Номер 1(49)  январь 2014
Александр Бадхен

Александр Бадхен Терапевтическая устойчивость

 Предисловие Виктора Кагана

Для меня радость и честь предварить несколькими словами эту небольшую главку из только что вышедшей книги моего друга и коллеги Александра Бадхена[1]

Александр coоснователь Института психотерапии и консультирования «Гармония»[2] – одного из самых первых и по праву самых авторитетных негосударственных учреждений такого рода в России, которому в минувшем году исполнилось 25 лет. Описание его истории и деятельности – отдельная большая тема, для которой рамки предисловия тесны, и я просто отошлю интересующегося читателя к первой части книги и вебсайту «Гармонии». Для меня «Гармония» в течение четверти века – важная и счастливая часть моей профессиональной и человеческой жизни.

Психотерапии – их сейчас уже более полутысячи – различаются по своим теоретическим подходам, методологиям и модальностям. Ту психотерапию, о которой идет речь в книге, называют гуманистической или экзистенциально-гуманистической. Ей – ее осмыслению и понимаю – посвящена вторая часть книги. Это не теоретизирование на профессиональном «птичьем языке», но живое переживание психотерапевтического процесса как совместного бытия двух неповторимых личностей, для каждой из которых и их взаимодействия научные рамки тесны. Мы сами – великая тайна, заметил Анатолий Ким. В психотерапии встречаются не мозгоправ с починяемым объектом, а две тайны. Встречаются в терапевтических отношениях, не существующих больше ни в какой другой сфере жизни.

Третья часть – записи реальных терапевтических сессий с комментариями, так что читатель может виртуально поприсутствовать во время терапии, наблюдая и ее, и внутреннюю работу терапевта по ходу терапии.

Название книги «Лирическая философия психотерапии» точно определяет ее жанр. В принципе адресованная психотерапевтам, она открыта любому, кому психотерапия интересна. Рад за тех, кто ее откроет[3], чтобы разделить с автором путь размышлений и переживания этой уникальной области человеческих жизни и отношений.

Теперь мне остается отойти в сторонку и оставить читателя наедине с Александром Бадхеном.

Виктор Каган

***

«И отвечал Иов и сказал: выслушайте внимательно речь мою, и это будет мне утешением

от вас. Потерпите меня, и я буду говорить. <…> Разве к человеку речь моя?»

Книга Иова, 21 (2 - 4)

Мне кажется, что знаменитое ницшевское: «То, что меня не убивает, делает меня сильнее» звучит не по-человечески оптимистично. Разве это обязательно делает меня сильнее? А если делает, то сильнее в чем?

Почти тридцать лет назад мне довелось работать с женщиной, потерявшей в железнодорожной катастрофе своего шестилетнего сына. Он погиб у нее на глазах, и она не могла его спасти. Мы с ней работали несколько лет. У меня тогда было совсем немного опыта и очень много сомнений в своей способности помочь ей. Она была безутешна в своей скорби. Во время наших встреч она большую часть времени молчала, как каменная, и не выражала своих чувств. Ее внутренне напряжение было чрезвычайно высоким, но не находило выхода. Периодически она набирала в грудь воздух, словно собиралась нырнуть в глубину, но продолжала молчать. А если говорила, то очень тихо и немногосложно, словно выдавливала слова этим самым воздухом, что удерживала в себе. Она боялась, что если что-то нарушит хрупкое равновесие, она потеряет контроль над собой. Она боялась наплывов воспоминаний жутких сцен катастрофы. Вновь и вновь она видела, как ее сын протягивает к ней свои руки и зовет на помощь, и душа ее начинала кричать и разрываться, но не было слов, чтобы выразить всю охватывающую ее боль, весь накатывающий ужас. Ее психика заставляла ее вновь и вновь переживать психологическую травму. Наплывы воспоминаний то и дело отбрасывали ее в прошлое, туда, где она уже не могла ничего изменить. Ночью ей снились кошмары. Днем в ее сознание вновь и вновь вторгались жуткие картины. Ее мучило сознание собственной вины, сам факт, что она жива, а он нет.

– Я умираю вместе с ним много раз в день. Как вернуться туда, как исправить все? Я просыпаюсь, и как удар: «Его нет!», и тут же начинается фильм, который крутится во мне сам, и все время разная степень моих переживаний, цвет, звук – все время меняется, как стекла в калейдоскопе, и многообразие узоров бесконечно... Я живу в каком-то полумраке, в сумерках души. Утром просыпаюсь – сразу мысль – его нет. И никак мне к ней не привыкнуть. Я не могу поверить. А может быть, ничего не было? Его не было, он никогда не умирал, никогда не был мертвый, он просто был в моем воображении, мне все почудилось, просто очень хотелось иметь сына, вот и почудилось, просто такая фантазия. Я придумала его, он никогда не рождался, просто мне приснился очень страшный навязчивый сон, он все время повторяется, и я принимаю его за реальность. Никогда этого не было….

Она смутно помнила момент, когда ее мальчика положили на траву, и он сколько-то время лежал рядом с ней. Он был какой-то очень бледный. Потом она держала сына на руках. Все было как в тумане. Во время катастрофы она сама получила тяжелые травмы. Она то и дело теряла сознание. В приемном покое больницы, куда доставили пострадавших, врач сказал ей: «Ваш сын умер». Она помнит, как ответила: «Я знаю». Потом она снова потеряла сознание...

– Он просил меня помочь ему. Он говорил мне, что умирает. Когда такой маленький ребенок сознает, что он умирает, а помочь ему ничем нельзя – это такой ужас, который не поддается ни описанию, ни объяснению. Это какое-то глубокое, животное чувство, которое не поддается контролю разума. И все это бесчеловечно. Его больше никогда не будет. Так жутко, будто я провалилась в полынью. Хочу выбраться, а лед под руками обламывается, руки кровоточат, и чем ближе берег, тем сил и желания бороться все меньше и меньше...

Отчаяние – отсутствие надежды. У отчаяния будущего нет и выхода нет. Как дальше жить? Зачем жить дальше? И стоит ли вообще жить? Это предельная ситуация. Выстоять в ней крайне сложно, поскольку внутри себя не на что опереться, все, за что ни ухватишься, обламывается и превращается в ледяную крошку ужаса небытия.

Первые месяцы я чувствовал себя рядом с ней беспомощным. Мне казалось, что, вероятно, должен быть способ облегчить ее страдания, где-то он должен быть, а я его просто не знаю. Я читал свои записи о наших встречах и не видел в них себя. Что-то во мне самом препятствовало принятию безвозвратности потери. Я рассказал своему супервизору о своих переживаниях, о том, что происходит со мной во время сессий. И супервизор сказала мне что-то вроде: «Может быть, ты должен плакать вместе с ней». Я не совсем понял это тогда, но вскоре, в один из дней, зайдя в «Дом книги», по каким-то непонятным для себя причинам я направился в отдел, в который до этого практически не заглядывал – в отдел, где были книги о театре, кино, балете. Помню, как подошел к прилавку и машинально взял в руки первую попавшуюся на глаза книгу. Ею оказалась книга Мориса Бежара, знаменитого французского балетмейстера, который тогда приезжал в Советский Союз. Я наугад открыл ее и прочел: «Есть такая притча: у Бога Отца спросили: «Господи, отчего случаются крушения поездов?» Тот помолчал и ответил: «Крушения поездов не объясняют, их переживают». Помню, я вышел из магазина потрясенный. Мог ли я рассчитывать на такую супервизию?! Эта синхроничность помогла мне увидеть, что в работе с клиенткой мне мешает мое собственное непережитое горе утраты, меня сдерживают собственные невыраженные переживания, я понял, что, если я хочу заниматься терапией, мне нужно над этим работать.

Ничего нового. Каждый раз, когда я летал на самолетах на дальних рейсах, я слышал, как стюардесса, объясняя правила безопасности, сообщает, что в случае разгерметизации салона над пассажирскими креслами появятся кислородные маски, и каждому нужно надеть маску. И если рядом находится ребенок или беспомощный пассажир, сначала нужно надеть маску на себя, а потом на него. Потому что если вы попытаетесь сначала помочь ребенку, или беспомощному пассажиру, у вас самих может наступить кислородное голодание, и вы тогда никому не успеете помочь. Это справедливо и для терапии: чтобы помогать другому, нужно сначала помочь самому себе. Звучит до банальности просто. Но все это из какой-то другой жизни, где летают на самолетах в отпуск, пристегиваются ремнями безопасности. А в ее ситуации все маски были сорваны. Мир под ней обломился. Мир, казавшийся прочным, сложенным раз и навсегда. А теперь он был расчленен, утратил свою целостность. Планы, виды, перспективы – сам рельеф жизни до неузнаваемости поменялся, изменился внезапно, без ведома, без предупреждения, без подготовки. И с этим теперь нужно как-то соотноситься, как-то соизмеряться. Сживаться. Смиряться. А пока что в ткани жизни зияет пустота.

Шли недели. Мы продолжали работать. Она начала делать заметки, вести что-то вроде дневника в тетради, первые страницы которой были изрисованы детскими рисунками – рукой ее погибшего сына. Она пишет в нем своем состоянии, о событиях своей текущей жизни: «Вчера была на выставке Вадима Сидура – вся выставка сплошной крик боли. Скульптуры лаконичны и просты – от того сильнее бьют по разуму, сердцу, душе. Их скорее воспринимаешь интуитивно, а потом приходит смысл».

Возможно, такая аллегория описывает ее понимание терапии. Все начинается со вчувствования, а смысл приходит потом. Она переписывает стихотворение Сидура:

Я раздавлен

Непомерной тяжестью

Ответственности

Никем на меня не возложенной

Ничего не могу предложить

Человечеству

Для спасения.

Остается застыть

Превратиться в бронзовую

Скульптуру

И стать навсегда

Безмолвным

Взывающим.

Возможно, так с ней и произошло. Она застыла, стала безмолвной и взывающей. В форме скрыто содержание. Она продолжает свои записи: «И читатель и зритель всегда соавторы того произведения, которое их трогает, хватает за душу». Может быть, она говорит о совместности в процессе терапии. И здесь она права – я тоже чувствую скованность, отсутствие слов. Я ей говорю об этом. И получаю ответ: «Мне без вас страшно и с вами страшно. Я иду к вам и остаюсь наедине с собой, я вас рядом не чувствую. Как бег на месте. Сидим рядом и цепенеем. Потом я ухожу, а за дверью пропасть. Не сплю всю ночь, разговаривая с вами, потом понемногу отхожу до следующего раза. Как разорвать этот круг? Отзовитесь». Ее отношения двойственны. Это как в гештальтистском упражнении, когда вам предлагают сцепить пальцы рук, а потом тянуть руки в разные стороны изо всех сил. Уходит уйма энергии, а результата никакого. Только обессиленность, истощение.

– О чем бы я ни говорила все не то, все мимо. Я сжата в комок, сгруппирована, не разберешь где руки, где ноги, где голова, хоть кати меня по дороге, только куда?

Куда? Кто же будет выбирать направление? Когда я говорю ей об этом, она воспринимает это как мой отказ от сотрудничества и вновь замолкает... Слова к ней не проникали. Только образы проникали. В словах не было правды. В образах правда была.

Она записывает сон: «А.А. открывает мою черепную коробку, как будто она откидывается на петлях, и запускает в мои извилины свои руки, а пальцы у него изгибаются как змеи, и взгляд такой хищный, ищущий. А.А. похож на Медузу Горгону. Это неправильный сон, так не бывает, так не должно быть, так не будет».

В этом сне вновь проявляется ее амбивалентность в отношении ко мне. Но есть нечто большее. Каждый помнит из мифов древней Греции: образ Медузы Горгоны необычайно энергетически заряжен. Медуза была одновременно красавицей и чудовищем, олицетворяющим страх, ужас. Взглянуть на нее – значит окаменеть, застыть от ужаса. Персею удалось победить ее благодаря подсказке Афины: смотреть непосредственно на Медузу Горгону нельзя, но можно смотреть на ее отражение. Афина дала Персею щит – переходный объект, который позволил ему одолеть чудовище.

Двойственность Медузы сохраняется и после ее смерти. Ее кровь обладает и живительными и губительными свойствами, Афина собрала кровь Медузы Горгоны в два сосуда и подарила Асклепию, древнему врачевателю. Кровь, которая текла из левой части Горгоны, несла смерть, а из правой части – использовалась для спасения людей.

Кроме того, из крови Медузы появился Пегас, конь муз, дарующий вдохновение.

Сдвиг накапливается, он не происходит в одночасье.

«Для этого художник и создает свои произведения, чтобы тронуть струны души человеческой. Художнику, если он честен в себе, всегда есть что сказать людям. А что я могу сказать им, вряд ли мои переживания заинтересуют кого-то». Она словно ищет способ выражения себя. «Как выразить душу, как выразить то, что я чувствую, ведь слов таких нет, а что-то приблизительное здесь не подходит». Она осознает, что проецировала свою боль на произведения Сидура. Ей проще обращаться к внешнему? Хорошо. Это мы можем обсуждать, к этому безопаснее обращаться. На внешнее, тем более на скульптуру, можно опираться. Внутреннее и внешнее не разделено и не противопоставлено, но является продолжением одно другого. В скульптуре есть устойчивость и некая надежность. Она не требует слов, в ней может быть выражена немота боли. В скульптуре немота становится видимой, осязаемой. С ней можно соотноситься. Сидур становится своего рода переходным объектом или внешним центром, объединяющим, поддерживающим, разделяющим ее переживания. Позволяющим ей быть. Были ли у нее мысли о самоубийстве? Конечно, были. Смерть все время была рядом. В ближней перспективе. Но даже ее смерть теперь ничего не могла решить. Небытие уже вторглось в ее жизнь, от него ей некуда было скрыться.

Она словно собирает себя по осколкам, отраженным в зеркале мира. Она идет на концерт, слышит строчку песни: «Если им грустно не плачут они, а смеются», и записывает: «Это про меня. Я ведь совсем не плачу, а в сердце постоянно стоит нож, и стоит чуть потерять контроль над собой, как всплывают жуткие картины … Невыносимо». Словно приведен в исполнение нравственный приговор, судьба карает ее, радикально отвергает, отрицает саму сущность ее существования. Она наполнена отчаяньем вины и осуждения. Она отмечает, что улыбается во время наших встреч, причем, чем ей хуже, тем больше она улыбается. Она называет эту улыбку «идиотской». При этом не смотрит на меня, опускает взгляд. Она допускает, что это может быть связано с ее сопротивлением. Я словно становлюсь для нее одним из обвинителей.

– Я вас побаиваюсь, хотя сейчас меньше, чем раньше, так как в моем, пусть не совсем осознанном представлении, вы выступаете в роли судьи.

Она проецирует на меня роль судьи. Но ее судья – она сама, и в этом она противостоит сама себе. Я могу говорить с ней об этом. Она это отчасти сознает:

– Вы часть меня, но та часть, осуждающая себя. Я чувствую себя виноватой перед вами, даже когда мне невыносимо больно, плохо. Может, я проецирую на вас свою совесть, поэтому мне трудно взглянуть вам в глаза, а иногда просто невозможно, страшно. Я боюсь там увидеть себя. Страх сидит во мне, затаившись, я с ним борюсь и ощущаю чувство вины.

Память одновременно и терзает ее и позволяет сохранить отношения с утраченной целостностью. Она боится увидеть себя, страшится встретиться с собой настоящей. Как правило, она не отвечает на мои комментарии, или отвечает односложно. Если я обращаю ее внимание на это, она в ответ замыкается, и тогда в кабинете снова расплывается гнетущее напряжение.

– У меня два мира – здесь с вами и там без вас и я не знаю, где хуже.

Так происходит от сессии к сессии. Ей проще молчать, замыкаться в боли и чувстве вины, не поднимать глаз, чтобы не видеть, не встречаться с чем-то еще более страшным. Кажется, куда уж больше? Я учусь обращению с полутонами, с недосказанностью, непроявленностью, ждущей своего часа. С этим сложно быть. Ведь суть отчаяния как раз в том и заключается, что ничто не поможет. От отчаяния не уйти, не отстраниться. От него можно ненадолго отвлечься, но это лишь ослабит на время его хватку, которая через короткий промежуток вновь покажет свою нечеловеческую силу. Мои попытки упорядочения и рационализации происходящего воспринимаются ею как мошенничество и увеличивают дистанцию между нами, а, следовательно, усугубляют ее переживание одиночества и отчаяния; приводят к ее дистанцированию.

Я всматриваюсь в себя, пытаясь разобраться, что происходит со мной. Первое, что проступает – чувство скованности и бессилия. Парализующую скованность я ощущаю почти физически. Я переживаю себя затопленным душевной болью, страданием, которое не находит выражение в словах. Я не могу ей сказать, что сопереживаю ей, поскольку, когда представляю себе ее физический ужас и боль, не могу найти слов, которые бы чувствовал себя вправе выразить вслух. Мне помогает осознавание и разотождествление с реакциями, возникающими во мне. Я начинаю понимать, что бессознательно удерживаю внутреннее напряжение, поскольку не верю в свою способность выразить его и не разорваться при этом на куски. Я опасаюсь, что высвобождение пружины страдания может вызвать утрату контроля над ним, как небольшая брешь в плотине может привести к ее полному разрушению, и затоплению прилегающей территории. Хэйвенс[1] обратил внимание на парадокс, состоящий в том, что результатом успешного разделения терапевтом депрессивных переживаний клиента будет переживание терапевтом неудачи. Успешный эмпатический отклик терапевта клиенту с суицидальными переживаниями делает терапевта печальным, и вместе с печалью возникает соответствующее психическое содержание: идеи о безнадежности и беспомощности. В той же мере, в какой ему удалось быть эмпатичным, он будет чувствовать себя плохо. Следствием этого, является необходимость увеличения дистанции, позволяющей защитить их обоих от прекращения работы из-за возникающего у терапевта чувства собственной несостоятельности и беспомощности. Шварц-Салант[2] отмечает, что главная трудность, с которой сталкивается терапевт перед лицом отчаяния, состоит в том, что вход в эту область угрожает потерей терапевтом собственной идентичности. В этом случае зеркала не работают и ведут к слиянию с вампироподобной силой, к жизни в депрессии. В подобных случаях терапевтическая позиция должна быть более сложной. Необходимо сгруппироваться таким образом, чтобы сохранять устойчивость, удерживать в себе точку опоры.

Ей стоит большого труда признаться в том, что она ото всех закрывается. И тут же, подозрительно:

– А вам, наверно, это было ясно с самого начала. Энергия тратилась на противодействие вам. Я думала, что борюсь с собой, а оказалось с вами. Зачем я это делала, и не буду ли делать дальше?

Так постепенно появляется новая тема, которую я сначала воспринял как ее поиск инструмента контроля над собственной жизнью: «Какой же поступок я совершила тогда, в начале жизни, который потянул за собой цепочку предательств или сделок с совестью». Она читает Борхеса, Сартра, Ясперса, Леонгарда. Она проделывает большую внутреннюю работу. Ее дневник заполняется рассуждениями и цитатами. Она размышляет над высказыванием Клаузевица о том, что хотя меленький прыжок сделать легче, чем большой, желая перепрыгнуть через широкую канаву, мы не можем начать с того, что маленьким прыжком спрыгнем на ее дно. Мне представляется, что она готовится к «большому прыжку», в ней происходит напряженная внутренняя подготовка к следующему движению. А может, к прыжку. Однажды, она вспоминает Ингмара Бергмана: «Я всегда держу открытыми двери в мое детство». Так она подошла к важному моменту, повлиявшему на дальнейшее развитие работы. На этот, во многом подготовительный этап ушло больше года.

Дальнейшая работа, занявшая несколько лет, была посвящена проработке ее раннего детского опыта, когда ей пришлось перенести сексуальные надругательства и череду травм, подавивших ее психически, растоптавших морально, пропитавших презрением к себе и чувством боли, стыда и вины. Тогда, в раннем детстве, ее раненая душа захлопнулась, словно онемела, ибо не было слов, чтобы рассказать, и не было тогда никого рядом, чтобы услышать и защитить. С того времени на ее лице в трудные моменты стала появляться гримаса, напоминающая улыбку – так было безопаснее, надежней.

Прожитый жизненный опыт не остается где-то позади и в любой момент может заявить о себе. Повзрослеть – не значит перерасти свое детство. Время нашей жизни нелинейно, оно может ждать, но всегда живо. Оно говорит с нами разными голосами, разными интонациями. Поэты всегда знали это лучше других. Т.С.Элиот заметил, что различие между настоящим и прошлым состоит в том, что настоящее осознает прошлое в таком ракурсе и в такой степени, какие недоступны для прошлого в осознании самого себя. «Есть три эпохи у воспоминаний», – писала Анна Ахматова.

Душевные раны, нанесенные ей в далеком прошлом, требовали внимания и заботы. Не переработанные, они тяжким камнем лежали на душе, сковывали сердце. Чудовищная трагедия потери сына разрушила бессознательно выстроенную плотину, отделявшую детские раны от ее сознательного Я, и она больше не была в состоянии заглушать боль собственных детских страданий. Лишь теперь они оказались доступными и могли быть выражены. Может быть, за этим стоит глубинное стремление человеческой души к возможно более полному выражению себя, к преодолению преград, блокирующих естественный процесс реализации человеческой сущности.

Однажды, через несколько лет после начала работы, она принесла мне фотографию. Черно белая фотография: залитый туманом двор, в центре фотографии голое дерево и пенек рядом с ним, на газоне местами лежит снег. Это осень, а может быть, весна. Все голое, холодное, мутное. Людей нет. Есть ощущение какой-то заброшенности. Справа, на переднем плане, хорошо виден угол кирпичного дома с фрагментом чугунной витой конструкции, вероятно, поддерживающей козырек у входа. Ни самого козырька, ни входа на фотографии нет. «Это произошло в этом доме». Это происходило в этом доме. Много раз. Это оставило в ее душе незаживающую рану. Вновь и вновь она рисует себя, рисует раненную маленькую девочку. Она рисует много и много читает. Ведет дневник, записывает свои сны. Это отражает интенсивную глубокую внутреннюю работу. На одном из ее автопортретов спустя шесть лет после начала нашей работы, ее лицо разделено надвое: одна половина – светлая, а другая – темная. Светлая немного больше темной. Ее рисунки, практика самонаблюдения, являются свидетельством того, что она находится в процессе.

Когда сейчас, спустя десятилетия, я спрашиваю себя, что самое главное в том, чему я учился тогда в работе с этой женщиной, первыми на ум приходят две вещи: умение сохранять устойчивость и быть открытым другому человеку. Эти навыки взаимосвязаны. Устойчивость без открытости превращается в ригидность, а открытость без устойчивости грозит обернуться реактивностью. Думаю, сейчас мне эти навыки даются лучше, чем тогда. Но я все еще продолжаю им учиться. Их прекрасно выразил мой старый друг Виктор Каган в своем стихотворении:

И тянется к тебе, и в руки не дается,

И волочит крыло, и рвется улететь,

И замирает, и о воздух бьется,

И горлом кровь, и пробует запеть.

 

В тебе тоскливой болью отзовется

Неслышный крик растерянной души.

Но прикуси губу – пусть слово не сорвется.

Но руку протяни и не дыши.

 

Лишь руку протяни. Не слушай птицелова

И не плети тенет из света и теней.

Лишь руку протяни. Не говори ни слова.

Лишь отвори ладонь, протянутую к ней[3].

Учитель дзена и гештальт-терапевт Берни Глассман использует понятие “bearing witness”, что предполагает сразу несколько вещей: удержание фокуса внимания, направленность, открытость тому, что происходит на самом деле, не отрицающее принятие, свидетельствование. С точки зрения Глассмана каждый аспект повседневной жизни можно воспринимать как возможность развития этих навыков: нам лишь следует учиться не отрицать то, что в обществе обычно отрицается, удерживать внимание на том, от чего хочется отвести взгляд, быть с тем, что есть.

«Ключ к медитации наблюдения в том, что наблюдающий субъект и наблюдаемый объект не являются двумя отдельными сущностями. Ученый может попытаться отделить себя от объекта своего наблюдения или измерения, но изучающий медитацию должен отбросить разделение между субъектом и объектом. Когда мы наблюдаем что-либо, мы уже есть этот объект. Недвойственность – вот ключевое слово»[4].

Как нам научиться недвойственному восприятию, видению единства мира? «Это – вопрос, – отвечает Берни Глассман, – это – коан».

Литература

1. Havens L. Explorations in the Uses of Language in Psychotherapy: Complex Empatic Statement // The American Journal of Psychiatry, Vol. 42, February 1979.

2. Шварц-Салант, Н. Пограничная личность. Видение и исцеление. Москва. Когито-Центр. 2010. Стр. 95.

3 Каган В. Молитвы безбожника. Рязань: Поверенный, 2006. С. 141-142.

4 Сутра полного осознавания дыхания (с комментариями Тхить Нят Ханя) // Буддизм в переводах. Альманах. Выпуск 1, Андреев и сыновья: СПб, 1992 с. 219.


Примечания


[1] Бадхен А. Лирическая философия психотерапии. М.: Когито-Центр, 2014 – 270 с. (Современная психотерапия). ISBN: 978-5-89353-414-6 Искренняя признательность директору ООО Когито-Центр Виктору Белопольскому за разрешение воспроизведения главы.

[3] Купить бумажную или электронную версию можно здесь: http://www.cogito-centre.com/page.php?id=231007


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 237




Convert this page - http://7iskusstv.com/2014/Nomer1/Badkhen1.php - to PDF file

Комментарии:

Фаина Петрова
- at 2014-02-14 07:04:05 EDT
Очень интересно. И страшно: необходимо разделять с пациентом его страдания, но как при этом не потерять себя, как не жить чужой жизнью, как оставаться самим собой?
Марк Зайцев
- at 2014-02-05 17:14:32 EDT
Очень симпатичный очерк психоанализа, хотя это слово, кажется, ни разу не произносится. Понимаешь, какая это тяжкая работа - разделять с человеком его страхи и комплексы. А без разделения ничего не получится.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//