Номер 7(44) - июль 2013
Садя Фридман

Садя Фридман Учеба в Петербургской консерватории
Фрагменты воспоминаний[1]

Осенью 1914 года, будучи гимназистом шестого класса, я стал студентом (тогда называли – учеником) Петербургской консерватории, поступив на средний курс обучения.

В то время в консерватории существовали три курса обучения – младший, средний и высший. Пребывание на каждом курсе зависело от уровня подготовленности студентов. Переход с одного курса на другой производился при достижении студентом определенного уровня техники игры и музыкальности исполнения. Срок обучения заранее не устанавливался: на каждом из трех курсов студент обучался столько, сколько это было необходимо для достижения исполнительного мастерства. Я, например, обучался один год на среднем курсе, и два на высшем. Такая система обеспечивала выпуск музыкантов высокой квалификации.

Но для меня все началось с курьеза. Вступительный экзамен проводился в одной из больших консерваторских аудиторий. Экзаменовались отдельно юноши и девушки. Все экзаменовавшиеся присутствовали в аудитории, а после экзамена выходили в коридор, где ждали оглашения результатов. Но последний из экзаменовавшихся ушел, и я остался один в аудитории. Увидев меня, секретарь экзаменационной комиссии с недоумением спросил: «Экзамен окончен, чего ты ждешь, мальчик?». Я удивленно посмотрел на него и ответил: «Я пришел на экзамен». «Но тебя в списке нет», – сказал он, заглянув в листок. «Как же так, - вмешался сопровождавший меня мой старший брат, – ведь его заявление было принято». «Сейчас я выясню в канцелярии, - произнес секретарь экзаменационной комиссии. – Прошу обождать».

Вскоре он вернулся и с улыбкой рассказал о причине случившегося. «Произошло недоразумение. Работникам канцелярии необычное имя Садя показалось не мужским, а женским, и его включили в список экзаменующихся девушек. Приходите завтра утром».

На следующий день экзамен прошел благополучно, я был принят на средний курс и зачислен в класс профессора Варвары Александровны Оссовской. Через несколько дней состоялось первое знакомство с профессором. Нас было пять человек – трое принятых на младший курс и двое на средний, три девочки и два мальчика. Варвара Александровна поговорила с каждым из нас и, узнав, что я гимназист, сказала, что заниматься со мной будет у себя дома по вечерам.

В назначенный вечер я пришел на первый урок. Дверь квартиры отворила молоденькая горничная в темное платье с белым гофрированным фартуком и наколкой на голове. Она предложила войти в комнату и сказала, что Варвара Александровна сейчас придет. Комната оказалась большой гостиной, в которой стоял концертный рояль, а рядом с ним этажерка с нотами. На стене в темных рамах висели портреты И.С.Баха, Л.Бетховена и М.Глинки.

Минут через десять в комнату вошла сама Варвара Александровна, невысокая, худощавая, скромно одетая женщина с располагающей улыбкой на лице. Расспросив, где я обучался до поступления в консерваторию и какие музыкальные произведения играл, она сказала: «Начнем наши занятия с разучивания восьмой Патетической сонаты Бетховена. К следующему занятию прошу подготовить первую часть. Никаких указаний сейчас я тебе не дам. Хочу посмотреть, как ты самостоятельно справишься с этим заданием».

Я слышал эту сонату – одну из вершин фортепианного творчества Бетховена – на концертах в исполнении разных пианистов, и она всегда производила на меня очень сильное впечатление. До этого я играл несколько сонат Бетховена – девятнадцатую и двадцатую, и более сложную – пятую. Я был счастлив, что становлюсь исполнителем восьмой сонаты и понимал, какие трудности предстоят на моем пути. На следующий же день после уроков в гимназии я не без волнения приступил к разучиванию сонаты. Ее начало – мощное grave, состоящее из нескольких мощных аккордов, сменяемое короткой умиротворенной темой, после которой следует новая вспышка экспрессии, а за ней переход к блестящему allegro – задушевному разговору двух голосов – высокого и низкого, прерываемому мощными аккордами.

К сожалению, уроки в гимназии не оставляли мне достаточного времени для занятий музыкой. Мне удавалось уделять им не более часа-полутора в день, но этого было ало. В назначенное время я пришел на второй урок к Оссовской. Варвара Александровна внимательно выслушала мое исполнение первой части сонаты и сказала: «Для первого раза неплохо. Но работа только начинается. Еще много придется потрудиться...»

И сама села за рояль и показала, как надо ее играть. Слушая, я понял, насколько отличается ее исполнение от моей ученической игры. Она стала показывать, какими средствами мне следует преодолеть технические сложности исполнения. Я сел за рояль и повторил несколько раз показанные ею упражнения для развития беглости пальцев, чувствуя, как постепенно приближаюсь к необходимому темпу.

Во время урока в гостиную вошел высокий мужчина во фраке. Это был муж Варвары Александровны Александр Васильевич Оссовский, известный музыковед, близкий друг Римского-Корсакова, впоследствии директор Петроградской консерватории, автор многих музыкально-критических статей. Варвара Александровна представила своего нового ученика, и он, похлопав меня по плечу, улыбнулся и сказал: «В добрый путь. Желаю успеха!»

Работа над сонатой продолжалась несколько месяцев. Одновременно с ней я разучивал прелюдии и фуги Баха, его английские и французские сюиты, а также прелюдии Шопена. Весной Варвара Александровна предупредила меня, что в начале осени состоится вечер студентов консерватории, на котором мне нужно будет выступить и исполнить восьмую сонату Бетховена. Это был очень серьезный экзамен. На студенческих вечерах выступали лучшие ученики, присутствовали директор консерватории А.К.Глазунов и профессора, и я понимал, как велика ответственность во время такого выступления. Поэтому летние каникулы я целиком посвятил музыке. Играл обычно шесть часов в день – утром с восьми до десяти и после небольшого отдыха - с десяти до двенадцати, а затем с пяти до семи часов вечера. За три месяца усердных занятий я сильно продвинулся в исполнении восьмой сонаты, а кроме того разучил и другие заданные на лето музыкальные произведения.

Студенческий вечер состоялся в Малом зале консерватории. На вечере выступили скрипачи, виолончелисты, вокалисты и два пианиста – я и студент профессора Л.В.Николаева, одного из создателей русской пианистической школы. Я играл во втором отделении и очень сильно волновался. Но вот я вышел на эстраду в сером гимназическом мундирчике с большими серебряными пуговицами, отличавшемся от одежды большинства других выступавших юношей, состоявшей из бархатной кофты с большим белым бантом на шее и коротких штанишек или же пиджачного костюма. Я взглянул на директорскую ложу, в которой находились Глазунов и группа профессоров, среди которых была и Варвара Александровна. Я быстро перевел глаза на клавиатуру, и волнение мое сразу исчезло. Во время исполнения я видел перед собой только белые и черные клавиши, подымавшиеся и опускавшиеся под моими пальцами и отражение своих рук в черной крышке рояля. Я находился в состоянии какого-то гипноза и не ощущал присутствия в зале сотен людей с устремленными на меня глазами. Я пришел в себя только после того, как вслед за тишайшим пианиссимо предпоследних шести тактов сонаты и бурного фортиссимо нисходящей до-минорной гаммы, завершаемой резким заключительным аккордом, я услышал громкие аплодисменты. В директорской ложе аплодировали Глазунов и профессора, кроме Варвары Александровны. Она сидела в дальнем углу ложи и с улыбкой принимала поздравления коллег. У меня было такое ощущение, как будто я вернулся из другого мира. После окончания концерта Варвара Александровна подошла ко мне и поздравила с успехом.

На одном из следующих уроков Варвара Александровна сказала, что за время своего обучения в консерватории я многого достиг и что по уровню исполнительского мастерства готов к переходу на высший курс. Она предложила мне большую программу из произведений Баха, Моцарта, Шопена, Рахманинова и Глазунова, с которой я должен выступить на выпускном экзамене. Мой дядя и старшие братья возражали против этого, считая, что в год перехода на последний (тогда восьмой) класс гимназии это будет для меня непосильной нагрузкой и может отразиться на итоговых оценках, что помешает мне при поступлении в высшее учебное заведение. В среде, в которой я рос, музыкальное образование считали одним из необходимых элементов общекультурного развития, однако предпочтение отдавали другим профессиям. Впрочем, когда стало ясно, что перенос переводного экзамена в консерватории на весну будущего года (года окончания гимназии) совершенно невозможен, моим родным ничего не оставалось, как согласиться с предложением Варвары Александровны.

Я стал разучивать произведения, вошедшие в программу консерваторского экзамена. Уроки у Варвары Александровны участились. На одном из таких уроков я спросил у нее, можно ли включить в программу экзамена сочиненную мной музыкальную пьесу. Она была очень удивлена, поскольку не предполагала, что я занимаюсь еще и композицией, и просила исполнить мое сочинение. Это была баркарола, лирическая мелодия, сопровождаемая мерным аккомпанементом, напоминающим плеск волн, кстати, одна из многих сочиненных мной музыкальных пьес. Я исполнял их на гимназических вечерах и не придавал им большого значения. Но Варваре Александровне баркарола понравилась, и, сделав некоторые замечания по структуре аккомпанемента, она согласилась включить ее в программу экзамена.

Наступил день экзамена. Экзаменационную комиссию возглавлял Александр Константинович Глазунов. Когда я подошел к роялю, он спросил, какие произведения я буду исполнять. Я назвал их, включая собственную баркаролу. Глазунов предложил мне начать с Баха. Я сыграл десять-пятнадцать тактов фуги, а затем по его предложению перешел к исполнению сонаты Appassionatа Бетховена. Во время исполнения Александр Константинович подошел к роялю и предложил: «А теперь – твою баркаролу». Он внимательно слушал ее от начала до конца, и когда я кончил играть, сказал: «Хорошо. Поздравляю с переходом на старший курс. А баркарола мне понравилась. Советую по окончании класса фортепиано перейти в класс композиции».

Глазунову было в то время пятьдесят лет. Он был выдающимся мастером симфонической музыки, а также автором многих балетов, концертов и сюит. Вместе с тем он был необычайно доброжелательным человеком и очень заботливо относился к студенческой молодежи. Студенты видели в нем не только директора и профессора, но и друга, к которому всегда можно в трудную минуту. Они знали, что любая их просьба будет выслушана Александром Константиновичем с большим вниманием и по возможности удовлетворена. В то время говорили, что все получаемое им жалование директора Консерватории Глазунов отдавал в кассу помощи неимущим студентам.

Вспоминаю и такой эпизод, ярко характеризующий Глазунова. В начале 1910-х годов в Петербург привезли из города Вильно (ныне Вильнюс) девятилетнего мальчика-вундеркинда Яшу Хейфеца, виртуозно исполнявшего сложнейшие скрипичные произведения. Его игра произвела огромное впечатление на Глазунова и профессора консерватории Ауэра, выдающегося скрипача, с именем которого связаны расцвет русской скрипичной школы. Яша Хейфец, несмотря на свой юный возраст, был зачислен студентом консерватории и определен в класс Ауэра. Возникла необходимость переезда родителей Яши в Петербург. Однако у его отца не было права на проживание в столице, то есть за чертой оседлости. Предложили оставить мальчика на попечении у знакомой семьи, однако, родители на это не пошли. И тогда Глазунов решил одновременно с Яшей зачислить в состав студентов консерватории его отца, скрипача-самоучку, исполнявшего народные песни и танцы на свадьбах, и, таким образом, предоставил ему право на проживание в столице.

Ближе с Глазуновым я познакомился на последнем году пребывания в Консерватории, когда обучался в классе ансамбля. Этот класс вел Глазунов. В мою группу кроме меня – пианиста, входили скрипач и виолончелист. Мы исполняли фортепианные трио Бетховена, Чайковского и других композиторов. Александр Константинович занимался с нами по вечерам у себя дома. Он жил недалеко от Казанского Собора на Казанской улице в доме № 10, принадлежавшем еще его отцу, известному книгоиздателю и книгопродавцу. В этом доме Глазунов родился и прожил более шестидесяти лет до самого своего отъезда в 1926 году за границу. В комнате, где он родился, в то время находился его рабочий кабинет.

Мы приходили на занятия раз в неделю в семь часов вечера, подымались на второй этаж. Нам отворяла двери старушка-няня, вырастившая Александра Константиновича. В то время у него не было семьи, он жил один. Занятия продолжались часа полтора. Он внимательно выслушивал исполнявшееся нами произведение, не прерывая игры, а затем давал общую оценку и излагал свои замечания, касавшиеся техники исполнения и, особенно, художественной стороны произведения. Но бывало, что мы приходили на занятия, звонили, дверь чуть-чуть приотворялась и показывалось морщинистое лицо старой няни. Она тихонько говорила: «Александр Константинович нездоров», и мы уходили, догадываясь, что у Глазунова наступила полоса запоя. В такие дни он никого не принимал, не бывал в Консерватории, нигде не показывался. Продолжалось это обычно 2-3 недели. А потом он снова появлялся, как всегда бодрый, как будто и не было никакой «болезни»

В юношеские годы я часто посещал концерты. Зимой – в Петербурге, в залах Благородного собрания и Консерватории, летом – в Киеве, в Купеческом саду, где на открытой эстраде исполнялись симфонические произведения русских и иностранных композиторов под управлением известных дирижеров. Концерты бывали разные: одни запоминались надолго, другие – не затрагивали душевных струн и быстро забывались. Но некоторые концерты запомнились навсегда. Такими были концерты С.В.Рахманинова. Первый раз я услышал его в Малом зале Петербургской Консерватории. Это был закрытый концерт, устроенный специально для студентов.

Встреченный аплодисментами, вышел на эстраду высокий, немного сутулый человек, коротко остриженный, с мужественным лицом и грустными глазами. Медленно подошел к роялю, опустился на круглую рояльную табуретку, с трудом установив свои длинные не помещавшиеся под роялем ноги, широко расставил колени и долго глядел на клавиши, прежде чем к ним прикоснуться. Затем он протянул к клавиатуре свои большие руки с длинными пальцами, и зазвучала его дивная музыка. Его игра отличалась не только несравненной виртуозностью, но и необычной яркостью и силой исполнения, сочетанием мощного фортиссимо с легкостью и воздушностью сложнейших пассажей.

На этом концерте Рахманинов исполнил все свои 24 прелюдии. Особенно запомнилось исполнение первой прелюдии, посвященной композитору, пианисту и дирижеру Аренскому, ее спокойное, полное задумчивости начало и нарастающая певучая мелодия, завершающаяся мощным взрывом аккордов и постепенно замирающая к концу произведения. Не менее сильное впечатление произвело исполнение шестой прелюдии, посвященной А.Зилоти, - ее энергичное наступательное начало, пронизывающее все произведение, и следующая за ним необычайная мечтательная мелодия, похожая на мольбу.

Другой концерт Рахманинова состоялся в зале Дворянского собрания. В этот вечер он играл свой Третий фортепианный концерт в сопровождении симфонического оркестра. Концерт принадлежит к шедеврам мировой симфонической литературы и к вершинам рахманиновского творчества. Он исполнил концерт с большой сосредоточенностью и сдержанностью, казавшейся внешней холодностью. Каждое его движение было четко и ясно, в нем не было ни намека на позу и театральность. На бис Рахманинов сыграл пятую прелюдию, легкая и радостная музыка которой полна ощущения русской природы. Илье Репину она напоминала «озеро в весеннем разливе – весеннее половодье».

Запомнилось мне и выступление молодого Сергея Прокофьева. Я присутствовал на его выпускном экзамене в Консерватории. Он исполнил свой Первый фортепианный концерт, написанный незадолго до окончания Консерватории. Уже в этом произведении проявилось яркое своеобразие, смелость приемов и энергия, которые характерны для его дальнейшего творчества. Во время исполнения концерта силой удара пальцев оборвалась струна в рояле, но молодой пианист продолжал играть, не обращая на это внимания. По окончании концерта присутствующие в зале стали аплодировать, хотя правилами проведения экзамена это не допускалось.

Прокофьеву была присуждена высшая награда – золотая медаль и концертный рояль. В то время мне, как начинающему пианисту, трудно было судить о качестве его исполнения, но запомнились высказывания взрослых о том, что высшую награду следовало бы присудить студенту профессора Николаева, как более выдающемуся пианисту. Однако в те годы в Петербургской Консерватории существовала традиция, согласно которой высшие награды присуждались ученикам старейшего педагога профессора Есиповой, в классе которой обучался Прокофьев. Кроме того, при присуждении было, видимо, учтено и то, что Прокофьев выступал не только как пианист, но и как композитор. Последующая его творческая деятельность подтвердила правильность такого решения.

В начале лета 1914 г., в месяцы, предшествовавшие Первой мировой войне, весь музыкальный Петербург с нетерпением ожидал приезда на гастроли Вилли Ферреро, итальянского шестилетнего мальчика, выступавшего в качестве дирижера. Этот необыкновенный ребенок не играл ни на одном из инструментов и не знал нот, но обладал потрясающей музыкальной памятью. Ему достаточно было прослушать сложное музыкальное произведение, и в его маленькой головке оно полностью запечатлевалось во всех деталях. Рассказывали, что во время репетиций при исполнении одной из бетховенских симфоний некоторые оркестранты сознательно допускали отклонения от партитуры и фальшивили. Вилли реагировал на это очень эмоционально, останавливая оркестр и требуя устранить ошибку.

Искусство дирижера требует высокой музыкальной одаренности – тонкого слуха, чувства формы и ритма, умения передать исполнителям свое понимание музыкального произведения – всеми этими качествами обладал этот хрупкий итальянский мальчик. Я был на одном из концертов Вилли. Зал был переполнен. Присутствовали виднейшие музыкальные деятели – профессора Консерватории, выдающиеся музыканты- исполнители и музыкальные критики. Все с нетерпением ожидали появления мальчика-вундеркинда, и когда закончилась настройка инструментов и в абсолютной тишине на эстраде появился шестилетний Вилли, раздались аплодисменты, не смолкавшие в течение нескольких минут. На эстраде стоял худенький мальчик с вьющимися черными локонами, одетый в бархатную коричневую кофту и коротенькие штанишки. Перед ним не было обычного дирижерского пульта, на котором располагается партитура исполняемого произведения, он был ему не нужен.

Вили повернулся к публике, кивнул головой, внимательно оглядел оркестр, поднял маленькие ручонки и взмахнул дирижерской палочкой. Исполнялась Третья «Героическая» симфония Бетховена, сложнейшее произведение, в котором энергичное, героическое начало сочетается с душевной лиричностью и теплотой. Раздались два решительных и сильных аккорда, и вслед за ними зазвучала отчетливая и простая мелодия – главная тема первой части, изображающей схватку героя с враждебными силами. Затем последовал траурный марш – картина всенародного горя, оплакивание погибшего героя, соединяющая в себе глубокую скорбь и мужественную печаль. А следом – вихревые движения скерцо, знаменующие возвращение к жизни, и триумфально-ликующий финал.

Во время концерта я находился на эстраде, позади оркестрантов, и имел возможность наблюдать за движением рук дирижера, за каждым его жестом и выражением лица. Я видел, как во время исполнения медленной траурной части симфонии Вилли весь как бы съежился, хотя лицо его оставалось спокойным, и как оно преображалось при нарастающем звучание скерцо и финала. Он приподымал головку, его хрупкое тельце вздрагивало и тянулось вверх, и он как бы вырастал на моих глазах, пытаясь встать вровень с исполняемой музыкой.

Когда исполнение симфонии закончилось, публика, аплодируя, с криками «браво» хлынула к эстраде, чтобы вблизи посмотреть на чудо-мальчика. Он стоял смущенный и раскланивался. Эстраду забросали букетами и корзинами цветов. Присутствовавший на концерте скрипач-вундеркинд Яша Хейфец, на несколько лет старше Вили, вручил ему букет красных роз. Вслед за цветами на эстраде появилось большое количество разнообразных детских игрушек, преподнесенных публикой. Среди них выделялась большая гора, сделанная из папье-маше, с протянутыми по ней рельсами, по которым катился маленький паровозик с вагончиками. Эта игрушка, подаренная Глазуновым, особенно понравилась Вилли. Он тут же сел на пол и самозабвенно отдался игре, следя за тем, как маленький паровозик с вагончиками дребезжа подымался вверх в гору, а затем стремительно скатывался вниз. В течение всего антракта Вили сидел на полу и развлекался игрушкой, не замечая окружившей его восторженной публики.

Раздался третий звонок, зрители вернулись в зал и сели на свои места, а Вилли, не обращая на это внимания, все продолжал запускать свой игрушечный поезд. К нему подошел отец, немного прихрамывающий на левую ногу, взял его за руку и показал на следившую за ним публику. Вилли поднялся, на мгновение задумался, как бы не понимая, чего от него хотят, потом вдруг стал абсолютно серьезен и начал дирижировать.

Через несколько дней я присутствовал на концерте другого вундеркинда Яши Хейфеца. Среди публики был и Вилли Ферреро с отцом. Он внимательно слушал исполнявшиеся Яшей музыкальные произведения, а во время антракта подошел к нему и передал букет красных роз, точно такой же, какой получил от Яши во время своего недавнего концерта.

Долгое время я ничего не знал о дальнейшей судьбе Вилли. В его детские годы можно было предполагать, что он станет великим музыкантом, но этого не случилось. Он стал одним из многих талантливых дирижеров и только. В 1936 и 1952 годах он приезжал на гастроли в Советский Союз. В 1952 году я был на его концерте в Большом зале Московской Консерватории. Я смотрел на него, находил в его лице запомнившиеся мне черты – глаза и улыбку – и думал о том, что помешало гениальному мальчику стать гениальным музыкантом.

Смутное время. Киев 1917-1921 гг.

В начале июня 1917 года я приехал из Петрограда в Киев к родителям на каникулы. Обычно в эту пору уже ощущалось жаркое киевское лето. Но в том году еще чувствовалась весенняя свежесть и прохлада, а на стройных каштанах ярко зеленела листва, не тронутая городской пылью.

В городе тоже веяли мартовские ветры свободы, но сюда еще не достигли бурные волны взбудораженного Петрограда, готовившегося к новым боям. Однако и здесь пробуждались и начинали действовать различные противоборствующие силы. Уже в апреле 1917 года громким голосом заговорила Украинская Центральная Рада, объявившая себя верховным органом Украинской народной республики. В декабре 1917 года съезд советов, собравшийся в Харькове, создал первое Советское украинское правительство. Украинская Центральная Рада отказалась признать его и вступила на путь открытой с ним борьбы. Свергнутая Советами в самом начале 1918 года, Центральная Украинская Рада с приходом на Украину германских войск вновь была восстановлена, но просуществовала недолго. В апреле 1918 года я был свидетелем ее разгона.

Проходя по Владимирской улице, я вошел в здание Педагогического музея, где заседала Центральная Рада. Вход был свободный, и я поднялся на хоры, отведенные для публики. Председательствовал на заседании Грушевский, лидер национального украинского движения, седой невысокий человек лет пятидесяти. Обсуждалось положение Украинской народной республики. На заседании выступили известный украинский писатель и политический деятель Винниченко, возглавлявший украинскую социал-демократическую партию, и Голубовский, министр по иностранным делам. В то время германские военные власти были недовольны действиями правительства Украинской Рады и его чрезмерно националистической политикой, вошедшей в разрез с германскими интересами.

Во время заседания в зал вошли три немецких офицера, подошли к столу президиума и громко крикнули: «Hende hoch!». В руках одного из них был небольшой револьвер. Председательствовший Грушевский, как и другие члены президиума, продолжали сидеть на своих местах и рук не подняли.

– Я протестую, – громким голосом воскликнул по-украински возмущенный Грушевский. – Здесь заседает украинский парламент, и никому не дозволено нарушать его работу.

Hende hoch! – повторил немецкий офицер, стоявший впереди с револьвером в руках.

Когда и на этот раз члены президиума отказались выполнить приказ, в зал вбежала группа вооруженных немецких солдат, окружила президиум и вывела его членов из зала. Другая группа солдат, поднявшись на хоры, предложила присутствующим пройти в одну из комнат музея. Здесь нас обыскали, проверили документы и большинство освободили.

Центральная Украинская Рада была низложена.

Одновременно в здании цирка на Николаевской улице заседали украинские хлеборобы. Они избрали гетмана, верховного руководителя Украины. Им стал бывший царский генерал Скоропадский, ставленник германских интервентов. Его правление продолжалось недолго, и одновременно с освобождением Украины от германских войск он был изгнан из ее пределов.

В течение последующих двух лет (1919-1920 гг.) на Украине происходили частые смены властей. Сначала правила Украинская Директория во главе с Петлюрой, затем пришли войска Деникина. Недолгое время правили белополяки. Войска Красной Армии неоднократно занимали Киев, но под давлением превосходящих белых сил временно оставляли его. Окончательно Советская власть установилась на Украине в июне 1920 года.

Петлюровские синежупанники и деникинские войска чувствовали себя полными хозяевами города, бесчинствовали, грабили, устраивали погромы. Это было время, как вспоминает И.Эренбург в мемуарах «Годы, люди, жизнь», когда «никто не знал, кто кого завтра будет расстреливать, чьи портреты вывешивать и чьи прятать, какие деньги брать, а какие пытаться вручить простофилям».

Лично мне тоже пришлось пережить немалые волнения. Однажды в 11 часов вечера два изрядно выпивших деникинских офицера в сопровождении представителя домового комитета вошли в квартиру родителей и, не предъявив никаких документов, стали производить обыск. Обшарив ящики и шкафы и изъяв оттуда все наиболее ценное, они вошли в одну из комнат, в которой я и мой старший брат готовились ко сну.

Увидя нас, один из офицеров радостно воскликнул:

– Вот они, большевики. Одевайтесь, пойдете с нами.

А затем, повернувшись, сказал:

– Мы пойдем во двор, там тоже есть большевики. А вы одевайтесь, будьте готовы и ждите нас.

Они ушли. Все были крайне встревожены, понимая, что уйти с ними, значит быть расстрелянными на ближайшем углу. Такие случаи бывали в то время часто.

Я вспомнил, что в Киеве находился в то время бывший директор гимназии, в которой я обучался в Петрограде, В.М.Одинец. Он был председателем Союза Возрождения России. У меня возникла мысль обратиться к нему за помощью. Я попытался узнать его домашний телефон (дело происходило ночью), но телефонистка ответила, что ей он неизвестен. Оставалось положиться на судьбу.

Спустя час раздался звонок. Все вздрогнули – пришли за нами. Мама быстро побежала к дверям и увидела стоящего на пороге представителя домоуправления. Офицеров с ним не было. Он рассказал, что полупьяные офицеры забрали во дворе какого-то молодого человека, а о нас забыли. Выходя из подворотни, вспомнили, хотели было вернуться, но потом махнули рукой и вышли на улицу. Так мы остались живы и невредимы.

А спустя много лет я прочел в воспоминаниях одного из реэмигрантов, вернувшегося в СССР, Н.Любимова о судьбе В.М.Одинца. Он долгие годы жил в эмиграции, во Франции, но отошел от политической деятельности и после окончания Первой мировой войны активно участвовал в движении за возвращение русских эмигрантов на родину. Вернувшись в СССР, он жил в Казани и стал профессором Казанского университета.

Вот в это самое смутное время и произошла моя встреча с Надинькой <…>

***

В 1918-1919 годы Киев стал своего рода литературным центром. Из Петрограда и Москвы, спасаясь от голода и разрухи, сюда приехали многие известные литераторы: И.Эренбург, Л.Никулин, М.Кольцов, О.Мандельштам, Р.Ивнев, А.Аверченко, А.Соболь и другие. Проездом в Одессу здесь останавливались И.Бунин и С.Юшкевич.

В Киеве устраивались литературные и музыкальные вечера. И.Эренбург читал лекции «О современной поэзии», А.Соболь – отрывки из новой книги. Проводились вечера поэзии. Выступал петербургский драматург и критик Н.Евреинов с докладом «Театр и эшафот», гастролировал театр «Летучая мышь», известная эстрадная певица Н.Плевицкая исполняла русские народные песни.

В марте 1919 года открылось кафе поэтов «Хлам»[2], разместившееся в подвале на Николаевской улице. Здесь по вечерам поэты читали стихи и подавался ароматный кофе.

При Киевском литературно-художественном клубе была организована Мастерская художественного слова. Ею руководил И.Г.Эренбург. Тогда еще я недостаточно был знаком с его поэтическим творчеством, поскольку первые его небольшие сборники («Стихи» и «Одуванчик») были изданы в Париже в 1910-1912 гг. крошечным тиражом. Не читал я и «Стихов о канунах», появившиеся в 1917 году.

Из рассказов моих друзей я узнал, что в Мастерской художественного слова Эренбург читает лекции о русской поэзии, по своему содержанию не похожие на статьи и работы наших литературоведов. В них много своего, личного, раскрывающего новые стороны поэтического творчества. Я узнал, что в Мастерской Эренбург ведет практические занятия по стиховедению, на которых все желающие читают свои стихи.

В то время, как и в гимназические годы, я продолжал писать стихи и занятия в Мастерской меня очень заинтересовали. Я пошел на одно из них. Вел его Эренбург. В зале присутствовало 10-12 человек, юношей и девушек. Мы прослушали интересную лекцию Эренбурга о современной поэзии. Он говорил в ней о первозданном значении слова («В начале было Слово, и Слово был Бог»), о возникновении поэзии из заговора и заклинания. Рассказал о Баратынском, хорошо знавшем силу слова, а также о прозе Ремизова, Блока, Сологуба, являющейся, по существу, поэзией, о «научной поэзии» Брюсова, о произведениях ряда современных поэтов, которые, по существу, являются прозой, облаченной в отделку поэзии с «бубенцами рифм и картонными латами ямба и анапеста». Здесь и произошла моя первая встреча с Надинькой <...>

Мастерская просуществовала недолго. Она распалась в ноябре 1919 года после отъезда Эренбурга из Киева. В своих воспоминаниях «Годы, люди, жизнь» Эренбург уделил ей только несколько строк. Читая их, я вспомнил о том, что у меня сохранился выпущенный в Мастерской рукописный сборник, в котором содержались стихи и проза ее участников, а также статья Эренбурга «О поэзии. Случайные записи». Эта статья вряд ли у него сохранилась, и я решил перепечатать и послать ему. В письме, которое сопровождало статью, я напомнил ему о некоторых эпизодах из его киевской жизни. О том, как он ходил по букинистическим лавкам, скупал книги своих ранних стихов и уничтожал их. О том, как он однажды не пришел на лекцию и на следующий день рассказал, что был задержан на улице патрулём и, посмеиваясь, добавил: «повели голубчика в Губчека, в Губчека». О том, как я дважды был у него в дома, в большой комнате, в которой стоял густой табачный дым, а многочисленные рукописи и книги были разбросаны на столе и стульях. О том, как он обучал нас стиховедению и стремился привить нам любовь к поэзии. В ответ я получил от него теплое письмо с благодарностью за воспоминание о 1919 годе в Киеве и за присланную статью.

После закрытия Мастерской местом наших встреч с Надинькой стал берег Днепра с примыкавшей к нему Петровской аллеей. Время было суровое. В городе было неспокойно, особенно перед уходом одной власти и приходом другой. Часто слышалась перестрелка. Военные патрули нередко задерживали на улицах молодых людей, куда-то их уводили и многие из них уже не возвращались домой. Но нас это не страшило. Никакие введенные в городе строгости и ограничения не могли препятствовать нашим встречам. Мне вспоминается, как однажды я провожал Надиньку домой. На Александровском спуске, ведущем к Подолу, где она жила, мы увидели идущую по мостовой группу молодых людей, окруженную конвоем. Мы постарались прижаться к крутому откосу и стать незаметными, но один из конвоиров вышел из строя, подошел ко мне, взяв меня под руку, и присоединил к группе арестованных. Нас привели в какой-то дом в Липках, продержали в подвале часа два и после проверки документов большинство освободили. Среди них оказался и я <…>

Отъезд в Москву

По мере приближения к окончанию Института народного хозяйства, где я учился, все острее становился вопрос о нашей дальнейшей жизни. Надинька не хотела оставаться в Киеве. Ее привлекала Москва, в которой она обучалась в гимназии в зиму 1915 года в период Первой мировой войны, когда немцы стремились приблизиться к Киеву. Мои родные – отец, братья и сестры к тому времени переехали в Москву.

Поездка в Москву была не простой. Транспорт был разрушен. Пассажирских поездов почти не было. Ездили в товарных вагонах, предназначенных для перевозки груза и скота. Поездка часто задерживались в пути из-за отсутствия топлива и воды. Нередко паровозы, приходившие на станции с составом вагонов, отцеплялись и направлялись по другому назначению. Да и Москва не представляла в то время ничего заманчивого. Нам хорошо были известны все тяготы тогдашней московской жизни – голод, перебои в снабжении водой и электроэнергией, почти полное отсутствие транспорта и многое другое. Но тяга в Москву была настолько велика, что все это не могло нас остановить. Мы стали готовиться к поездке.

И этот день наступил. Нас провожали родители Надиньки и друзья, помогавшие доставить вещи на вокзал и сесть в поезд. Это было трудной задачей. Товарные теплушки заполнялись мешочниками, возившими в голодную Москву всевозможные продукты питания, которыми в то время имелись на Украине. Мы шли по платформе вдоль вагонов и не могла пробиться ни в один из них. Засевшие в них мешочники нас не пускали, устраивали заслоны в дверях (а в некоторых вагонах двери были уже захлопнуты), отгоняли нас и на них не было никакой управы.

Мы были в отчаянии. Родители Надиньки, противники нашего отъезда, уговаривали нас вернуться домой, с тем чтобы выждать какое-то время, пока обстановка на транспорте изменится. Но для нас было ясно: отказаться от поездки – значит осесть в Киеве всерьез и надолго. И вот неожиданно один из сопровождавших нас друзей увидел в ближайшем вагоне своего приятеля, стоявшего во весь рост на большом мешке у самой двери. Он бросился к нему, и тот после краткого разговора с пассажирами, которым он пообещал от нашего имени расплатиться продуктами, предоставил нам возможность погрузиться. Когда мы с большим трудом поднялись в вагон, мы увидели прежде всего горы малых и больших мешков, забитых мукой и крупами, ящиков и чемоданов, а затем лица женщин и мужчин, плотно сидевших на них, прижавшись друг к другу. С трудом мы нашли небольшое свободное местечко, поставили туда два своих чемодана и узел с подушками и продуктами и сели на них.

Тогда мы не представляли себе, что ждет нас в пути. В вагоне не было самых элементарных удобств. Нельзя было передвигаться. Из щелей дул холодный ветер. Ночью вагон освещался единственным фонарем, в котором тускло мерцала свеча, а иногда из-за ее отсутствия бывало совсем темно. Кипяток можно было достать лишь на станциях, но нередко его там не было и приходилось довольствоваться сырой водой, что было не безопасно. Поезд не имел никакого расписания, останавливался на всех даже малых станциях, где стоял подолгу, а иногда отправлялся через 2-3 минуты и медленно шел вперед. Кроме того поезд часто останавливался из-за отсутствия топлива, и пассажирам приходилось заниматься дровозаготовками в ближайшем лесу (хорошо, что у поездной бригады оказались пилы и топоры), и только после доставки дров поезд продолжал свой путь.

Шесть суток длилась наша поездка в таких невыносимых условиях. На седьмой день прибыли в Москву. Это был август 1921 года. Москва встретила нас ярким солнцем и зеленой листвой деревьев, еще не тронутых приближающейся осенью. На этом ярком фоне город выглядел запущенным и жалким. Дома имели обветшалый вид. По тротуарам шли бледные, усталые люди в обтрепанной одежде с небольшими сумками в руках. Неторопливо двигались редкие трамваи с висевшими на подножках пассажирами. Иногда показывались телеги, запряженные тощими лошадьми. По мостовой двигались тачки с грузом, которые толкали мужчины и женщины.

Переезд с вокзала в город был труден. Наш груз был тяжел и не по силам нам двоим. Нас выручил молодой парень, который согласился доставить его на вокзальную площадь с оплатой частью привезенных нами продуктов. На этих же условиях удалось достать извозчика и перевезти вещи на Петровку, где жили мои родные.

Нас встретили радушно, но пребывание у родных не было продолжительным. Друг моего отца предоставил нам возможность поселиться в его просторной квартире. Мы получили в ней небольшую комнату и в течение нескольких дней постепенно перенесли сюда свое имущество.

Начало московской жизни. Литературная Москва 1920-х годов

Началась новая полоса нашей жизни. Надинька поступила на Литературное отделение филологического факультета Московского государственного Университета. Я решил расширить свои познания в области общественных наук и был зачислен на Правовое отделение факультета общественных наук Университета.

Но этого было недостаточно, надо было искать работу. Первым местом моей работы стал Объединенный кооператив ВСНХ, высшего органа, осуществляющего управление всей промышленностью и торговлей страны. Функции Объединенного кооператива заключались в обеспечении работников ВСНХ продуктами питания и промтоварами, а также бытовыми услугами. Промышленный отдел Объединенного кооператива, в котором я работал, должен был организовать ряд предприятий, необходимых для этой цели. Мне было поручено найти нужные помещения. Я довольно быстро справился с этой задачей: вскоре на Стретенке была открыта булочная, а на Пятницкой улице сапожная мастерская.

Работа в Объединенном кооперативе продолжалась недолго. Уже через три месяца я перешел в Управление регулирования торговли ВСНХ на работу по своей специальности, а затем в Экономическое Управление.

Жизнь в Москве того времени была чрезвычайно трудной. Было и голодно, и холодно. Продукты отпускались по карточкам по ограниченным нормам, их едва хватало на несколько дней. В учреждениях, где я работал, иногда выдавались пайки в виде муки и крупы, которые приходилось менять на хлеб и другие продукты питания. На московских рынках они продавались по баснословным ценам, повышавшимся изо дня в день, и были совершенно для нас недоступны.

Все преобразилось с приходом НЭПа. В течение двух-трех месяцев в Москве появилось обилие продуктов питания и промышленных товаров. Как и откуда все это взялось, было непонятно – Россия пережила три года Первой мировой войны и четыре года гражданской, семь тяжелых лет. Видимо, замена продналога продуктообменом в деревне и вовлечение частной инициативы в хозяйственный оборот оказались весьма эффективными.

Несмотря на трудные условия существования литературная жизнь Москвы в двадцатых годах была довольно интенсивной. Центром её был дом Герцена на Тверском бульваре, переданный в 1921 году московским литераторам. Здесь проводились собрания различных литературных объединений и групп, возникших в эти годы: «Литературный особняк», «Литературное звено», «Лирический круг», «Ассоциация пролетарских писателей», «Никитинские субботники» и другие.

Поэтическая жизнь была связана, главным образом, с Всероссийским союзом поэтов, созданным в 1918 году Василием Каменским, а затем возглавлявшимся Валерием Брюсовым. Среди поэтических направлений того времени влиятельную роль играл имажинизм, провозгласивший в качестве основного принципа поэзии – образ как таковой. Ядро этого течения составили В.Шершеневич, А.Мариенгоф, С.Есенин, А.Кусиков – поэты разные по своим теоретическим взглядам и поэтической практике. Большую деятельность развила группа конструктивистов, в которую входили И.Сельвинский, Я.Либер, К.Зелинский, Э.Багрицкий. Особое место среди литературных течений занимал ЛЕФ (Левый фронт искусства). Его возглавлял В.Маяковский, участвовали в нем Н.Асеев, С.Кирсанов и другие. Помимо названных были и другие поэтические группировки – центрофугисты, неоромантики, парнасцы, экспрессионисты, ничевоки, эклектики.

В ту пору книгопечатание было затруднено и широкое распространение получили выступления поэтов с эстрады в литературных кафе. Такими были кафе «Домино», принадлежавшее Всероссийскому союзу поэтов, и кафе «Стойло Пегаса», организованное имажинистами. Кафе «Домино» находилось в небольшом двухэтажном доме в начале Тверской улицы, на правой стороне. В кафе имелся большой зал, где поэты читали свои стихи. Вдоль одной стены стояли столики, все остальное пространство было заставлено стульями для слушателей. На стенах висели картины абстрактной живописи, некоторые из них принадлежали кисти Давида Бурлюка. За аркой левой стены находился еще один зал, где можно было выпить стакан чая с повидлом и с пирожными на сахарине или чашку кофе. Обладатели многомиллионных состояний в обесцененных керенках и совзнаках (нэпманы и дельцы) могли тут сытно пообедать. Устраивавшиеся в кафе вечера посвящались тому или иному поэту или группе поэтов. Здесь выступали М.Цветаева, В.Маяковский, С.Спасский, Н.Асеев и много поэтической молодежи. Происходили вечера имажинистов, неоромантиков, конструктивистов и других поэтических школ. Шли оживленные обсуждения прочитанного, иногда кончавшиеся бурными спорами и даже ссорами.

Мне рассказывали, что в кафе как-то забрел незнакомец в длиннополом пальто, покрытом дорожной пылью, и попросил его накормить, заявив, что денег у него нет. Когда буфетчик сказал, что здесь бесплатно кормят только поэтов, выступающих с чтением стихов, незнакомец сказал, что он тоже поэт и может прочесть стихи, но сначала просит его накормить. Этим незнакомцем оказался знаменитый Велимир Хлебников, друг и учитель В.Маяковского, родоначальник русского футуризма.

С началом НЭПа стали открываться книжные лавки, принадлежавшие различным литературным объединениям и группам. Новых изданий еще было мало и книжные лавки занимались куплей и продажей старых книг. Постепенно начали появляться и новые книги. Поначалу это были рукописные сборники стихов, написанные собственноручно их авторами, или напечатанные на пишущей машинке. Продавали их в книжных лавках сами писатели – в лавке на Арбате В.Брюсов и Б.Пастернак, в лавке «Содружество писателей» - литературный критик Ю.Айхенвальд, писатель В.Лидин, в лавке «Звено» - писатель Н.Ашукин. В книжной лавке имажинистов, находившейся в Камергерском переулке, напротив здания МХАТ, за прилавками стояли С.Есенин, А.Мариенгоф, В.Шершеневич. Продавая свои небольшие сборники стихов, написанные на толстых листах коричневой оберточной бумаги, они делали памятные надписи на титульном листе и оставляли свои автографы.

Центром всевозможных дискуссий являлся Большой зал Политехнического музея. Здесь обсуждались наиболее злободневные вопросы того времени, происходили диспуты между Луначарским и митрополитом Введенским на тему «Есть ли бог и кто создал первого человека» и т.д. Они собирали большую и неспокойную аудиторию. Особенно привлекали выступления В.Маяковского. На его вечера приходили не только, чтобы послушать его стихи, но и для того, чтобы развлечься на литературных скандалах. На такие вечера обычно набивалось народу больше, чем когда бы то ни было. Стояли у стен, в проходах, сидели на ступеньках амфитеатра, на полу перед эстрадой. Не все желающие попадали на такие вечера. Много молодежи в шинелях и красноармейских шлемах толпились на площади у здания Политехнического музея и всяческими способами пытались проникнуть в него. Конная милиция отгоняла их, но они вновь и вновь пытались прорвать милицейскую цепь и проникать в зал.

Здесь в январе-марте 1922 года в течение нескольких вечеров Маяковский проводил «чистку поэтов». В афишах было указано, что «чиститься» будут поэты, поэтессы и поэтески с фамилиями по буквам от «А» до «К», а в дальнейшем с фамилиями, начинающимися на последующие буквы алфавита. Поэты, поэтессы и поэтески предупреждались, что неявка не освобождает их от прохождения «чистки». Те, кто не явится, будут «чиститься» заочно.

Когда на эстраде появился Маяковский, зал замер. Одной из первых, с которой началась «чистка», была Анна Ахматова. Маяковский привел цитаты из её стихотворений, высказал несколько острот по поводу них и предложил на три года запретить писать стихи, «пока не исправится». По условиям «чистки» предложение было поставлено на голосование присутствующей публики, и большинство простым поднятием рук приняло его. Затем Маяковский перешел к другим поэтам. Он ядовито и остроумно высмеивал их в большинстве плохие стихи и присуждал, с одобрения присутствующих, к воздержанию от писания стихов на определенный срок или давал время на исправление.

В осенние месяцы 1921 года литературная Москва тяжело переживала почти одновременную смерть двух выдающихся русских поэтов А.Блока и Н.Гумилева, погибших в августе 1921 года в расцвете творческих сил: Блоку едва минуло 40 лет, а Гумилев, расстрелянный по обвинению в участии в заговоре против советской власти, был еще моложе (37 лет). В Союзе поэтов и в различных литературных объединениях шли вечера, посвященные их памяти. В «Никитинских субботниках» было проведено заседание, посвященное памяти Блока. В «Литературном особняке» были прочитаны доклады о Гумилеве и воспоминания о нем поэтессы Ольги Мочаловой. В Союзе писателей критик Айхенвальд прочел доклад о Гумилеве и Анне Ахматовой. Рассказывали, что когда Айхенвальд услышал о расстреле Гумилева, он сказал: «Я думал, что русским Андре Шенье[3] будет Блок, а оказалось, что вот кто настоящий Андре Шенье!». Вячеслав Полонский, известный критик и публицист, в то время редактор первого советского журнала критики и библиографии «Печать и революция», на предложение поэта Сергея Боброва написать некролог о Гумилеве воскликнул: «Об этом мерзавце не стоит и говорить».

Я так подробно описываю кипучую литературную жизнь Москвы двадцатых годов, особенно поразившую нас после тихого Киева, потому что в первые же месяцы проживания в Москве мы с Надинькой полностью влились в её русло. Этому способствовало также и наше вступление во Всероссийский Союз поэтов. Правление Союза находилось в помещении литературного кафе «Домино». Его возглавлял В.Брюсов, а заместителем и практическим руководителем был Иван Александрович Аксенов, рыжебородый человек невысокого роста, известный переводами Шекспира, впоследствии соратник В.Мейерхольда и теоретик мейерхольдовской биомеханики. Списки желающих вступить в Союз поэтов составлялись Аксеновым, а прием новых членов происходил на заседании Правления Союза.

В назначенный день мы пришли на его заседание. Кроме нас были еще два претендента – И.Сельвинский и А.Жаров. Председательствовавший Брюсов, открыл заседание и первой дал слово для прочтения стихов Надиньке, как женщине. Не проявляя внешне признаков волнения, она встала и прочла три своих стихотворения. Привожу здесь одно из них, написанное в мае 1921 года и опубликованное впоследствии во втором сборнике «Новые стихи», изданном в 1927 году Всероссийским Союзом поэтов:

В те дни, когда не знал обычай

Влюбленных мыслей словаря,

Бывала женщина добычей

На поединке дикарям.

 

Следя за взглядом и за взмахом,

Укрывшись в темную листву,

Она без жалости и страха

Ждала сильнейшего из двух.

 

И эта память дикой воли

Во мне жива, жива, жива,

Я повторяю поневоле

С другими нежные слова.

 

Но в час, когда мы пьяны оба

И время стелется, как дым,

Хочу не нежности, а злобы,

Не поцелуев, а вражды.

 

И вижу в сумраке столетий

Нездешний берег и песок,

И тело гибкое, как ветер,

И окровавленный висок.

Вступление в Союз раскрыло перед нами двери литературных объединений и кружков. Мы почти ежедневно посещали кафе «Домино», где познакомились с известными поэтами и поэтической молодежью, из которой наиболее близкими стали нам М.Тарловский, Н.Минаев. Н.Кугушева, Л.Руставели. Здесь мы не только читали стихи, но и делились последними литературными новостями, иногда и сплетнями.

Посещали мы также «Стойло Пегаса», кафе имажинистов, находившееся на левой стороне Тверской улицы, напротив Елисеевского гастронома. Здесь мы неоднократно слушали стихи родоначальников имажинизма и имажинистской молодежи. Тут мы впервые увидели С.Есенина и услышали его голос. В один из вечеров он прочел написанную еще до Революции «Песню о собаке», в которой трогательно рассказал о переживаниях собаки, потерявшей «рыжих семерых щенят». Затем взволнованным голосом прочел «Песню о хлебе» - о том, как «режет серп тяжелые колосья, как под горло режут лебедей», о том, как «на телегах, как на катафалках, их везут в могильный склеп – овин» и, наконец, как

потом их бережно, без злости,

Головами стелят по земле

И цепями маленькие кости

Выбивают из худых телец...

Никому и в голову не станет,

Что солома – это та же плоть,

Людоедке-мельнице зубами

В рот суют те кости обмолоть...

Совсем по иному, резко выкрикивая, Есенин прочел строки из «Москвы кабацкой»:

Мне осталась одна забава –

Пальцы в рот и веселый свист,

Прокатилась дурная слава,

Что похабник я и скандалист

 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Золотые далекие дали!

Все сжигает житейская мреть

И похабничал я и скандалил

Для того, чтобы ярче гореть!

Часто собирались молодые поэты у нас дома. Читали и обсуждали свои новые стихи, делились впечатлениями об интересных стихах и театральных постановках.

Среди посещавших нас литераторов был и Миша Глушков, наш близкий приятель по Киеву. Это был невысокого роста молодой человек, отличавшийся большим юмором, страстный игрок в карты. Его остроумие уже тогда приобрело ему славу, особенно как темиста: не проходило месяца, чтобы в сатирических журналах не появлялись карикатуры на подсказанные им темы. Свои остроты он раздавал направо и налево, за что впоследствии и поплатился. Говорят также, что именно он послужил прототипом для одного из персонажей «Двенадцати стульев» – Авессалома Владимировича Изнуренкова.

Что же касается его страсти к карточной игре, то он заболел ею еще будучи гимназистом, и, чтобы раздобыть деньги на игру, пускался порой на самые невероятные авантюры. В ту пору, о которой я рассказываю, он жил с матерью, вдовой, видимо, когда-то богатого человека. Однажды в их квартиру явился незнакомый пожилой человек и спросил, дома ли Миша. Несколько удивленная мать ответила, что нет, и поинтересовалась, зачем он ему нужен. И тут незнакомец рассказал, что полгода назад купил у Миши рояль, находящийся в этой квартире, и уплатил за него. По просьбе Миши он оставил рояль у него, а Миша обязался ежемесячно платить ему определенную сумму в виде арендной платы. Произошла задержка в оплате и это вызвало беспокойство нового хозяина.

Другой случай произошел несколько позже. В годы НЭПа в Москве было открыто казино, где шла азартная игра в карты. Миша регулярно в ней участвовал. Однажды, выиграв крупную сумму, он затем не только проиграл ее, но оказался в большом долгу перед партнерами. Расплатиться он не мог и предложил выигравшему ключ от своей комнаты со всем находившимся в ней имуществом. Сделка состоялась, и выигравший изъял все имевшиеся в ней вещи, состоявшие, главным образом, из платьев жены, гостившей в это время в Киеве у родителей. Этот поступок напомнил мне Достоевского, который, будучи за границей, увлекался игрой в рулетку и, находясь в состоянии рулеточной лихорадки, закладывал буквально все, что мог, вплоть до обручального кольца и серег своей жены.

Однажды в середине ночи в нашей квартире раздался звонок. Я открыл дверь и увидел перед собой бледное и взволнованное лицо Миши. Он шепотом произнес:

– Извините... Вы знаете, что я принципиально долги не отдаю, - и тут он улыбнулся и добавил, - кроме карточных. Но, само собой разумеется, что к вам это не относится. Не можете ли вы мне одолжить триста рублей? Мне это крайне необходимо и именно сейчас. Очень вас прошу.

Я понял, что он проиграл эту сумму и должен ее немедленно вернуть партнеру, и не мог ему отказать, хотя знал, что долг возвращен не будет. И действительно, после этого Миша часто бывал у нас, каждый раз приносил Надиньке коробки дорогих конфет и, вручая ей, говорил с улыбкой: «Это – проценты по долгу». Но долг он так и не вернул, хотя стоимость принесенных за это время шоколадных конфет давно превысила сумму долга.

Как я уже сказал, остроумие было профессией Миши. Он работал в журнале «Крокодил», давал темы для карикатур, сочинял подписи к рисункам. Например, к такому. В то время Нарком просвещения Луначарский очень увлекался балетом и балеринами. Это Миша отразил в предложенной им карикатуре, напечатанной затем в «Крокодиле». Карикатура состояла из двух рядов детских кубиков. На кубиках, находящихся в верхнем ряду, были нарисованы различные звери, а под ними стояла надпись «Наглядное пособие Наркомпроса». На точно таких же кубиках, находившихся в нижнем ряду, были изображены танцующие балерины, а под ними подпись «Ненаглядное пособие Наркомпроса».

Судьба его сложилась трагически. В конце тридцатых годов он был арестован за неосторожно сказанное слово и погиб.

В двадцатых годах мы с Надинькой посещали не только литературные кафе, но другие салоны, в которых бывали деятели искусства. Одним из таких являлась мастерская художника Пронина на Собачьей площадке, примыкавшей к арбатским переулкам (сейчас ее уже нет). Мастерская представляла собой длинную комнату, расположенную на последнем этаже дома, сплошь забитую неоконченными картинами, эскизами, тюбиками и банками с красками и другими принадлежностями живописца. К вечеру все это убиралось, комната полностью освобождалась от вещей и в ней устанавливались параллельно друг к другу два длинных стола, сложенные из досок, установленных на козлах.

Здесь собирались артисты, музыканты, писатели, художники и другие деятели искусств, постоянные члены этого клуба. Остальные посетители получали доступ сюда по их рекомендации. Обычно сюда приходили в одиннадцать-половине двенадцатого ночи, после окончания спектаклей и концертов. Каждый посетитель вносил определенную плату при входе. На столах, покрытых белым полотном, стояли блюда с различными пирогами – с мясом, капустой, грибами, вареньем. К столу подавался чай. Это было единственное угощение, которое предоставлял хозяин гостям. Все остальное посетители приносили с собой, каждый – один-два вида угощения, и в целом образовывался богатый набор, содержавший вина, мясные и рыбные закуски, торты и фрукты (это было уже в период НЭПа). Посетители рассаживались за столами, куда выкладывалось и принесенное каждым из участников угощение.

Вечер начинался с ужина, во время которого произносились тосты, рассказывались интересные события, случившиеся в Москве, а также впечатления о новых театральных постановках, концертах, художественных выставках. Бывали и выступления артистов и музыкантов. Определенной программы таких выступлений не было, все зависело от состава присутствующих. Однажды во время нашего посещения выступил В.Качалов. Он прочел два стихотворения Есенина, одно из «Персидских мотивов» – «Шаганэ ты моя, Шаганэ», другое, ему посвященное, – «Собаке Качалова» Джиму, которого поэт просит нежно лизнуть за него руку той, что «всех безмолвней и грустней, за все, в чем был и не был виноват».

Очень интересно было выступление Сергея Львовича Толстого, сына великого писателя, и его дочери Татьяны Львовны. Она спела несколько романсов под аккомпанемент брата. Запомнилось выступление певца Доливо, блестящего исполнителя романсов Рахманинова, впоследствии профессора Московской Консерватории, доктора искусствоведения. Артисты Камерного театра показали несколько сцен из недавно поставленного остроумного и веселого спектакля «Жирофле Жирофля». Среди посетителей бывали и артисты цирка, которые демонстрировали свое искусство, жонглируя небольшими мячами и обручами.

Посетители чувствовали себя свободно, непринужденно и раскованно. В одном углу комнаты две-три пары танцевали танго под аккомпанемент собственного голоса, в другом ставили и разгадывали шарады. Расходились по домам нередко в четыре-пять утра, когда пустые московские улицы были окутаны легкой ночной дымкой и уже светало.

Два ограбления за одну неделю

В годы НЭПа мы жили в коммунальной квартире, ответственным съемщиком которой был человек, занимавшийся куплей-продажей ювелирных изделий. В один из майских вечеров раздался звонок, я открыл дверь и увидел несколько человек в масках с оружием в руках. Они согнали всех находившихся в квартире жильцов в столовую, обыскали каждого и, изъяв ценности, заставили лечь на пол лицом вниз. Один из грабителей в маске, с гранатой в руке, остался в столовой для наблюдения за нами, остальные разошлись по другим комнатам и стали искать в ящиках и шкафах спрятанные в них ценности. А когда кто-то звонил в дверь, грабители впускали всех приходящих, обыскивали их и укладывали в столовой на пол. Среди них была и Надинька, у которой сняли с шеи жемчужное ожерелье.

Вдруг находившийся в столовой грабитель заметил в ушах одной женщины серьги, не замеченные при обыске. Он наклонился и попытался их снять, но ему это сразу не удалось. И тогда другой вошедший в столовую грабитель крикнул ему: «Чего церемонишься, рви!». Но, к счастью, обошлось без этого, и женщина сама сняла серьги и отдала их. Мы лежали неподвижно в абсолютной тишине и боялись поднять голову. Минут через десять послышался стук в кухонную дверь. Поначалу никто из бандитов не обратил на это внимания. И тогда один из лежавших на полу жильцов объяснил дежурившему при нас грабителю: «Это стучит соседка, ненормальная старуха. Она никогда и никуда из своей квартиры не выходит, только к к нам за ключом от чердака. Она может догадаться о том, что здесь что-то происходит». Услышав это, бандит отворил дверь и втащил старуху на кухню. Но увидев людей в масках с оружием в руках, она подняла отчаянный крик. Мы услышали, как кто-то из бандитов заорал: «Ну чего ты ждешь, придуши ее!». Но крики становились все громче. «Старуха всегда оставляет открытой дверь своей квартиры, – опять подал голос лежавший на полу мужчина. – У нее взрослые сыновья... Они услышат крики, поймут в чем дело и сообщат в милицию...»

Через несколько минут до нас донесся стук и быстрые шаги по лестнице. Из распахнутой двери донеслось дуновение свежего воздуха. Мы осторожно подняли головы и увидели, что стороживший нас грабитель исчез. Тогда один из лежавших у окна схватил стоявший на нем примус, разбил стекло и стал кричать: «Грабят, грабят, на помощь!» А тем временем бандиты, пробегая по двору, сами кричали: «Горим! Пожар!»

Как потом стало известно, выбежав на Большую Дмитровку, часть из них направилась к Дому Союзов, а часть – в противоположную сторону. Так их в тот вечер и не поймали. Потом всех нас вызывали МУР и показывали фотографии с самыми разными бандитскими физиономиями. Но узнать среди них «наших» было невозможно, поскольку их лица все время были скрыты масками. А спустя некоторое время в «Вечерней Москве» появилось сообщение о суде над грабителями-убийцами. В числе многих совершенных ими грабежей был налет и на нашу квартиру.

Но пока шло ограбление, мы пережили страшные полчаса, хотя потери наши были не столь велики – жемчужное ожерелье у Надиньки и наручные часы у меня. В то же время лежавшие на столе деньги (полученная в тот день зарплата) остались нетронутыми – бандитов не интересовали совзнаки, обесценивавшиеся в ту пору по несколько раз в течение дня. Им нужны были настоящие ценности, и они нашли их у соседа-ювелира.

Как ни странно, но это ограбление неожиданно пошло нам на пользу. Сосед-ювелир, напуганный случившимся и желая сохранить уцелевшее золото и драгоценности, через несколько месяцев уехал за границу (в то время такие отъезды разрешались и быстро оформлялись). А его большая комната – столовая, в которой мы в тот день лежали на полу, – перешла в наше распоряжение. Мы ее перегородили, так что получилась двухкомнатная квартира, в которой мы и жили до момента моего ареста в декабре 1930 года.

Но после бегства бандитов наши злоключения на том не кончилась. Спустя день Надинька должна была ехать в Киев к родителям. Время было беспокойное, на Украине орудовали банды. Нередко они останавливали поезда, проверяли документы, изымали у пассажиров ценные вещи, сумки, чемоданы и сгружали их на подводы, стоявшие наготове за железнодорожной насыпью.

Готовясь к поездке, Надинька шутила, что по теории вероятности трудно допустить, чтобы один и тот же человек мог пережить за неделю два ограбления. И поэтому вряд ли можно ожидать нападения на поезд, в котором она должна была ехать. Но все оказалось не так. Через день после ее отъезда я получил телеграмму с какой–то маленькой станции на территории Украины. В ней были только два слова: «Все благополучно». Я понял, что телеграмма от Надиньки и что в пути ее постигла та же участь, что и в Москве за два дня до отъезда. В Москве она лишилась жемчужного ожерелья, в пути – всего, что везла с собой.

В начале двадцатых годов получившая независимость Литовская республика объявила, что все, родившиеся на ее территории до отделения от России, могут автоматически получить ее гражданство. Это заинтересовало моего отца. Он считал, что принятие литовского гражданства даст ему возможность уехать сначала в Литву, а оттуда в Палестину, и осуществить, таким образом, свою давнишнюю мечту. Как родившийся в Ковенской губернии, он оформил литовское гражданство. При этом по действовавшему в то время положению одновременно с ним гражданами Литвы становились и все дети, значащиеся у него паспорте. Отец настаивал на том, чтобы вместе с ним уехали и трое его сыновей, проживавшие в Москве, включая меня, а также обе дочери. Братья и сестры приняли это предложение, но когда я рассказал об этом Надиньке, она категорически отказалась, заявив, что остается в Советской России и никуда из Москвы не поедет. Ее решение определило и мою судьбу...

Примечания

[1] См. также С.Л. Фридман «Государственный преступник» (глава из воспоминаний)

[2] От первых букв «художники», «литераторы», «артисты», «музыканты».

[3] Андре Шенье (1762-1794), французский поэт и публицист периода революции 1789-1794 гг., противник диктатуры якобинцев, был казнен по обвинению в монархическом заговоре.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 240




Convert this page - http://7iskusstv.com/2013/Nomer7/SFridman1.php - to PDF file

Комментарии:

В.Г.
- at 2013-07-31 14:33:12 EDT
Захватывающие воспоминания. Любители музыки и истории - не пропустите!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//