Номер 5(52)  май 2014
Семён Резник

Семён РезникПротив течения

Академик Ухтомский и его биограф

 

Документальная сага с мемуарным уклоном

(продолжение. Начало в №12/2013)

 

 

 

 

Часть вторая

Глава десятая. Под руководством Н.Е.Введенского

1.

Уроженец села Кочкова Вологодской губернии, Николай Евгеньевич Введенский родился в 1852 году в многодетной семье сельского священника. Отец определил мальчика в духовную семинарию, полагая, что сын пойдет по его стопам. Надеждам тем не суждено было сбыться.

После отмены крепостного права в России, по известному выражению Льва Толстого, «все переворотилось и стало укладываться заново». И укладывалось таким необычным образом, что именно духовные семинарии стали рассадниками свободомыслия. Юный Введенский не столько изучал богословие, сколько накачивался идеями Чернышевского и Писарева – властителей дум его поколения. Идеи эти сводились к двум-трем простым положениям: 1) Правящие классы намеренно держат народ в темноте и бесправии. 2) Долг интеллигента и всякого образованного человека – просвещать народ и поднимать его на борьбу за светлое будущее.

Усвоив эту премудрость, 20-летний Николай Введенский поступил в Санкт-Петербургский университет, а в летние каникулы отправился просвещать народ. Первое «хождение в народ» сошло благополучно, но следующим летом его зацапали в одной из деревень Калужской губернии.

После трех лет заключения, большую часть в одиночке, Введенский в 1877 году предстал перед судом на знаменитом процессе 193-х. Власти готовили процесс более трех лет, намеревались провести его с большой помпой, вскрыть на нем черное нутро врагов отечества, рядящихся в тогу народных заступников. Но процесс был так бездарно подготовлен, что подсудимые предстали на нем самоотверженными жертвами антинародной деспотии. Большинство подсудимых было оправдано. Оправдали и Николая Введенского.

Восстановившись в университете, он стал специализироваться по кафедре физиологии профессора И.М. Сеченова, знаменитого автора «Рефлексов головного мозга». Этой книгой молодежь зачитывалась с таким же упоением, как романом Чернышевского «Что делать?», статьями Писарева, Добролюбова, Варфоломея Зайцева.

Иван Михайлович Сеченов

Став одним из ближайших учеников Сеченова, Введенский по окончании университета был оставлен при кафедре – «для приготовления к научной деятельности». На летние месяцы он теперь выезжал заграницу: работал в ведущих лабораториях Германии, Австрии, Швейцарии. В 1884 году стал приват-доцентом, в 1889-м, после переезда Сеченова в Москву, был избран экстраординарным профессором университета.

Любопытно, что сам Сеченов рекомендовал на свое место профессора Харьковского университета А.Я. Данилевского, а профессор химии Н.А. Меншуткин – приват-доцента И.П. Павлова. Введенского рекомендовал известный гистолог и физиолог, академик Ф.В. Овсянников. На заседании Совета физико-математического факультета Данилевский был дружно провален, тогда как за Павлова и Введенского проголосовало большинство профессоров. Введенский получил на один голос больше, поэтому факультет рекомендовал, а Совет университета утвердил его кандидатуру.

И.П. Павлов был на три года старше Введенского. Для него, это был тяжелый удар, причем, не только по самолюбию. Работал он в лаборатории при клинике С.П. Боткина, получая символическое жалование. Между тем, он уже обзавелся семьей, у него рос ребенок, жить было не на что. Он уже подавал на кафедру физиологии тогда только образовавшегося Томского университета, но ему предпочли другого претендента, В.Н. Великого – соавтора Павлова по первым научным работам. И вот новый провал – в его родной alma mater! К счастью, через год Павлов был избран профессором фармакологии Военно-медицинской академии (ВМА), а еще через год возглавил отдел физиологии в Институте экспериментальной медицины (ИЭМ), созданном крупным меценатом принцем А.П. Ольденбугским. Из ВМА Павлов уйдет в 1925 году, с ИЭМ будет связан до конца жизни. В этих двух учреждениях будет выполнено большинство исследований Павлова по физиологии пищеварения и высшей нервной деятельности. Они принесут ему мировую славу, Нобелевскую премию, а позднее и корону старейшины физиологов мира.

Н.Е. Введенский не был харизматической личностью, как И.П.Павлов, но в науке был таким же первопроходцем. Он стремился докопаться до сути процессов, протекающих в нервно-мышечной ткани, измерить и оценить количественно и качественно изменения, которые в ней происходят под разными воздействиями. Он впервые применил технику телефонического выслушивания раздражаемой ткани. В век сложнейших электронных приборов и компьютерного моделирования такая техника представляется примитивной, если не сказать, пещерной, но тогда это был крупный прорыв. Впервые ученые смогли «услышать» то, что происходит в мышце, нервных волокнах и других живых тканях, когда на них воздействуют электрическим током, ядами, растворами кислоты или другими раздражителями. Оказалось, что из шумов в телефонной трубке можно извлекать очень важную информацию. Введенский научился понимать язык этих шумов как никто другой. Через 50 лет, когда оказалось возможным проверить его данные с помощью самопишущих осциллографов, не потребовалось вносить почти никаких поправок, о чем с восхищением писал Ухтомский.

Николай Евгеньевич Введенский

Введенский развернул широкие исследования процессов возбуждения и торможения в нервной системе (пионером этого направления в русской науке был его учитель И.М. Сеченов). Он показал, как увеличение частоты и силы раздражений ведет к постепенному усилению рефлекторной реакции ткани (оптимум), а затем к постепенному же ослаблению (пессимум). Он установил закон лабильности, то есть относительной функциональной подвижности тканей, создал учение о парабиозе (состоянии между жизнью и смертью, когда ткань достигает такой степени утомления, что вообще перестает реагировать, но после отдыха как бы оживает). Процесс перехода к парабиозу Введенский подразделил на ряд фаз: уравнительную фазу, когда реакции на сильное и слабое раздражения становятся одинаковыми; парадоксальную, когда реакция на слабое раздражение становится большей, чем на сильное; и, наконец, тормозную, когда наступает полное торможение рефлекторной реакции. Эти и другие понятия прочно вошли в науку.

Опыты проводились чаще на лягушках, реже на кошках и собаках, а когда не требовалось оперативного вмешательства – на себе и своих сотрудниках. Многие открытия и идеи Введенского опережали свое время. Так, он установил, что при повторном раздражении ткани тем же раздражителем и такой же силы ткань может реагировать иначе, чем прежде. Это навело на мысль, что для правильного понимания реакции ткани, органа и организма в целом надо учитывать их прежние состояния, то есть историю живой системы, ибо в ней ничто не исчезает бесследно. Такова одна из новаторских идей Введенского, глубоко воспринятая и развитая Ухтомским.

2.

Алексей Алексеевич начал слушать лекции Введенского и приступил к работе в его лаборатории в 1902 году, студентом третьего курса, пройдя уже университетские курсы физики, химии, математики. Таково было требование, введенное еще Сеченовым: курс физиологии завершал естественнонаучную подготовку студента; приступать к ее изучению, студент должен был после того, как освоит основные законы неживой природы.

Сотрудники кафедры встретили Ухтомского с недоверием: князь-богослов и физиология представлялись несовместными. Но он хорошо вписался в коллектив лаборатории, а через пару лет занял в нем ведущее место, второе после Введенского. Это признали все сотрудники, включая таких, как И.А. Ветюков и Ф.Е. Тур, хотя они были старше и опытнее, да и работали с Введенским много лет.

Трудно было представить себе столь разных людей, как учитель и ученик. Малорослый, узкогрудый, сутуловатый профессор был почти незаметен рядом с высоким красавцем богатырского телосложения, с военной (с кадетских времен) выправкой. Тогда как Ухтомский был открыт, разговорчив, легко сходился с людьми, Введенский был молчалив, замкнут, недоверчив; к новому человеку присматривался с подозрением, задавал осторожные прощупывающие вопросы, так что тот чувствовал, что его придирчиво изучают.

Выступая с научными докладами на съездах и конференциях, Введенский умел увлекаться, говорить ярко и вдохновенно. Но читать рутинные лекции студентам он не любил. Читал скучно, немногословно, заменяя пространные объяснения демонстрацией опытов. В этом он тоже был прямой противоположностью Ухтомского, который на каждую лекцию шел как на праздник, читал увлеченно и мастерски, стремясь раскрыть перед слушателями суть явлений. Демонстрации опытов были для него лишь вспомогательным инструментом. Лекции его были трудны для понимания, но захватывающе интересны. К студентам он относился как к близким друзьям, хорошо знал их личные обстоятельства, готов был войти в их положение, горячо и деятельно отзывался на каждую личную просьбу.

Постепенно между учителем и учеником, при всей их несхожести, установились сердечные отношения. Ухтомский бывал в гостях в родной деревне Николая Евгеньевича, знал его родителей и трех братьев – Вячеслава, Александра и Константина. Был посвящен и во внутрисемейные отношения, обычно скрываемые от посторонних. К примеру, ему было известно, что Константин был любимчиком отца и особенно матери, из-за чего остальные три брата, очень дружные между собой, его недолюбливали. «А, вообще говоря, это крепкая северная семья, какими держалась и держится наша Северная Русь, – писал Ухтомский уже на закате собственной жизни. Отпрыски древненовгородских колонизаторов, закладывавших свои починки по дремучим лесам на берегах Сухоны, Юса, Двины. <…> Суровый Север выработал крепких, упрямых и смелых людей, принесших немало нужных и честных людей нашей истории и нашему народу. Покойный отец наших четырех братьев Введенских – глубоко почитаемый всей округой и крестьянством, наставник по всему обиходу жизни. О нем и его семье и до сих пор идет добрая слава, докатившаяся с Сухоны и Шуи и до нашей Ярославщины»[1].

Страстью Введенского была экспериментальная работа в лаборатории. Здесь он мог проводить и часто проводил не только дни, но и ночи. У него был неистощимый запас идей для новых и новых опытов, и он щедро дарил их сотрудникам, заслужившим его доверие. Работе сотрудники должны были отдавать себя целиком, как и он сам. Однажды, когда в воскресный день Ухтомский пришел в лабораторию в середине дня, Введенский сердито спросил:

– Куда это вы шатаетесь?

Семьи у Николая Евгеньевича не было. В.Л. Меркулов знал, вероятно, от Ухтомского, что «Н.Е. Введенский имел какую-то трагическую страсть к замужней женщине, она не хотела развода, и он сублимировал чувство в научный поиск»[2].

Незадолго до смерти, оглядываясь на пройденный путь, Николай Евгеньевич сказал Ухтомскому:

– Ведь можно сказать, что я провел жизнь в обществе нервно-мышечного препарата.

3.

Первая тема исследований Ухтомского состояла в изучении того, как потеря крови влияет на работу двигательной системы животного. Опыты проводились на кошках и сопровождались точными количественными измерениями. Ухтомский установил, что при потере крови в работе мышцы происходит последовательная смена парабиотических фаз. Это подтверждало взгляды Введенского. Работа была выполнена безукоризненно. Николай Евгеньевич дал добро на ее публикацию, и она появилась в немецком научном журнале. Ученый совет университета отметил ее премией. Так начался путь Ухтомского в науке.

С осени 1904 года студент Ухтомский стал ассистентом профессора Введенского, его обязанностью было готовить и проводить лекционные демонстрации.

Однажды он демонстрировал опыт, показывающий работу двигательного центра коры головного мозга. Но когда он ввел электрод в соответствующий участок мозга собаки, произошел конфуз. Двигательный аппарат животного не прореагировал, вместо этого произошла дефекация. Лапы задергались только после того, как процесс дефекации завершился. Что это? Техническая ошибка эксперимента?

Алексей Алексеевич двадцать раз повторил тот же опыт в лаборатории и убедился, что ошибки не было: если организм подготовлен к дефекации, то раздражение двигательного центра приводит к тому, что животное начинает испражняться, и только после завершения этого акта включается двигательный аппарат. Ухтомский попытался обсудить эти опыты с Введенским, но тот, сосредоточенный на исследованиях парабиоза, не обратил на них должного внимания. Работа не была опубликована. Однако Ухтомский чувствовал, что «здесь что-то есть», и продолжал экспериментировать в том же направлении.

В университете он проучился семь лет вместо обычных пяти, ибо первый год был отдан восточному факультету, а в течение почти всего турбулентного 1905 года занятий вообще не было. 26 мая 1906 года Ухтомский окончил курс с дипломом 1-й степени. Введенский зачислил его на должность лаборанта кафедры. Ему был 31 год, он был сложившимся человеком и вполне самостоятельным исследователем, со своим кругом научных интересов.

В.Л.Меркулов обратил внимание на обширное письмо Ухтомского своему университетскому другу и коллеге по кафедре Н.Я. Кузнецову – впоследствии крупному специалисту по физиологии насекомых. Письмо было написано в продолжение спора о следовых реакциях в нервной системе. Кузнецов не допускал мысли, что при реакции организма на раздражения важную роль играет не только его состояние в данный момент, но «следы» предыдущих состояний. Он назвал это глупостью. Ухтомского его слова задели – настолько, что, придя домой, он ни о чем другом не мог думать, все мысли вращались вокруг этого вопроса, и, наконец, он сел писать письмо, оканчивавшееся словами:

«Сейчас четверть 7-го утра. Прописал всю ночь и рад, что написал. Мне хочется, чтобы Вы меня поняли, то есть [поняли] то, что меня связывает, так сказать, с физиологией»[3].

Письмо датировано 23 ноября 1907 года. Оно показывает, что то, от чего отмахивался коллега Кузнецов, для Ухтомского составляло самое главное: он считал, что только ради этого вообще имело смысл заниматься наукой. Письмо обнаруживает обширную эрудицию автора: в нем мелькают имена А. Галлера и Г.Ф.Вольфа, Геккеля и Гиса, Ферворна и В. Оствальда, И.П. Павлова и Н.Е. Введенского. И в нем уже намечены руководящие идеи всей дальнейшей деятельности Ухтомского: для понимания поведения организма в среде обитания важнейшим фактором следует считать время, историю, то, что организмом уже пережито.

Введенский привлек Ухтомского к исследованиям так называемой реципрокной (то есть согласованной, сопряженной) иннервации мышц сгибательно-разгибательного аппарата конечностей. Сгибание-разгибание обеспечивается работой мышц-антагонистов: сокращение одной мышцы приводит к сгибанию, противоположной – к разгибанию. Чтобы этот процесс протекал гладко, работа мышц-антагонистов должна быть четко согласована: сокращение одной из них должно совпадать с расслаблением другой и наоборот. Согласованность обеспечивается центральной нервной системой, посылающей в мышцы сигналы возбуждения и торможения. Изучение механизма сгибания и разгибания позволяет проникнуть в систему взаимодействия возбуждения и торможения в нервной системе в целом.

Н.Е. Введенский и А.А. Ухтомский в лаборатории

Координация возбуждения-торможения, обеспечивающая ритмичную работу мышц-антагонистов, была исследована предшественниками Введенского и Ухтомского, в особенности детально – британским физиологом Чарльзом Шеррингтоном. Повторяя опыты Шеррингтона, Ухтомский, не забывал о странном поведении двигательного аппарата в его «неудавшемся» опыте 1904 года. Он пришел сначала к догадке, а потом и к четкому выводу, что там тоже имела место координация возбуждения и торможения, но под влиянием возбуждения, подготавливавшего акт дефекации, торможение захватывало весь двигательный аппарат, то есть и сгибание, и разгибание, поэтому он не включался. Из этого следовало, что тормозящие процессы динамичны, подвижны, они могут делать антагонистами или, напротив, синергистами такие органы, которые в «нормальных» условиях вроде бы никак не взаимодействуют. Это уже было нечто совершенно новое.

Впрочем, Алексей Алексеевич не торопился закрепить свой научный приоритет. Он вообще меньше всего заботился о том, что называется научной карьерой.

Он не изъявлял желания поехать заграницу, хотя стажировка в иностранных университетах была почти обязательным пропуском для работы в русской науке. Польза от таких стажировок была несомненной: они помогали расширить кругозор, познакомиться с передовыми идеями и методами работы, установить связи с коллегами. Согласно сложившейся традиции, только после возвращения из заграницы молодой ученый мог защитить диссертацию и претендовать на должность доцента, а затем и профессора. Такие поездки осуществлялись за государственный счет и были очень выгодны. Как свидетельствовал ученик И.П. Павлова Л.А. Орбели, получивший заграничную командировку в 1908 году, в качестве стипендии командируемым молодым ученым выдавался двойной оклад ординарного профессора. Причем, деньги выплачивались крупными суммами, золотом, за несколько месяцев вперед. Отчета в расходовании этих сумм не требовалось, нужно было только сообщать в казначейство о своих перемещениях, чтобы деньги приходили туда, где реально находился стипендиат.

Командировки, конечно, давались не всем подряд, нужно было пройти конкурс, получить рекомендацию научного руководителя и ученого совета. Но особых трудностей в получении рекомендаций у Ухтомского не было. Однако желания поехать «для усовершенствования» заграницу у него тоже не было: за движением мировой науки он следил по публикациям в научных журналах на основных языках и считал это вполне достаточным.

Он годами не публиковал своих научных работ. Тем не менее, его научная репутация каким-то непостижимым образом росла и становилась все более прочной.

А.А. Ухтомский в Рыбинске в период работы над магистерской диссертацией. 1910

8 мая 1911 года Ухтомский защитил диссертацию на степень магистра естествознания под названием «О зависимости кортикальных двигательных эффектов от побочных центральных влияний». Если вспомнить, что синонимом термина «кортикальный» является прилагательное «корковый», то название не покажется слишком мудреным. Речь шла о том, как посторонние воздействия влияют на двигательный центр коры головного мозга и, через него, на двигательный аппарат животного. Ключевым и, безусловно, новаторским здесь было слово «побочных».

Обычно ученые – думаю, не ошибусь, если скажу, что это относится к любой экспериментальной науке, – исследуя некое явление или процесс, делают все возможное, чтобы исключить побочные влияния или предельно их ослабить: они снижают чистоту эксперимента и затемняют картину. Чтобы избавиться от посторонних влияний, экспериментаторы порой проявляют чудеса изобретательности, часто для этого требуются большие затраты. Ивану Петровичу Павлову для чистоты опытов по выработке условных рефлексов на звук потребовалось возвести звуконепроницаемую «башню молчания», что заняло несколько лет и стоило очень дорого. Проект был осуществлен только благодаря необыкновенной щедрости принца Ольденбугского. Проводя эксперименты в «башне молчания», Павлов мог исключить воздействие на подопытных животных посторонних, не контролируемых звуков.

Ухтомский же сосредоточил внимание именно на посторонних воздействиях.

Ему удалось установить, что центры высшей нервной деятельности, ответственные за отдельные функции организма, во-первых, не зафиксированы анатомически в строго определенных участках мозга, – они могут «плавать». И, во-вторых, и это было особенно важно, Ухтомский показал, что центры нервной системы не изолированы от других центров; они взаимодействуют, усиливая или, напротив, подавляя, тормозя друг друга. Как отметил В.Л. Меркулов, «Алексей Алексеевич в этой диссертации вплотную подошел к формулировке принципа доминанты как своеобразного “функционального органа”, состоящего из обширного числа нервных центров, вступивших между собой во временное сотрудничество»[4].

Но до формулировки принципа доминанты оставалось еще одиннадцать лет!

Был один аспект в его диссертации, о котором не упомянул В.Л. Меркулов, но о нем стоит сказать.

Н.Е. Введенский стремился доказать, что все случаи торможения в нервной системе в конечном счете сводятся к парабиозу. Такая тенденциозность вызывала недовольство и даже чувство протеста у его учеников и сотрудников. Они видели в этом догматизм стареющего ученого, утрату им восприимчивости к новому. Это недовольство нашло отражение и в диссертации Ухтомского. Выступая на его защите, Введенский обратился к диссертанту со следующими словами:

– Читая Вашу книгу, я все время чувствовал, что она имеет в виду какого-то врага: и я понял, что враг этот – я[5].

Однако, в официальном отзыве он написал (совместно с профессором гистологии А.С. Догелем):

«Диссертация кн. Ухтомского представляет очень богатый и разнообразный, тщательно установленный и продуманный материал, внося, таким образом, новый и существенный вклад в литературу по физиологии так называемых психомоторных центров и для анализа функциональных взаимоотношений между частями центральной нервной системы»[6].

Такова была культура взаимоотношений в среде бескорыстных искателей истины. В то время это было нормой в науке, но позднее, увы, становилось все более редким исключением. Как написал мне однажды В.Л. Меркулов, «проблема возникновения феодального хозяйства в науке – родилась в советское время». Поясняя свою мысль, он продолжал: «Старое поколение русских натуралистов – И.М. Сеченов, А.М. Бутлеров, Д.И. Менделеев, И.П. Павлов, К.А.Тимирязев, братья Ковалевские, Н.А. Северцов, Ф.В. Овсянников, братья Данилевские и иные любили науку по старомодному! А плановое хозяйство диктует а) дутые обещания, чтобы выбить под них деньги, 2) рекламу тематики, 3) страх конкуренции и систему мер по удалению талантов куда угодно дальше!»[7]

Н.Е. Введенский принадлежал к старому поколению натуралистов. Не дать ходу талантливому ученику, чьи взгляды расходятся его собственными? Такое просто не могло придти ему в голову!

Получив степень магистра, Ухтомский, по представлению Введенского, был утвержден приват-доцентом кафедры физиологии.

Защита, как уже указывалось, состоялась 8 мая 1911 года. Сообщение о ней было заблаговременно опубликовано в газетах, откуда узнала о столь важном событии в жизни своего Алексеюшки Варвара Александровна Платонова. Сам он ей об этом не сказал. Она была уязвлена и на защиту не пошла, справедливо решив, что он не желает ее присутствия. Мир науки, кафедра, факультет – это был другой мир. Непосвященным он был непонятен, впускать их в этот мир он не хотел, даже самых близких из них.

Но и в этом мире не все было ясно и безоблачно.

За три месяца до защиты им диссертации, в Московском университете разразился скандал, громким эхом отозвавшийся по всей стране и, разумеется, в Питере. Началось со студенческих сходок и демонстраций по случаю кончины Льва Николаевича Толстого – великого еретика, ставшего символом ненасильственного и оттого особенно эффективного противостояния произволу власти и предрассудкам высшего общества. Сходки были запрещены, но продолжались. Министр просвещения Л.А. Кассо издал циркуляр, обязывавший ректора Московского университета для наведения порядка вызывать полицию. Это было грубым нарушением закона об автономии университетов, принятого в 1905 году. Ректор, профессор А.А. Мануйлов, созвал экстренное заседание Ученого совета, зачитал циркуляр министра и заявил, что скорее уйдет в отставку, чем подчинится незаконному приказу. О том же заявили профессора П.А. Минаков и М.А. Мензбир – проректор и помощник ректора. Подать в отставку они не успели: новым приказом министра все трое были уволены. То был еще более вопиющий акт произвола, ибо они избирались Советом университета и, по Уставу, только Советом могли быть смещены. В ответ около 130 профессоров и преподавателей Московского университета подали в отставку, включая цвет русской науки: В.И. Вернадский, Н.А. Умов, С.А. Чаплыгин, Н.К. Кольцов, П.Н. Лебедев, К.А. Тимирязев. Взамен ушедших министр стал назначать профессоров и доцентов – снова вопреки университетскому Уставу.

Министр народного просвещения Лев Аристидович Кассо

Все это происходило в Москве, но обстановка накалилась и в Питере.

Вскоре Ухтомский заметил, что Николай Евгеньевич Введенский стал к нему предельно сух. Всегда молчаливый, он почти перестал с ним разговаривать. Ухтомский терялся в догадках: что произошло? Чисто научные разногласия такого неудовольствия вызвать не могли – терпимость Николая Евгеньевича была многократно доказана. Чем же недоволен учитель? Прошло немало томительных дней, прежде чем Алексей Алексеевич узнал, что по университету гуляют слухи о готовящейся отставке Введенского и назначении заведующим кафедрой его, Ухтомского; такое решение-де уже принято в министерстве.

Слух был нелеп, но правдоподобен: при «неблагонадежном» прошлом Введенского стремление закусившего удила министра убрать его выглядело вполне понятным, как и замена его князем Ухтомским, которому магистерская степень расчищала путь к профессуре. Сам князь об этом ничего не знал. Он, конечно, не согласился бы занять место своего учителя, тем более приказом министра, через голову Ученого совета. Он поспешил объясниться с учителем, и добрые отношения между ними восстановились; но недоразумение обоим испортило много крови.

В 1918 году Ухтомский был избран вторым профессором кафедры физиологии животных. В 1922 году стараниями Ухтомского было устроено чествование Введенского в связи с 70-летием. В юбилейном докладе Алексей Алексеевич, не жалея красок, очертил выдающуюся роль учителя в развитии физиологии, показал непреходящее значение его научной школы. Тихий и нелюдимый юбиляр был растроган до глубины души. Почти сразу же после чествования он уехал к себе на родину в Вологодскую губернию, там тяжело заболел и вскоре умер. Много лет спустя, в мае 1936-го, Ухтомский записал в дневнике:

«Введенский не был оценен в свое время. Непонятно было, чем он там занимается, репутация его не из тех, что устанавливаются легко и общедоступно. Добчинские решили, что нет ничего такого, что Введенский понимал больше и глубже, чем было понято ими – Добчинскими! Эпоха Введенского пришла лишь теперь, после этого двадцатилетия начинают открываться уши, чтобы слышать те вещи, которые нащупал и начал предвидеть наш Н.Е.»[8].

К этому нужно добавить, что «уши начали открываться», главным образом, благодаря усилиям А.А. Ухтомского, не устававшего твердить, что все, что делает он и его ученики, – это развитие идей и продолжение трудов Введенского.

4.

Главой кафедры и главой научной школы после смерти Введенского стал профессор Ухтомский. Однако «школа» выглядела тогда довольно куцей: годы мировой и гражданской войны, сопровождаемые голодом, холодом и болезнями, сильно ее проредили. На кафедре оставался старый сотрудник Введенского И.А. Ветюков, успешно работал молодой научный сотрудник М.И.Виноградов, на смежных кафедрах трудились В.Е. Тур и Н.Я. Пэрна. Можно назвать еще несколько не столь крупных имен – этим, похоже, вся «школа» тогда и исчерпывалась.

Алексей Алексеевич полагал, что пополнением станет кружок студентов, дружно работавших под его руководством в Александрии летом 1922 года. Этим надеждам не суждено было осуществиться.

Глава одиннадцатая. «На вышке»

1.

Анна Коперина приехала из Рыбинска учиться в Петроградском университете осенью 1921 года и первым делом пришла к А.А.Ухтомскому – с рекомендательным письмом А.А. Золотарева. Ей удалось получить место в общежитии, которое находилось во дворе университета, но она приходила к Алексею Алексеевичу два-три раза в неделю, часто засиживалась допоздна и оставалась ночевать: ходить по ночному Петрограду было небезопасно. Следом за ней из Рыбинска, тоже с письмом Золотарева, приехал Николай Владимирский. Из-за болезни он опоздал к началу занятий; в университет его приняли, но места в общежитии уже не нашлось. Алексей Алексеевич приютил его у себя, в профессорской квартире, в верхнем этаже дома номер 29 на 16-й линии Васильевского острова.

О том, что представляла собой эта квартира, ясное представление дают воспоминаниям Анны Копериной (А.В. Казанской), в которые включен даже нарисованный ею план квартиры. Ухтомский прожил в ней («на вышке», как он говорил) сорок лет.

Из небольшой прихожей одна дверь вела в кухню, а вторая – в довольно большую проходную комнату, за которой был кабинет.

Центральное отопление не работало, в квартире царил холод, самым теплым местом была кухня. Плиту топили щепками, дощечками, бумагой – всем, чем придется.

 В кухне был большой стол, за которым профессор не только обедал, но и работал; тут же стояла кровать, на которой он спал.

Квартира была сильно запущена, чувствовалось отсутствие женщины. В большой комнате, у боковой стены, стоял книжный шкаф, но полки в нем были полупустыми, а книги лежали стопками на полу. Когда «Владимировна», как по-свойски называл Аню Коперину Алексей Алексеевич, попыталась стереть с них пыль и поставить в шкаф, он пресек эти поползновения, ворчливо заметив, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Оказалось, что книги лежали именно так, как нужно, любую легко найти, а «лазить по полкам» ему неудобно.

План квартиры А.А. Ухтомского (Из воспоминаний А.В. Казанской)

Еще больший беспорядок царил на открытой полке вдоль узкой стены, напротив двух окон. Полка была уставлена кулечками с остатками профессорского пайка, крупой, мукой, мороженой картошкой и другими «деликатесами». Паек оставался скудным, хотя и не в такой степени, как в «незабываемом 1919-м». В углу за полкой тоже были навалены мешочки и кулечки с провизией, о которой Ухтомский по рассеянности забывал. Там шуршали и пищали мыши. Наводить порядок Владимировна уже не осмеливалась, и только иногда украдкой переставляла кульки с пола на полку да незаметно смахивала пыль.

Алексей Алексеевич достал мышеловку – маленькую проволочную клетку, в которой дверца захлопывалась, когда мышка дотрагивалась до приманки. Клетку с пойманной мышкой он иногда ставил на стол и, давая мышке кусочки еды из рук, подолгу наблюдал за ее поведением. Потом выносил клетку во двор, открывал дверцу и мышку выпускал. На вопрос Анны Копериной, зачем же он вообще их ловит – ведь они же вернутся, он хитровато подмигнул и ответил, что живет слишком высоко, мышки найдут, чем поживиться у тех, кто живет ниже. Не ждет же Владимировна, что он своей мышеловкой переловит всех питерских мышей. На это она отозвалась звонким смехом. Мыши и крысы – всегдашние спутники голода и запустения; в Питере их были полчища, переловить их мышеловкой было, конечно, невозможно.

Телефона в квартире не было, Алексей Алексеевич с ужасом относился к самой мысли иметь телефон. Дверного звонка тоже не было. Дверь открывали на условный стук, известный «своим». Когда стучался «чужой», Алексей Алексеевич, прикладывал палец к губам, требуя полной тишины, и все присутствующие замирали, дожидаясь, когда непрошеный гость, потоптавшись у дверей, уйдет.

По воспоминаниям Е.И. Бронштейн-Шур, относящимся к более позднему времени, вечерние беседы с посетителями шли при тусклом свете керосиновой лампы. Когда А.В. Казанская прочитала в «Путях в незнаемое» ее публикацию, эта подробность показалась ей неверной. Она помнила, что в квартире было «нормальное электрическое освещение»[9]. Однако другие мемуаристки, бывавшие у Алексея Алексеевича примерно в то же время, что Елена Бронштейн, вспоминали, как профессор открывал им дверь, держа в руках керосиновую лампу, и как при свете десятилинейной лампы с самодельным абажуром проходили их вечерние беседы, хотя в доме и на лестничной клетке было электрическое освещение. М.Г. Цыбина-Рейс как-то даже спросила профессора, почему он не пользуется электричеством, на что тот отшутился:

– Я поссорился с электротоком[10].

Не тем ли объясняется это разночтение, что в 1921-22 годах, когда у Ухтомского бывала и часто ночевала Анна Коперина, в Питере были «временные трудности» с керосином. Выдавали его для государственных нужд по особому разрешению. Вольно или невольно приходилось пользоваться электричеством, которое часто отключали, вернее, редко и ненадолго включали. Позднее, когда нэп набрал обороты, керосин появился в свободной продаже, и Алексей Алексеевич стал предпочитать старую керосиновую лампу капризным лампочкам Ильича.

Питался профессор по-прежнему скудно. К утреннему чаю, как на всю жизнь запомнилось Ане Копериной, полагался ломоть черного хлеба с солью и кусочек сахара «вприкуску», что уже было роскошью. Ужин был таким же, как завтрак. А на обед Владимировна варила «нечто среднее между супом и кашей из круп и картошки».

В большой комнате, за книжным шкафом, в не отгороженном закутке стояла кровать Коли Владимирского, а у противоположной стены – неудобный диван, на котором спала, оставаясь на ночь, «Владимировна». Романтических отношений у нее с Колей не было, но то, что ей приходилось спать в одной комнате с парнем, никого не смущало.

В квартире была еще одна комната – кабинет хозяина. Это была «святая святых». Сюда никто не допускался, даже «Владимировна» в нее заглядывала редко. В ней царил безукоризненный порядок, – и на большом письменном столе, за которым Алексей Алексеевич почти никогда не работал, предпочитая более теплую кухню, и на полках с книгами, и в полуотгороженном углу, где был виден иконостас и аналой с раскрытой книгой. Это была молельня.

Алексей Алексеевич вставал рано, когда его постоялец и гостья еще безмятежно спали, и сразу же проходил в кабинет-молельню. Просыпались они под его вдохновенное пение. В кухню, пить чай, он возвращался веселым и бодрым. Своим юным друзьям он говорил:

– Для того чтобы человек весь день чувствовал себя в рабочем, приподнятом настроении, он должен день свой начинать или с трудных математических задач или же с молитвы, восславляющей красоту и совершенство мира.

А для себя, в дневнике, он писал о том, что молитва является для него глубокой внутренней потребностью – не только душевной, но и чисто физиологической. Она вызывает в организме «совершенное напряжение внимания», «резко вырывает из обыденного, расслабленного состояния».

«Тут своя доминанта, а в обыденной инерции жизни – свои доминанты. Физиологическое состояние там и тут совершенно особое. И то изобилие мысли, готовности радовать людей, всецелая любовь к людям, которые даются в молитве, и составляют то воспитание доминант, которое ощущается как действие святого Духа в человеке»[11].

Поэтому он начинал день с молитвы.

На первых порах это сильно озадачивало его юных друзей.

«Мы в свои 19-20 лет, конечно, давно были неверующими, – вспоминала А.В. Казанская. – Хотя до самой Октябрьской революции, т.е. почти до 16-17 лет, нас заставляли регулярно посещать церковь и исполнять все обряды (вплоть до исповеди и причастия), мы с 14-15 лет верили только в науку и презирали религию. Но религия А.А.Ухтомского была совсем не похожа на ту, которую мы знали в школе и дома. И наше недоумение и удивление скоро стало сменяться любопытством, а потом и благоговением перед религией Алексея Алексеевича – она была сплошной поэзией, наполненной старинными преданиями и легендами. Он знал много древних сказаний о подвигах русских людей, причисленных позднее к святым. Алексей Алексеевич прекрасно знал русскую историю, историю христианства и других религий. <…> У Алексея Алексеевича был прекрасный голос и замечательный слух, и когда он пел псалмы Давида или величание девы Марии Одигитрии[12], мы чувствовали настоящее наслаждение – это было большое искусство в исполнении талантливого художника»[13].

Любопытство привело Аню и Колю Владимирского в Никольскую церковь[14], где оказалось совсем не так, как в обычных православных церквах. В этой церкви не было постоянного хора и причта, мужчины стояли справа, женщины (в одинаковых белых платках) слева по ходу к алтарю, и все дружно пели псалмы и молитвы, причем Ухтомский своим сильным высоким голосом как бы вел за собой весь хор. «Эти богослужения для меня лично превращались в прекрасные мистерии и доставляли мне иногда даже большее наслаждение, чем оперы в Мариинском театре»[15].

2.

В университете все еще было очень мало студентов, ибо «мало кто желал, вернее, имел возможность учиться». Лекции по физиологии – в большой поднимавшейся амфитеатром аудитории – посещало то ли восемь, то ли девять студентов (все, за исключением Николая Владимирского – девушки), да и из них кто-то не редко отсутствовал. Сидели в шубах, зимних шапках и валенках. Курс лекций читал Н.Е. Введенский – тоже в шубе и шапке. Он производил впечатление маленького, согбенного старичка. Второй профессор кафедры А.А.Ухтомский ему ассистировал, проводя демонстрации опытов, а иногда его заменял. К концу семестра Введенский как-то незаметно исчез, курс лекций завершал Ухтомский. Весенний семестр 1922 года он читал весь курс от начала до конца. Потом была – «прекрасная Александрия», о которой читатель уже имеет представление.

В Александрии возникли какие-то трения между профессором и единственным парнем из числа его подопечных, Николаем Владимирским. «Не мне судить, кто из них был виноват в этих разногласиях, но винила я все-таки Колю, так как Алексей Алексеевич был старше нас вдвое и был наш учитель, а учитель всегда должен быть авторитетом»[16].

После возвращения из Александрии Алексей Алексеевич стал тяготиться присутствием Коли в своей квартире, и тот должен был приискать другое пристанище. Ухтомский тяжело переживал этот разрыв и однажды сказал «Владимировне»:

– Никогда не прощу себе, что мог я так близко подпустить к себе человека, настолько мне чуждого!

Коля стал специализироваться по кафедре зоологии, и Аня Коперина не могла простить ему «измены» Алексею Алексеевичу. Однако она сама тоже вскоре «изменила» ему.

Его лекции казались ей слишком трудными и малопонятными, опыты, которые она ставила в Александрии под его руководством, – не особенно интересными. Похоже, что подобное мнение разделяли и другие «александрийцы». Из всех экспериментальных работ, выполнявшихся в Александрии в 1922 году, материализовалась в виде научной публикации только одна – Иды Каплан[17]. Девушки ездили в Медико-хирургическую академию на лекции И.П. Павлова, посещали его лабораторию. Ухтомский им это и организовал; он сам в студенчестве отнюдь не замыкался на кафедре Введенского, а охотно посещал лекции Павлова, Бехтерева, других крупных физиологов, психологов, психиатров.

На лекциях Павлова, по мнению А.В. Копериной, все было проще, яснее и нагляднее. В Военно-медицинской академии, как мы помним, курс физиологии был адресован будущим врачам и потому акцент делался на относительно простых прикладных аспектах. В университете же кафедра физиологии входила в состав физико-математического факультета, здесь прорабатывались теоретические вопросы, нужные «для выработки миросозерцания». Студентам они казались абстрактными и слишком сложными, тем более что Ухтомский не старался их облегчить. Но не в этом была главная причина их «измены» Алексею Алексеевичу.

Власти все активнее вмешивались во внутреннюю жизнь университета, студенческая вольница подходила к концу, переходить на следующий курс, не сдав всех экзаменов за предыдущий, стало невозможно. Жизнь студентов превратилась в «скачку с препятствиями», как назвал ее Ухтомский. Но и это, по-видимому, не было основным препятствием к тому, чтобы столь преданные ему еще недавно ученицы перестали появляться в его лаборатории.

Его это сильно огорчало. «Духом Александрии», сложившимся там дружеским кружком он очень дорожил. Но, как оказалось, они дорожили этим духом меньше. В его дневнике имеется запись под заголовком: «25 октября 1922 г. В.О. 16 линия, д. 29. Лаборатория физиологической химии (Речь к друзьям)». (В принадлежавшем университету доме, где в верхнем этаже жил Алексей Алексеевич, помещалась лаборатория физиологической химии, отпочковавшаяся от физиологической лаборатории еще при Введенском). Была ли та речь реально сказана перед студентками, или он только намеревался ее произнести, понять трудно. Вот ее начало:

«Наше маленькое общество, собравшееся так удачно в марте и апреле 1922 г., на наших глазах несомненно расточается.

Еще одна попытка собрать распадающееся под влиянием “ветров северных”, так губительных для живого. А ведь эти северные ветры есть [не только] вне нас, в этом холодном городе и серой стране, которые мы охотно браним, но и в нас самих. И вот это гораздо страшнее и опаснее, чем всяческие невзгоды совне!»[18]

В отчаянной попытке сохранить то, что сложилось в Александрии, Алексей Алексеевич организовал студенческий научный кружок, выступал на нем с докладами о доминанте, рисовал безграничные перспективы, какие открывает новое направление исследований. Но кружок собирался редко, и дальше общих разговоров дело не шло.

«Дорогая Ида Исааковна, – писал Ухтомский своей неуклонно отдаляющейся возлюбленной 22 ноября 1922 г., – придя домой, я понял, что надо было ответить на ваш вопрос о том, что я “очень рассердился” на нашу александрийскую компанию. Я правдиво сказал Вам то, что чувствую в себе: я не рассердился. Но и Вы правы, что что-то произошло. Произошло во мне то, что, может быть, лучше, а может быть, и хуже, чем “рассердился”: я вдруг успокоился в отношении этих работ; в глубине души у меня что-то махнуло рукой, будут эти работы или нет.

До сих пор я жил только надеждой, что они будут. По правде сказать, среди постоянных тревог и волнений кроме этой надежды и не было ничего, на чем можно было бы отдохнуть душой. А теперь я чувствую, что ждать этих работ я перестал, т.е. я не перестал, а “у меня перестало”. <…> Мне это больно, – Александрия наша все более затуманивается и уходит от меня. Но, видимо, и тут остается лишь “успокоиться”»[19].

3.

В начале мая 1923 года, когда «успокоившийся» Ухтомский был один у себя дома на «вышке», к нему громко и требовательно постучали. Стук не был условным, и он затаился в надежде, что непрошеные гости потопчутся и уйдут. Но стук становился все более громким и настойчивым, дверь пришлось открыть. В квартиру ворвались вооруженные чекисты в кожанках (теперь уже ГПУшники), обыскали квартиру, забрали множество бумаг, с ними и самого профессора.

«Одиночки на Гороховой улице в Петрограде, где помещается тюрьма местной Ч.К., представляют собой как бы деревянные гробы (камера 3 арш. длины и 1 ½ – ширины, без окон, таким образом, без дневного света). Там, где при самодержавии было 3 одиночки, теперь 13 с нагрузкой до 24 человек»[20].

В такой камере-гробу, номер 265, оказался А.А.Ухтомский. Мысленно он снова прощался с жизнью и, кажется, впервые усомнился в существовании Бога, придающего смысл всему сущему. В свой дневник он позднее перенес надпись, которую сделал там на стене:

«Если судьбы мира бессмысленны, то и все во мне бессмысленно, а стало быть, я не имею никакого основания критиковать бытие. И если моя судьба бессмысленна, то бессмысленно также бытие, которое в себе ее допускает; тут обязательный круг!»[21]

Чем был вызван арест, что ему инкриминировали? На эти вопросы до сих пор нет ответа, и, видимо, не будет до тех пор, пока его дело нетронутым пылится в гебистском архиве.

В сознании Ани Копериной арест Алексея Алексеевича был связан с его религиозностью и порожденными ею недобрыми слухами. С некоторого времени она стала замечать странные взгляды малознакомых соседей по общежитию. А однажды к ней подошел один парень и то ли всерьез, то ли насмешливо спросил: правду ли говорят, что она близко знакома с профессором Ухтомским и если так, то действительно ли он под одеждой носит вериги?

О том, что она бывает в Никольской церкви, она никому не рассказывала, но церковь находилась в центре города, была открыта для всех, ее могли там видеть, как, конечно, и высокую, статную фигуру профессора, громко распевающего псалмы и молитвы.

Да и всем своим обликом Ухтомский походил не на профессора, а на божьего странника: длинная, неухоженная, к тому времени уже совершенно седая борода, длинные закинутые назад волосы, высокие кованые сапоги с заправленными в них брюками, холщевая рубаха-толстовка на выпуск, зимой – облезлый овчинный тулуп и такая же шапка. Недаром однажды, когда он, уже будучи академиком, раньше времени пришел на заседание в Академию Наук, швейцар его принял за заблудшего бродягу. Такие «старцы» бродили по столбовым и проселочным дорогам старой России, собирая «Христа ради» на храм или обитель или просто на пропитание. После революции странников становилось все меньше; тем более выделялся своим странным видом профессор Ухтомский. И это в разгар борьбы с «поповщиной», когда советская власть вела погромную кампанию против церкви, и Ленин секретно инструктировал В.М. Молотова и через него всех членов политбюро:

«Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и поэтому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией и не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления <…> Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать»[22].

Однако пик расправ над церковниками под флагом изъятия ценностей для голодающих приходился на 1922 год, а не на 1923-й. Тогда в Петрограде было арестовано и отдано под суд ревтрибунала 87 человек, во главе с митрополитом Вениамином (тем самым, к кому двумя годами раньше Ухтомский обращался с просьбой официально взять под свою руку единоверческие общины Петрограда). Десятеро подсудимых были приговорены к расстрелу, четверых расстреляли, в их числе митрополита Вениамина и коллегу Алексея Алексеевича с юридического факультета Ю.П. Новицкого. Судебный процесс над ними проходил с 10 июня по 5 июля 1922 года, когда А.А. Ухтомский переживал лучшие дни своей жизни в Александрии, наслаждаясь сердечным общением с ученицами, в особенности с ненаглядной Идой Каплан. В его переписке и дневниках, по крайней мере, в той части, что известна на сегодняшний день, эти трагические события следа не оставили: либо он боялся об этом упоминать, либо не на то были направлены его доминанты.

Суд революционного трибунала над церковными деятелями Петрограда, 1922.

Показания дает митрополит Вениамин

Алексея Алексеевича взяли без малого год спустя. То, что это было связано с антирелигиозной кампанией, похоже на малоосновательный домысел. А.В. Казанская (Коперина) пишет, что после его ареста Никольская церковь была закрыта, имущество ее конфисковано. Пишут и о том, что при обыске в церкви якобы были найдены ценности, замурованные в стене. Если бы так, то арест Алексея Алексеевича не мог бы закончиться благополучно. По наведенным мною справкам, Никольскую церковь закрыли не в 1923, а в 1931 году – на восемь лет позже!

Как бы то ни было, но Аня Коперина перепугалась не только за Ухтомского, но и за себя: ведь могли открыться ее собственные посещения церкви. За это можно было тоже угодить в тюрьму и уж точно вылететь из университета с волчьим билетом.

Она поспешно забрала документы и ухала в Москву, оставив свои вещи у знакомых. Об Ухтомском старалась не думать, даже справки о его судьбе наводить боялась. О том, что он в конце июля был освобожден, узнала только поздней осенью в Рыбинске, от А.А. Золотарева. Ее страхи можно понять: в Московском университете, куда она перевелась, тоже «все время шли чистки: и за неуспеваемость, и за социальное происхождение, и за идейные шатания»[23].

В январе 1924 года, возвращаясь после зимних каникул из Рыбинска, она решилась сделать крюк и заехать в Питер за своими вещами. Навестила подруг-александриек – четверо из них снимали совместно квартиру и жили коммуной. С физиологией все они распрощались, с Ухтомским контактов не поддерживали и ничего о нем сказать не могли. Вечером, поборов колебания, «Владимировна» решилась пойти к нему «на вышку». На душе было скверно: «я шла и боялась его суровой отповеди за внезапный отъезд из Петрограда».

Алексей Алексеевич был один, на условный стук сам открыл дверь. Ее приходу он не удивился, но и не обрадовался. Пропустил ее в кухню, вошел следом и сел к столу. Она села напротив него, «на свое обычное место». Воцарилось молчание, для обоих неловкое. Наконец, Алексей Алексеевич спросил, как она провела лето, была ли в Рыбинске, кого видела из общих друзей. Она с облегчением стала отвечать, поняв, что о его аресте и ее поспешном отъезде из Питера разговора не будет. Алексей Алексеевич держался сухо и отчужденно. Только при прощании глаза его потеплели и он сказал:

– А о жизни своей ты мне все-таки напиши!

«Я шла по коридору к лестничной клетке, и в глазах у меня стояли слезы. Никогда впоследствии я не сожалела, что уехала из Петрограда (наверное, потому, что жизнь моя сложилась счастливо), но тогда я плакала в душе о постигшей меня утрате»[24].

4.

Это была их последняя встреча.

О своей жизни «Владимировна» ему так и не написала. Объяснила это тем, что не знала, о чем писать, но этому трудно поверить. Полагаю, что ею владела доминанта страха. Она-то понимала, как плохо бывший князь и староста церкви, начинающий каждый день религиозными песнопениями, вписывается в советскую действительность, и чем могут обернуться для нее контакты с таким «пережитком прошлого». Думаю, что Алексей Алексеевич в душе своей ее не осуждал. Он и сам сознавал, сколь чужероден для Страны Советов и благодарил Бога за каждый подаренный ему день.

Анна Коперина успешно окончила МГУ, стала ученым-биохимиком, вышла замуж за своего коллегу Бориса Александровича Казанского, впоследствии академика, директора Института органической химии АН СССР. Она прожила долгую жизнь, умерла в возрасте 94 лет. Имела двух сыновей, оба стали учеными[25]. Жизнь ее действительно сложилась на удивление счастливо.

5.

Из всей александрийской компании 1922 года одна Ида Каплан хотела и следующим летом работать в Александрии, но арест Алексея Алексеевича этому помешал. Когда он вышел из тюрьмы, бóльшая часть лета уже прошла.

В том доме, где работали физиологи в предыдущем году, его кафедре было оставлено всего две комнаты, и те напополам с кафедрой химии. У физиологов было два рабочих стола, на одном из них работали две новые сотрудницы, нанятые без него М.И. Виноградовым, а на другом трудилась студентка четвертого курса Мария Бирштейн. Летом предыдущего года она не работала в Александрии, так как уезжала в Варшаву навестить заболевшего отца. До революции тот был купцом первой гильдии и должен был бежать из Питера от большевиков. Как дочь смогла избежать чисток и благополучно окончить университет, остается загадкой.

Корпус, в котором жили девушки летом 1922 года, тоже отобрали, для физиологов отвели только одну комнату в другом корпусе, в нее поместили двух новых сотрудниц. Для Марии Бирштейн пришлось снять комнату за оградой Александрии. В том же доме, на средства кафедры, можно было бы поселить и Иду Каплан. Алексей Алексеевич мечтал об этом, но, видя, что не сможет предоставить ей прошлогодних условий, звал ее очень сдержанно и испытал облегчение, когда она ответила, что у нее другие планы.

Хотя его выпустили из тюрьмы, дело против него закрыто не было. «О своем будущем ничего твердого не знаю и сказать не могу: будут ли последствия всей этой истории, и какие, – пока не видно», – писал он Иде через две недели после освобождения[26].

Он предупреждал, что его почта перехватывается, и просил писать на адрес соседа по дому Никифора Ивановича Лачугова, ставя рядом с фамилией маленький крестик, или же в Петергоф на имя Марии Мироновны Бирштейн, с прибавлением такого же крестика. Эта маленькая подробность говорит о том, что с Марией Бирштейн у него установились очень доверительные отношения.

Ида не побоялась, ответила, и он, ободренный сочувствием, подробнее написал о своем двусмысленном положении:

«Ничего определенного о своей судьбе не знаю. Документы и переписку все еще держат. При желании могут, конечно, состряпать какое угодно дело о “контрреволюции”, благо это такое удобное понятие по своей растяжимости и неопределенности. Ведь вот Эренбург в своем прелестном “Хулио Хуренито” с достаточной логичностью обвиняет сферы в контрреволюции за то, что они до сих пор не уничтожили и, как видно, не хотят уничтожить искусство, творчество и понятие свободы! Так что о себе могу лишь повторить Ваше слово: “Хорошо, что хоть на свободе!” Но, может быть, такая неопределенность судьбы имеет свои хорошие стороны? Она настраивает человека в более мужественных тонах! Человек, уверенный в себе и своем положении, так легко становится невыносимым животным!»[27]

Бодриться Алексею Алексеевичу было очень трудно.

«Отрадного у меня лично мало, – писал он в том же письме, – живу серо и безразлично; как сера, тускла и безразлична Александрия нынешнего лета, грезящая старыми воспоминаниями, залитая лужами среди мокрых деревьев, и тоскливо ожидаю[щая] солнышка, которое едва напоминает о себе из-за нависших по-осеннему облаков, бесконечных однообразных облаков…»[28].

Действительно ли был столь ненастен александрийский август 1923 года, или он казался таким из-за доминанты ненастья, владевшей его душой, судить не берусь.

За что Алексея Алексеевича арестовали, что ему инкриминировали, почему выпустили, не завершив следствия, когда его (следствие) окончательно прекратили, – об этом точными сведениями мы не располагаем.

Между тем, его шатким положением воспользовались интриганы. Некий Константин Николаевич Кржишковский, врач-физиолог, имел большой опыт практикующего врача, несколько лет работал у И.П.Павлова, однако в науке ничем заметным себя не проявил. В университете он, на волонтерских началах, читал «павловский» курс физиологии пищеварения и условных рефлексов, студенты его лекций не любили. Зато, выражаясь лексиконом того времени, он был партийцем и, благодаря этому, стал председателем предметной комиссии по физиологии. «Из желания всеми правдами и неправдами втиснуться в Университет», он инициировал очередную чистку. Алексею Алексеевичу стало известно, что в инстанциях решается вопрос об удалении трех ведущих профессоров естественного отделения. «Я не годен “по политическим причинам”, Тур “по научной бездеятельности”, а Пэрна “как мистик”», – писал Ухтомский Иде Каплан[29].

И Федор Евдокимович Тур, и Николай Яковлевич Пэрна были крупными учеными, давними друзьями Алексея Алексеевича, учениками Н.Е. Введенского.

Ф.Е. Тур был старше Ухтомского на одиннадцать лет, в Санкт-Петербургский университет поступил еще при Сеченове, кандидатскую диссертацию готовил под руководством Введенского, совершенствовался в лучших заграничных университетах, создал первую в России лабораторию физиологической химии, разработал и читал новаторский курс под названием «Обмен веществ и физиологическая химия». Параллельно он был профессором и деканом естественного факультета Петроградского пединститута, исполнял обязанности проректора. Обвинить его в «научной бездеятельности» было трудно.

Н.Я. Пэрна был человеком иного склада. С юности он заинтересовался проблемой ритма биологических процессов, причем изучал биоритмы не только на лабораторных животных, но и на себе самом: ежедневно в течение 18 лет регистрировал состояние своего организма в разное время суток. Под углом зрения биоритмов он проанализировал творческие биографии многих великих людей – композиторов, поэтов, ученых, выведя закономерности нарастания и спада творческой активности в разные возрастные периоды. «Мистику» в его работах можно было узреть разве что с кондовых «классовых» позиций.

Н.Я. Пэрна был на три года моложе Ухтомского, но дни его были сочтены: он сгорал от быстротечной чахотки. Алексей Алексеевич пошел навестить друга и застал его в постели. Говорил он хрипло, при каждом слове задыхался. Одно легкое у него уже не работало. Было видно, что ему оставалось жить считанные недели. Алексей Алексеевич не стал говорить о готовящейся чистке, чтобы не нервировать больного, а пошел «ходатайствовать о нем, чтобы ему дали умереть преподавателем Университета»[30].

Алексей Алексеевич мог хлопотать об умирающем друге, но не о себе самом; перспектива вынужденного расставания с университетом, без которого он не мыслил жизни, его ужасала. «Так наболело на душе все это. Стал я деревянным от этих переживаний. Иногда очень больно. В другое время царит безразличие. Какое-либо дело не идет на ум. Забываюсь только за чтением лекций, – видя внимательные лица, узнающие новое и соображающие то, что слышат в первый раз. Это ужасно приятно, бодрит и радует. А вот и это хотят отнять! Именно это, последнее!»[31]

К счастью, само партийное начальство презирало Кржишковского, – видимо, поэтому его интрига не удалась. Однако положение А.А.Ухтомского оставалось шатким, и на это накладывался неотвратимо приближавшийся окончательный разрыв с Идой.

«Все это время я живу под ожиданием каких-нибудь новых ударов и неприятностей, – писал он ей все в том же бесконечно длинном письме от 14 октября 1923 г. – Они нависли, как тяжелые осенние тучи. Когда встречаю знакомого, то, по успевшей уже сложиться привычке, тревожусь, не принес ли он чего-нибудь нового, неожиданно тяжелого. Вот это начатки того, что в развившейся форме становится “бредом преследования”. Я по природе очень крепок и здоров, – оттого не поддаюсь духу недоверчивости к людям; до сих пор подхожу к ним открыто и доверчиво. Но когда общий колорит жизни под постоянным ожиданием неприятностей и новых ударов сгущается, когда вдобавок возникает дух принципиальной недоверчивости к встречным людям, тут и начинается то боление человеческой души, которое так типично для всевозможных расстройств мозговой жизни и носит название “бреда преследования”. Мы мало вникаем в весь ужас, охватывающий человека в этом состоянии! Евангелие предвидит, что в страшные времена окончательного боления человечества перед разрешением исторического процесса, “люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную” (Ев. от Луки, 21,26). И все это человеческое бедствие будет оттого, что “по причинам умножения беззакония во многих иссякнет любовь” (Ев. от Матфея, 24,12). Конечно, если мир кончится и оскудеет его raison d’etre[32], то не оттого, что он охладеет, увлекаясь к “максимуму энтропии”, а оттого, что иссякнет в нем любовь, не окажется больше способности любить!»[33]

Глава двенадцатая. Физиология духа

1.

Если Вы укололи палец, то непроизвольно отдергиваете руку. Болевое ощущение раздражает окончание нервного волокна, сигнал по нервным каналам возбуждения поступает в мозг; оттуда сигнал идет в мышцу, вызывая ее рефлекторное сокращение. Все это происходит в сотые доли секунды, поэтому реакция нам представляется мгновенной.

Когда речь идет об одном изолированном сигнале, то все довольно просто. Но на нервную систему животного (и человека) обрушивается одновременно множество сигналов – из внешнего и из внутреннего мира. Свет, запахи, температура воздуха, прикосновения, гормоны и другие вещества, вырабатываемые внутренними органами, воздействуют на нервные рецепторы, и они шлют сигналы в мозг. Организм испытывает то голод, то половое влечение, переполненный мочевой пузырь дает сигнал к мочеиспусканию, переполненный кишечник – к дефекации, и так далее и тому подобное, перечислять можно долго. Если бы на каждый внешний и внутренний сигнал нервная система реагировала так же, как на укол иголки, то организм разнесло бы на куски.

Чтобы этого не произошло, нервная система должна реагировать избирательно, селективно. Под воздействием наиболее сильных сигналов в мозгу создается относительно устойчивый очаг возбуждения, тогда как другие нервные центры тормозятся, на сигналы не реагируют, более того, они как бы пересылают получаемые сигналы в основной (доминирующий) очаг и усиливают его. Такое состояние довольно устойчиво, оно длится до тех пор, пока не происходит реализация функции, управляемой доминантным очагом возбуждения. Затем возбуждение угасает, появляется другой доминантный очаг, тогда как предыдущий уходит вглубь подсознания, но не исчезает бесследно, а как бы дремлет там, чтобы в подходящий момент снова выйти на сцену. Таков всеобщий физиологический закон функционирования нервной системы и контролируемого ею организма. Таков закон поведения животного и человека в среде обитания. Этот закон А.А.Ухтомский назвал законом, или принципом доминанты. Он формулировал просто:

«Под именем “доминанты” моими сотрудниками понимается более или менее устойчивый очаг повышенной возбудимости центров, чем бы он ни был вызван, причем вновь приходящие в центры возбуждения [сигналы] служат усилению (подтверждению) возбуждения в очаге, тогда как в прочей центральной нервной системе широко разлиты явления торможения»[34].

Ухтомский выделил три фазы развития «предметного мышления», как он выразился, выявляющие роль доминанты как посредника между внутренним миром человека и внешним миром, в котором он обитает и действует.

В качестве примера того, как развиваются и сменяют друг друга три фазы доминанты, Ухтомский приводит смену душевных состояний Наташи Ростовой.

Вот ее первый бал, когда она переполнена ощущением счастья. Это состояние подготовлено еще до самого бала, его ожиданием, и потому «привлекает к себе в качестве поводов к возбуждению самые разнообразные рецепции». Такова, по Ухтомскому, «стадия укрепления наличной доминанты по преимуществу». Это первая фаза.

На второй стадии доминанта вылавливает из множества внешних раздражителей (рецепций) – «группу рецепций, которая для нее в особенности биологически интересна». У Наташи это князь Андрей. «Она, подняв голову, разрумянившись и видимо стараясь удержать порывистое дыхание, смотрела на него. И яркий свет какого-то внутреннего, прежде потушенного, огня опять горел в ней. Она вся преобразилась. Из дурной опять сделалась такою же, какою она была на бале», – цитирует Ухтомский из романа Толстого и итожит: «Ранее Наташа возбуждена, красива и счастлива для всех, изнутри, экстенсивно. Теперь она хороша, и возбуждена, и счастлива только для одного князя Андрея: доминанта нашла своего адекватного раздражителя». Это вторая фаза.

И третья фаза характеризуется стойким закреплением доминанты. Уже не присутствие князя Андрея, а только имя его служит сигналом, поднимающим в душе все связанные с ним мысли, чувства и ощущения – не столько с ним, сколько с его идеальным образом, как он сложился в сознании влюбленной девочки.

А.В. Казанская (Коперина) вспоминала, что летом 1922 года, в «прекрасной Александрии», в вечерних беседах с ученицами, стремясь передать свое понимание доминанты, Ухтомский иллюстрировал его примерами из художественной литературы, особенно охотно из «Анны Карениной».

«Я хорошо помню, что он подробно, страница за страницей, разбирал, как у Анны складывалась доминанта самоубийства, как у Кити после перенесенного потрясения изменилось отношение к окружающей действительности. <…> Затем он привез как-то из Петрограда недавно вышедшее 2-е издание записок В. Булгакова «Л.Н.Толстой в последний год жизни». Из этой книги он читал нам тоже большие отрывки и показывал, как из болезненной доминанты развилась психическая болезнь Софьи Андреевны и как потом, после потрясения смертью мужа, болезнь эта исчезла, и перестроилась ее личность»[35].

В одном из примечаний к своей первой работе о доминанте Ухтомский цитирует Эммануила Канта, впервые задумавшегося над тем, как незначительные, совершенно посторонние впечатления могут стимулировать творчество художника, поэта, мыслителя, будь то наблюдение за огоньками в горящем камине, журчание пенящегося ручейка или музыкальная пьеса. Кант привел анекдотический случай, о котором узнал из английского журнала, – об адвокате, имевшем привычку, выступая в суде, машинально наматывать на палец и сматывать нитку, которую носил с собой в кармане. Адвокат противной стороны незаметно вытащил у него эту нитку, и тот растерялся, сбился, стал нести вздор и проиграл дело. «Про него то и заговорили, что он потерял нить своей речи» – такими словами Кант закончил рассказ об этом забавном эпизоде, а Ухтомский с явным удовольствием его процитировал. Для него этот курьез был наполнен физиологическим смыслом и служил еще одной иллюстрацией принципа доминанты.

Развивая свою главную мысль, Ухтомский делал широкие обобщающие выводы:

«Пока доминанта в душе ярка и жива, она держит в своей власти все поле душевной жизни. Все напоминает о ней и о связанных с ней образах и реальностях. <…> Доминанта характеризуется своей инертностью, т.е. склонностью поддерживаться и повторяться по возможности во всей своей цельности при всем том, что внешняя среда изменилась, и прежние поводы к реакции ушли. Доминанта оставляет за собой в центральной нервной системе прочный, иногда неизгладимый след. В душе могут жить одновременно множество потенциальных доминант – следов от прежней жизнедеятельности. Они поочередно выплывают в поле душевной работы и ясного внимания, живут здесь некоторое время, подводя свои итоги, и затем снова погружаются вглубь, уступая поле товаркам. Но и при погружении из поля ясной работы сознания они не замирают и не прекращают своей жизни»[36].

Первая статья Ухтомского о доминанте завершается победным аккордом, который невозможно здесь не привести:

«С нашей точки зрения, всякое “понятие” и “представление”, всякое индивидуальное психическое содержание, которым мы располагаем и которое можем вызвать в себе, есть след от пережитой некогда доминанты. След однажды пережитой доминанты, а подчас и вся пережитая доминанта могут быть вызваны вновь в поле внимания, как только возобновится, хотя бы частично, раздражитель, ставший для нее адекватным. Старый и дряхлый боевой конь весь преображается и по-прежнему мчится в строй при звуке сигнальной трубы»[37].

Когда-то, в первый год учебы в университете (а он, как мы помним, поступил на Восточный факультет), у Ухтомского был разговор с профессором В.Р. Розеном, крупным арабистом и востоковедом. Студент рассказал профессору о своем намерении изучать физиологию, чтобы постичь тайны душевной жизни человека. Розен снисходительно улыбнулся и посоветовал:

– С физиологией вы все равно до души не доберетесь; займитесь-ка лучше Упанишадами – там больше глубины и ближе душа.

Совет маститого профессора заняться древнеиндийским эпосом молодой Ухтомский не просто отверг, он был возмущен самодовольством гуманитария-классициста, которому оказалась чужда и недоступна сама мысль о том, что законы душевной жизни человека могут корениться в физиологических отправлениях организма. «Противный классицизм так повредил Ницше и даже Гегелю!», с вызовом записал в дневнике Ухтомский. Для себя он избрал другой путь: «Я – верующий реалист и решительный антагонист всевозможного классицизма. Пойдем далее, будем мучениками нашей веры, бодро вступим в жизнь мысли, тут созидания еще впереди»[38].

Однако, когда крупный зоолог профессор В.М. Шимкевич (позднее – ректор университета), приветствуя переход бывшего теолога на естественное отделение, назвал этот шаг «обращением», в нем возникло такое же чувство протеста: «Это свидетельствует о неизреченном самомнении того класса людей, которому он принадлежал. Самодовольство их безгранично и продолжается и тогда, когда они обкаканы событиями»[39].

Как мы уже знаем, став естествоиспытателем, Ухтомский не отрекся от религии, напротив, стремился ее обосновать из начал науки. Медленно, но верно он торил свою дорогу. 23 года спустя она привела именно туда, куда он стремился! Теория доминанты для Ухтомского не просто физиологическая теория, это золотой ключик, который распахивал волшебную дверцу в зазеркалье, в тайники душевной жизни человека, в то, что определяет его поведение, его шкалу ценностей, его отношения с миром, с людьми, с Богом!

2.

Как ученый-физиолог, Ухтомский обосновывал принцип доминанты множеством экспериментальных данных – своих собственных, своих учеников, чьими исследованиями он руководил, данными экспериментов других физиологов, чьим исследованиям он давал новое истолкование. Какие-то частности не подтверждались и пересматривались. Другие углублялись и конкретизировались. Работа его лаборатории в последующие 20 лет его жизни непрерывно расширялась и углублялась, также быстро расширялась его научная школа. Ежегодно она пополнялась выпускниками университета, аспирантами, сотрудниками других лабораторий, приходивших к нему и становившихся его учениками. В 1934 году, после двух лет интенсивной подготовки, при ЛГУ был создан Научно-исследовательский институт физиологии, который возглавил Ухтомский. В состав института вошло девять лабораторий. Одну из них возглавил сам Ухтомский, другие возглавили видные ученые: В. А. Энгельгардт, Е. С. Лондон, В. С. Садиков, Д. Н. Насонов, А. В. Немилов, К. М. Быков, М.И. Виноградов. Партийным надсмотрщиком в должности заместителя директора стал Э.Ш. Айрапетянц. Ведущие сотрудники института были также профессорами или доцентами университета. Они активно привлекали к научной работе студентов и аспирантов – в этом отношении Ухтомский был особенно настойчив. В институте велась работа практически по всем аспектам физиологической науки: высшей нервной деятельности, биохимии, биофизики, морфологии и физиологии клетки, физиологии трудовой деятельности, но объединяющим для всех направлений был принцип доминанты.

В воспоминаниях об Ухтомском особо подчеркивается то, с какой чуткостью и бережностью он относился к сотрудникам и студентам, как входил в их нужды, как следил за их успехами и заботился о том, чтобы заслуги каждого получали своевременное признание и поощрение. С.А. Косилов вспоминает о небольшом конфликте, связанном с дипломной работой, выполненной под руководством профессора Е.С. Лондона. Задача, поставленная руководителем перед дипломницей, состояла в том, чтобы исследовать состав крови, оттекающей от печени собаки, и дать объяснение биохимических процессов, происходящих в печени.

Рецензентом был профессор Энгельгардт. В своем отзыве он отметил, что студентка проделала полезную работу, овладела сложной методикой исследований, установила некоторые новые научные факты, но поставленной задачи не решила. Поэтому он посчитал работу неудовлетворительной. Ученый совет согласился с такой оценкой и занялся уточнением формулировок, когда появился опоздавший Ухтомский. Его ввели в курс дела, он на минуту задумался и затем спросил Энгельгардта:

– Владимир Александрович, вы действительно полагаете, что в этой дипломной работе имеются некоторые интересные оригинальные факты?

Энгельгардт это подтвердил.

– А как вы думаете, можно ли эти факты опубликовать в научном журнале?

Энгельгардт ответил, что на основании этих данным можно подготовить статью для публикации.

– Если так, то давайте условимся, как нам следует оценивать работы, которые не дают решения поставленной задачи, но содержат новые интересные факты. Я предлагаю оценивать такие работы на отлично и обязательно их публиковать.

«И в заключение своего высказывания Алексей Алексеевич добавил: “С той же логикой, с которой мы подошли к сегодняшнему случаю, мы бы отказали в научном признании Колумбу, ведь он хотя и открыл новые замечательные факты, а свою задачу не решил”»[40].

Вместо двойки студентка получила пятерку, а все члены совета, от которых зависела ее судьба, получили урок, вряд ли кем-либо из них забытый.

Не забыл этого легкого щелчка по носу и профессор, потом академик Энгельгардт.

Передо мной открытка В.Л. Меркулова, в которой он сообщил о выходе в свет тома «Избранных трудов» А.А. Ухтомского в серии «Классики науки» издательства «Наука». Походя в ней упомянуто, что издание книги «едва не утопил» академик В.А. Энгельгардт, «резко возражавший» против включения ее в эту престижную серию. Из-за его сопротивления книга, планировавшаяся к столетию Ухтомского, увидела свет с опозданием на три года![41].

Когда Василий Лаврентьевич писал мне эту открытку, он, скорее всего, не помнил, что о своих мытарствах с изданием однотомника писал мне подробно много раньше:

«Поразительно то, что мои коллеги универсанты и акад[емик] Крепс как будто нарочно делают все, чтобы затормозить однотомник А.А. Ухтомского, который составили Айрапетянц (умер 29 марта 1975), я и Ф. Некрылов».

Понятно, что в этой тройке рабочими лошадками были Меркулов и Некрылов, тогда как Айрапетянц был главной пробивной силой.

«После смерти Айрапета, – продолжал Василий Лаврентьевич, – пришлось заново хлопотать об издании однотомника. Потом потребовались рецензии, затем в марте 1976 г. на РИСО выступил против печатания однотомника в серии “Классики науки” В.А. Энгельгардт. Ей богу, он забыл, что А[лексей] А[лексееви]ч вытащил его из Казани в Ленинградский университет, подкинул ему толковых молодых работников, организовал ему кафедру в ЛГУ и т.д. А он его поносил в духе того, что А.А. – натурфилософ, а не физиолог, никакой он не классик и печатать его не след. Опять два академика, Костюк и Черниговский, должны были писать П.Л. Капице, что Ухтомский достоин войти в серию классиков»[42].

Для характеристики Ухтомского как человека и ученого, нелишне привести эпизод, произошедший на заседании биологического отделения Академии наук в Москве. Председательствовала академик Лина Соломоновна Штерн. В повестку дня было включено несколько докладов, в том числе А.А. Ухтомского и сравнительно молодого ученого В.В. Ефимова, чьи работы Алексей Алексеевич поддерживал и высок ценил. Заседание сильно затянулось, и Л.С. Штерн объявила, что в виду позднего времени доклад Ухтомского будет последним, а сообщение В.В. Ефимова снимается. Ухтомский тотчас встал и сказал, что уступает свое время Ефимову. Штерн стала возражать, но Алексей Алексеевич твердо повторил, что выступит с докладом только после Ефимова, а если времени не останется, отложит его до следующего приезда в Москву. Пришлось Лине Соломоновне смириться. Доклад В.В. Ефимова был заслушан.

По инициативе Ухтомского и под его руководством возникла новая научная дисциплина – физиология труда и спорта. Это направление исследований возглавлял М.И. Виноградов. Сотрудники Ухтомского и Виноградова много времени проводили на ленинградских фабриках и заводах, изучая трудовые навыки, ритмику трудовых действий и т.п. Их рекомендации способствовали повышению производительности труда, улучшению его безопасности, снижению утомляемости рабочих. Ученица Ухтомского Мария Мироновна Бирштейн разработала в Ленинградском Инженерно-экономическом институте систему деловых игр – для повышения эффективности умственного труда руководящих работников и организаторов производства.

Мария Мироновна Бирштейн и ее муж Тимофей Павлович Тимофеевский

Мария Бирштейн, 1902 года рождения, окончила Ленинградский университет в 1924 году, дипломную работу по физиологии труда выполняла на кафедре А.А. Ухтомского и затем поддерживала с ним контакты: в ее архиве сохранились оттиски его работ с дарственными надписями[43].

«Многоуважаемой Марии Мироновне Бирштейн на добрую память от искренно

симпатизирующего автора. Сентябрь 1923». Дарственная надпись на одной из работ

А.А. Ухтомского, подаренной М.М. Бирштейн. Из архива Т.М. Бирштейн

Пионерское направление исследований, у истоков которого стояла М.М. Бирштейн, успешно развивалось до 1938 года, но затем было объявлено «буржуазным» и закрыто. Только в 1960-е годы, после того, как деловые игры стали с успехом применяться в США для подготовки менеджеров, их «реабилитировали» в СССР, и М.М. Бирштейн смогла вернуться к своим исследованиям.

Мария Мироновна не имела ученой степени – к защите диссертации ее не допускали, несмотря на настойчивые ходатайства. Но она создала свою научную школу, ее ученики и ученики ее учеников до сих пор питаются ее идеями. В мае 1992 года в институте было торжественно отмечено ее 90-летие. Взволнованная Мария Мироновна, полная сил, выступила с большим докладом, в котором наметила перспективы дальнейших работ по проблеме деловых игр. 2 сентября того же года она неожиданно умерла – не от старческих немощей, а от какого-то несчастного случая при выходе из автобуса: вскрытие обнаружило многочисленные открытые и закрытые переломы.

«Она была очень красивой женщиной и очень энергичным человеком и оставалась такой до самой смерти», – написала мне из Санкт-Петербурга Татьяна Максимовна Бирштейн[44].

Ученики и последователи продолжают чтить память М.М. Бирштейн.

Они торжественно отметили 100-летие и 110-летие со дня ее рождения в 2002 и 2012 гг.

В.Л. Меркулов выделял 14 направлений исследований, родоначальником которых был Ухтомский. Его заслуги были отмечены премией имени В.И.Ленина – в те годы она присуждалась не так щедро, как сталинские и ленинские премии последующих лет. Он был избран членом-корреспондентом (1932), а затем и действительным членом (1935) Академии Наук, в которой создал и возглавил электрофизиологическую лабораторию.

Как академику, Ухтомскому был положен казенный автомобиль с шофером. Но ездить в машине он не любил. Шофер приезжал за ним пораньше, чтобы его застать, но Ухтомский еще раньше выскальзывал из дома и отправлялся в университет на трамвае. Зато он с готовностью предоставлял свою машину всем, кто об этом просил.

Алексей Алексеевич бережно охранял спаянность коллектива кафедры и руководимого им института. Щедро раздаривая ученикам и сотрудникам идеи, всячески помогая в работе, он настраивал их на то, что они делают большое общее дело и что в причастности к тому, что больше и выше каждого из них, следует черпать вдохновение. Но в растущий коллектив вливались разные люди, со своими капризами и амбициями; поддерживать атмосферу товарищества становилось все труднее. Да и обстановка в стране к этому не располагала. Все больший вес в обществе приобретали склочники и горлопаны, рвавшиеся на трибуны с разоблачениями «врагов народа», «идеалистов», «механицистов», «идейных шатаний», «недопонимания» самого передового учения. Все чаще возникали склоки, интриги, наушничанья. Ухтомский с горечью говорил, что «коллективное дело оказывается уже надорванным, ибо начинается внутренняя борьба между недавними товарищами, а на коллективное достояние школы предъявляются претензии индивидуальных собственников»[45]. Ценой больших, выматывавших душу усилий ему удавалось сохранять вокруг себя ядро наиболее преданных учеников и сотрудников. Для них нравственный авторитет руководителя был столь же высок, как и научный. Думаю, некоторое представление о том, как складывалась и развивалась школа Ухтомского, может дать более близкое знакомство с одним из его учеников.

(Продолжение следует)

Примечания

[1] Письмо А.А.Ухтомского Н.Н.Малышеву от 8 июня 1940 г. «Природа», 1975, № 9, стр. 32.

[2] Архив автора. Письмо В.Л. Меркулова ко мне от 3 января 1978 г.

[4] Меркулов. Ук. соч., стр. 87.

[5] А.А.Ухтомский. Избранные труды. Л. «Наука», 1978, стр. 93.

[6] Меркулов. Ук. соч., стр. 88.

[7] Архив автора. Письмо В.Л. Меркулова от 3 января 1978 г.

[8] Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 276. Дневниковая запись, после 1 мая 1936 г.

[11] Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 234. Дневниковая запись, 24 декабря 1923 г.

[12] Думаю, здесь не лишне привести энциклопедическую справку: «ОДИГИ́ТРИЯ (греч. Odegetria – "Путеводительница, наставница в пути") – древний, главный и самый торжественный тип изображения Богоматери <…>. Одигитрия – центральный образ византийского искусства. Наиболее ранний тип композиции, сформировавшийся в V в., представляет собой изображение стоящей Девы Марии, фронтально, с Младенцем Христом на левой руке и поддерживающей ее у запястья правой рукой».

[13] А.А. Ухтомский в воспоминаниях и письмах, стр. 48. Воспоминания А.В. Казанской.

[14] А.В.Казанская ошибочно называет ее Николаевской. Ошибка вызвана, вероятно, тем, что церковь находилась на ул. Марата, бывшей Николаевской (д. 24а, угол Кузнечного пер.).

[15] А.А. Ухтомский в воспоминаниях и письмах, стр. 49.

[16] Там же, стр. 61-62.

[17] А.А.Ухтомский, И.И. Каплан. Сенсорная и моторная доминанта в спинном мозгу лягушки. «Русский физиологический журнал», 1923, т. 6, вып. 1–3, стр. 71-88; А.А. Ухтомский, Собр. Соч., Л.: изд-во ЛГУ, 1950, стр. 173-185.

[18] А.А.Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 205.

[19] Там же, стр. 507, Письмо к ИИ. Каплан от 22 ноября 1922 г.

[20] С.П. Мельгунов. Красный террор в России., Нью-Йорк, изд-во Brandy, 1979, стр. 160 (со ссылкой на «Социалистический вестник», 1923, № 5)

[21] А.А.Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 218-219. Дневниковая запись от 22-23 сентября 1923 г.

[22] В.И.Ленин. Тов. Молотову для членов Политбюро. Строго секретно. 19 марта 1922 г., РГАСПИ Ф 2 Оп. 1 Д. 22947. Цит. по: «Новая газета», 2009, 13 апреля, № 38.

[23] «А.А.Ухтомский в воспоминаниях и письмах», стр. 68.

[24] Там же.

[25] [25] Е.В. Вичутинская «Московская ветвь рода Копериных-Щаповых» http://rostmuseum.ru/publication/historyCulture/2005/vichutinskaya01.html)

[26] Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 524. Письмо к Идее Каплан от 13 августа 1923 г.

[27] Там же, стр. 525. Письмо к Идее Каплан от 21 августа 1923 г.

[28] Там же.

[29] Там же, стр. 529. Письмо к Идее Каплан от 14 октября 1923 г.

[30] Там же, стр. 529.

[31] Там же, стр. 529.

[32] Должно быть (фр.)

[33] Там же, стр. 535.

[34] А.А.Ухтомский. Избранные труды. Л., «Наука», 1978, стр. 9-10.

[35] А.А.Ухтомский в воспоминаниях и письмах, стр. 58.

[36] А.А.Ухтомский. Избранные труды, 1978, стр. 17-18.

[37] А.А. Ухтомский. Избранные труды. Стр. 19.

[38] А.А. Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 131-132. Дневниковая запись, 24 ноября 1899 г.

[39] Там же, стр. 261. Дневниковая запись начала 1930-х годов.

[41] Архив автора. Письмо В.Л. Меркулова, 13 сентября 1978 г.

[42] Архив автора. Письмо В.Л. Меркулова от 16 июня 1976 г.

[43] Биографические сведения о М.М. Бирштейн и фотокопии материалов из ее архива мне любезно присланы из Санкт-Петербурга ее племянницей Т.М. Бирштейн. Контакты с ней мне помог установить ее родственник, живущий в Нью-Йорке, В.Я. Бирштейн – писатель и историк науки. Выражаю обоим сердечную благодарность.

[44] Эл. письмо от 20 июля 2013 г.

[45] Ухтомский А.А. Собр. Соч., т V, 1954, стр. 173.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 236




Convert this page - http://7iskusstv.com/2014/Nomer5/SReznik1.php - to PDF file

Комментарии:

Ион Деген
- at 2014-05-14 09:42:56 EDT
Дорогой Семён!
Спасибо за очередной курс удовольствия. Написано в Вашем стиле, то есть, великолепно. Но ко всему прочему, Вы возвратили меня в мою студенческую молодость. Насколько Ваш рассказ о доминанте понятнее и красочнее, чем лекция полуграмотного профессора, читавшего нам физиологию на втором курсе. С нетерпением жду завершения публикации Вашей замечательной книги.
Всего Вам самого доброго!
Ваш Ион.

Бенцион Фридман
- at 2014-05-14 00:25:15 EDT
Как и прошлые главы - читается с огромным интересом. Возникает с самого начала и не прерывается ни на секунду впечатление, что автор - не только современник, но и близкий друг Ухтомского, общавшийся с ним ежедневно. Глубоко впечатляет научная составляющая этой замечательной работы - трудно отделаться от ощущения, что она написана специалистом-физиологом, блестяще знающим свой предмет - и одновременно специалистом-историком, блестяще владеющим материалом. Совершенство текста в литературном плане очевидно с первого же предложения.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//