Номер 10(67)  октябрь 2015 года
Лев Бердников

Лев Бердников Культурологические этюды

       

I. ВЕРТОПРАХ, ГОВОРЯЩИЙ И ЧИТАЮЩИЙ

 

В своей программной «Эпистоле о стихотворстве» (1747) Александр Сумароков, намечая пути развития молодой русской поэзии, поставил перед словесниками XVIII века такую задачу:

 Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос,

Что целый мыслит век о красоте волос.

Который родился, как мнит он, для амуру,

Чтоб где-нибудь к себе склонить такую ж дуру.

 И сам Сумароков, несмотря на то что, как светский человек, одевался во вкусе того времени весьма модно, был отчаянным противником щегольства, или, как его называли на французский манер, — петиметрства. Американский исследователь Майкл Фехер отметил, что для петиметров «похоть — главный мотив эротической привлекательности; сексуальное удовольствие — вот заветная цель, к которой надо стремиться». По словам же Сумарокова, «презренна любовь, имущая едино сластолюбие во основании». «Презрение петиметрства» он почитал непременной обязанностью «великого человека» и «великого господина». Щеголи служили для него важнейшей мишенью комедийной и журнальной сатиры.

Именно в его произведениях щеголь впервые обретает голос в русской литературе. Мы имеем в виду реплики петиметра Дюлижа, выведенного в комедии Сумарокова «Чудовищи» (1750). «Волосы подвивает он хорошо, по-французски немного знает, танцует, одевается по-щегольски, знает много французских песен; да полно еще, не был ли он в Париже?» — говорят о нем персонажи комедии. Главная черта, которой автор наделяет своего незадачливого героя — это воинствующее чужебесие. «Я бы Русскова языка знать не хотел. Скаредной язык!.. Для чего я родился Русским! О, натура! Не стыдно ль тебе, что ты, воспроизведя меня прямым человеком, произвела меня от Русскова отца!» — восклицает Дюлиж и напевает легкомысленную французскую песенку, причем песенка эта, по его словам, «всего Русскова языка стоит». Об окружающих Дюлиж судит исключительно «по одежке»: для него человек несветский — дикарь, не стоящий и полушки. Но более всего смехотворна его неукротимая вера в то, что одними своими куртуазными манерами он приносит России неоценимую пользу: «Научиться етому как одеться, как надеть шляпу, как табакерку открыть, как табак нюхать — стоит целова веку, а я етому формально учился, чтоб я тем отечеству своему мог делать услуги». И тут же он клянет «неблагодарное отечество», не признающее его, Дюлижа, этих бесценных «заслуг».

В комедии «Нарцисс» (1750) Сумароков дает образец пародийной панегирической оды, написанной в похвалу самовлюбленному петиметру. Вот эта сцена:

         «Нарцисс: ...А ода эта сочинена не от моего лица: да будто кто другой  мне эту похвалу соплел. Послушайте:

                                    Твоих умильных блеск очей

                                    Во изумленье всех приводит:

                                    Сиянье солнечных лучей

                                    Во оных образ твой находит;

                                    И в виде смертной красоты,

                                    Изображенны зря черты,

                                    Аврора, воздыхая, рдится;

                                    Адонис пред тобой Сатир;

                                    Оставлен Флорою Зефир,

                                    И мать Эротова стыдится.

 

            Тирса: Эта похвала меры превзошла.

            Пасквин: Только в меры вошла.

            Нарцисс: А мне кажется, что еще не дошла...»

   И далее Нарцисс говорит об издании этой оды (по всем правилам щегольства и моды!): «Мне хотелось при этой Оде в заглавии положити свой портрет, да ни написать, ни вырезать никто не в состоянии. Мне думается, что меня и редкое зеркало точно изображает. Едакова человека произвела природа!».

Забавны и незамысловатые резонерства Нарцисса, выдержанные в духе щегольского поклонения красоте: «Разум и премудрость потребны школам; золото и серебро великолепию, чин гордости; а красота любви, на которой все сладчайшие мира сего основаны утехи».

Другая комедия Сумарокова «Пустая ссора» (1750) примечательна тем, что в ней впервые воспроизводится своеобразный жаргон российских петиметров. Мы не будем специально останавливаться на этой теме (ей посвящены работы академика Виктора Виноградова, Бориса Успенского, Виктора Живова, Елены Биржаковой и др.). Отметим лишь, что такая макороническая речь очень напоминает разговорную практику некоторых современных американских и германских русскоязычных эмигрантов, с той лишь разницей, что она ориентирована не на английские и немецкие, а на французские языковые модели. Вот, к примеру, диалог щеголя и щеголихи — Дюлижа и Деламиды:

  "Дюлиж: Вы мне еще не верите, что я вас адорирую

   Деламида: Я этого, сударь, не меритирую.

 

  Дюлиж: Я думаю, что вы давно ремаркировать могли, что я в  вашей  презанс всегда в конфузии".

Однако сквозь эти смеха достойные словесные конструкции проглядывают характерные черты петиметрской морали (точнее, отсутствие таковой). Речь заходит о возможном замужестве Деламиды, на что она отвечает:

«Деламида: И я вас очень эстимую, да для того-то за вас нейду; когда б   вы моим мужем стали, так хотя вы и многие калите имели, мне б вас эстимовать было уже нельзя.

    Дюлиж: А чего, разве бы вы любить меня не стали?

    Деламида: Любить мужа! Ха! Ха! Ха! Ха! Это посадской бабе прилично!

    Дюлиж: Против этого спорить нельзя, однако ежели вы меня из адоратера сделали меня своим амантом, то б это было пардонабельно.

    Деламида: Пардонабельно любить мужа! Ха! Ха! Ха! Ха! Вы ли, полно это говорите, я б не чаяла, чтоб вы так не резонабельны были!»  

           

А в его комедии «Мать совместница дочери» (1772) вертопрашка Минодора твердит о своей холодности к супругу и о радостях «модной» любви: «Мужа не люблю я по антипатии... Что во мне маркирует и что тебе меня любить ампеширует? Имей компассию! А я тебе капитально рапитирую, что ты меня смертно фрапируешь»

Тем парадоксальней, на первый взгляд, выглядит такой сонет Сумарокова, помещенный им в журнале «Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие» в июне 1755 года:

                Не трать, красавица, ты времени напрасно,

                Любися; без любви все в свете суеты,

                Жалей и не теряй прелестной красоты,

                Чтоб больше не тужить, что век прошел несчастно.

                Любися в младости, доколе сердце страстно:

                Как младость пролетит, ты будешь уж не ты.

                Плети себе венки, покамест есть цветы,

                Гуляй в садах весной, а осенью ненастно.

                Взгляни когда, взгляни на розовый цветок,

                Тогда, когда уже завял ея листок:

                И красота твоя, подобно ей, завянет.

                Не трать своих ты дней, доколь ты не стара,

                И знай, что на тебя никто тогда не взглянет,

                Когда, как розы сей, пройдет твоя пора. 

 

Речь, как видно, идет здесь о побуждении к сластолюбию, что автор подчеркнул напечатанным сразу же после этого сонетом об умерщвленном плоде, написанном от лица женщины, последовавшей призыву «любиться». Был искус воспринять приведенный сонет в буквальном смысле. Собственно, так и поступил литературный антагонист Сумарокова Василий Тредиаковский — он настрочил донос в Академию наук, в котором обвинил издателя журнала Герхарда Фридриха Миллера в том, что тот удостоил печати «стишки... о беззаконной любви». Однако позднее историк литературы Василий Покровский уловил провокационный характер сего текста, а потому включил его в книгу «Щеголихи в сатирической литературе XVIII века» (М., 1905). Ученый понял, что позиция, выраженная в сонете, — ложная, порицаемая автором, и на самом деле содержит скрытое порицание щегольского взгляда на любовь.

И в самом деле, сонет писан от лица презираемого автором щёголя-вертопраха. А потому резонен вопрос, что за нужда была передовым литераторам века Просвещения излагать кредо «гадких петиметров» (так назвал их редактируемый Сумароковым журнал «Трудолюбивая пчела», 1759) — тех, кого они почитали носителями чуждой морали и взглядов? Да именно для того, чтобы вести с ними полноценную полемику! Дело в том, что русские щёголи заявляли о себе кричащими, баснословно дорогими нарядами и, вполне овладев причудливым языком тафтяных мушек и опахал, вовсе не были озабочены написанием текстов, излагавших их культурную позицию. И тут случился пародокс: в целях развенчания и осмеяния щеголей Сумароков сам заговорил от их имени. Это была мистификация, своеобразная литературная игра — попытка создания пародийной словесности и книжности, составляющей якобы круг чтения щеголей.

Впрочем, речь идет не только о чтении. Русский литератор Иван Елагин, отказывая щеголям в способности к оригинальному творчеству, упоминает некоторые произведения, которые вертопрах «счерна... переписывает сам» в угоду красавицам. В этом же ключе может быть рассмотрен и приведенный выше сонет Сумарокова.

Правомерен вопрос: а были ли в России XVIII века сами щеголи, писавшие не сатирические, а «всамделишные» тексты с изложением их взглядов? Обратившись к известной литературной полемике о петиметрах начала 1750-х годов, можно дать утвердительный ответ. Хотя тут же следует оговориться, что это были единичные примеры, не попавшие в печать, следовательно, известные весьма узкому кругу лиц. В силу этого они не стали заметным явлением русской культуры, а потому не могли остановить поток пародийных мистификаций.

 

 Весь сыр-бор загорелся здесь из-за «Сатиры на петиметра и кокеток» Ивана Елагина, подвергшей бичеванию невежество, слепое поклонение моде, галломанию и мотовство российских щеголей. В ходе дебатов в этой словесной баталии были предложены две диаметрально противоположные оценки щегольства. Одни видели в нем опасный общественный порок и рассматривали петиметра как «непримиримого неприятеля добродетели, имевшего с нею явную и всегдашнюю ссору»; другие оценивали вертопрашество как «безвинную» страсть, недостойную стать объектом злой сатиры.

Позиции сторон и сами произведения полемистов были детально проанализированы литературоведом Павлом Берковым еще в 1936 году. Нас же будут интересовать тексты, введенные в научный оборот позднее, в 1976 году, исследователями Иваном Мартыновым и Ириной Шанской. Ими был обнаружен сброшюрованный сборник, принадлежавший известному стихотворцу XVIII века Алексею Ржевскому. В этом сборнике в числе прочего рукописного и печатного материала содержатся два стихотворных послания. Первое из них, названное «Письмо Бекетову», принадлежит перу преподавателя Артиллерийского и Инженерного кадетского корпуса, автора «стихотворений разного рода, а особливо песен» Николая Муравьева. Помимо филиппики ученым педантам и отрицания пользы наук, письмо заключало в себе восхваление щегольской дерзости как гарантии успеха в любви:

            Венерин сын и слеп, и мальчик молодой,

            Он хочет, чтоб ему безумием и игрой

            На свете угождали. Он тихих проклинает,

            Сам дерзок, он иском и дерзким помогает...

            Изрядное весьма есть правило влюбляться —

            Быть можно влюбленну, не надо лишь казаться.

  Эти «правила влюбляться» как раз и содержались в ответном послании Никиты Бекетова, которое так и называлось: «Правила как любиться без печали. Письмо к приятелю». Бекетова по праву считали «эталоном истинного петиметра» (между прочим, Сумароков вывел его в уже знакомом нам образе Нарцисса в одноименной комедии). Кратковременный фаворит императрицы Елизаветы Петровны, обладатель дорогих и экстравагантных нарядов, острослов и даровитый стихотворец-песенник, он, по словам Екатерины II, тогда быстро «входил в моду». Его письмо являет собой своего рода руководство к одержанию любовных побед, причем изложенное без всякого «извития» словес:

 

               Коль в свете счастливым хочешь быть,

                Старайся ты скорей любезной объявить

                И страсть свою и все, что сердце ощущает,

                А как ты изъяснишь то, чем твой дух страдает,

                Ответа ты ее неправдой не считай —

                Сумнением своим драгой не раздражай...

                Когда с обеих стран страсть нежна изъяснится,

                То должно обоим отнюдь того храниться,

                Чтоб новой сей любви никто не мог узнать,

                Кто может тайною любовию пылать. 

 И совсем, как завзятый вертопрах, поэт говорит о бесплодности неразделенной чувственной любви:

                Сурова кто к тебе — престань о том вздыхать,

               И злым мучением приятства обретать.

 Какие же литературные жанры пользовались успехом у петиметров? Если верить периодике XVIII века, то это преимущественно произведения французские. «Петиметрское упражнение состоит в том, чтобы... восхищаться любовными враками, которые в Париже продаются по копейке, то есть Идиллии, Стансы, Сонеты, Мадригалы и Билеты», — говорит журнал «И То и Сио» (1769). «Петиметры только и читают песни, сонеты, елегии, да и то французские», — констатирует Алексей Ржевский. «Одна только из них (наук.Л.Б.) заслуживает несколько мое внимание: ето стихотворство; да и оно нужно мне тогда только, когда захочется написать песенку», — заявляет щеголь со страниц новиковского «Живописца». Литератор Александр Писарев вторил им: петиметры «читают новые песенки, любовные цыдулочки». А Иван Елагин отметил, что «петиметр ничего не должен писать, кроме любовных писем, сонетов и песен». Щеголь, распевающий песенки, представлен в сборнике «Дело от безделья» (1792), а также в лубочных листах (Ср.: «В прекрасных садиках гуляю, // Амурные песенки попеваю, // Никогда не работаю»). В своей «Сатире на петиметра и кокеток» (1753) Елагин расширяет жанровый диапазон щегольских текстов:

                Хваленый петиметр, чтоб больше показаться,

                Тут велеречием потщится украшаться,

                Сбирает речи все в романах что читал.

 «Чтение романов и французских театральных сочинений... довершили всю глубину премудрости, в кою она когда-либо снисходила», — говорит о щеголихе «Собеседник любителей российского слова» (1783). «Почта духов» (1792) подчеркивает, что петиметры «выдают себя знатоками театральных пьес». Будучи «Охотниками до театральных представлений», щеголи «присвояют себе право рассуждать об остроумных, а особливо о Театральных изданиях и осуждать то, что не на их чистый вкус сделано» («Всякая всячина», 1769).

Особенное озлобление вызывают у франтов отечественные авторы; их они «ругают... без милосердия и ...от свиста у них самые распухнут губы... Они с язвительными насмешками стараются помрачить их хвалу».

А журнал «Утренние часы» (1788) в числе прочих аксессуаров щегольского быта называет «забавные романы», «любовные цыдулки» и «епиграммы».

Обратимся же непосредственно к многожанровой пародийной щегольской культуре, существование которой в России XVIII века представляется нам очевидным. Не претендуя на полноту, мы ограничимся лишь некоторыми примерами конкретных жанров, воссоздающих нравы и жизненные устремления вертопрахов с целью их сатирического уничижения.

О сонете, рассматриваемом русскими стихотворцами XVIII века как жанр щегольской, любовный мы уже писали, и, прежде сего, о его разработке Алексеем Ржевским* Сродни сонету и жанр рондо, так же приспособленный Ржевским к пародированию щегольской культуры. В журнале «Свободные часы» (1763) помещено сатирическое рондо, в первой части которого занятие науками и творчеством (при незначительном приложении усилий) объявляется занятием доступным каждому («Лишь потрудись, то может всяк // Никак»). Зато щегольство объявляется делом архиважным и в сущности недосягаемым для большинства:

 

                                    Но букли хорошо чесать,

                                    И чтоб наряды вымышлять,

                                    Чтоб моды точно соблюдать,

                                    Согласие в цветах познать,

                                    И чтоб нарядам вкус давать,

                                    Или по моде поступать,

                                    Чтоб в людях скуку прогонять,

                                    Забавны речи вымышлять,

                                    Шутить, резвиться и скакать,

                                    И беспрестанно чтоб кричать,

                                    Но, говоря, и не сказать, —

                                    Того не может сделать всяк

                                                                        Никак.

 

Распространение получили и надгробные надписи щеголям. Их отличительной чертой явилось отсутствие обязательной для такого случая скорби, что противоречило жанровым канонам традиционной эпитафии. Это и явно притворное сожаление («крушение») о неком «щеголеватом красавце»:

Прохожий! Потужи, крушись, как мы крушились  

Щеголеватого красавца мы лишились.

Того, кто первый был изобретатель мод             

Того, кем одолжен толико смертный род.

В тот час, когда его дух с телом разлучался,

Он в твердых мыслях был, с сим словом он скончался;

С сим словом навсегда его покинул зрак:

Ах! В чем мне умирать, не сшит мой модный фрак.

 

Это и прямое указание на неуместность плача о покойном вертопрахе: 

 

…прохожий, посмотри,

Ты плачешь, перестань, и слезы оботри.

Не станет слез твоих, не станет сожаленья,

Коль станешь ты сии оплакивать мученья.

 И, конечно, исполнена презрением к щеголю такая «Надгробная»:

Под камнем сим лежать был должен петиметр,

Но прежде, нежели зарыли в землю тело,

Оно уже истлело                                    

Один остался прах, и тот развеял ветр. 

К щеголям и кокеткам были обращены многочисленные эпиграммы явно издевательского характера. Вот одна из них, которая так и называется «Щеголихе»:

                    Один мне друг сказал,

                    Что будто волосы свои ты почернила.

                    Неправда, он солгал:

                    Мне кажется, что ты их черными купила.

 Выделяются эпиграммы, написанные от лица вертопрахов:

                                    Я клялся век любить красавицу свою,

                                    И клятву на листке я написал свою,

                                    Ну что ж? Повеял ветерок;

                                    Прощай, и клятва, и цветок.

 К эпиграмматической поэзии можно отнести и жанр «Разговоров». Интересен в этом отношении своеобразный цикл — «Разговор между ученым и щеголем» Павла Фонвизина и «Разговор между щеголем и ученым» Василия Санковского.

Ученой.:   Когда б вы были нам подобны хоть одним.

                Мы после говорим, а прежде рассуждаем.

Щеголь:    А мы совсем не так в сем случье поступаем,

                 Мы после думаем, а прежде говорим.

...........................................................................................

Щеголь:    Конечно, у тебя пустая голова,

                 Что на сто слов моих одним ты отвечаешь.

Ученой:    Болтают вздор один, а говорят слова,

                Я мало говорю, а много ты болтаешь.

 

В журнале «Разсказчик забавных басен» (1781) опубликована целая подборка эпиграмм, посвященных «Кокетке»: 

                                    ***

                                    Страстью нежною пылаю,

                                    Хоть покрыта сединой;

                                    Но любовью я страдаю,

                                    В ней потерян мой покой 

                                    ***

                                    В сорок лет еще не чужды

                                    Утешения в любви.

                                    В страсть вдаюсь я не от нужды,

                                    Коль есть жар в моей крови.

 

В ряду разработанных словесниками XVIII века пародийных образцов можно назвать и жанр ложного панегирика щеголю. В одном из своих очерков Ржевский высказывает шутливое намерение «вознести хвалою того петиметра, которого сатирики осмеивают несправедливо», а затем пишет о нем надлежащий опус, построенный по всем правилам риторики: «А ты! любимец и первосвященник Венерин, Амур тебе послушен; Грации следуют тебе повсюду. Ты более славишься победами, как Пирр, Александр и Геркулес...; орудию тех супротивлялись противуборники их; тебе же твои во плен безоружному даются. Где между красавиц беседующи ты: не слышно инаго, как только вопль покоряющихся тебе: победа, твоя победа. О плен! приятнейшей свободы. Пленить единое сердце трудняе, нежели множество городов и народов. Вот какую приносишь обществу ты пользу...»**.

Замечательно, что Ржевский говорит о внимательном чтении этого пассажа самими щеголями, поначалу принявшими текст за чистую монету и не заметившими его явно сатирической подкладки. Тем самым он подчеркивает неискушенность и непосредственность читателей-щеголей. Он пишет: «Они прежде были весьма довольны моею похвалою, которую издал я прошлаго году в печать. Она им столько нравилася, что петиметр удостоивал ту книжку, где она напечатана, возить в кармане и показывать ее в собраниях и таких, где он старался одерживать любовные победы... И красавица моему сочинению чести делала столько, что не довольно читала его, ложась спать, по нескольку строк всякий вечер; но удостоивала класть на уборный стол... и, что еще больше, за уборным столом, окруженная петиметрами, говаривала про мое сочинение и нередко заставляла петиметров читать, которые в угодность ей делали столь много чести моему сочинению, что читывали его, смотря в лорнет...»

Но наиболее рельефно ложный панегирик моде был представлен в пародии на ведущий жанр поэзии классицизма — торжественную хвалебную оду. В анонимной «Оде в защиту полосатому фраку» пародиен уже сам объект восхваления. При этом использован свойственный одической поэзии высокий стиль, своеобразный композиционный строй, а также набор традиционных риторических приемов. Здесь наличествует и обращение к «златовласому» Аполлону, а также к целому сонму мифических и библейских героев. Начинается же повествование со времени оно, когда якобы уже имелись модные «полосатые тела»:

                                    Вот где источник и начало

                                    Носимым ныне полосам;

                                    Сие искусство доставляло

                                    Одежду древним щеголям,

                                    Тогда народы различались

                                    Различной полосой цветов,

                                    И так же ими украшались

                                    Герои дальних сих веков.

Преклонение перед полосатым фраком овладевает щеголем настолько, что в полосах видится ему весь окружающий мир — это и «полосатая заря», и «луч солнца полосатый». Полосатым кажется ему и ветхозаветный Иосиф, к которому он апеллирует, утверждая, что тот пас в Месопотамской долине «пеструю скотину». Он говорит о «полосатой парче», «полосатом фаэтоне» и даже о «полосатой вражде». Замечательно, что даже расположение стихов с перекрестной рифмовкой в самой оде сравнивается с чередованием полос на новомодном фраке. Завершается ода обращением к Моде самого автора текста:

                                    А ты, божественная мода!

                                    Которой сильная рука

                                    Творит красавца из урода,

                                    А умного из дурака;

                                    Внемли усердное прошенье,

                                    Окончи тьмы своих чудес:

                                    Я б на камин во всесожженье

                                    Тебя, мой пестрый фрак принес.

 

Говоря о текстах, писанных от имени щеголих, нельзя не остановиться на стихотворных «Любопытных известиях о браке и о любви по моде девушек и щеголей» (1790). Наше внимание привлекает дневник за неделю одной такой «девушки» с примечательным названием «Любовь модного века»:

                                    В понедельник я решилась

                                    К одному любовь питать,

                                    Но во вторник вновь пленилась,

                                    Стала страстью той пылать

                                    И, не зрев свободы боле,

                                    Среду всю была в неволе.

                                    Не терпя оков, я тщетно

                                    Умоляла небеса,

                                    Мне четверг лишь неприметно

                                    В том открыл все чудеса

                                    И соделал рай в напасти,

                                    Дав вкусить иные сласти.

                                    Пользуясь опять свободой,

                                    В пятницу союз сплела

                                    И, довольствуясь сей модой,

                                    Верность день весь тот блюла;

                                    Но в субботу мысль разбилась;

                                    Страстью новой заразилась...

 

Подобные откровения кокетки говорят сами за себя.

Хотя щеголи и щеголихи и «вытверживали из романов некоторые места», сами они «редко встречались на страницах романа» XVIII века. Однако в России были переведены посвященные вертопрахам сочинения Ф. Ковентри, Ф.А.А. Критцингера, Л. Хольберга, Г.В. Рабинера, П.Ж.Б. Нугаре, Р. Додсли, Ж.Ф. Дре дю Радье.

Скажем, в произведении Михаила Чулкова с вызывающим названием «Пригожая повариха, или Похождение развратной женщины» (1770) сама его героиня, некая Матрона, дает описание одной щегольской вечеринки: «Чуднее всех показался мне один старик, который уговаривал тринадцатилетнюю девушку, чтобы она согласилась выйти за него замуж... В углу сидел какой-то молодец с бабушкою... Сего молодого человека хотела было я похвалить за то, что имеет он почтение к своим предкам и в угодность бабушке оставляет вертопрашные увеселения, но хозяйка уверила меня, что это любовник с любовницею. Молодой человек уверяет ее, что он, убегая хронологии, которая престарелым кокеткам весьма приятна, говорил ей: «Вы, сударыня, весьма приятны, ветрености в вас никакой быть не может и всех тех пороков, которые молодости приличны; зрелые лета имеют свою цену, и вы будете обузданием моей молодости... Инде красавица приставала к задумчивому щеголю и представляла себя к его услугам... Одним словом, нашла я тут любовную школу, или дом беззакония».

В книге «Зубоскал или Новый пересмешник, египетские сказки» содержится описание поведения петиметра: «Почитал себя не меньше, как взросшим в Париже, — смеялся всем, кои не попрыгивают на одной ножке и не вмешивают в разговоры таких слов, кои не по-французски и не по-немецки».

Казалось бы, трагедия — отнюдь не щегольской жанр. Между тем в комедии Николая Николева «Самолюбивый стихотворец» (1775) выведен петиметр Модрстих, дерзнувший поднести стихотворцу Надмену, сочиненную им трагедию. Надмен отвечает сочинителю-франту гневной филиппикой:

 

             О гнусный петиметр! Французский водовоз!

             Спесив, а нужен так, как в улицах навоз.

             Парижем хвастает... науки презирает.

             А сам едва-едва Часовник разбирает...

             Того лишь я и ждал от дерзости твоей,

             Чтоб ты из дурака на модах зараженна

             Преобразился вдруг в рифмовраля надменна

 

И хотя это единственное свидетельство о драматических потугах петиметра, журнал «Полезное с приятным» допускает, что щеголь может «прокрикивать ...некоторые стишки из трагедии» (впрочем, «как попугай, без всякого смысла»). Забавно, что Сумароков, как бы учитывая эту особенность вертопрахов, издал «Любовную гадательную книгу» (1774), составленную из двустиший любовной тематики, взятых из шести своих трагедий. Книжка эта предназначалась не для непосредственного чтения, а для гадания с помощью игральной кости, указующей на соответствующий номер выбранного наудачу двустишия.

Своеобычный сатирический ракурс получила тема щегольства и в так называемой «низовой» культуре, охватывающей самые широкие читательские круги. Этнограф Дмитрий Ровинский в капитальном труде «Русские народные картинки» приводит целый ряд забавных лубочных листов, живописующих не только эксцентрическую трехэтажную прическу щеголих, но и их огромные чепцы кораблем, высокие модные шляпки, красные сапоги, черные мушки, налепляемые на лицо, грудь и руки. Таким лубкам в еще большей степени свойственна бьющая в глаза карикатурность, граничащая с явной издевкой. Приводится здесь и речь петиметров. Однако, рассчитанная на восприятие самым незамысловатым читателем, она адаптирована и лишена непонятных галлицизмов, а потому вполне доходчива. Например, текст мог быть такой:

Щеголь: Когда я жил в Казани, бродил в сарафане, прибыл в Шую, носил козлиную шубу. Ныне стал богат, ярыгам не брат, по моде убираюсь, по моде наряжаюсь, прут[и]ком подпираюсь, в прекрасных садиках гуляю, амурные песенки попеваю, никогда не работаю, веселюся и гуляю. Какая б молодица, иль хотя девица, моей красоте подивится. Да вот уже первая и есть, хочет со мной знакомство свесть.

Щеголиха: Я красна, я пригожа, я хороша, в нарядах знаю вкус, по моде живу, со многими ложусь. Знать, немного ты учен, высоко тупей (хохол на голове. — Л.Б.) вздрочен, опустить его пониже, к моим услугам поближе. Так будем со мной парочкой, как барашек с ярочкой».

«Услужи, радость, мне, собери все наши модные слова и напечатай их особливою книжкою, под именем «Модного женского словаря», ты многих одолжишь... Мы бы тебя до смерти захвалили», — писала в журнал «Живописец» некая щеголиха. Издатель, однако, рассудил за благо поместить такой лексикон на страницах своего журнала и назвать его — «Опыт модного словаря щегольского наречия». Открывался словарь словом «Ах!», о котором говорилось, что щеголихи изменили его употребление: «В их наречии «Ах» большею частью преследуется смехом, а иногда говорится в ироническом смысле, итак, удивительный и ужасный «Ах» переменился в шуточное восклицание». Далее приводятся примеры щегольского употребления междометия: «Мужчина, притащи себя ко мне, я до тебя охотница. — Ах, как ты славен! Ужесть, ужесть, я от тебя падаю!.. Ах... Ха, ха, ха... Ах, как он славен, с чужою женою и помахаться не смеет — еще и за грех ставит! Прекрасно, перестань шутить по чести, у меня от этого сделается теснота в голове. — Ах, как это славно! Ха, ха, ха. — Они до смерти друг друга залюбят. — Ах, мужчина, ты уморил меня».

 

 Другой образчик модного лексикона принадлежит литератору Николаю Осипову, напечатавшему в своем журнале «Что-нибудь от безделья на досуге» (1800), «Опыт Ученаго и Моднаго Словаря» и «Лексикон для щеголей и модников». Первый из названных опытов имел подзаголовок «Ключ ко всем дверям, ларцам, сундукам, шкапам и ящикам Учености». Какого рода эта ученость, видно из следующих словарных статей: «Библиотека, Книгохранилище. Ученые люди располагают свои библиотеки по содержанию книг; а щеголи полагают их в число домовых украшений, устанавливают в шкапах по величине переплетов, которые должны сообразоваться с цветом комнатных обоев»; «Уметь жить... умеет всякой только выучился сказать что-нибудь забавное, по моде шаркать, прыгать и вертеться, писать любовные письма и говорить в собраниях всякую пустошь с театральным тоном и кривлянием»; «Щегольство есть модная болезнь, которая столько же неизлечима, как чума или оспа».

Приноровленным к щегольству оказался и жанр библиографической описи, столь популярный с незапамятных времен не только в античной и европейской, но и в русской письменной культуре (древнейшие восходят к X веку). Знакомо российскому читателю было и использование этого жанра в сатирических целях. Речь идет об изданном по инициативе Петра I псевдокаталоге «Книги политические, которые продаются в Гааге» (1723), имевшем ярко выраженную антикатолическую направленность. Комический эффект создавался здесь с помощью манипулирования такими устойчивыми внешними признаками издания, как его объем, формат, художественное оформление и полиграфическое исполнение. Подобный же сатирический прием был использован при описании библиотеки, расположенной рядом с туалетным столиком щеголихи. «В ней книги на две разделялись части, — пишет журнал «Невинное упражнение» (1763), — Одни историческия, другие о науках». К историческим сочинениям, по мнению кокетки, надлежало отнести «новейшие романы и все любовные описания». Далее приводятся названия «научных» книг, популярных в среде петиметров. Обращают на себя внимание фолиант «О уборах женского пола» (50 книг в лист), многотомное (30 книг) «Препровождение времени за уборным столом, сие состояло в баснях, песнях, эпиграммах и прочем», а также руководство «Искусство налепливать по пристойности мушки» (2 книги в восьмую долю листа) и «Сатиры на скромность, на нежные чувства, на постоянство, на верность и проч.» (в восьмушку). Завершает же эту опись «Нужное сведение светским женщинам о Философии, Истории, Географии и проч., издание модного писателя в шести (!) страницах, в двадцать четвертую долю листа (!)».

Одна из модификаций жанра — пародийный книгопродавческий реестр, представленный в журнале Николая Новикова «Трутень». В нем, помимо названных признаков, обыгрывается цена издания и характерная «говорящая» фамилия сочинителя. Так, в частности, сообщается, что у господина Искушателева продается книжка под заглавием «Атака сердца кокеткина, или Краткий и весьма ясный способ к достижению сердец прекрасного пола». Иронический смысл подобного псевдоиздания усиливало его читательское назначение — «в пользу юношества». Была указана и цена — 5 рублей (стоимость немалая, если учесть, что подушный налог с крестьянина составлял тогда меньше 1 рубля в год). Но еще вдвое дороже (10 рублей) стоила книжка «Тайные наставления, по которым безобразная женщина может совершенною сделаться красавицей». Ее автором назван «славный и искусный лекарь» по фамилии Обман. Наконец, сообщалось, что у переплетчика любовных книг продается «Проект о взятии сердец штурмом» (сочинения господина Соблазнителева), одобренный «в тайном г. волокит совете».

Наиболее выразительный и законченный образец жанра сатирического книгопродавческого каталога принадлежит Николаю Страхову. В своем журнале «Сатирический вестник, удобоспособствующий разглаживать наморщенное чело старичков, забавлять и купно научать молодых барынь, девушек, щеголей, вертопрахов, волокит, игроков и прочего состояния людей, писанный небывалого года, неизвестного месяца, неведомого числа, незнаемым сочинителем» (1790—1791, Ч. 1—9) он систематически печатал объявления о продаже книг некой вымышленной Типографии Мод. Сочинитель воссоздавал, таким образом, целый поток изданий, предназначенных исключительно для щеголей, то есть по существу моделировал пародийный репертуар щегольской книжной культуры. Помимо традиционной характеристики изданий, Страхов в ряде случаев приводит данные об оформлении переплета и иллюстрациях. Вниманию петиметров предлагались, в частности, такие книги: «Известие о числе невест, их летах, красоте, богатстве и приданом, о местах, в коих можно с ними видеться, и о средствах им нравиться; С присовокуплением нужных объяснений, сколько времени живут и в котором именно месяце привозятся зимою в города их родителями, тетушками или бабушками. Сочинение славной свахи Пройдоховой, 18 частей, в переплете из театральных объявлений, 25 рублей»; еженедельное издание «Кто за кем в городе волочится, и кто в кого влюблен, цена каждой недели в переплете из визитных карточек и билетов 1 рубль»; «Исторический словарь петиметров, щеголих, танцовальщиков и танцовальщиц, мотов, игроков и всех тех, которые заработали себе громкую славу и соделали имена незабвенными в памяти обманутых купцов, обогащенных танцмейстеров, портных, француженок и обманутых людей, 112 (!) томов по подписке; за каждую часть, переплетенную в выкройки и мерки, ноты и надранные вексели — 5 рублей; для тех же, которые при жизни сделались достойными помещения в словарь, и в случае, когда благоволят сообщить издателю о деяниях своих, все сии томы будут отпущаемы с обожданием денег на 50 лет». Впечатляют и такие якобы вышедшие из Типографии Мод сочинения: «Новое средство выводить пятна из совести, сочинение славного г. Санам, переводу же г. Бездушникова, 350 коп.»; «Новые и особенные правила и положения о том, как и кому должно кланяться, какой делать из себя вид, вступая в собрание, как надлежит сидеть и что говорить и каким произношением и голосом, как подавать руку в то время, когда девица или дама удостоивает чести идти вместе прогуливаться, к кому и когда должно подходить целовать руку, каким образом откланиваться, с каким видом извиняться, обещать и пр., еженедельное издание некоторого знающего общества в щегольстве, притворстве и обхождении светском — Билет на 12 тетрадок с эстампами, фигурами, рисунками и планами, 30 рублей». Всего подобных псевдоизданий приведено более шести десятков. Обратим внимание на цены. Даже по масштабам XVIII века они астрономические.

Страхов считал нужным подчеркнуть это весьма своеобразно — он поместил в своем реестре как бы случайно затерявшиеся среди щегольских изданий книги: «Опыт о здравии, или Доказательство о том, что если мы живем здоровы, то сие есть достоверный знак, что мы не были в руках лекарей, сочинение г. Прямосудова, 50 копеек»; «Рассуждение о похвальных речах, или Доказательство о том, что нынешние похвальные речи более приносят чести тем, кто их сочиняют, нежели тем, о коих оные пишут, цена 10 копеек», «Увещание болтунам, чтоб они более смотрели, более слушали и менее говорили — Достойное похвалы сочинение г. Благоразумова, в котором ясно доказывается, что природа одарила нас двумя глазами, двумя ушами, а одним только языком, цена 20 копеек». Смехотворно низкая цена подобных книг, как сообщает сатирик в сопроводительной аннотации, объясняется «причиной нераскупки оных» щеголями, что вполне понятно.

Заслуживает пояснения другое — сам механизм создания Страховым модели пародийной книжности. Приглядимся повнимательней к заглавиям «модных книг», соотнесем их с существовавшими в XVIII веке видами изданий, и перед нами оживут знакомые современнику устойчивые шаблоны книжной продукции. Так, «Исторический словарь петиметров, щеголих, танцовальщиков и танцовальщиц...» имитирует распространенные тогда исторические словари, один из которых, кстати, начал тогда издаваться в Москве. Всевозможные «способы», «науки», «наставления», «известия», «правила», «начертания» — все это типичные ключевые слова в заглавиях книг того времени: по нашим подсчетам, в России с 1725—1800 год были изданы 95 «способов», 85 «наук», 173 «наставления», 82 «известия», 83 «правила», 36 «начертаний». Все эти виды изданий сатирик осмыслил наново и представил в контексте щегольской культуры. Иногда просматривается почти буквальное сходство (Ср. псевдоиздание «Наука быть счастливым, или Искусство притворяться» и реальная книга «Наука счастливым быть...» (CПб., 1759). Примечательно и то, что сам Страхов как бы в шутку адресовал петиметрам и модникам свои антищегольские сатирические произведения.

Помимо книг, Страхов упоминает вещи и «редкие рукописи», хранящиеся у петиметра. Это и «коробочка с любовными стишками», и «ящичек с разными женскими силуэтами», и «лучшая голландская бумага, коей исходило на любовные письма, каждой день около десяти», а также «Собрание любовных стихов, песен и трагедии покойного Виноглота», «в 12 книжек переплетные подлинные письма тех женщин, которых он обманул в продолжение 12 месяцев». Сатирик приводит якобы «подлинную записку» щеголя, названную им «Журнал жизни». Это, как пишет Страхов, «сметка», сделанная вертопрахом по прошествии года: «I. Сделано 52 обновы. II. Танцовал 5670 раз. III. Играл в карты 270 раз. IV. Был дома целой день 5 раз. V. Брошено прежних любовниц 30.VI. Приобретено новых 27. VII. Обмануто замужних 9. VIII. Обмануто вдов 18. IX. Обмануто старушек 6».

Замечательно, что Страхову принадлежит почин псевдощегольского издания. Это своеобразное жанровое образование, относящееся не столько к словесности, сколько к книжности; издание-перевертыш (недаром он назвал его «в платье навыворот»), в котором речь ведется якобы от имени всесильной Моды, предписывающей свету свои правила поведения, — на самом же деле уязвляющее и уничижающее щегольство. Впрочем, лучше всего сказал об этом сам сатирик: «Моду представил я властительницею и такою сильную собою, к покровительству коей имели прибежище и самые люди». Под стать и название книги — «Переписка Моды, содержащая письма безруких Мод, размышления неодушевленных нарядов, разговоры безсловесных чепцов, чувствования мебелей, карет, записных книжек, пуговиц и старозаветных манек, кунташей, шлафоров, телогрей и проч. Нравственное и критическое сочинение, в коем с истинной стороны открыты нравы, образ жизни и разныя смешныя и важныя сцены модного века» (М., 1791). Среди прочего здесь помещено самоизоблечающее письмо Моды к Непостоянству: «Правду сказать, где я, Мода, поживу хоть десяток лет, то надобно несколько на то веков, дабы истребить тот образ мыслей, которой я внушаю людям. Глупость наделать может столько в один год, что и самая мудрость не исправит того в десять... Где роскошь поживет десять лет, там через сто лет не научишь людей быть умеренными. Словом, где я, Мода, побываю хоть год, оттуда дурачество и ветреность не выживешь в пятьдесят».

Приводятся 56 постановлений Моды, из которых приведем наиболее характерные: «Над любовию начальствовать ветрености, легкомыслию и корыстолюбию»; «Главнейшими достоинствами прекрасного пола да будут: пустомозглость, щегольство, роскошь, городской образ мыслей, ложные понятия, ветреные мысли, презрение истинных дарований, добродетели и трудолюбия». Далее: «Великое число любовников, поздное вставание, ежедневное небытие дома, разсеянье, картежная игра, праздность и пр.»; «Повелеваем, чтоб супружество было такою торговою вещию, которая продавалась бы по вольной цене» и т.д. Автор прямо говорит о цели своего издания, и состоит она в том, «чтоб безпристрастное сие начертание могло некоторым людям открыть глаза и удостоверить их о вреде, причиняемом Модою, роскошью, вертопрашеством и прочими пороками, которые являются повсюду и во многих сценах нынешней жизни».

С развитием сатирической периодики диапазон щегольских псевдопроизведений заметно расширился за счет новых газетных и журнальных жанров. Достаточно обратиться к вводной статье журнала «Трутень» (1769—1770) «Каковы мои читатели», чтобы понять характер предпринятых новаций. Издатель Николай Новиков среди прочих носителей пороков (Злорад, Скудоум, Лицемер и др.) упоминает и Вертопраха. Автор тем самым обозначает читательские запросы петиметров: «Вертопрах читает мои листы, сидя перед туалетом. Он все книги почитает безделицами, не стоящими его внимания... Однако ж «Трутень» иногда заставлял его смеяться. Он его почитает забавною книгою и для того покупает. Вертопрах, повертевши листки в руках, и которые заслужат его благоволения, те кладет, а прочие употребляет на завивание волос...». (К слову, такое отношение щеголя к книгам было ранее представлено в сатирах поэта Антиоха Кантемира).

 

Замечательно, что на страницах русских журналов их издатели, как ранее Сумароков и Ржевский, так же говорят от имени щеголей. При этом использовался новый в то время жанр русской журналистики — письмо издателю от читателя. Примечательно в этом отношении послание из далекой провинции к издателю журнала «Смесь» (1769): «Сделайте милость, внесите в ваши листы нашего щеголя, который носит на голове престрашные кудри, у него зеленый мундир подложен розовую тафтою, а сапоги с красными каблуками... Пожалуйте, г. издатель, не презрите моей просьбы, дайте сему молодцу местечко в вашем издании».

В ряду подобных опытов находятся и присланные письма от щеголих. Это тоже своеобразная мистификация, поскольку в подавляющем большинстве такие письма сочинялись самими издателями, которые, как правило, не оставляли их без ответа и, полемизируя с ними, развенчивали щегольство во всех его проявлениях.

Так, в послании к издателю «Трутня» из Москвы, датированном 25 ноября 1769 г., речь ведется от лица кокетки, а потому изобилует «модными словами», то есть характерными оборотами щегольского наречия («ужесть, как ты славен», «теснота в голове», «уморишь, радость», «мила, как ангел» и др.). Начав свое письмо со свойственной щеголям хулы серьезных книг, будто бы заставившей ее «провонять сухою моралью» («все Феофаны да Кантемиры, Телемаки, Роллени, Летописцы и всякий этакий вздор»), эта дама разглагольствует о том, как из «деревенской дуры», знавшей только «как и когда хлеб сеют, когда садят капусту, свеклу, огурец, горох, бобы», она превратилась в первую щеголиху. И уж ясное дело — тут не обошлось без «французской мадамы», научившей ее щегольской науке. «Ни день, ни ночь не давала я себе покоя, — откровенничает кокетка, — но, сидя перед туалетом, надевала корнеты, скидывала, опять надевала, разнообразно ломала глаза, кидала взгляды, румянилась, притиралась, налепливала мушки, училась различному употреблению опахала, смеялась, ходила, одевалась и, словом, в три месяца все научилась делать по моде». Воздавая непомерную хвалу французам («они нас просвещают и оказывают свои услуги»), она сосредоточивается на своем отношению к сильному полу, говоря, что дурачила «с десяток молодчиков».

Весьма показательно, что сразу же вслед за откровениями кокетки издатель помещает в «Трутне» другое письмо, в котором, проясняя собственную позицию, категорично заявляет: «Поступки ваши совсем мне не нравятся». Он отчаянно полемизирует с щеголихой, выступая противником моды и модного поведения — призывает следовать естеству и отрицает всякую пользу французских «учителей». По мысли Новикова, наших дам должны просвещать не «мадамы», а чтение серьезной литературы, о которой кокетка отзывалась с таким презрением.

Вообще, неприятие щеголями наук и учения просматривается во многих журнальных публикациях Новикова. В пространной статье «Автор к самому себе» («Живописец» , 1772) он вкладывает в уста Щеголихи характерную сентенцию: «Ужесть, как смешны ученые мужчины, а наши сестры ученые — о! они-то совершенные дуры... Не для географии одарила нас природа красотою лица, не для математики дала нам острое и проницательное понятие, не для истории награждены мы пленяющим голосом, не для физики вложены в нас нежные сердца, для чего же одарены мы сими преимуществами? — чтобы быть обожаемыми. — В слове уметь нравиться все наши заключаются науки. За науки ли любят нас до безумия? Наукам ли в нас удивляются, науки ли в нас обожают? — Нет, право, нет».

Далее слово предоставляется Вертопраху, который излагает свое понимание наук: «Моя наука состоит в том, чтобы уметь одеваться со вкусом, чесать волосы по моде, говорить всякие трогающие безделки, воздыхать кстати, хохотать громко, сидеть разбросану, иметь приятный вид, пленяющую походку, быто совсем развязану, словом, дойти до того, чтобы тебя называли шалуном те люди, которых мы дураками называем; когда можно до этого дойти, то это значит, дойти до совершенства в моей науке».

Другое письмо к издателю написано от имени щеголихи-писательницы (забавная контаминация, едва ли реально существовавшая!) и заключает в себе несколько жанровых сценок, названных «историческими картинами». Но к истории эти «картины» ни малейшего отношения не имеют, ибо живописуют повседневные быт и нравы. Одна из них запечатлела буквально следующее: «Представляется вдовушка лет двадцати — ужесть как недурна! — наряд ее показывает довольно знающую свет, подле нее в пребогатом уборе сидит согнувшийся старик, в виде любовника: он изображен отягченным подагрою, хирагрою, коликою, удушьем и, словом, всеми припадками, какие чувствуют старички при последнем издыхании. Спальня и кабинет сей вдовушки скрывают двух молодых ее любовников, которых она содержит на иждивении седого старика в должности помощников. Она делает это для для облегчения старости своего возлюбленного».

Еще один образчик послания — нравоучительная «повесть» (как автор сам называет этот жанр) из жизни щеголихи. Так, в журнале «Праздное время в пользу употребленное» (1759) помещена слезная исповедь кокетки. Героиня буквально с молоком матери впитала в себя поклонение «высокой о красоте науке» и сызмальства готовила себя к тому, чтобы блистать в свете. Имея потом множество любовников, она никому не отдавала предпочтения, ибо знала щегольское правило — «сердце, сколько возможно, содержать в вольности». «Я готовилась еще к новым завоеваниям, — рассказывает она, — ...но вдруг напала на меня оная прекрасному полу страшная неприятельница, стократно проклинаемая им воспа». В результате болезни красавица потеряла приятность лица, а заодно все, что ей «честь и славу приносило». Нравоучение же, по ее словам, в том, что «надобно, чтоб в женщине такие были свойства, которыя бы и по умалении цветущей красоты, делали ее любви достойною». А свойства эти в щеголихе как раз отсутствуют.

Следующий жанр, использованный для осмеяния щегольства — известный в русской сатирической литературе еще с XVII века, — пародийный «Лечебник». В нем приписывались своеобразные «рецепты» пациентам, «больным душою» (в терминологии той эпохи — носителям «больных», то есть порочных страстей). В числе прочих персонажей особый «рецепт» новиковский «Лечитель» прописал престарелой щеголихе госпоже Смех, которой рекомендовалось: «Не изволишь ли полечиться и принять следующее лекарство: оставь неприличное тебе жеманство, брось румяны, белилы, порошки, умыванья и сурмилы, которые смеяться над тобою заставляют. Храни, по крайней мере, хотя в старости твоей благопристойность, которой ты в молодости хранить не умела, и утешай себя воспоминанием прошедших твоих приключений. Поступя таким образом, не будешь ты ни смешна, ни презрительна».

Не могли сатирики обойти вниманием и известный в России еще с петровских времен газетный жанр «ведомостей» (говоря современным языком, корреспонденций с мест), который Новиков так и назвал — «сатирические ведомости». Вот показательный пример: «В Санкт-Петербурге. Из Мещанской. Есть женщина лет пятидесяти. Она уже двух имела мужей и ни одного из них не любила, последуя моде. Достоинства ее следующие: дурна, глупа, упряма, расточительна, драчлива, играет в карты, пьет без просыпу, белится в день раза по два, а румянится по пяти. Она хочет замуж, а приданого ничего нет. Кто хочет на ней жениться, тот может явиться у свах здешнего города».

Издатель «Трутня» не ограничился этим «заманчивым» предложением — через несколько месяцев на страницах своего журнала он вернулся к нему. Дескать, в Москве «подряд любовников к престарелой кокетке, напечатанный в трутневых ведомостях, многим нашим господчикам вскружил голову, они занимают деньги и, в последний раз написав: «В роде своем не последний», с превеликим поспешением делают новые платья и прочие убранства, умножающие пригожество глупых вертопрашных голов, а по совершении того, хотят скакать на почтовых лошадях в Петербург, чтобы такого полезного для них не совершить случая». И снова налицо мистификация, уязвляющая щегольство!

Другая сатирическая ведомость представлена в новиковском журнале «Живописец» (1772). В ней говорится об абсурдном проекте «славного Выдумщика» по поводу приобщения «молодых российских господчиков к чтению русских книг. Оный в том состоит, чтобы русские книги печатать французскими литерами. Г. Выдумщик уверяет, что сим способом можно приманить к чтению российских книг всех щеголей и щеголих, да и самых тех, которые российского языка терпеть не могут...». (Заметим в скобках, что эта идея не нова — латинскими буквами писали русские слова некоторые жители московской Немецкой слободы во времена Петра I). Издатель, разумеется, иронизировал, назвав Выдумщика «великим человеком».

Одной из разновидностей сатирических ведомостей был жанр «Известия» (объявления о текущих событиях). «Будущего июня 10 числа, в доме г. Наркиса, состоящем в Вертопрашной улице, — пишет «Живописец», — будут разыгрываться лотерейным порядком сердца разных особ, в разные времена г. Наркисом плененные и за ветхостию к собственному его употреблению неспособные. При каждом сердце отданы будут и крепости на оные, состоящие в любовных письмах и портрете. Билеты можно получать в собственном его доме, где и цена оным будет объявлена».

В журнале «Пустомеля» (1770) Новиков загадывает читателю характерную «Загадку» (еще один жанр!): «Вертопрах волочится за всякою женщиною, всякой открывает свою любовь, всякую уверяет, что от любви к ней сходит с ума, а приятелям своим рассказывает о своих победах, на гулянье указывает на женщин, в коих, по уверению его, был он счастлив и которых очень много; но в самом деле Вертопрах может ли быть счастлив? Читатель, отгадай».

Разработка темы велась и в популярном в XVIII веке жанре мемуаров, или «Записок», как их называли в России. «После покойного Г. Волокитова отысканы записки, — мистифицирует читателя «Сатирический вестник», — содержащия главное начертание любовных его приключений, превратностей и прочих злополучий его жизни». Эти пародийные «Записки» в деталях живописуют амурные похождения Волокитова, его связи с красотками с говорящими именами — Вертопраховой, Корыстолюбы, Великолепы, Безрассуды, Попрыгушкиной, Глупомыслы, Несмыслы и пр. Чем же завоевывал Волокитов любовь щеголих? Одна проявила к нему склонность из-за цвета сукна его кафтана, другую пленила его изысканная табакерка, третью — модная карета, четвертую — пряжки на ботинках, пятую — щегольская прическа, шестую — модная ария и т.д. Завершив «Записки» Волокитова, издатель посчитал нужным донести до читателя и собственное понимание предмета: «Как из сего... ясно усматривается, что не сердце, не чувствования наши, но одне только скоропременные наружности, блеск нашего благосостояния, минующиеся красы младости, жеманства и щегольства пленяют красавиц. От сего-то самаго видим мы токмо непрерывную цепь непостоянств, обманов, притворств и ложностей».

Пародировались и бытовые документы эпохи. Так, в том же «Сатирическом вестнике» представлен образчик прейскуранта XVIII века — «Такса ценам за обученье

разным искусствам прельщать», содержащая такие пункты: «За обученье искусства одному петиметру давать держать веер, а другого в то ж время дарить цветком — 25 р. На двух смотреть быстро, а двум будто украдкою давать знак за собою следовать — 30 р... Одному подавать руку, чтоб с ним идти, а для прочих метать другую за спину и столь искусно шалить пальчиками, дабы каждый движение оных толковал в свою пользу — 75 р.» и т.д. Здесь же приводится и другой тип документа, а именно «Штрафная пошлина» cо следующими предписаниями: «За постоянство, против прочих вертопрахов — лишних 10 лет холостой жизни... За умеренность, презрение к роскоши и мод вместо штрафной пошлины от всех модников и мотов налагается презрение».

Думается, однако, что русские литераторы XVIII века не были обескуражены отношением к ним петиметров. Они сами презирали щеголей и заявляли об этом и прямо, и опосредованно, создав на них едкую пародию в целом ряде жанров словесного и книжного творчества.

 ____________

Примечания

* См. Бердников Л.И. Дерзость Алексея Ржевского // Новая Юность, № 6, 2011; Он же. Разгадка тройного сонета // Новый берег, № 43, 2014.

** О бесполезности петиметров для общества будет писать впоследствии журнал «И то и Сио»: «Петиметр столько делает пользу отечеству, сколько и себе, проматывает деревни, занимает у всех без разбору, впадает от того в бедность и последний кафтан перешивает раз пять в различные валаны, но и тут еще не перестает быть петиметром, сказывая, что золотом обложенные кафтаны ныне уже не в моде, и носить их очень тяжело, потому что лгать петиметру свойственно и необходимо должно».

                                                                     

 II.  РУССКИЕ   МЮНХГАУЗЕНЫ

Невероятные истории о волке, запряженном в сани, об олене, на голове которого выросло вишневое дерево, о восьминогом зайце, о коне, привязанном к маковке колокольни, - знакомы нам с детства и связаны с именем “самого правдивого человека на свете”: легендарного барона Мюнхгаузена.  Одних только книг о его всевозможных приключениях насчитывается сегодня свыше шести сотен; о нем ставятся пьесы; снимаются кинофильмы.  В литературе появлялись и появляются многочисленные “клоны” Мюнхгаузена (достаточно назвать Тартарена из Тараскона, астронавта Йона Тихого и капитана Врунгеля).

Сей популярнейший литературный герой имел своего вполне реального прототипа.  Им был барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен (1720-1797) из городка Боденвердера, что неподалеку от Ганновера (теперь здесь создан его мемориальный музей). Примечательно, что добрый десяток лет он прослужил в России, куда последовал в свите немецкого принца Антона Ульриха Брауншвейгского; принял участие в Русско-турецкой войне 1735-1739 гг. и отличился при взятии Очакова.  В официальных бумагах сохранились отзывы о нем как об офицере бравом, исполнительном и весьма находчивом.  В 1750 г. Мюнхгаузен вышел в отставку в чине ротмистра и, навсегда покинув Московию, окончательно обосновался в родном Боденвердере.  Образцовый семьянин, хлебосол и записной остроумец, он потчевал многочисленных гостей не только горячим пуншем и отменнной снедью, в коих знал толк, но и удивительными рассказами о своих приключениях.  Слушать его байки съезжалась публика не только с предместий Ганновера, но и со всей Германии.

Уже при жизни Мюнхгаузену суждено было снискать всеевропейскую славу.  Произошло это исключительно благодаря борзописцам от словесности. Воспользовавшись репутацией барона как отчаянного враля, они приписали ему такие неслыханные подвиги, о коих всамделишний Мюнхгаузен не мог даже и помыслить. А все началось с того, что в 1785 г. в Лондоне вышло издание его земляка из Ганновера Рудольфа Эрика Распе (1737-1794)  под заглавием “Рассказы барона Мюнхгаузена о его необычайных путешествиях и походах в России”.  Книга сразу же стала бестселлером и была сметена с прилавков читателями в первые же недели.  Исследователи установили широчайший круг источников, творчески переработанных Распе для сего сочинения.  Это и комедии Древней Греции, и фацетии времен Реннесанса, и немецкие фаблио XVI века, и популярные в XVIII веке сборники анекдотов, и т.д.  Из сих разрозненных и разнородных историй автор сотворил единый литературный сплав, объединенный колоритной фигурой рассказчика-выдумщика.

В 1786 г. в Геттингене (хотя на титуле для конспирации значится Лондон) печатается на немецком языке издание “Удивительные путешествия на воде и суше, походы и веселые приключения барона Мюнхгаузена, как он сам их за бутылкой вина имеет обыкновение рассказывать”.  Автором этого варианта был профессор Готфрид Август Бюргер (1747-1794).  В его изложении произведение увеличилось на треть и приобрело новую окраску.  Существенно, что литературный Мюнхгаузен, от лица которого здесь ведется речь, не просто измышляет и фантазирует – он доводит до гротеска и абсурда способность человека солгать, прихвастнуть.  А потому рассказанные им небылицы – это не ложь в собственном смысле слова, ибо на самом деле они-то и разоблачают ложь, выставляя ее в самом неприглядном и комическом виде.  Не случайно Мюнхгаузен назван автором “карателем лжи”.

Речь пойдет здесь не столько о восприятии Мюнхгаузена и его удивительных “приключений”, сколько о так называемом “синдроме Мюнхгаузена” в России.  Термин этот принадлежит к области психиатрии и, понятно, к самому легендарному барону непосредственного отношения не имеет.  Люди, одержимые сим синдромом, стремятся привлечь к себе внимание собственными вымыслами, подчас самыми фантастическими,  которые они выдают за реальность.  Считаем возможным применить этот термин и к сфере русской культуры.  Это тем более уместно, что подобные персонажи существовали в России до появления не только рассказов о Мюнхгаузене, но и cамого их  прототипа.

Еще одно предварительное замечание. Стихотворцу и филологу XVIII века В.К. Тредиаковскому принадлежит знаменательное высказывание: “По сему, что поэт есть творитель, еще не наследует, что он лживец...”.  Как мы покажем, сам образ рассказчика невероятных историй существовал в русской культуре XVIII – начала XIX века в этих двух ипостасях: “творитель” – “лживец”.  Сознаем, что такое разграничение несколько схематизирует культурный процесс рассматриваемой эпохи. Подчас в одном явлении и даже у одного и того же лица или героя свойства тривиального лжеца и вдохновенного художника (изобретателя “остроумных вымыслов”) соседствуют, и выявить их в чистом виде бывает порой затруднительно. Тем не менее, такая, на первый взгляд, грубая градация обладает известной точностью и подтверждается конкретным историческим материалом.

Невероятное и неправдоподобное берет свое начало в фольклоре всех народов мира. А в русском народном творчестве издавна существовал специальный жанр: “небылица в лицах” или “небывальщина”. Пронизанные шутовским, скоморошьим началом, небывальщины были исполнены всякого рода несообразностями, вызывающими комический эффект:

“Медведь летит по поднебесью,

В когтях же он несет коровушку...

На дубу свинья да гнездо свила,

Гнездо свила да детей вывела”.

 Как отметил фольклорист Б.Н. Путилов, “вероятность восприятия небылиц в параметрах достоверности начисто исключается”. Сказитель из народа (бахарь, скоморох) и не претендовал на правдоподобие, руководствуясь известной русской пословицей: “Не любо - не слушай, а лгать не мешай”. 

Любопытные образчики фантасмагорических историй, рассказываемых в стародавние времена, приводит историк А.О. Амелькин в своей статье “Российские Мюнхгаузены” (Вопросы истории, № 4-5, 1999).  Так, из XVI века до нас дошел сказ, как один крестьянин спасся тем, что крепко ухватил за хвост огромную медведицу, которая якобы вытащила его из глубокой пучины.  Некий заезжий иноземец слышал от поселян и историю о том, что зимой на Днепре слова путешественников замерзают, а весной оттаивают.  Другой рассказчик самым серьезным тоном убеждал собеседников, что владеет чудодейственным растением, из семени которого вырастает ягненок пяти пядей вышиною. Удивительно, что эти и им подобные байки часто принимались на веру иностранными визитерами, воспринимавшими экзотическую Московию как страну чудес, где и “небывалое бывает”...

Впрочем, наблюдались и примеры обратного свойства: когда россияне сами оказывались ошеломленными рассказами выходцев из-за рубежа.  В 1761 году  из Лондона  в Петербург прибывает Федор Александрович Эмин (1735-1770), определяется преподавателем в Сухопутный кадетский корпус и уже через два года печатает собственные сочинения и становится одним из самых плодовитых и читаемых российских писателей.  Его романы (Непостоянная Фортуна, или Похождения Мирамонда. – Спб., 1763. – Ч.1-3;  Приключения Фемистокла...- Спб., 1763;  Награжденная постоянность, или Приключения Лизарка и Сарманды. – Спб., 1764 и др.), назидательно-моралистические “Письма Эрнеста и Доравры” (Спб., 1766. - Ч.1-4), а также компилятивные труды по истории составили 19 томов, и большинство из них многократно переиздавались в XVIII веке. 

Плодом бурной фантазии этого литератора стала сама его жизнь, о коей он давал различным лицам самые противоречивые сведения, меняя их в зависимости от требований текущего момента. “Все попытки установить подлинную биографию Федора Эмина, - пишет по сему поводу Г.А. Гуковский, - были безуспешны; он создал о себе столько легенд, так запутал вопрос о своем происхождении, что отличить выдумку от правды крайне затруднительно”. 

 Существует по крайней мере четыре варианта биографии Эмина.  Согласно одной из версий, он  родился  в Константинополе.  Отец его, Гусейн-бек, был губернатором Лепанта, мать – невольницей-христианкой.  Получив превосходное домашнее образование, он продолжил обучение в Венеции. По возвращении же из Италии, узнав, что отец его сослан, Эмин организовал его побег и вместе с ним нашел приют у алжирского бея.  Там Эмин принял участие в алжиро-тунисской войне, где  проявил такую отвагу и доблесть (он, между прочим, конвоировал плененного тунисского бея), что был удостоен звания “кавалерийского полковника”. Отличился на поле брани и Гусейн-бек, получивший после войны должность губернатора Константинской и Бижийской провинций;  однако вскоре он умер от ран. 

Эмин вернулся в Константинополь, а оттуда, дав обещание матери принять христианство, направился в Европу торговать пряностями.  В пути на его корабль напали морские пираты.  Эмин попал в плен, откуда сумел бежать в португальскую крепость, объявил там о своем желании креститься и был отправлен в Лиссабон.  Здесь, по именному распоряжению короля, он обучается догматам христианской религии под руководством самого кардинала.  Но, убедившись, что ему более по сердцу православие, он отказывается от обращения в католичество и отбывает из Португалии в Туманный Альбион.  Прибыв в Лондон, он незамедлительно является к русскому посланнику А.М. Голицыну, принимает крещение и отбывает в Россию.

Когда в 1768 году грянула русско-турецкая война, в условиях которой турецкое происхождение нашего героя говорило не в его пользу, Эмин мимикрирует и изменяет собственную биографию. Просветитель Н.И. Новиков в “Опыте исторического словаря о российских писателях” (Cпб., 1772) приводит, со слов того же Эмина, совершенно иные данные о Федоре: родился тот якобы в Польше или в пограничном с нею русском городе;  некий иезуит обучил его латинскому языку и другим наукам, а затем взял с собой в заграничное путешествие. Поколесив довольно по Европе и Азии, странники прибыли в Турцию, где Эмин был взят под стражу.  Чтобы избежать “вечной неволи”, он принял ислам и несколько лет вынужден был прослужить янычаром, не оставляя при этом надежды вернуться на родину.  Познакомившись по случаю с капитаном английского корабля, он упросил взять его с собой в Лондон. Там-то Эмин и принял “природную свою христианскую веру”.

Другому лицу Эмин поведал, что родился в венгерском городке Липпе, на самой турецкой границе; отец его венгр, а мать полька; обучался он в иезуитском училище, где слыл одним из лучших учеников.  Сохранился также рассказ одного “достойного веры” человека, что Эмин, дескать, родом был из местечка, находившегося неподалеку от Киева; учился в Киевской академии, где весьма преуспел в риторике, грамматике, философии, богословии и латыни; что жил наш герой в бурсе, но, имея склонность к путешествиям, оставил Малороссию, и “слышно было”, что он находился в Константинополе.  Вот такие версии...

Для нас не столь уж существенно, какая из биографий Эмина более всего соответствует действительности.  Важно, как оценивали фантастические обстоятельства его жизни современники. И в этом отношении весьма показательны слова проницательного Н.М. Карамзина, назвавшего жизнь Эмина “самым любопытнейшим из его романов”. Хотя романы не пользовались у законодателей русского классицизма (В.К. Тредиаковского, М.В. Ломоносова, А.П. Сумарокова) высокой репутацией, сам Эмин был их ревностным популяризатором.  “Романы, изрядно сочиненные, и разные нравоучения и описания земель в себе содержащие, - говорил он, - суть наиполезнейшие книги для молодого юношества и приключению их к наукам.  Молодые люди из связно-сплетенных романов основательнее познать могут состояние разных земель, нежели из краткой географии... Роман и всякого чина и звания людям должен приносить удовольствие”. 

Биография Эмина, обраставшая все новыми и новыми подробностями, служила основой и фабулой для многих его романов. Автор упорно отождествлял себя с героем  собственных книг.  Обращает на себя внимание книгопродавческое объявление, которое поместил Эмин об одном своем романе в газете “Санкт-Петербургские ведомости” от 6 июня 1763 года: “Продается книга Мирамондово похождение..., в которой сочинитель описывает разные свои [курсив наш – Л.Б.] приключения и многих азиатских и американских земель обыкновения”.

Катаклизмы, выпавшие на долю героя его романа, стремительно сменяют друг друга, держа читателя в постоянном напряжении.  Эмин ловко и к месту вводит в повествование конкретные детали быта и нравов иных стран и народов (Египта, Португалии и др.) и даже дает медицинские рецепты (кускуса, например). Он заботится о достоверной подаче фантастического, приправляя текст скрупулезными описаниями вполне реальных фактов и событий.  Так, он живописует разрушения, вызванные землетрясением в Лиссабоне 1755 года, сообщает подробности противостояния иезуитов и королевского Двора в Португалии и т.д. Эпизодами из жизни писатель наполняет и сочинения иных жанров: так, в книге “Краткое описание древнейшего и новейшего состояния Оттоманской Порты” (Спб., 1769) он распространяется о том, как вступил “по нужде” в янычары.

Ясно, что неправдоподобные повествования о жизни “творителя”  Эмина воспринимались как плод остроумного вымысла, рассматривались в ряду произведений словесности,  а потому они обретали в русской культуре эстетический статус.

Однако, Эмин вымышлял не только в “изустных рассказах” и творимой им  литературе, но и в трудах по истории.  Речь идет прежде всего о его “Российской истории жизни всех древних от самого начала России государей...” (Т.1-3. Спб., 1767-1769), обратившей на себя внимание книгочеев обилием ошибок и неточностей.

 

 

Труд сей наполнен ложными ссылками на показания историков и на никому не известные летописи. Чтобы подтвердить свои, часто  весьма спорные, утверждения и голословные факты, Эмин ссылается на выдуманные им  источники, для вящей убедительности указывая при этом несуществующие том и страницу.  Что это как не “синдром Мюнхгаузена” – Мюнхгаузена от науки, стремящегося ошеломить читателя глубиной знаний и широтой эрудиции, оставаясь на деле недобросовестным дилетантом?  Исторические анахронизмы, искажение географических имен и понятий дополняет представление о научной “ценности” “Российской истории...”, вызвавшей уничтожающие сатирические стихи литератора М.Д. Чулкова в журнале “И то и сио” (1769):

“Кто цифров не учил, по летописи строит

И Волгою брега Санктпетербургски моет, -

Дурак.

Кто взялся написать историю без смысла

И ставит тут Неву, где протекает Висла, -

Дурак.”

Как историк Эмин снискал себе сомнительную славу “лживца”, и именно поэтому сей труд, в отличие от других  его сочинений, ни разу не переиздавался и был вскоре благополучно забыт.

Зато сокращенный перевод (“переделка”) сочинения Г.А. Бюргера  пользовался в России исключительной популярностью и в XVIII – первой четверти XIX вв. выдержал по крайней мере пять изданий (1791, 1797, 1804, 1811 и 1818 гг).  В качестве заглавия книги переводчик (а им был известный сатирик, имитатор и пародист Н.П. Осипов) использовал известную народную пословицу “Не любо - не слушай, а лгать не мешай”, адаптируя тем самым  материал к  российским условиям.

Примечательно, что в их русском варианте “приключения” никак не соотносились с личностью легендарного барона (здесь не упоминалось даже имени Мюнхгаузена). В книге представлено несколько героев, от лица которых ведется речь. Один из них - иноземец. Сообщается, что отец его был родом из Берна (Швейцария) и “ему было поручено иметь попечение о чистоте улиц, переулков и мостов; должность сия называлась: чистильщик улиц”. Мать родилась в Савойских горах,  занималась торговлей мелкими товарами, потом пристала к кукольным комедиантам, торговала устрицами в Риме, где и познакомилась с отцом героя.  В Риме же наш герой “произошел... на свет к общей радости и удовольствию... родителей, и там взрос и пришел в совершенные лета”.

Хотя Н.П. Осипов всемерно стремился изъять из текста перевода российские реалии, они все равно выходят наружу. Откуда ни возьмись, появляются вдруг ямщики с залихватским посвистом, с коими надо браниться на почтовых станциях, а в дороге останавливаться у каждого питейного дома, давая им на водку; герой облачается в епанчу и покупает русские розвальни; после попойки он просыпается в избе, одетый по-крестьянски, и кто-то кричит ему: “Ну, Ванько, вставай-ко да запрягай коней!”.

Более того, во второй части книги описывается быт помещиков именно в русской деревне. Автор рассказывает о детстве и юношеских годах уже другого своего героя    дворянского недоросля, растущего среди крепостных крестьян и борзых собак.  “Чем больше я резвился с борзыми и лягавыми собаками, - вспоминает сей герой, - чем больше дразнил и бил крестьянских ребят, тем больше получал от матери вкусных сладостей, отцу же моему делался час от часу милее.  Мне было от роду 9 лет; и при таком моем малолетстве думал я, что дворянин есть от прочих людей совсем отличное творение... В сем правиле заключалися все мои мысли, с которыми я взрос и вошел в современные годы.  Я гремел в карманах деньгами, когда у других не было ни копейки; я дрался, а другие должны были сносить терпеливо; я приказывал, и мне повиновались.  Я сердился, и все дрожали”.  По мнению исследователя А.В. Блюма, здесь представлен типичный Митрофанушка, и “прямая перекличка с “Недорослем” Д.И. Фонвизина” явственно обозначена.  Интересно и то, что одна из гравюр, помещенная в cем издании, имеет надпись отечественного толка: “Речка Хвастунишка.  Село Вралиха”.

Круг источников, послуживших основой для создания книги, сочинением Г.А. Бюргера не ограничивается.  Об этом прямо говорится в главе “Еще барышок.  Что не долгано, то надобно добавить новым полыганьем”: “Двум авторам вздумалось описывать мои похождения”. Речь идет тут, по-видимому, о каком-то еще не установленном нами иностранном оригинале, который переводчик, как говорили тогда, “склонил на наши нравы”. Тем более, что здесь содержатся главы, отсутствующие у Г.А. Бюргера: “Ездит верхом по морю”, “Вешает шляпу и перчатки на солнечный луч”, “Едва не утонул в своем поте”, “Cочинитель говорит прежде своего рождения”, “Родясь, выливает за окно таз с водою”, “Попадает сам в котел и переваривается”, “Наевшись яиц, выплевывает живых цыплят” и т.д.

Кроме того, вполне очевидно и творческое участие в издании самого Н.П. Осипова, выступающего в ряде случаев оригинальным автором.  Именно ему принадлежит посвящение в книге, адресованное не какому-то влиятельному лицу (как это было принято в изданиях того времени), а “тридцати двум азбучным буквам” русского алфавита -  “сильным, удивительным, великим, отменным, преполезным, и пагубным чадам человеческого остроумия”.  Переводчик вовсе не преклоняется перед листом печатной бумаги, прекрасно понимая, что печатное слово несет с собой не одни благодеяния.  “Без Вашей [букв – Л.Б.] помощи, - пишет он, - никакая истина изобразиться не может, равным образом и всякая ложь Вам обязана, если не рождением, то по крайней мере существованием”.

Слово “ложь” и производные от него настойчиво повторяются и варьируются на протяжении всего текста, настраивая читателя на нарочитую нереальность происходящего. Показательна в этом отношении главка с примечательным названием: “Обличение во лжи авторов, писавших сию книгу”. Герой обращается здесь к  “книгочейной публике” с изобличением во лжи сочинителей его невероятных приключений: “В повествованиях их нашел я такую мякину, что с настоящею моею пшеницею ни малейшего не имеет сходства.  Большею частью выдавали они за мои похождения площадные враки”.  Но и сам герой предстает перед нами как неисправимый враль, восхваляющий свои несуществующие подвиги: он и себя называет “надутым ложью так, что не знал, как ею разродиться”. Однако, сами фантастические истории, объединенные в книгу и циклизованные вокруг фигуры говорящего лица, были отмечены печатью остроумия, находчивости и искрометного юмора, а потому создавали совсем иной образ их рассказчика, обаятельного и весьма привлекательного.  “Читатели находили для себя в тех вздорах, - продолжает он, - немалую забаву.  Хватали несбыточные и небывалые мои приключения с великою жадностию и хвастали тем, что их читали.  Похождения мои читаны были больше и охотнее, нежели какие другие важные и полезные книги”. Все это обусловило амбивалентность восприятия книги современниками: рассказчик мог оцениваться и как бесстыдный бахвал (в этом случае он становился антигероем), и как подлинный герой (“творитель” оригинальных вымыслов).

В 1818 году, следом за пятым изданием книги “Не любо - не слушай, а лгать не мешай”, под таким же названием выходит в свет стихотворная комедия еще одного литератора - Александра Александровича Шаховского (1777-1846).  Одно то, что Шаховской использовал популярное заглавие, говорит о его непосредственной ориентации на опыт Н.П. Осипова.  И действительно, в качестве главного персонажа (антигероя) его пьесы выведен неисправимый враль Зарницкин, лишенный каких-либо привлекательных черт.  Сюжет таков: Зарницкин пропадал восемь лет и теперь возвращается – согласно его собственным (обманным) показаниям – после героических ратных трудов и блестящих заграничных путешествий к своему дядюшке Мезецкому и тетушке Хандриной в их подмосковное имение.  Он сочиняет самые неправдоподобные истории. То сулит “на праздничный кафтан заморского сукна не толще паутины”, то распространяется о “целом возе” диковинок, которые будто бы вывез из Европы:

“Во-первых, те часы, которые Вольтер

В подарок получил от Фридриха Второго;

Они в четвертачок, а сколько в них затей!

Играют: зори, сбор и с лишком сто маршей, -

Он мне достал их прямо из Женевы.

Еще же перстенек с курантами, с руки

Французской королевы;

И папы Римского зеленые очки,

Да не очки, а чудо!

Поверишь ли?   На место стекол в них

Два плоских изумруда”.

Зарницкин преисполнен собственной значимости и похваляется тем, что сумел “навек себя прославить”.  Вот, к примеру, что говорит он о своем пребывании в Швейцарии:

        “Еще на этих днях

        Я письма получил, мне из Лозанны пишут,

        Что в память дня отъезда моего

        Там траур наложен для города всего”.

 

К комической демонстрации его вранья и сводится содержание комедии.  В финале, однако, выясняется, что Зарницкин не только лгун, но еще вдобавок и аферист и мерзавец: когда у него вышли все деньги, он стал распространять ложные слухи, будто его тетя Хандрина умерла (“Он тетушку свою заочно уморил”) и что якобы он - ее единственный наследник.  Под этим предлогом он занял кругленькую сумму, а потому высматривал себе денежную партию для брака. Выбор его пал на графиню Лидину, помолвленную с его дядюшкой.  В результате мистификации сего “лживца”  полностью разоблачаются, а его дядя Мезецкий произносит патетические слова:

        “Когда ж хоть раз солжешь, то должен в тот же час

        В коляску сесть, скакать и не казать нам глаз”.

 

Помимо влияния книги “Не любо – не cлушай, а лгать не мешай”, Шаховской оказался под очевидным воздействием житейских фактов современности.  По мнению большинства исследователей, прототипом Зарницкого в его комедии был не кто иной, как Павел Петрович Свиньин (1788-1839), писатель, этнограф, дипломатический чиновник, издатель журнала “Отечественные записки”.

 

 

Как раз за несколько месяцев до написания комедии Шаховского Свиньин вернулся из-за границы и поведал обществу невероятные истории о своем пребывании в Европе и Северной Америке и о военных подвигах, будто бы им совершенных. Свиньина не раз обвиняли в том, что он описывает местности, им не посещенные, и аттестовали “русским Мюнхгаузеном”. Рассказаные им небывальщины передавались из уст в уста.

Филолог А.А. Гозенпуд пришел к выводу, что в книгах Свиньина, описывающих его заграничные впечатления, обнаруживаются прямые параллели с монологами Зарницкина.  Так, Зарницкин, служа во флоте, будто бы совершил чудеса храбрости.  То же рассказывал о себе и Свиньин.  Турецкие ядра и пули отскакивали от него; он падал с корабля в море, намокшая одежда тянула его на дно, но он спасся (Свиньин П.П.  Воспомиания о флоте.  Спб., 1818).  Описывая в качестве очевидца гибель генерала Моро, Свиньин говорит: “Ядро, оторвавшее ему правую ногу, пролетело сквозь лошадь, вырвало икру у левой ноги и раздробило колено” (Cвиньин П.П.  Опыт живописного путешествия по Северной Америке.  Спб., 1815).  И Зарницкин распространяется о бомбе, будто бы попавшей в его лошадь, и о картечи, залетевшей ему в рот. По словам Свиньина, тот встречался со всеми выдающимися деятелями своего времени, в частности, бывал в Париже в салоне мадам Рекамье (как и Зарницкин).  Примеры подобных соответствий можно легко умножить.

Современники не видели в россказнях Свиньина творческого начала, почитая его заурядным “лживцем”.  Вот как характеризовал его поэт О.М. Сомов в “Сатире на северных поэтов” (1823):

 “Хвала, неукротимый лгун,

Свиньин неугомонный,

Бумаги дерзостный пачкун,

Чужим живиться склонный!...”.

А стихотворец А.Е. Измайлов в басне “Лгун” (1824) писал о нем в еще более резких тонах:

“Павлушка – медный лоб (приличное прозванье!)

Имел ко лжи большое дарованье.

Мне кажется, еще он с колыбели лгал!

Когда же с барином в Париже побывал

И через Лондон с ним в Россию возвратился,

Вот тут-то лгать пустился!...”

 Едко и остроумно высмеял Свиньина и А.С. Пушкин в сказке “Маленький лжец” (1830): “Павлуша был опрятный, добрый, прилежный мальчик, но имел большой порок.  Он не мог сказать трех слов, чтобы не солгать.  Папенька в его именины подарил ему деревянную лошадку.  Павлуша уверял, что эта лошадка принадлежала Карлу XII и была та самая, на которой он ускакал из Полтавского сражения.  Павлуша уверял, что в доме его родителей находится поваренок-астроном, форейтор-историк и что птичник Прошка сочиняет стихи лучше Ломоносова.  Сначала все товарищи ему верили, но скоро догадались, и никто не хотел ему верить даже тогда, когда случалось ему сказать и правду”. Любопытно, что, когда Н.В. Гоголь обратился к Александру Сергеевичу с просьбой дать ему какой-нибудь сюжет, Пушкин “подарил” ему живого героя - Свиньина, описав и его характер, и его похождения в Бессарабии, что Гоголь и воплотил в комедии “Ревизор”.  Так что Свиньин в довершение ко всему послужил прототипом гоголевского Хлестакова.

Иной была судьба другого фантазера - обосновавшегося в Москве легендарного балагура, краснобая и хлебосола грузинского князя Дмитрия Евсеевича Цицианова (1747-1835).  Он воспринимался окружающими именно как вдохновенный “творитель”  вымыслов.  П.А. Вяземский находил в его рассказах поэзию и говорил, что в нем “более воображения, нежели в присяжных поэтах”.  Свойственную Цицианову “игривость изображения” отмечал и А.С. Пушкин; а мемуарист А.Я. Булгаков восторгался присущим только ему, Цицианову, “особенным красноречием”. 

Интересно, что князь выдавал себя за автора книги “Не любо – не слушай, а лгать не мешай” (благо та была издана анонимно).  Это, конечно, явная мистификация, но совершенно очевидно, что сочинение это послужило литературной моделью для Цицианова, который в соответствии с ней выстраивал свое повествование. Сюжеты по крайней мере двух поведанных им историй прямо заимствованы из этой книги.  Таковы записанные со слов Цицианова анекдоты о бекеше, пожалованной нищему, и о взбесившейся одежде. Приведем их. “В трескучий мороз, - рассказывает П.А. Вяземский, - идет он [Цицианов – Л.Б.] по улице.  Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни.  Он в карман, ан денег нет.  Он снимает с себя бекеш на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее.  На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу.  Он оглядывается.  Господь Саваоф перед ним и говорит ему: “Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои: поверь мне, я никогда не забуду его!”  Другой анекдот дошел до нас в записи А.О. Смирновой-Россет: “Между прочими выдумками он [Цицианов – Л.Б.] рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру.  На другой день камердинер прибегает и говорит: “Ваше сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится”. – “Вообразите, мои фраки сбесились и скачут”.

Цицианов в своих повествованиях был и непредсказуемо оригинален. По словам исследователя Е.Я. Курганова, автора блистательной книги “Литературный анекдот Пушкинской эпохи” (Хельсинки, 1995), в Цицианове “живо и остроумно проявилась личность “русского Мюнхгаузена”, по-кавказски пылкая, темпераментная, склонная к преувеличениям и парадоксам”.  Среди рассказов нашего героя выделяется целый цикл анекдотов, приправленных поистине кавказским бахвальством.  Жизненный материал обретал здесь подчеркнуто грузинский колорит, что и делало его своеобычным и самобытным. Историк П.И. Бартенев записал: “Он [Цицианов – Л.Б.] преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собою прелестную картину”.  Условно-грузинская тематика становилась точкой отсчета для самого безудержного фантазирования, в результате чего бытовой эпизод превращался в эстетическое событие. Мемуарист сообщает: “Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства...

Очень вам верю, возразил Цицианов: но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.

-     Почему так, ваше сиятельство?

-     А вот почему: да и быть не может иначе; у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда оне летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.

-    Какие же ульи, ваше сиятельство? – спросил удивленный пчеловод.

-    Ульи? Да ульи, - отвечал Цицианов, - такие же как везде.

   -Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?   Тут

Цицианов догадался, что басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно.  Однако же он нимало не задумался: “Здесь об нашем крае, - продолжал Цицианов, - не имеют никакого понятия... Вы думаете, что везде так, как в России?  Нет, батюшка!  У нас в Грузии отговорок нет: хоть тресни, да полезай!”.  Цициановская фантазия развертывается здесь как реакция на тривиальное хвастовство незадачливого помещика-пчеловода.  Князь доводит ложь до комизма и полного абсурда, обнажает ее, выступая тем самым как “каратель лжи”, что точно укладывается  в мюнхгаузенскую модель поведения. 

Весьма примечателен и анекдот, дошедший до нас в редакции А.О. Смирновой-Россет: “Я был, говорил он, фаворитом Потемкина.  Он мне говорит: “Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с калачом, ты один горазд на все руки, поезжай же с горячим калачом”. – “Готов, ваше сиятельство”.  Вот я устроил ящик с конфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам все время: тра, тра, тра, и к завтраку представил собственноручно калач”.

Невольно вспоминаются следующие строки из главы седьмой “Евгения Онегина” А.С. Пушкина:

        “Автомедоны наши бойки,

        Неутомимы наши тройки,

        И версты, теша праздный взор,

        В глазах мелькают, как забор”.

 В примечании  к сим стихам (№ 43) Пушкин пишет: “Сравнение, заимствованное у К**...К** рассказывал, что будучи однажды послан курьером от князя Потемкина к императрице, он ехал так скоро, что шпага его, высунувшись концом из тележки, стучала по верстам, как по частоколу”.  По предположению филолога Б.Л. Модзалевского, под К**  поэт разумел именно Цицианова  (К** расшифровывалось как князь такой-то).  Любопытно и то, что сюжет о доставке издалека горячего блюда присутствует в комедии Н.В. Гоголя “Ревизор”: Хлестаков бахвалится тем, что горячий суп к его столу привозят в кастрюле на пароходе прямо из Парижа.

А еще князь cообщал, что однажды доставил своему покровителю Потемкину шубу, легкую, как пух, которая вполне помещалась в его зажатом кулаке.

Потрясали воображение слушателей и рассказы Цицианова о том, что одна крестьянка в его деревне разрешилась семилетним мальчиком, и первое слово его в час рождения было: “Дай мне водки!”.  Говорил он и о сукне из шерсти рыбы, будто бы пойманной в Каспийском море; о соусе из куриных перьев и т.д.  А одной из его небылиц суждено было войти в пословицу.  Современник сообщает: “Во время проливного дождя является он к приятелю.  “Ты в карете?” – спрашивают его.  “Нет, я пришел пешком”. – “Да как же ты не промок?” – “О (отвечает он), я умею очень ловко пробираться между каплями дождя”.  Забавно, что эта история рассказывалась уже в советское время об А.И. Микояне, якобы спокойно уходившем в сильный дождь без зонта и калош. Этот анекдот соответствовал сложившемуся в народе политическому портрету этого члена Президиума ЦК КПСС, способного всегда выходить сухим из воды...

О том, сколь притягательными были для слушателей цициановские небывальщины, свидетельствует тот факт, что находились краснобаи, которые использовали их сюжеты и беззастенчиво выдавали их за свои.  Историк-популяризатор М.И. Пыляев говорит, что в 20-30-е гг. XIX века петербуржцев забавлял своими рассказами некто Тобьев, отставной полковник (сведений о нем найти не удалось).  Он также похвалялся, что в проливной дождь оставался совершенно сухим.  Когда же интересовались, как такое возможно, он невозмутимо отвечал: “Я так искусно орудую своей палкой, отбивая капли, что ни одна не падает на мое платье”.  Часто повторял Тобьев и цициановскую историю о шубе величиной с ладонь, не преминув при этом аттестовать себя главным фаворитом всесильного Потемкина.  Полковник, дабы угодить Таврическому, будто бы помчался за шубой в далекую Сибирь, да так резво, что загнал (для ровного счета!) 100 лошадей, проделав путь в 3000 верст за шестеро суток (то есть со скоростью современного электровоза)!

А другой отставной полковник, малоросский дворянин Павел Степанович Тамара, был некогда и в самом деле адъютантом Потемкина (о нем упоминает Ж. Ромм в своем “Путешествии в Крым в 1786 году”).  В начале XIX в. он жительствовал в Нежине, и имя его было известно местным лицеистам – Н.В. Гоголю и Н.В. Кукольнику.  Ветеран “времен Очакова и покоренья Крыма”, Тамара героизировал ту эпоху беспримерной славы и величия России. Тогда он был так молод! И это время небывалых по своей грандиозности побед,  личностей богатырского масштаба и феерических празднеств одушевляло его и без того дерзкую фантазию.  Можно сказать, что в своих остроумных выдумках Тамара демонстрировал подчас подлинно художническое воображение.  Находились, однако, скептики, которые относились к нему с иронией и пустили в обиход обидную поговорку: “Врет, как Тамара”. Павел Степанович, однако, на маловеров никак не реагировал и невозмутимо продолжал свои вдохновенные рассказы.

Известен случай, когда однажды за обедом у этого хлебосольного малоросса кто-то стал разглагольствовать об одной сложной хирургической операции, сделанной искусным врачом. – “Что ж тут удивительного? – вмешался в разговор Тамара, - Вот в наше время хирургия выкидывала штучки почище этой”.  И он поведал леденящую кровь историю о том, как после баталии с турками объезжал по заданию Потемкина поле брани в надежде найти какую-нибудь живую душу.  Кругом горы трупов, вдруг слышит: кто-то окликает его слабым голосом.  Подъезжает ближе – ба! Да ведь это глаголет отрезанная голова!  Всматривается – узнает: то голова знакомого унтер-офицера Кузнецова.  Заплакала голова и жалобно просить стала: “Сделайте божескую милость, Павел Степанович, велите найти мое тело.  И распорядитесь, чтобы доктор пришил его к моей голове!”...Через месяц Тамара оказался с оказией в одном из лазаретов, где вновь встретил Кузнецова.  Он был здоров и целехонек, только пребывал в самом скверном настроении.  – “Эх, Павел Степанович, беда со мной приключилась, - горько сетовал он, - ведь промашка тогда вышла: впопыхах взяли не мое, а турецкое тело и к нему пришили мою голову!  Что ж такое получается: головою-то я русский, а животом турка!  Как же мне, православному, с басурманским туловищем жить-то теперь!?”.

Слушатели Тамары едва сдерживались от смеха, а он с самым серьезным видом изрек: “Вот какая была хирургия!  А вы удивляетесь на нынешнюю!  Молоды-зелены: видов не видывали!”.

 Вся эта история действительно комична, но отнестись к ней надо со всей серьезностью и вниманием.  Напомним, что в своей бессмертной поэме “Руслан и Людмила” (1820) А.С. Пушкин так передаст небывалость увиденного ее героем:

        “...смотрит храбрый князь –

        И чудо видит пред собою.

        Найду ли краски и слова?

        Пред ним живая голова”.

Конечно, Тамаре не довелось найти “краски и слова”, достойные подлинного мастера, да он, понятно, и не ставил перед собой эстетической задачи. Но все-таки в его, казалось бы, незатейливой байке рассказано о “чуде” - о “живой голове”, а это в известной мере предвосхищает художественный образ гениального поэта.

Наконец еще один враль: “вдохновенный и замысловатый поэт в рассказах своих” (как сказал о нем П.А. Вяземский) - сподвижник Наполеона I, а затем генерал-адъютант императора Алексадра I, польский граф Викентий Иванович Красинский (1783-1858).  “Речь его была жива и увлекательна. Видимо, он сам наслаждался своими импровизациями, – говорит о нем современник и добавляет: “Бывают лгуны как-то добросовестные, боязливые; они запинаются, краснеют, когда лгут.  Эти никуда не годятся.  Как говорится, что надобно иметь смелость мнения своего.., так надо иметь и смелость своей лжи; в таком только случае она удается и обольщает”.

Красинский “обольщал” слушателей душещипательными историями, носившими преимущественно мрачный, апокалиптический характер. Так, например, поведал он о встрече на улице двух подруг после долгой разлуки:  “Та и другая ехали в каретах.  Одна из них, не заметив, что стекло поднято, опрометью кинулась к нему, пробила стекло головою, но так, что оно насквозь перерезало ей горло, и голова скатилась на мостовую перед самою каретою ее искренней приятельницы”. 

В другой раз он сообщал о некоем покойнике, которого положили в гроб и вынесли в склеп, чтобы отправить на семейное кладбище.  “Через несколько времени гроб открывается.  Что же тому причиною?  “Волоса, - отвечает граф Красинский, - и борода так разрослись у мертвеца, что вышибли покрышку гроба”.

Как-то, живописуя свои военные подвиги, он занесся в своем рассказе так высоко, что, не зная,  как выпутаться, сослался на своего адъютанта Вылежинского, который, по счастью, находился рядом.  “Ничего сказать не могу. - заметил тот, - Вы, граф, вероятно, забыли, что я был убит при самом начале сражения”. 

Красинский “имел смелость” утверждать, будто бы Наполеон Бонапарт в порыве восхищения его отчаянной храбростью снял с себя звезду Почетного легиона и приколол к его груди.  “Почему же вы никогда не носите этой звезды?” – cпросил его один простодушный слушатель.  Красинский парировал: “Я возвратил ее императору, потому что не признавал действия моего достойным подобной награды”.

А.О. Смирнова-Россет вспоминала, что наш герой уверял окружающих, что в одном саду растет магнолия, на коей 60 000 цветков. “Кто же считал их?” – cпросили его. – “Это было поручено целому полку, и он двадцать четыре часа простоял около дерева!” – ответил Красинский с самым невозмутимым видом...

Итак, синдром Мюнхгаузена материализовался в России XVIII  – первой половины XIX веков  в образах рассказчика-“творителя” и рассказчика-“лживца”. Причем  заметным явлением в рассматриваемую эпоху стали обе эти ипостаси единого культурно-исторического типа. Невероятные истории, поведанные изобретателями “остроумных вымыслов”, обнаруживали подлинное творчество и высокое словесное искусство их создателей.  Но и салонные “лживцы”, попадая на страницы мемуаров и литературных произведений, обретали долгую жизнь в русской культуре. Они становились прототипами персонажей бессмертных творений классиков и уже поэтому достойны нашего пристального внимания.

 


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:6
Всего посещений: 134




Convert this page - http://7iskusstv.com/2015/Nomer10/Berdnikov1.php - to PDF file

Комментарии:

Виктор Каган
- at 2015-10-19 12:27:58 EDT
Могу лишь поблагодарить Льва Бердникова за, в который уже раз, чтение столь же увлекательное, сколь познавательное - замечательную и художественную non-fiction.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//