старшего бухгалтера и внесла существенный вклад в бюджет семьи.

Последний год учебы в университете начался с поездки на Второй Всесоюзный алгебраический коллоквиум в Свердловске. Из нашей алгебраической группы на коллоквиум поехало несколько человек, и поэтому мы не чувствовали себя одинокими среди большого скопления математиков, уже получивших известность. Мы не очень много гуляли по городу, оставившего ощущение серости и сырости. Вернувшись в Москву, я пригласил Фреда и Алика Михалева, самых близких моих приятелей, в ресторан "София", чтобы отметить мой необычный гонорар. Как далеко разошлись наши дороги! Пока мы учились в университете, Алик очень трогательно заботился обо мне, не позволяя носить тяжелые вещи. Ныне Александр Васильевич Михалев, профессор и один из проректоров МГУ, разделяет с ректором В.А. Садовничьим ответственность за антисемитскую политику, проводившуюся в МГУ на протяжении десятилетий. Но об этом позже.

Пятый курс заканчивался не только получением дипломов и распределением на работу или в аспирантуру, но и большим количеством свадеб. Фред женился на Зое Липкиной, дочке известного поэта и переводчика Семена Израйлевича Липкина, учившейся с нами в одной группе, Алик женился на нашей однокурснице Люде Володкиной, а я нашел себе жену летом 1961 года в Ленинграде у подножия Исаакиевского собора.

В конце июня 1961 года в Ленинграде проходил Второй всесоюзный математический съезд, в котором участвовали и некоторые выпускники мехмата: Боря Гуревич, Миша Кармазин, Марина Ратнер, я и другие, а также аспиранты московских институтов. Жили мы в общежитии большой шумной и веселой компанией, много гуляли по городу, наслаждаясь теплой солнечной погодой и белыми ночами. В один из этих замечательных дней я условился о встрече около собора с Гуревичем и с Марком Фрейдлиным, очень красивым и вечно улыбающимся аспирантом профессора Е.Б.Дынкина. Марк пришел на встречу не один, а в сопровождении своей знакомой Маши Вагуртовой. Когда я протянул руку Маше, в голове мелькнула мысль: "Эта встреча тебе даром не пройдет". И действительно, с этого дня в течение последующих пятидесяти лет мы расстаемся только в исключительных особых случаях, наша свадьба состоялась через четыре месяца, но могла бы состояться и через четыре дня. Маша завораживала меня, и в ее присутствии я не мог отвести от нее глаз. Маша была похожа на какую-то английскую актрису, и не я один обалдевал при первой встрече с ней. На Машином юбилее в этом признался всемирно известный академик Григорий Исаакович Баренблат.

Маша была аспиранткой заведующего кафедрой дифференциальной геометрии МГУ профессора С.П. Финикова, по совместительству работавшего в Центральном педагогическом институте им. В.И. Ленина. Закончив институт, Маша осталась там в аспирантуре, но часто бывала на мехмате на спецкурсах и спецсеминарах. Родители Маши родились в Одессе, но после революции значительная часть семьи переехала в Москву, где ее отец окончил мехмат, а муж ее тети Раи, сестры отца, был вторым секретарем ЦК комсомола и редактором Крупской. По злой иронии судьбы его партийная фамилия тоже была Киров. Его арестовали в январе 1935 года через месяц после убийства С.М. Кирова, а расстреляли в 1942 году.

В самом начале войны Машин отец Михаил Семенович Вагуртов попал в состав московского ополчения и очень быстро оказался в плену вместе с тысячами москвичей. Немцы отправили его в лагерь для военнопленных в Норвегии, откуда ему удалось сбежать при помощи норвежских партизан. С оружием в руках он вышел к англичанам, освободившим Норвегию, и был передан представителям Красной армии. Поскольку случай был исключительный, Михаила Семеновича проверяли недолго и вернули в действующую армию, а после окончания войны демобилизовали. Много лет спустя ему вручили норвежский орден.

Вернувшись в Москву, он снова стал преподавать математику в средней школе. Казалось бы, наступило какое-то облегчение для семьи, хотя девять человек жили в двух маленьких смежных комнатах. Однако мирная жизнь продолжалась недолго: ночью 27 апреля 1948 года Михаила Семеновича арестовали. В этот день Маше исполнилось десять лет. Вагуртова осудили на десять лет за антисоветскую пропаганду по статье 58-10. Его отправили в концлагерь под Ухтой, и через шесть лет выпустили там же на поселение. В 1954 и 1955 годах во время зимних каникул Маша навещала отца и оказалась в числе первых, подавших прошение о реабилитации. Тогда она еще училась в школе.

Спустя тридцать лет, уже после смерти Машиных родителей, нам позвонил майор КГБ Миронов и сообщил, что Маша может ознакомиться с делом своего отца. Он деликатно предупредил о том, что чтение может вызвать психологический стресс. Тем не менее Маша отправилась в КГБ и обнаружила скрывавшуюся ее отцом страшную семейную драму: Михаил Семенович получил десять лет лагерей только на основании данных в 1935 году показаний мужа своей сестры. В показаниях утверждалось, что Вагуртов выполнял в 1929 году какие-то поручения троцкистской оппозиции. Машина тетя Рая очень любила брата, посылала ему в лагерь посылки, хотя сама страдала дистрофией и кормила троих детей, и Маша скрыла от нее причину ареста ее брата.

В 1955 году Маша окончила школу и поступила в Московский городской педагогический институт им. В.П. Потемкина на математический факультет. Профессия математика была наследственной в ее семье: ее прадед был известным преподавателем математики в Одессе, получил титул почетного гражданина, а его потомки получили право учиться в гимназии. К тому же родной брат репрессированного мужа Машиной тети Раи Дмитрий Абрамович Райков был известным профессором математики, с которым я в конце его жизни много и плодотворно сотрудничал. В 1956 году Машин отец вернулся снова в Москву, снова стал преподавать математику, и их семья наконец получила отдельную комнату в семикомнатной коммунальной квартире в центре Москвы на Якиманке. Когда мы познакомились с Машей, в этой комнате жили ее родители, Маша и ее младшая сестра Наташа, родившаяся в 1940 году.

Через два месяца после начала войны Машина мама Любовь Моисеевна Верникова осталась с двумя маленькими детьми - трехлетней Машей и ее сестрой годовалой Наташей. В эвакуацию она не поехала, так как осенью девочки заболели. Окончание войны и возвращение мужа облегчило их нищенское существование, но не надолго.

После ареста мужа Любовь Моисеевна Верникова осталась снова с двумя дочерьми десятилетней Машей и восьмилетней Наташей, и ей долго не удавалось найти работу: ее не брали на работу, так как она честно писала, что ее муж репрессирован. Но на протяжении многих лет сталинской диктатуры всегда находились люди, осознававшие несправедливость происходящего и готовые оказать помощь нуждающемуся. В одном из строительных управлений Любови Моисеевне наконец повезло. Начальник отдела кадров, просмотрев ее анкету, позвал ее в кабинет, закрыл за собой дверь и велел переписать анкету, не указывая, что муж репрессирован. Получив новую анкету, он подготовил приказ о приеме на работу в качестве машинистки. На этой должности она оказалась очень востребованной, так как умела печатать без ошибок, а за многолетнюю работу через год после нашей свадьбы Любовь Моисеевна получила небольшую трехкомнатную квартиру на проспекте Вернадского, и наша первая дочь Лиля из роддома сразу попала в новую квартиру.

Многие Машины родственники остались после революции в Одессе, и все они погибли после захвата города немцами, среди них отец Любови Моисеевны и две ее сестры. В живых остались только те члены большой семьи, которых успели призвать в армию.

В течение первого года нашей семейной жизни мы жили в восьмиметровой комнате в одной из хрущевских блочных пятиэтажек на улице Дмитрия Ульянова, которую мы сняли у Коли и Насти Романовых. Настя работала дворником, а Коля плотником. Хотя Коля любил выпить, но жену очень любил и слушался, поэтому в квартире всегда было тихо и чисто, а Коля ходил на цыпочках, демонстрируя уважение к нашим интеллектуальным занятиям. Их сын Женя в результате родовой травмы плохо передвигался и с трудом говорил, но голова у него оказалась хорошая, и Маша стала учить его чтению и арифметике. Ребенок очень привязался к ней и всегда ждал разрешения зайти в нашу комнату, а я воочию убедился в педагогическом таланте моей жены.

Первый год нашей совместной жизни пролетел без забот и волнений, двух стипендий хватало на повседневные расходы, тем более что обе мамы еженедельно снабжали нас приготовленными домашними блюдами, дабы мы не умерли с голоду. Обычно мы обедали в университете в профессорской столовой, не слишком занимаясь дома приготовлением пищи. К сдаче своих аспирантских отчетов мы готовились либо за моим маленьким письменным столом, усаживаясь друг напротив друга, либо в библиотеке мехмата на четырнадцатом этаже. Весной мы съездили в Киев, где я участвовал в очередном алгебраическом коллоквиуме, а оттуда поехали в Чернигов, чтобы повидать моих тамошних родственников. Чернигов мне не запомнился, несмотря на старания хозяев показать нам его достопримечательности. Мой дядя был десятки лет руководителем областного коммунального хозяйства и поэтому, гуляя с нами по городу, он постоянно с кем-то здоровался. Занимая важный областной пост, он, разумеется, избирался депутатом областного совета, и на древних улицах Чернигова среди прочих красовался плакат с призывом голосовать за неиграющего сына украинского народа Григория Моисеевича Меломана. В большой Москве подобные забавные детали можно было и не заметить.

16 октября 1962 года родилась наша первая дочь Лиля. Мы ждали девочку, имя ей было заготовлено заранее, и, узнав о ее рождении, я отправился в университет на семинар по теории групп, где с гордостью сообщил о рождении дочери. Только на следующий день я узнал, что роды были трудными и прошли с осложнениями для матери, и Маше пришлось пробыть больше трех недель в родильном доме. Лиля родилась с длинными черными волосами, которые у нее сохранились на всю жизнь, и недели через две после рождения медсестры показывали мне дочку через окно с огромным бантом на голове.

Новый маленький очень симпатичный человечек въехал в новую квартиру, но наша беззаботная жизнь кончилась. Ребенок стал плакать много и долго, особенно по вечерам, и, вернувшись из университета, я часами носил Лилю на руках, чтобы Маша смогла отдохнуть. Только через три месяца выяснилось, что наш ребенок просто голоден, так как у мамы мало молока. Тогда в 1962 году за нашим домом заканчивалась Москва, и за всем необходимым надо было либо куда-то ехать, либо идти пешком к концу Ленинского проспекта, пробираясь через сугробы или через непролазную грязь. Каждое утро я отправлялся на Ленинский проспект за кефиром и молоком, чтобы избавить ребенка от голода, и вскоре девочка, получая достаточно еды, прекратила плакать, стала поправляться и крепко спать.

В 1963 году в моей жизни произошли два события, последствия которых нельзя было предвидеть. Сначала я перевел для сборника "Математика" интересную статью Д. Пуппе, продолжившего исследования С. Маклейна. За перевод я взялся, чтобы получить гонорар, но в статье была сформулирована интересная гипотеза, которую я смог подтвердить. Короткое сообщение быстро появилось в Докладах Академии наук СССР по представлению академика А.И. Мальцева, затем полное доказательство было опубликовано в "Математическом сборнике", новое доказательство, написанное Бринкманом и Пуппе, заняло том 80 "Lecture Notes in Mathematics " . Последняя публикация принесла мне международную известность.

Осенью того же года я подружился с Николаем Николаевичем Вильямсом, внуком знаменитого академика Р.Э. Вильямса. Коля учился в заочной аспирантуре у Головина, и мы были знакомы, так как он достаточно регулярно приходил на еженедельные заседания семинара по теории групп. Но по-настоящему мы стали регулярно общаться после поездки в Новосибирск на очередной алгебраический коллоквиум. Добирались мы до Новосибирска поездом, ехали долго, и Коля ошеломил меня своей памятью, с любого места начиная читать стихи Волошина, Мандельштама, Пастернака и других поэтов. Выиграть у него игру в составление новых слов из букв выбранного слова не удалось компании попутчиков ни разу, позже оказалось, что он тонко чувствовал психологию отдельных людей, сделав ряд сбывшихся предсказаний. Спустя двенадцать лет выяснилось, что Коля выучил наизусть словарь английского языка и свободно читает по-английски, не умея произносить слова.

В 1945 году, когда он заканчивал второй курс университета, его арестовали вместе с другими студентами за чтение поэмы А.С. Есенина-Вольпина "Весенний лист" и осудили на пять лет. Сам Есенин-Вольпин, сын Есенина и специалист по математической логике, был признан психически больным и сослан в Казахстан. Его поэма еще через шестнадцать лет рассматривалась как антисоветское произведение и в этом качестве упоминалась в докладе секретаря ЦК КПСС Ильичева, положившему начало гонениям на новые направления в искусстве и литературе в хрущевские времена. В 1968 году за свои диссидентские выступления Есенин-Вольпин был принудительно помещен в психиатрическую больницу. В его защиту выступили сотрудники московских академических институтов и преподаватели вузов. Реакция советских властей не заставила себя долго ждать. Многих заставили уйти с работы, известные профессора были сняты с административных должностей, последовала серия инфарктов, а идеологический контроль в научных и учебных учреждениях резко усилился.

Имя знаменитого деда Коле не помогло, и он отсидел пять лет. Выйдя на свободу, он попытался получить высшее образование в Тартуском университете, изменив фамилию Вильямс на Вильяс, звучавшую по-эстонски. Однако через год подделку обнаружили, и из университета его исключили. Только после смерти Сталина Коля смог закончить университет и поступить в заочную аспирантуру.

После возвращения из Новосибирска Коля познакомил меня и Машу со своей женой Людмилой Михайловной Алексеевой, ставшей известной на весь мир правозащитницей. Люда была очень веселой и гостеприимной, и первое время приемы организовывались в доме академика Вильямса на территории Тимирязевской академии. Этот дом был подарен академику Сталиным, и в доме хранилась подписанная вождем народов дарственная. Размеры домашней библиотеки меня поразили, толстые дореволюционные фолианты размещались на высоченных стеллажах вдоль стен, многие книги, по-видимому, десятилетиями не открывались и были покрыты толстым слоем пыли, поскольку хозяева были не в состоянии производить регулярную уборку библиотеки.

Коля обожал кошек, и в доме иногда жило до десяти кошек. Различные фотографии с кошками висели повсюду, и на протяжении многих лет мы тоже вносили посильный вклад в эту коллекцию.

1964 год – это конец весны нашей жизни. Учеба кончилась, и вместе с ней закончился привычный уклад жизни, надо было искать места работы, устанавливать новые производственные отношения с незнакомыми людьми, обретать новые обязанности и научиться преодолевать неизбежные трудности, к чему мы явно не были готовы.

© М. Цаленко

(продолжение следует)


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 4225




Convert this page - http://7iskusstv.com/2013/Nomer3/Calenko1.php - to PDF file

Комментарии:

ALokshin
- at 2019-06-23 17:36:09 EDT
У меня нет ни малейшего сомнения в истинности свидетельства М.Цаленко. Приведу отрывок из книги Юрия Гастева "Судьба "Нищих сибаритов"":
"...Но дело свое сделала: за несколько дней до конца войны, теплым, по-настоящему праздничным днем 6 мая (пасха в этом году была сразу за «днем международной солидарности трудящихся») Юра нес передачу Володе (запомнились бесконечные железнодорожные пути), еду и курево. В этот день он и сам начал курить… А, потом — сразу и девятое мая, навсегда запомнившийся день. Конца войны уже ждали, конечно, но вот что люди (не какие-то там «представители», а мы, сами, все) способны не «организованно», не по приказу, а по собственной инициативе что бы то ни было праздновать ? это действительно явилось неожиданностью. (Еще не знали тогда, не надеялись даже, что амнистия или смерть любимого вождя дарят минуты не хуже.) Весь вечер бродили пьяные без вина по Моховой, Манежу, Каменному мосту, Якиманке, теряя друг друга в сплошной смеющейся толпе в нелепой уверенности, что все равно через полчаса встретятся снова, и ? такой уж вечер был! ? ничего нелепого, как выяснялось, не было в той уверенности, действительно все находились, и вот все нашлись, и даже гораздо больше нашлось, чем могло вместиться в маленькую квартиру Якова Семеновича Дубнова (тогда еще не космополита, а просто мехматского профессора) в каком-то арбатском переулке, половина не знала друг друга, но не все ли равно, и теперь уже пили и вино, и водку, но зато теперь уже не пьянели, и читали стихи, многие, особенно Алик Вольпин, сначала почему-то «Демона» и Гумилева, а потом уж себя, а под утро всех развозил по домам оказавшийся среди незваных гостей шофер заблудившегося грузовика, и каждому вручался на память большой красный флаг, ночью, оказывается, еще по дороге, кто-то чуть не полкузова накидал этих флагов, с домов поснимал…"

ALokshin
- at 2019-04-07 10:45:22 EDT
А вот фрагмент из адресованного мне письма И.Л.Кушнеровой от 1 авг. 2002 (речь в приводимом отрывке идет о весне 1949 года):
«Я хочу написать Вам о событиях 48 - 49 годов, свидетелем которых я была и о которых Вы можете не знать.
... В этой же квартире я встретила и Есенина-Вольпина. Ваш отец с восторгом мне его представил как талантливого поэта. И поэт стал читать свои стихи. Читал он очень темпераментно, ярко, громко – в коммунальной квартире. Стихи были действительно талантливые, но такие антисоветские, что я до сих пор помню то ощущение ужаса, которое меня тогда охватило. Народу в комнате было много. Когда мы выходили из квартиры, я уже ожидала, что увижу фургон, который нас всех увезет на Лубянку.»
Иными словами: в течение длительного времени Вольпину было можно то, чего другим нельзя. Этому имеется весьма нетривиальное объяснение.

Борис
Москва, Россия - at 2014-11-25 19:09:00 EDT
В ваших воспоминаниях не точности шк.№317 была женская .На В.Красносельской шк.№615 ,которую я закончил в 1954г.
Соплеменник
- at 2013-04-17 09:30:35 EDT
Уважаемый Михаил!
Я набрался смелости и, без Вашего разрешения, отправил Марку Фрейдлину кусочек Вашего рассказа о его невольном сватовстве.

Сауле Сагнаева
Астана, Казахстан - at 2013-04-16 19:01:58 EDT
Михаил Шамшонович -мой научный руководитель кандидатской диссертации. Когда я к нему попала, то была совсем глупой и наивной девочкой. За годы общения с ним очень многое сумела понять. Он воспитал во мне алгебраиста, относился ко мне искренне, как к дочери, и общение с ним всегда было откровением для меня, девочки из азиатской среды.
Его семья, жена, Мария Михайловна, до сих пор для меня образец и пример. Я всегда удивлялась ее толерантности и терпению. Я была рядом с ними около 8 лет, и знаю, что М.Ш. искренен и честен в своих воспоминаниях. Немногих дюдей можно вспоминать всю жизнь с благодарностью, а М.Ш. -один из немногих, и мы - его ученики, вспоминаем его с благодарностью. Жаль, что он так далеко от нас, но я рада, что он рядом с нами, пусть в виртуальном пространстве!
М.Ш.! спасибо вам за ваши труды, за то, что вырастили нас специалистами, что вложили в нас столько сил и столько своей души! Сейчас я доцент Национального университета Казахстана и стараюсь также относиться к своим студентам,стараюсь не прерывать эту цепочку "добра"!

Абрам Торпусман
Иерусалим, - at 2013-04-07 13:29:19 EDT
Очень интересно, объективно, на очень хорошем русском. Хочу уточнить этимологию фамилии автора, сам он даёт любопытную, но неверную дилетантскую гипотезу. Нет, фамилия не имеет связи с немецким "цален" (считать). Украинский суффмкс -енк- обычно прикладывался к имени или прозвищу (порой прфессиональному) человека для обозначения его потомков. Так, детей человека по имени Пётр именовали Петренко, у человека по прозвищу Швець (сапожник) сыновья именовались Шевченко и т.п. Фамилия Цаленко - от еврейского мужского имени Цале (Цаля), восходящему к библейскому персонажу Бецалел ( в христианской Библии Веселиил) - это художник, украсивший Скинию Завета во времена Моше Рабейну. Значение имени на иврите "бецаль Эль", т. е. "в тени Бога", имелось в виду "под защитой Господа".
ALokshin
- at 2013-03-29 16:53:59 EDT
Статья уважаемого Михаила Цаленко нуждается в уточнении.
Цитирую М.Цаленко:
<<В 1945 году, когда он [Николай Вильямс] заканчивал второй курс университета, ЕГО АРЕСТОВАЛИ ВМЕСТЕ С ДРУГИМИ СТУДЕНТАМИ за чтение поэмы А.С. Есенина-Вольпина "Весенний лист" и осудили на пять лет. Сам Есенин-Вольпин, сын Есенина и специалист по математической логике, был признан психически больным и сослан в Казахстан. <…> Имя знаменитого деда Коле [Вильямсу] не помогло, и он отсидел пять лет.>>
Вольпин был арестован не в 1945-ом году, как может подумать читатель, прочитав статью уважаемого М.Цаленко, а в 1949-ом.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//