Номер 2(60)  февраль 2015 года
Марк Шехтман

Марк Шехтман Улица Кирова, дом 21, КВ. 36

В советские годы улица носила имя Кирова. Теперь ей, как и многим другим, вернули дореволюционное название – Мясницкая. Низкий, темный и, с первого взгляда, незаметный въезд во двор располагался напротив Главпочтамта и рядом с построенным в стиле китайской пагоды магазином "Чаеуправление". Если войти в этот лишенный зелени и залитый асфальтом двор, откроется бесформенное – то ли ангар, то ли заводской цех – грязно-белое здание, в котором когда-то размещалась кузница русского художественного авангарда – знаменитый ВХУТЕМАС. Слева от него построенные в начале 20-го века два девятиэтажных дома из красного кир­пича. В то время такие дома называли "доходными" и предназначались они для избранной, обладающей средствами публики – адвокатов, артистов, художников. Из­вестный русский художник Абрам Ефимович Архипов занимал здесь до революции целый этаж. Сам Николай II наносил художнику августейшие визиты, и по это­му случаю лестничные пролеты устилали красным ковром – царь, говорят, не любил лифт и предпочитал подниматься пешком. Абрам Ефимович Архипов – чистокровный русский, но по странному совпадению его именем названа улица, на которой стоит Московская хоральная синагога.

Построенные в стиле "русский модерн" дома эти могли бы украсить одну из московских улиц, но почему-то стояли во дворе. Раньше строили по-другому: высота комнат достигала 4-х метров. Балконы только на последнем, девятом этаже. Единственный с фасада балкон выдавался далеко вперед. Стенки сварные, решетчатые, с крупными ячейками, тонкие перила. Трудно привыкнуть к пустоте под ногами: сквозь подошвы ботинок чувствовалось насколько тонка ржавая стальная плита с ромбовидной насечкой. Выйдешь покурить, глянешь вниз и в животе похолодеет.

 В одной из таких квартир с балконом и жили сестры Раиса Идельсон и Александра Грановская-Азарх. Дочери витебского врача Вениамина Идельсона, они получили хорошее образование, свободно владели основными европейскими языками, подолгу жили за границей – в Париже, Берлине, прекрасно знали Ю. Пэна, М. Шагала, всю блестящую плеяду витебской школы, многих представителей художественной и литературной элиты Франции и Германии.

Родные сестры не были похожи. Красавица Александра Вениаминовна – блондинка скандинавского типа, унаследовала внешность отца.

 

Роберт Фальк Портрет Александры Вениаминовны Азарх-Грановской

 

Раиса Вениаминовна – брюнетка, с густыми черными бровями, была похожа на мать – немецкую еврейку. В поздние свои годы она чем-то напоминала режиссера Ю. Любимова.

 Первый брак Раисы с художником Робертом Фальком распался. Однако разведенные супруги сумели на всю жизнь сохранить дружеские отношения.

 

Роберт Фальк Портрет Раисы Вениаминовны Идельсон

 Отношения эти продолжались и с вдовой Фалька – Ангелиной Васильевной Щекин-Кротовой.

Роберт Фальк Портрет Ангелины Васильевны Щекин-Кротовой

 Новым мужем Раисы стал другой художник – Александр Лабас.

 

Александр Аркадьевич Лабас

 

 Брак с ним тоже окончился разводом, правда, на этот раз, кроме дружеских отношений, остался сын – Юлий Лабас. Он был известным ученым-биологом, последние годы жил в Москве.

 

Юлий Александрович Лабас

Раиса Вениаминовна всю жизнь проработала во Всесоюзном доме народного творчества, консультируя студентов, присылавших на отзыв свои работы со всех концов СССР, вплоть до Байкала и Камчатки. Начала она там работать еще в годы, когда директором была вдова Ленина – Крупская. Рецензии Раиса подписывала фамилией Идельсон, и некоторые заочники, считая своего консультанта мужчиной, приглашали приехать поохотиться в тайгу.

Александра Вениаминовна была замужем за создателем ГОСЕТа режиссером Грановским. Театр возник сразу после октябрьского переворота, за несколько лет до того, как театр "Габима" навсегда оставил СССР (а если точнее – вообще Европу).

***

Попал я в дом сестер благодаря отцу, который после начала репрессий на Украине уехал в Москву. Здесь Мануил Шехтман долго бедствовал, скитался без жилья. Со временем нашлась стабильная работа – оформление павильонов на ВДНХ. Пригласил его московский художник Александр Лабас. Нескоро, но все-таки признали отца в Москве, приняли в МОСХ. Лабас ввел Мануила в дом, где в свое время бывали Маяковский, Брики. Там отец познакомился с Михоэлсом, Зускиным, Фальком, Натаном Альтманом, Осмеркиным, другими артистами и художниками.

В 1937 году мы с мамой приехали в Москву повидаться с отцом после трехлетней разлуки. Тогда впервые и посетили дом напротив Почтамта. Помню улицу Кирова, забитую одинаковыми, черными, с брезентовым верхом "фордиками". Блестя мокрыми крышами, они, словно гигантская черная змея, медленно ползли к Чистым прудам, где уже открыли станцию метро "Кировская". Гордость столицы – метрополитен имени Кагановича только начинал прокладывать путь в светлое будущее. Тогда каждый день на первой странице, не помню уж точно, "Правды" или "Известий" жирным шрифтом сообщалось, сколько за прошедшие сутки выпустили грузовых и легковых автомобилей, сколько тонн угля выдали "на-гора" шахтеры, сколько чугуна и стали выплавили сталевары, сколько зерновых (но уже не тонн, а пудов – так получалось куда эффектнее: в шестьдесят два раза больше!) убрали и сдали государству хлеборобы. Еще добавить в этих триумфальных сводках, сколь­ко за сутки арестовано, выслано, замучено, расстреляно граждан – и получилась бы полная картина происходившего на одной шестой части земного шара. Но тогда я, девятилетний мальчишка, мало что понимал и с восторгом читал эти победные реляции. Помню, 7-го ноября мы с отцом пошли на демонстрацию. На Красной Площади он посадил меня на плечи, и я увидел Сталина. В серой солдатской шинели и фуражке, вождь поднял руку, приветствуя ликующих демонстрантов. А о первом посещении квартиры 36 в памяти почти ничего не осталось, запомнился только маленький мальчик Юлик, с которым я пытался играть.

Снова я приехал в Москву в июне 41-го, за неделю до начала войны. Фордиков уже не было, их сменили М-1 ("эмки"), над столицей летал черный пепел сожжен­ных документов, и тревожное ожидание неизбежной катастрофы ощущалось еще сильнее, чем в оставленном мною Киеве.

Не буду повторять уже опубликованное в различных источниках. Расскажу только то, что лично слышал и видел в этом необыкновенном доме, хотя не ручаюсь за абсолютную достоверность. Дело в том, что со временем версии обрастали новыми подробностями, а иногда менялись до неузнаваемости. Да и моя память несколько ослабела.

***

На стенах много картин. Среди них – удивительный, праздничный портрет работы Юделя Пэна: Рае лет 16.

 

Юдель Пен. Портрет шестнадцатилетней Раисы Вениаминовны Идельсон

Она в зеленом платье, на коленях уютно устроилась кошка. Рая чуть исподлобья глядит прямо в глаза, и невозможно оторваться от ее взгляда. Еще портрет, но уже работы Фалька. Здесь Раиса постарше. Она лежит, вытянувшись на диване. На другом портрете изображена в профиль Александра Вениаминовна. И его же знаменитый "Автопортрет в красной феске".

 

Роберт Рафаилович Фальк. Автопортрет в красной феске

По вечерам у сестер собирались гости. Хозяйки не ограничивались кругом лиц своего возраста, и здесь молодежь чувствовала себя свободно. Сестры умели слушать – этим искусством владеет далеко не каждый. И всегда как-то само собой получалось, что гости показывали что-либо, читали, пели или просто рассказывали. Но Александра Вениаминовна умела не только слушатьу нее были необыкновенная память, феноменальное воображение, и эти свойства компенсировали вынуж­денную неподвижность. Еще до появления телевидения она впитывала рассказы гостей о фильмах, спектаклях, выставках и могла пересказать содержание с такими нюансами, что в личном ее присутствии никто не сомневался. Трудно было поверить, что эта женщина годами не выходила из дома.

У сестер встречались незнакомые раньше люди и возникали теплые, прочные от­ношения, которые, бывало, заканчивались браком. Здесь сделал предложение мой одноклассник Ной Генин. Брак этот, правда, распался, дети и первая жена Ноя давно живут в Израиле, а сам он с новой женой выбрал Германию.

Сестер навещал земляк из Витебска врач Григорий Иссерсон. До революции он учился на медицинском факультете Юрьевского университета в эстонском городе Дерпт (ныне Пярну). Университет типично немецкий, совсем как во Фрайбурге или Гейдельберге, и "процентной нормы" в нем не было. Студенты-корпоранты носили цветные шапочки и дрались на дуэлях, зарабатывая необходимые для успешной ка­рьеры шрамы на лице. После корпоративных попоек они отправлялись в парк, где на гранитном постаменте сидел бронзовый основатель университета, и складывали пустые бутылки на его коленях. Эта традиция сохранилась и в советское время: в 1971-м году я специально отправился в университетский парк и увидел, что кроме бутылок, здесь ничего не изменилось. Основатель университета сидел в том же кресле под теми же липами, но уже с другими бутылками на коленях.

Попав первый раз в анатомический театр, Гриня с непривычки почувствовал слабость, которая усилилась еще больше при виде студента в цветной шапочке. Тот спокойно жевал бутерброд с ветчиной, запивая его пивом из бутылки. Рядом лежал вскрытый труп. "Ты новенький? – спросил студент и протянул Грине бутылку. – Я вижу, ты испугался. Глотни, и все пройдет. Здесь бояться нечего: спокойнее, чем наша анатомичка, в университете места не найти". Студента звали Эрих, и скоро он подружился с Гриней, или, как теперь его стали называть на немецкий лад, Грегором. В корпорацию Гриня не стремился – происхождение не то, однако в студенческих попойках участвовал регулярно, проявил себя как достойный борец с крепкими напитками и получил закалку на всю жизнь.

Прошел год. Давно исчез одолевавший в анатомическом театре страх. Теперь рядом с препарированным трупом Гриня сам спокойно запивал пивом бутерброд, посмеиваясь над новичками. И однажды случилось неожиданное. Труп уже издали показался Грине знакомым. Это был Эрих. Вернувшись сильно пьяным после очередной попойки, он заснул, лежа на спине, и, как выяснилось после вскрытия, захлебнулся рвотной массой. – С тех пор прошло 40 лет, – закончил Гриня, – но после выпивки (здесь он сделал паузу) я всегда сплю на животе.

История, в принципе, грустная, и Гриня рассказывал ее без тени улыбки, но так, что все начинали хохотать с первого же слова и особенно в конце. Как это ему удавалось. – не пойму. Чужим шуткам он смеялся вместе со всеми, но ни разу – когда рассказывал сам. Говорил Гриня с довольно сильным немецким акцентом, доставшимся ему в Юрьевском университете в дополнение к диплому врача. Акцент делал рассказы еще смешнее.

Однажды мой отец на плечах заволок его, мертвецки пьяного, к сестрам на девятый этаж (лифт не работал), после чего Гриня стал называть отца Христом-спасителем.

***

Помню молодого художника Бориса Козлова. Его картина "Распятый Христос" долго висела у сестер. Борис привел к сестрам учителя русского языка Владимира Лейбзона. Хобби последнего – анкеты. Он собрал, перевел и отпечатал сотни различных анкет. Но главную анкету составил сам, вручал каждому, кто впервые входил к нему в дом, и уже заполненную хранил в специальной папке – эра компьютеров тогда еще не наступила. В анкете около ста вполне безобидных вопросов, но при заполнении возникала тревожная мысль: "Для КГБ такая папка подробнейших характеристик сотен людей – прекрасный подарок, просто находка". Одну из переведенных с английского анкет Лейбзон подарил мне. Впоследствии на ее основе мы построили робот, безошибочно определяющий психологический тип человека.

Вместе с Лейбзоном Борис Козлов привел молодого поэта Владимира Смирнова. Стихи его и сейчас помню. "Не каркай, ворона, не каркай! Мне рано еще умирать! Я завтра уйду с санитаркой в зеленую рощу гулять. Забуду палату большую и двери немазаной визг. Забуду, что в гипсе лежу я, как временный обелиск…" И еще: "У станционного буфета, где пьют перцовку под боржом, канадский бобрик и бабетта стоят и мокнут под дождем". Помню, как оба они артистично читали в лицах пародийную версию "Отелло", где каждое четверостишие заканчивалось, как теперь бы сказали, "неполиткорректной" фразой: "Но вмиг проходят убежденья в момент, когда тебя е…ут!". Собравшиеся стонали – смеяться уже не было сил. Еще одна шутка Смирнова: "Ах, у Веры, ах, у Инбер, что за глазки, что за лоб! Все смотрел бы, все смотрел бы, все смотрел бы на нее б!"

Сестер посещали разные люди, иногда совершенно фантастические личности. Однажды пришел полунищий старик, известный в Москве благодаря необычному хобби: он собирал всего лишь… офорты Рембрандта! Никому не позволяя прикоснуться к пожелтевшим листам, он осторожно доставал из папки свои сокровища и демонстрировал ошеломленным зрителям.

Часто встречался с Вадимом Щегловым. Школьный товарищ Юлия, он стал дис­сидентом, приобщился к религии и состоял в "Лиге защиты верующих". Вадим – удивительный человек: честный, смелый, прямой, щедрый, всегда готовый прийти на помощь. Хотя бы четверть верующих была такой! Его часто таскали в КГБ и, в конце концов, вынудили эмигрировать. Он жил в районе Бостона где, к сожалению, недавно умер. Его милая жена Зарина – художник-иконописец.

Свои рассказы читал начинающий тогда писатель Мамлеев. Рассказы до такой степени сюрреалистические, что запомнить содержание было невозможно. Единственное, что осталось в памятикто-то кого-то все время "имел". "Имели" даже чью-то отрезанную голову, или, может быть, эта голова сама кого-то "имела". Сестры внимательно слушали. Я любил наблюдать за ними во время таких чтений, и в тот раз от меня не ускользнула дымка иронии в глазах Александры Вениаминовны. Мамлеев тоже эмигрировал, но после распада СССР вернулся в Москву – видно, не преуспел.

Не раз сестры Айзенберг пели на идиш, английском, русском. Сейчас они в Израиле. В первый свой визит к сестрам что-то спели дуэтом моя будущая жена и двоюродная сестра.

Бывала у сестер и автор детских книжек Рахиль Баумволь. Она уехала в Израиль одной из первых. В Израиле Баумволь перевела на русский роман нобелевского лауреата Ицхака Башевиса-Зингера "Раб".

Иногда гости приносили магнитофон, чтобы послушать новые записи музыки, выступления поэтов, первые песни только появившихся бардов. В такие вечера собиралось особенно много народа, преимущественно молодежь, и опоздавшие стояли в коридоре – в комнате все не помещались. Не удивительно, что иногда после таких прослушиваний исчезали книги. Сестры относились к этому философски.

Как-то пришли студенты, совсем мальчики. После хрущевских разоблачений Сталина они взяли рюкзаки и отправились в путешествие по "гулаговским" местам на Кольский полуостров, нашли и сфотографировали покинутые лагеря, заброшенные кладбища с безымянными могилами. Но однажды эти ребята натолкнулись на длинную колонну настоящих, живых "зеков". Охрана была уже не та, что в сталинские времена. Заклинание "Шаг влево, шаг вправо считаются побегом" вышло из употребления, и с "зеками" теперь можно было на ходу поговорить. "Почему вы все еще здесь?" – спросили студенты у кого-то в колонне. "А мы посмертно реабилитированные", – угрюмо ответил один из марширующих.

Не раз встречал у сестер бескомпромиссного диссидента и, я бы сказал, пламенного обличителя – Анатолия Якобсона. Судьба его в Израиле, к сожалению, сложилась трагически, о чем в своих воспоминаниях подробнее написал Юлий Лабас. Сын Якобсона – один из активистов крайне левой партии "Мерец". Вряд ли Анатолий мечтал об этом, собираясь в Израиль.

Приходили молодые, начинающие актрисы. Я не театрал, закулисные интриги, сплетни и профессиональные оценки спектаклей меня не очень интересовали, но узнал о театральной жизни многое другое. Прежде всего, в девушках поражала самоотверженная, порой даже фанатичная преданность сцене. При совершенно нищенской зарплате (театральные уборщицы получали больше начинающих актеров) приходилось делать такой, например, выбор: купить пару чулок, помаду, духи актриса должна выглядеть пристойно или же заплатить за такси, чтобы до спектакля успеть записаться в телестудии и не опоздать в театр. Гонорар на телевидении был примерно равен стоимости проезда на такси из центра в Останкино. Во время гастролей актеры жили впроголодь. Приходилось ловить голубей. Их приманивали, насыпая на подоконник хлебные крошки, и потом варили на электроплитке в гости­ничном номере. Правда, охоту на голубей поручали сильному полу. В провинциа­льных театрах на генеральных репетициях всегда присутствовала партийная комиссия. Кроме идеологической цензуры, горкомовские культуртрегеры выполняли не менее важную высокоморальную миссию: проверяли длину юбок и глубину декольте актрис. Их требования неукоснительно выполнялись: юбки удлиняли, а вырезы в платьях, наоборот, укорачивали или вообще закрывали. Нелегкой была жизнь молодых актрис. Даже прическу они не могли сменить без личного разрешения режиссера.

В годы раннего "застоя" в Москве организовали театрально-концертную группу на языке идиш. Но не так легко было отыскать молодых артистов и особенно актрис, владеющих этим языком. Вот почему большинство в ансамбле составляли русские. Они заучивали тексты ролей и песен на незнакомом языке и выступали довольно успешно. Но недолго продержался ансамбль: трудно было найти не только актеров владеющая языком идиш немногочисленная аудитория редела с каждым годом, концерты шли в полупустых залах и перестали окупаться. Александра Вениаминовна работала с участниками труппы.

Не раз встречал там молчаливую, замкнутую Веру Ивановну Прохорову. Славянская ее внешность полностью соответствовала фамилии. Не знаю, чем привлек Прохорову Еврейский театр. Она занималась в студии у Михоэлса, считала ее своим вторым домом и после ликвидации театра была арестована. Сейчас мало кто помнит, что до революции семье миллионеров Прохоровых принадлежала широко известная текстильная фабрика "Прохоровская мануфактура" (в советские годы "Трехгорная", или просто "Трехгорка"). Александра Вениаминовна очень тепло относилась к наследнице знаменитых русских капиталистов.

Из артистов ГОСЕТа помню Гертнера и его красивую жену Риту. После разгона театра он не остался без работы. Оказалось, что прежняя его профессия портного всегда была востребованной Гертнер сшил моей маме модное пальто.

Не избежал репрессий преданный коммунист, парторг театра Беленький. Сидел он, правда, недолго и был освобожден сразу после смерти Сталина. Но театр вновь не открыли, и пришлось ему переквалифицироваться в писатели: вместе с другим евреем по фамилии Крывелев он сочинял брошюры, разоблачающие реакционную суть религии предков.

Неоднократно публиковавшийся рассказ о встречах Александры Вениаминовны с Маяковским и его пророчестве я тоже лично слышал. Однажды поэт сказал отказавшейся с ним встретиться Грановской: "В следующий раз вам придется разговаривать с моим памятником!" Сбылось это пророчество.

У сестер я впервые услышал имена Бриков, Эфронов, Гумилева. Они оживали в рассказах сестер и как будто присутствовали в небольшой комнате на девятом этаже.

***

Из рассказов Александры Вениаминовы помню, что частым гостем был убийца германского посла, знаменитый эсер (а позже большевик) Яков Блюмкин. Только в последние годы российские СМИ заговорили об этой таинственной личности. Оказалось, что в поисках Шамбалы Блюмкин (задолго до нацистов) организовал экспедицию в Тибет. Он успел побывать и в находившейся под Британским мандатом Палестине. Секретные службы молодого советского государства с самого начала интересовались Ближним Востоком. В Палестину Блюмкин отправился по заданию ЧК (или ГПУне знаю, как называли тогда организацию на Лубянке) под видом местечкового религиозного евреяс бородой, пейсами и в соответствующей одежде. Он оказался на одном корабле с высокопоставленным британским чиновником. Чиновник этот отправлялся в Палестину надолго и взял с собой семью. В один из дней его дочь, заигравшись, упала за борт. Импульсивный Блюмкин забыл о своей секретной миссии, сбросил черный лапсердак, меховую шапку"штраймл", прыгнул в воду и спас девочку. Публика на палубе была потрясена храбростью ни на что, по их представлению, не способного хасида. Не знаю точно, чем закончилась миссия Блюмкина, но из других источников известно, что для официального прикрытия он стал владельцем букинистического магазина в Тель-Авиве, где торговал свитками Торы и такими редкими еврейскими книгами, как сочинения знаменитых раввинов и комментаторов Пятикнижия, а также всем тем, что теперь называют иудаикой. "Товар" для его магазина поставляла все та же ЧК. Экспедиции чекистов конфисковывали еврейские раритеты в синагогах маленьких украинских городов Волыни и Подолии и отправляли их в Палестину.

Запомнился и другой рассказ о бурной жизни Блюмкина. Он участвовал в подавлении конфликта на КВЖД – Китайско-восточной железной дороге. В одном из боев красноармейцы захватили группу китайских повстанцев – хунхузов (их еще называли белокитайцами) и, как тогда было принято, собрались немедленно расстрелять пленных. Азиатское равнодушие китайцев к смертному приговору привело Блюмкина в негодование и, чтобы другим неповадно было, он приказал их повесить. Но привыкшие расстреливать красноармейцы отказались выполнить приказ. "Расстрелять – это мигом, а вешать не станем: мы солдаты, а не палачи" (какая высокая мораль!), – заявили они. Блюмкин, однако, настаивал, и тогда выяснилось, что для казни придется пригласить платного профессионального палача из Харбина. В дискуссию вмешался предводитель пленных. "Харбин далеко,сказал он,и палачу надо много платить. Зачем зря тратить деньги? Купите нам веревки, мыло, водку, угощение, и мы сами все сделаем". Пораженный Блюмкин согласился, пленные получили, что требовали, поднялись на чердак похожего на барак здания и заперлись. Красноармейцы с командиром остались внизу, прислушиваясь к происходящему. С чердака доносились шаги, какая-то возня. Китайцы спокойно разговаривали, смеялись, потом послышалось пение. Пели они все вместе, и продолжался этот концерт обреченных ночь напролет. Пение постепенно затихало, ослабевал хор, уже под утро можно было разобрать, что поют всего трое, потом двое, один… Умолк последний певец, наступила тишина, но не сразу решился Блюмкин подняться на чердак. Дверь была теперь открыта. Хунхузы все, как один их было двенадцать висели на потолочной балке под сводом двускатной крыши. "Как ласточки", сказал в заключение Блюмкин", добавила Александра Вениаминовна.

Ближневосточная миссия Блюмкина оказалась последней. Он сам подписал себе приговор: возвращаясь в Россию через Стамбул, заехал на Принцевы острова, тайно встретился с находившимся в изгнании своим кумиром Троцким, и об этом стало известно Лубянке. Агенты НКВД арестовали Блюмкина, когда он выходил из квартиры 36 на девятом этаже. Понимая, что связи с Троцким раскрыты, Блюмкин оставил в квартире чемодан. В тот последний раз дверь ему открыла Раиса Вениаминовна (Александра была в Париже). Тогда там жили еще две студентки: Роза Рабинович и сестра наркома связи Казимира Розенгольца (в конце тридцатых расстрелян как троцкист). Вид у легендарного террориста был затравленный. "Только бы остаться в живых. Хоть кошкой, хоть собакой – лишь бы остаться в живых", – сказал Блюмкин, прощаясь, как оказалось, навсегда. Через некоторое время в дверь позвонили. Вошли двое. "Где чемодан?" – вот все, что они спросили. Спорить с ними не имело смысла. Что было в чемодане, никто толком не знает – архивы Лубянки закрыты и теперь. Одну из версий о содержимом чемодана и последующих событиях можно найти в воспоминаниях Юлия Лабаса. Самое странное в этой истории, что сестер оставили в покое, даже не допросили. Только лет через двадцать в КГБ что-то вспомнили, и следователь провел формальный допрос.

***

В доме соблюдался настоящий культ Ильи Эренбурга, которого сестры хорошо знали. Никакой критики в его адрес не допускалось. Я не был к Эренбургу особенно расположен, сумбурные романы воспринимал как совершенно бессмысленный набор слов и признавал его только как поэта, скорее даже переводчика. Но когда получил у сестер и прочел его единственную захватывающую книгу "Хулио Хуре­нито", на какое-то время изменил отношение к автору. И сейчас помню этот томик, опубликованный в 1922 году берлинским издательством "Геликон".

Двоюродная сестра Александры Вениаминовны – ведущая актриса Киевского театра русской драмы Опалова. Веселая, общительная и остроумная Евгения Эммануиловна несколько раз посетила нас в Киеве. В семидесятых годах, в очередной разгар антисионистской истерии газета "Вечерний Киев" опубликовала открытое письмо группы творческих работников-евреев: к стандартным обвинениям сионистов они добавили еще одно, до которого раньше никто не додумался. Оказывается, сионисты виноваты и в трагедии Бабьего Яра. Среди прочих была подпись Опаловой. После этого знакомство наше заглохло.

***

Однажды – было это весной 1953, вскоре после смерти Сталина и освобождения врачей – мы с Юликом о чем-то беседовали в его комнате. Он тогда взялся за изучение немецкого языка, и стены от пола до потолка были увешаны листами с написанными крупным шрифтом немецкими глаголами и выражениями. Помню, мне такой метод казался тогда недоступным. Но Юлик свободно ориентировался в непомерно длинных словах, в глаголах с отделяемой приставкой, прочих премудростях языка, который я ненавидел со школьной скамьи. Постучавшись, вошел Фальк. Среди этого хаоса он сразу разглядел приколотый кнопками рисунок, который я подарил Юлику: пират в короткой, рваной тельняшке скрестил волосатые, в шрамах и татуировках ручищи над торчащим наружу голым животом, посреди которого красовался пуп. На глазу, как и положено уважающему себя пирату, черная повязка, на голове красная косынка, за поясом кинжалы и пистолеты. "Кто это на­рисовал?" – спросил Роберт Рафаилович. "Марк", – указал на меня Юлик. Фальк снова взглянул на рисунок, потом на меня, подумал и пригласил на воскресный просмотр своих картин. Помню мастерскую Фалька в заставленной мольбертами и холстами мансарде. На балке под потолком золотистая связка вяленой рыбы. После смерти Фалька на просмотры картин нас с женой приглашала его вдова Ангелина Васильевна Щекин-Кротова. Обстановка в мансарде оставалась такой же, как и при жизни Фалька. Даже вяленые рыбы висели на той же балке. Из окна открывался вид на обнесенную забором захламленную строительную площадку, где раньше стоял храм Христа-спасителя. В 30-х годах храм взорвали и снесли, освобождая место для самого высокого здания в мире Дворца Советов. Проект поручили архитектору Иофану. Закончилась сталинская затея тем, что через несколько лет после смерти вождя здесь открыли одну из главных достопримечательностей столицы – плавательный бассейн "Москва". Сейчас храм построили во второй раз.

Я берегу несколько писем и воспоминания о Фальке, которые Ангелина Василь­евна прислала моей маме в Израиль в начале 80-х.

Выполненный Фальком карандашный портрет Колегаева хранится в семье Ольги Гениной в Иерусалиме. (Ю. Лабас посвятил Колегаеву отдельную главу в своей книге.)

В один из приездов в Москву мне посчастливилось познакомиться с Натаном Альтманом. В тот вечер мы с Александрой Вениаминовной были одни. В дверь по­звонили, и я пошел открывать. На пороге стоял элегантно одетый, худощавый человек с чемоданом в руке. Это и был Натан Альтман. Александра Вениаминовна представила меня, и было приятно узнать, что он помнил моего отца. В чемодане Альтман принес проектор и слайды своих картин. Он сам выбрал место для демонстрации, придвинул стол (мне не позволил!), погасил свет, и мы увидели, наверное, около сотни слайдов. Я был знаком с творчеством Альтмана (его выставку в зале Союза художников на Кузнецком посетил незадолго до этой встречи), но многое из того, что увидел в тот вечер, стало для меня открытием. Альтман умер через год.

Несколько раз я заставал у сестер художника Фонвизина. Говорили, что он прямой потомок автора "Недоросля". Фонвизин жил в своем замкнутом мире нежнейших, изысканных акварелей, и происходившее вокруг его абсолютно не интересовало. Так было и в марте 1953-го. Радио Фонвизин не слушал, газеты не покупал, телевидение еще не появилось, и узнал он о смерти Сталина с опозданием в несколько дней. Утром выглянул в окно и очень удивился, увидев толпы куда-то спешивших людей. Шествие продолжалось весь день: москвичи шли в Колонный зал проститься с вождем, многие сотни были затоптаны, погибли в давке. Только вечером Фонвизин узнал от соседей, в чем дело. Мне он запомнился молчаливым, погруженным в себя.

В 1974 году в Третьяковской галерее неожиданно извлекли из запасников картины Марка Шагала, и это вызвало в столице ажиотаж. На открытие выставки прилетел из Парижа сам автор. Шагал провел в Москве несколько дней и посетил Александру Вениаминовну.

Художника Осмеркина мне повидать не пришлось – он умер в 1952 году, но встречал у сестер его жену и очень красивую дочь Таню.

***

Не раз видел собравшихся вместе разведенных супругов Раисы Вениаминовны: Фальк с женой, Александр Лабас. Последний обычно приходил сам – его жену, эмигрантку из Германии, сестры недолюбливали и часто пародировали ее сильный немецкий акцент. В моем понимании развод результат взаимной, испепеляющей ненависти, и странно было видеть этих дружески беседующих бывших супругов. Более того – после смерти Фалька Ангелина Васильевна, продавая его картины, обязательно отдавала часть денег Раисе. Насколько я знаю, продажи случались редко, и сам процесс был довольно сложным. Потенциального покупателя представляли Ангелине Васильевне – она должна была сначала узнать, что это за человек, и показывала картину, только если тот соответствовал ее критериям. Согласившись расстаться с картиной, она лично выбирала для нее место в новом доме, а затем время от времени наведывалась туда проверить, как та висит.

***

Я знал, что Раиса Вениаминовна художница, не зря же она занималась у Фалька во ВХУТЕМАСе. Но картин ее ни разу не видел. Иногда я приносил свои рисунки. "Почему ты не работаешь маслом?" – каждый раз удивлялись сестры. "Давай, я поставлю тебе натюрморт. Попробуй – уверена, что получится", – сказала однажды Раиса Вениаминовна. Из-за шкафа достали мольберт, нашлись краски, кисти, небольшой холст. Я в растерянности глядел на кувшин, засохший лимон и вялую морковку, которые мне предстояло увековечить. Прорисовав углем контуры, я взялся за кисть. Наверное, ничего более отвратительного Раиса в жизни не видела, но, скрыв разочарование, сказала: "Ты должен продолжать". Мне было стыдно за свою бездарность, и я ругал себя последними словами за то, что забыл мудрую поговорку: "Не умеешь – не берись!". Больше натюрморты Раиса мне не ставила и к этому разговору мы не возвращались. Прошло четверть века. Уже в Израиле я решился, наконец, продолжить и, к своему удивлению, обнаружил, что Раиса Вениаминовна была права: на холсте проявилось нечто, не вызывающее стыда.

***

Александра Вениаминовна курила. От нее я узнал, что в Европе нет папирос – только сигареты. А в России как раз сигареты только начали появляться, и ей приходилось курить папиросы. Позже, когда сигареты прочно закрепились, она предпочитала болгарские, без фильтра. "Главное в сигарете – привкус табака, а не бумаги",говорила она. Я храню ее фотографии. На одной Александра Вениаминовна с "Беломором" во рту. Мундштук папиросы лихо передавлен, совсем как у волка в "Ну, погоди!". Русская папироса не для красивых женщин!

В этой квартире все было удивительным. Одно время там жила короткошерстная серая, как крыса, кошка. Настолько тощая, что непонятно, откуда у нее силы передвигаться. Так, вероятно, выглядели кошачьи мумии в древнем Египте. Ходила она с трудом, пошатываясь от истощения. Но к еде не притрагивалась, даже сервелат равнодушно обнюхивала и отворачивалась. За счет чего существовала эта ходячая мумия – знала только она сама. Но была у нее одна страсть: табак – правда, сухой, не в тлеющей папиросе. Стоило кому-то вынуть из пачки папиросу – кошка вскакивала к нему на колени, вдыхая табачный аромат, томно прижмуривала глаза, склонив голову, начинала тереться лбом о руку с папиросой, и по ее высохшему телу волнами пробегали сладострастные судороги.

Александра Вениаминовна хорошо разбиралась и в крепких напитках. Помню день ее рождения, когда, хлебнув лишнего, гости один за другим сходили с дистанции, и только она невозмутимо сидела с бокалом в одной руке и дымящейся сигаретой – в другой, продолжая понемногу отпивать коньяк.

К восьмидесятилетию Александры Вениаминовны я послал ей из Киева зарифмованную фототелеграмму, которая заканчивалась так: "Желаю с Вами сесть за столик. Целую. Старый алкоголик". Девушка на почте внимательно прочла текст и вернула мне бланк: "Я такую телеграмму отправлять не буду.Почему? Здесь неприличное слово!Какое?Алкоголик!", помедлив, словно боясь обжечься неприличным этим словом, ответила она. Против такого высочайшего взлета коммунистической нравственности я ничего не мог поделать, и телеграмма осталась бы неотправленной, но помогла заведующая почтовым отделением. Скрыв улыбку, она с трудом убедила ретивую девушку, что ничего крамольного в послании нет.

***

Не рассчитывая на публикацию, Раиса Вениаминовна писала стихи, как теперь говорят, "в стол". Она ни разу не читала их гостям. Иногда позволяла мне прочесть кое-что самому. Несколько ее стихотворений я храню.

"Самиздат" попадал к сестрам регулярно. После кастрированного варианта в журнале "Москва" я, не отрываясь, проглотил отпечатанный на машинке полный текст "Мастера и Маргариты", для чего пришлось остаться на ночь в комнате Юлика. Читал много других материалов, а кое-что мне позволяли взять на несколько дней домой. Примерно в середине шестидесятых у сестер появился альбом с надписью на титульном листе "Портреты русских писателей". Там были разного качества, от любительских до профессиональных, фотографии Солженицына, Булгакова, Пас­тернака, Войновича, Галича, Белинкова, Аксенова. И других тех, кто печатался в "Новом мире", просто в "самиздате" или в "тамиздате" за рубежом. Многих из них я увидел впервые. Кто-то раздобыл и вставил в альбом даже фотографии только что осужденных Синявского и Даниэля.

***

Из рассказов Александры Вениаминовны о гастролях в Германии и Франции помню некоторые эпизоды. Она не раз называла многие города Европы, где ей пришлось побывать, особенно не любила Берлин и часто подчеркивала, что нелюбовь эта возникла задолго до появления Гитлера на политической сцене. Меня же, никогда не бывшего за границей, поначалу это удивляло. Но однажды почувствовал, что понимаю ее отношение к германской столице.

Хотя новые имена ничего мне не говорили, я знал, что еще не раз прочту о них в книгах, увижу на выставках, а, если повезет, услышу, а то и встречу здесь их обла­дателей... Как-то вечером прозвучало знакомое с детства имя. Сначала я не понял о ком идет речь – вместо привычного Георг Александра Вениаминовна называла его Жорж, но, вслушавшись, догадался – любимый художник отца (да и мой) Георг Гросс. Я знал художника по изданному в 1931 году сборнику "Лицо господствующего класса" и часами листал рассыпающиеся пожелтевшие страницы. Едкие карикатуры Гросса, пропитанные отвращением и ненавистью к высокомерной прусской военщине и нажившимся на астрономической инфляции дельцам Веймарской республики запомнились на всю жизнь. Но кроме этих репродукций, я ничего не знал о художнике и часто с тревогой думал: "Что стало с ним в гитлеровской Германии?". И вот теперь успокоился: накануне прихода нацистов к власти он успел эмигрировать в Америку. "А почему же не в СССР? Где еще ему оказали бы такую поддержку?", наивно спросил кто-то. Да и я был удивлен выбором Гросса. Александра Вениаминовна думала иначе. "Дело в том, что Гросс, как многие из немецкой левой интеллигенции тех лет, вступил в КПГ, в СССР побывать уже успел, был глубоко разочарован увиденным, понял, что разница между национал-социалистами и коммунистами не так уж велика и вскоре вышел из партии. Вот почему он выбрал Америку", заключила тогда Александра Вениаминовна. Она еще долго рассказывала об эксцентричных выходках Гросса, драках, пьяных дебошах, скандалах на выставках. Образ художника, приобретая все большую реальность, поднимался над сюрреалистическим кошмаром немецкой столицы, и с каждой подробностью росла моя симпатия к нему.

Уже поднял голову фашизм, над страной неслись истерические заклинания фюрера, маршировали коричневые батальоны штурмовиков, но гастролям ГОСЕТа в Германии никто не мешал, спектакли шли с аншлагом, пресса была дружественной. Александра Вениаминовна обратила внимание на сверкающую лысину импозантного господина, который не пропускал ни одного спектакля, всегда сидел в первом ряду, и восторженно аплодировал артистам. На одном из приемов ей представили этого поклонника Еврейского театра. Им оказался генеральный директор всех тюрем Германии с удивительной для такой службы фамилией – Соломон!

Помню рассказы Александры Вениаминовны о предвыборной обстановке в Германии 1933 года. Даже теперь, через много лет, ее слова материализуются, и перед глазами возникает украшенный свастиками Берлин. Черные пауки свастик настолько заполонили стены, витрины, окна, что от них начинает рябить в глазах. Мокрый асфальт, тяжелое черное небо. Слышатся гудки автомобилей, шуршание шин. Монументальные шуцманы в высоких блестящих шлемах возвышаются на перекрестках. Молчаливые прохожие на тротуарах куда-то спешат, но останавливаются возле тяжелых корзин с "Гитлерпуппе". Куклы изображают Гитлера, их раскупают мгновенно. Мальчишки продают и другие куклы: "Геринг" и "Геббельспуппе", но на них спрос значительно ниже. Задерживаются прохожие и под фонарями, где замерли почтенные пожилые господа в одинаковых фуражках, с толстыми оловянными кружками в руках. На кружках и на околышах фуражек колючими готическими буквами: "Пожертвования на выселение евреев из Германии". С такими же кружками носятся стайки гораздо более активных мальчишек-вымогателей, от которых очень трудно отвязаться.

Александра Вениаминовна рассказывала о предвыборном собрании в берлинском Дворце спорта, на котором ей пришлось побывать. Дворец заполнили артисты, писатели, ученые, журналисты, художники – элита немецкой столицы, а среди них и те, кто аплодировал на спектаклях ГОСЕТа. Первым выступил Гитлер. Извиваясь в конвульсиях и брызгая слюной, он привел зал в неистовство, и странно было видеть здесь лес поднятых в нацистском приветствии рук и слышать громовое "Хайль!" После фюрера выступил секретарь КПГ Эрнст Тельман. Он говорил под свист, крики и стук дубинок штурмовиков, и по реакции зала сразу стало ясно, что шансы на выборах у коммунистов нулевые.

* * *

В Париже Александра Вениаминовна успешно показала себя как режиссер. Она поставила спектакль советского писателя и драматурга Всеволода Иванова "Бронепоезд 14-69". Об этом достаточно подробно пишет в своей книге В. Д. Дувакин (А.В.Азарх-Грановская. Беседы с Дувакиным. Воспоминания. Москва, 2001).

Александра Вениаминовна рассказывала о парижском концерте Вертинского. К русским артистам в Париже привыкли. Здесь видели Нижинского, Фокина, Шаляпина, Рахманинова, Стравинского, Глазунова, многих других. Поначалу тепло приняли и Вертинского. Чем-то он напоминал стареющего Пьеро, и воспринимали артиста с иронией. В первом же концерте с каждым романсом, с каждой его фразой в зале усиливалось недоумение. "Что он хочет, этот русский? – пожимая плечами, спрашивали друг друга парижане.О чем он так заунывно поет? Почему, словно женщина, заламывает руки и плачет?" К недоумению добавилась жалость – вот единственное, чего Вертинский добился и только потому не был освистан экспансивной парижской публикой.

У входа в одну из парижских гостиниц собралась большая толпа. "Мы ждем Шарло", ответил кто-то на вопрос Грановской. Загадочным "Шарло" оказался Чарли Чаплин. Высокий, стройный, веселый и, скорее, светлый шатен, чем брюнет из фильмов, он совершенно не походил на созданный им карикатурный и, как теперь мне кажется, малоприятный образ.

В Марселе кто-то из друзей предложил Александре Вениаминовне посетить портовый публичный дом. Она согласилась и смело отправилась навстречу ночным приключениям. Но, чтобы не привлекать внимания постоянной клиентуры, пришла в элегантном мужском костюме, при галстуке бабочкой и спрятав волосы под шляпой. Они сели за столик, заказали аперитив и стали рассматривать публику. Наблюдать за посетителями было гораздо интереснее, чем за персоналом. Бандерша-хозяйка, конечно, сразу разоблачила маскировку Грановской, но виду не подала и назойливо предлагала разнообразные на любой вкус и возраст услуги своего заведения.

Вскоре после возвращения из Европы Александра Вениаминовна потеряла ногу. Незадолго перед отъездом она была в ночном ресторане. Индус в чалме из голубо­го шелка долго не сводил с нее глаз. Через некоторое время он поднялся из-за стола и обратился к спутнику Грановской: "Вы разрешите мне погадать даме?" Получив разрешение, сел на свободный стул, взял ее руку и, пристально вглядевшись в лицо, произнес: "Вы вернетесь в свою страну, но останетесь инвалидом". Через год мрачное это пророчество сбылось в точности. Александра Вениаминовна вернулась в Москву одна, Александр Грановский остался в Европе и вскоре умер от какой-то редкой, завезенной из тропиков болезни. В Москве, спускаясь с трамвая, Грановская оступилась, и нога попала под колесо. Ногу можно было спасти, если бы не мухи, тучами носившиеся в больнице. Дошло до того, что друзья специально дежурили у ее кровати, отгоняя мух. Но слишком поздно начались эти дежурства – гангрену предотвратить не удалось и ногу пришлось отнять. Потом, на протяжении всей долгой своей жизни Александра Вениаминовна ежегодно проходила унизительную процедуру переосвидетельствования – чтобы случайно не уплатить зря ми­зерное инвалидное пособие, социальные службы проверяли, не выросла ли новая нога! Вот уж, действительно, рекорд бюрократической тупости! Его бы в книгу Гиннесса!

***

В 70-х готовилась покинуть Союз и наша семья. Москва, которую я так любил когда-то и по которой не один год тосковал в Киеве, становилась все более чуждой, холодной, далекой. В последние годы бывал я в Москве часто и обязательно посещал дом на Кировской. Раисы Вениаминовны уже не было в живых, Юлий жил в Ленинграде, а летом пропадал в экспедициях на Белом море, многие друзья покинули СССР, другие ушли в мир иной – "иных уж нет, а те далече". С каждым разом я замечал, как постепенно пустел этот маленький московский салон, нередко мы с Александрой Вениаминовной оставались одни.

Заканчивая эти отрывочные воспоминания, хочу вернуться к отцу. В конце июля 41-го он отправил меня на Урал и до ухода на фронт оставался в Москве. С группой художников занимался маскировкой важных объектов столицы. Этот процесс был почему-то железно заскречен вплоть до начала 21-го века. Неужели все еще опасались налетов "Luftwaffe"? В результате объекты (Большой театр, Кремль, вок­залы, вся улица Горького) стали неузнаваемыми с воздуха даже для хорошо знавших столицу немецких летчиков (с целью ознакомления с топографией Москвы компания "Lufthansa" методично производила аэрофотосъемки и вплоть до начала войны в каждом полете меняла экипажи пассажирских рейсов). В своей книге Юлий Лабас детально описывает обстановку во время налетов "Luftwaffe". Мне хотелось бы добавить один эпизод. Во многих московских квартирах дверной звонок был соединен с лампочкой, которая загоралась при нажатии кнопки. В некоторых домах лампочки эти освещали лестничные клетки, где светомаскировки не было. Бывало, что во время налета люди звонили в дверь, пытаясь проверить, не остался ли в квартире кто-то из близких. Заметив с улицы вспышки света, патрули немедленно арестовывали звонивших. Их принимали за диверсантов, подающих сигнал немецким бомбардировщикам, и в ряде случаев расстреливали в ту же ночь.

Ю. Лабас вспоминает, как в один из августовских налетов он и Мануил Шехтман не спустились в убежище и остались в квартире. С девятого этажа далеко видно, и они вместе наблюдали за огненной феерией прожекторов, разрывов и разноцветных пунктиров трассирующих пулеметных очередей, за всем, что творилось в московском небе на фоне разгорающегося зарева. Это было последнее, дошедшее до меня упоминание об отце. Вскоре он ушел на фронт и уже не вернулся.

Одни ушли в ополчение и погибли, другие (в Москве было немало и таких) ждали немцев. Взрослые, вероятно, могли бы вспомнить и больше, но вот, что рассказывает восьмилетний тогда Юлий:

"…к нам пришел …художник Александр Осмеркин.

– Рая, неужели вы с сестрой и Юликом задумали бежать? Доверились ста­линской пропаганде? Я с радостью жду немцев. Очистил квартиру от красной скверны. Все их почетные грамоты, портреты, книжонки – вышвырнул вон. Повесил иконостас, зажег лампаду, молюсь за избавление от коммунистов.

– Ты с ума сошел! У тебя жена – еврейка, двое детей от нее!

– Ну и что? Оденет и поносит какое-то время эту их желтую звезду. Зато, подумай – откроется граница в Европу! В Париж!…

Расстались, не прощаясь. А после войны Осмеркин, как ни в чем не бывало, продолжал посещать наш дом. И мы к нему заходили. Никаких икон, впрочем, я не видел…".

Еще цитата из воспоминаний Ю. Лабаса. Действие происходит в поезде с эваку­ированными московскими художниками: "…В купе к Фаворскому подходит партийный деятель МОСХа (Московский союз советских художников) Кристи:

– Владимир Андреевич, дорогуша! Куда ж это Вы собрались? Истинно русский человек, беспартийный, и немцы, несомненно, Вас знают как художника.

– Вот именно русский и беспартийный, в отличие от тебя. В японскую и германскую офицером командовал батареей, сейчас воевать, к прискорбию, непригоден. На старшего сына похоронку получил. Младший пойдет доброво­льцем. Чего еще тебе, блядь, от меня надо?"

Были в столице художники и похлеще Осмеркина. Они не ограничились тем, что очистили квартиры от книг корифеев марксизма, портретов вождей, партийных до­кументов, но вместо иконостасов заготовили в своих мастерских портреты Гитлера. К 16-му октября, когда началось паническое бегство из столицы, на них еще не просохла краска. Об этом пишет художник Алексей Смирнов в "Заговоре недоре­занных": "И вот в разгар летнего наступления немцев на Москву Курилко собрал заседание кафедры только из дворян, предварительно заперев рисовальный класс на ключ, и обратился к ним с речью: "Господа, скоро немецкая армия войдет в Москву, дни большевизма сочтены. Нам надо обратиться к канцлеру Гитлеру – он ведь тоже художник – с обращением, что мы, русская интеллигенция, готовы создать художественную организацию, подобие академии, которая бы обслуживала немецкую армию. К нам присоединятся многие. Надо также составить списки заядлых коммунистов, чекистов и евреев. Красная Армия скоро повернет оружие против большевиков, и мы должны стать прогерманской страной”. От такой речи, как рассказывал мне папаша, все испуганно замолчали, и за всех выступил профессор Грониц, сказавший: "Да, все мы боимся коммунистов и евреев и не пускаем их в свой коллектив как потенциальных доносчиков НКВД. Но ваши идеи, Михаил Иванович, довольно неожиданны для нас, и мы должны их тщательно обдумать". На этом все подавленно разошлись, испуганные происшествием. Никто к Курилко после этого разговора не подошел, и он о своей речи больше не вспоминал. Никто, конечно, не донес, и все сделали вид, что ничего не произошло. Папаша рассказал мне об этой истории, когда я уже вырос и Курилко давным-давно умер (а жил он очень долго)". Еще цитата из воспоминаний Смирнова: «Федьку Богородского, бывшего морячка, хвалившегося, что он в революцию белых офицеров расстреливал пачками, а перед приходом немцев объяснявшего всем, что и пальцем никого не трогал и все про себя врал. Все знали, что Богородский написал большой портрет Гитлера и ждал прихода немцев. Портрет он, конечно, сжег, но осенью сорок первого успел показать его многим". У Богородского во­обще интересная биография. Он успел повоевать в гражданскую войну, был матросом, летчиком, чекистом, комиссаром отряда моряков, затем выступал в цирке и на эстраде, окончил ВХУТЕМАС. В 1945 получил Сталинскую премию за картину "Слава павшим героям". (А пришли бы немцы – премию за портрет фюрера – худо­жник он был хороший!). И в последующие годы Богородский успевал везде: Заслуженный деятель искусств, член-корреспондент Академии художеств, профессор живописи во ВГИКе. Мемуары Смирнова вызвали в определенных кругах негодование и гневные опровержения, но, поскольку их продолжают печатать в России и за рубежом, решил сослаться на них и я. Не только художники ждали немцев. Старые москвичи помнят очереди, выстроившиеся в середине октября 41-го у женских парикмахерских – готовясь к встрече с победителями, дамы (ну, прямо, как в Париже!) приводили в порядок свои прически. Есть еще немало примеров. Но это уже другая история.

***

Я старше Юлия на пять лет, и, хотя в детские и юношеские годы такая разница в возрасте огромна, она никак не влияла на дружеские наши отношения – мы общались как равные. Он ли был старше своих лет, я ли моложе – не знаю.

После окончания МВТУ, я уехал в Киев, но мы не теряли связь и переписывались. Иногда я вкладывал в письма рисунки, а однажды Юлий прислал мне несколько в высшей степени откровенных эротических сценок, вырезанных из бумаги маникюрными ножницами. Эти филигранные произведения походили на тончайшее бельгийское кружево и напоминали иллюстрации к "Камасутре". Персонажи были в костюмах "галантного" 18-го века. К сожалению, перед отъездом пришлось, не помню уже кому, их подарить – на таможне такие вещи могли привести к неприятностям. А однажды (еще в сталинские времена) я послал ему в письме известную частушку, которая начиналась словами: "Шумит, как улей, родной завод…" В силу понятных причин дальнейший текст я приводить не буду. Никогда не стоит читать чужие письма: случайно увидев забытое письмо, сестры, а потом и моя мама долго не могли прийти в себя от ужаса.

В переписке нашей бывали перерывы, порой по нескольку лет, тем не менее, мы всегда узнавали друг о друге – я от мамы, жившей в Москве и часто навещавшей сестер, Юлий, в свою очередь, – от них.

Последняя встреча в Союзе была на Беломорской биологической станции (мы называли ее БиБиСи) в 1967 году, сразу после победоносной Шестидневной войны. Предварительно списавшись, мы после плавания по пятидесятикилометровому Ковдозеру направились на мыс Картеш. Нас было трое: мой друг Виктор Радуцкий (ныне живет в Иерусалиме), Элла – моя жена и я. На станции Чупа сошли с поезда и, окруженные пьяными бабами, на заблеванном катере "Навага" прибыли на мыс. Там я увидел совершено другого Юлия – уже "не мальчика, но мужа". Вероятно, повлияли коллектив и сама обстановка. Народ здесь оказался очень приятный. Для меня, например, было непривычно увидеть столько по-настоящему хороших парней, собравшихся в одном месте. За несколько дней мы успели подружиться.

***

Прошло больше тридцати лет. Следующая и на этот раз действительно последняя наша встреча состоялась в Израиле весной 1998 года. Осмотрели Беер-Шеву, поездили по дорогам Негева, посетили новый город Арад. И снова я удивлялся замеченной еще в Москве способности Юлика знакомиться. Легкость общения была у него поразительной. Он мог заговорить с девушкой в вагоне метро, и она охотно отвечала. Я тоже раз попробовал, но был высокомерно отвергнут. Он спокойно начинал разговор в магазине, на улице, в парке. Общаясь с совершенно незнакомыми людьми, Юлий умудрялся узнавать и запомнить массу различных сведений.

Три дня мы провели вместе и успели вспомнить о многом. Вспомнили бы и больше, но мешало последнее, "послеперестроечное" увлечение Юлия политикой. В начале каждого часа он просил включить передачу новостей на каком-нибудь из пяти российских телеканалов, чтобы узнать назначен ли Лебедь красноярским губернатором. "Да брось это! – говорил я. – Вернешься в Москву – узнаешь! Ты же в новой стране, не чужой тебе. Сейчас твое время на вес золота. Жаль тратить даже на сон! Забудь об остальном, смотри, узнавай – ведь это, может быть, твоя последняя с ней встреча!"

Я напомнил Юлию, как он повел меня однажды по старому, настоящему, еще не превратившемуся в толкучку Арбату. День был теплый и солнечный. Веселый говор и цоканье каблучков-шпилек слышались вокруг. Громоздкие троллейбусы проносились мимо. Мы шли по левой стороне к Смоленской площади, огибая прохо­жих, оглядывались на девушек, останавливались возле витрин. У военной прокуратуры притормозил зеленый фургон с зарешеченными окошками. Открылись задние дверцы, два солдата спрыгнули на асфальт, за ними третий, гимнастерка без пояса, нет фуражки. Он растерянно поднял голову и задержался, глядя на безоблачное небо, но конвоиры быстро провели арестанта по ступенькам, и дверь за ними закрылась, словно никого и не было. Мы посмотрели друг на друга и вздохнули. В чем он провинился, этот молодой, почти мальчик, солдат? Что ожидало его?

Прошли еще квартал и свернули на улицу Веснина. "Смотри!" – сказал Юлий. Я поднял глаза и среди свежей весенней зелени увидел большой бело-голубой флаг со звездой Давида. Легкий ветерок слабо колыхал его на здании посольства Израиля. Мы остановились, и нас охватило никогда раньше не испытываемое чувство причастности. "Вот зачем я позвал тебя на Арбат", – сказал Юлий. Возвращались мы просветленные, будто произошло необыкновенное, незабываемое событие. Сейчас, когда я напомнил об этой прогулке, в его глазах вспыхнул огонек. Но ненадолго – приближалось время последних известий. Призывы мои не подействовали – Юлий не смог освободиться от иллюзии участия в большой российской политике и был полностью погружен в события тех дней. Он встречался с одиозным лидером Жириновским, примкнул даже к такой, на мой взгляд, мертворожденной, монархической организации, как НТС. Как жаль, что он не избавился от этой химеры до последних дней своей жизни.

Позже я читал его высказывания, освещавшие актуальные проблемы будущего России. Талантливо, остро, злободневно, но кому это нужно? Что останется? Кто вспомнит?

Простились мы, понимая, что навсегда. Обещали писать друг другу, но, погрузившись в каждодневную рутину, откладывали выполнение своих обещаний. "Впереди еще так много времени", – думал каждый из нас. Так бы оно и осталось, но вышло иначе. Прошло еще почти десятилетие, и однажды жена сказала: "Почему бы тебе не написать все, что помнишь о сестрах, о маленьком салоне на Кировской? Время бежит быстро, кто вспомнит здесь о них, если ты ничего не оставишь?"

Я не стал возражать. Строчки сами ложились на экран компьютера, но прежде, чем закончить, решил связаться с Юлием. В чудеса не верю, но чем объяснить, что и он в это время заканчивал книгу своих воспоминаний! Так начался самый плодотворный, но, к сожалению, и самый короткий период нашего общения. Мы делились воспоминаниями, обменивались статьями, рассказами. Редактировали, как умели, тексты, помогая друг другу не отклоняться от исторической (и бытовой) канвы и – главное – сохранить дух времени. Продолжалось наше общение меньше года – смерть Юлия прервала его. Утешает лишь то, что издать и увидеть свою книгу он все-таки успел. И эта книга (а не политика) останется навсегда. В море его всеохватывающих воспоминаний, мои – только маленькая капля.

***

Сохранилась деревянная скульптура работы моего отца "Голова партизана". В том же августе 1941, перед уходом в московское ополчение отец подарил ее Грановской. Я подолгу смотрел на "Голову", когда бывал у сестер.

 

Мануил Иосифович Шехтман

«Голова партизана»

 

 Сейчас она передо мной здесь, в Беер-Шеве. В 1980, незадолго до смерти, Александра Вениаминовна отдала ее мне. "Жизнь моя на исходе, – сказала она, прощаясь. – Я хочу, чтобы ты увез это в Израиль".

…Я не смог проводить Александру Вениаминовну в последний путь – она умерла через полгода после нашего отъезда. Ей было 88 лет.

Иногда я спрашиваю себя: как сложилась бы судьба Александры Вениаминовны – останься она во Франции, в любимом Париже? Бегство за океан, где человеку такого уровня удалось бы успешно найти себя, или же Зимний велодром, лагерь в парижском предместье Дранси и затем Освенцим? И не могу ответить. Хотя знаю немало трагических поворотов судьбы у тех, кто вернулся в СССР. За примерами далеко ходить не надо – такое случилось и в нашей семье.

Юлий Лабас включил первый вариант этих воспоминаний в свою книгу "Когда я был большой" (издательство "Новый хронограф", Москва, 2008) и вскоре после ее опубликования внезапно скончался в мае 2008. Он прожил 75 лет, один месяц и один день. Я дополнил эти страницы, когда Юлия уже не было.

А улица, на которой стоит дом из красного кирпича, для меня так и осталась Ки­ровской. Язык не поворачивается назвать ее Мясницкой.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Пророческое стихотворение Раисы Идельсон

В дни жуткие осенних похорон
 Туман теней крадется из оврагов,
 И, как обрывки черных флагов,
 Кружатся стаи вещие ворон.
 И смерти весть летит со всех сторон:
 Ее косы я вижу взлеты,
 В сырых, тоской отравленных ночах,
 В людских чертах, погашенных
 заботой,
 И облетающих листах,
 Покрытых ржавой позолотой.
 И знаю я, что нет весне
 В истлевший мир возврата:
 Все то, что здесь цвело когда-то,
 Застынет в непробудном сне!
 Весна, весна предстала мне
 В огне знамен других победней.
 "Была для вас она последней",
 Вещают нам вороны в вышине.

Петроград, октябрь 1917.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:6
Всего посещений: 271




Convert this page - http://7iskusstv.com/2015/Nomer2/MShehtman1.php - to PDF file

Комментарии:

Берка
- at 2015-04-09 21:16:57 EDT
Странное сочетание чистоты и беспринципности в человеческой природе. Интересный срез времени.
Анна Тарновская
Москва, Россия - at 2015-04-09 17:18:20 EDT
Дорогой автор! Не могла оторваться от чтения Вашего рассказа- читала мужу вслух! Это просто другая Вселенная, но Вы передали точно дух того времени, я много моложе, но смогла почувствовать это. Уходят люди этого поколения и уносят с собой аромат того времени, а нам, более молодому поколению, это безумно интересно. Так хотелось бы прочитать еще нечто подобное. Спасибо огромное !
Мининберг
Мюнхен, Германи& - at 2015-03-02 23:41:18 EDT
Интересные воспоминания об интересных людях. Интересен также факт, как часть художественной интеллигенция ожидала вступления немецких войск в Москву. Ранее знал, что некоторые жители города, скажем так, простые люди, также ожидали прихода нацистов. Одним из них был Старостин, готовившийся открыть магазин спортивных принадлежностей. Небольшие неточности в изложении совершенно естественны для мемуаристики. Спасибо.
Для сведения
- at 2015-02-26 09:59:30 EDT
Недавно в серии ЖЗЛ вышла книга Наталии Семёновой "Лабас" (М.: Молодая гвардия, 2013). О художнике Александре Лабасе.
Сэм
Израиль - at 2015-02-23 18:29:22 EDT
Очень интересный рассказ.
Дело не в конкретных деталях: что откуда и из какого окна видно и когда кто какие документы сжигал. Дело в описанной Вами ушедщей жизни и людях.
И могу Вас успокоить: Ваш товарищ Анатолий Якобсон мог бы гордится сыном - профессором Еврейского университета.
А Мерец, в которую тот пришёл из либерального Шинуя - законнопослушная израильская партия, не КАХ какой-нибудь запрещённый по закону. Тем более, что из Мереца он давным-давно, как я слышал, вышел.

Соплеменник - Марку Шехтману
- at 2015-02-23 12:34:41 EDT
МАРК ШЕХТМАН
,беер шев, изаиль - at 2015-02-22 19:04:33 EDT
РЕЧЬ НЕ ИДЕТ О ПОЛНОЙ ЭВАКУАЦИИ ДИПКОРПУСА. НО РЯД ПОСОЛЬСТВ (ГЕРМАНИИ, ВЕНГРИИ, РУМЫНИИ, БОЛГАРИ И ДР.)ЗАРАНЕЕ ОРГАНИЗОВАЛИ ВЫЕЗД.
Я, МАЛЬЧИШКА,ЭТО ВИДЕЛ И ХОРОШО ПОМНЮ КАК ОБ ЭТОМ СОВЕРШЕННО ОТКРЫТО ГОВОРИЛИ ВЗРОСЛЫЕ.
=======================================================================================
Вы ошибаетесь!
Ни о какой эвакуации (куда?) ряда посольств не могло быть и речи в эти дни. Подобные мероприятия, тем более массовые, организует только страна пребывания и никогда посольство. Это элементарно. Болгары представляли интересы Германии и его сотрудники никуда не выезжали из Москвы до перевода всего дипкорпуса в Куйбышев.
Далее. Наибелее осведомлённым о событиях внутри посольства Германии стоит считать немецкого дипломата Кегеля - агента советской разведки. Он пишет, что документы жгли 21-го июня. Вблизи Киевского вокзала не было ни одного иностранного посольства. Как вы могли видеть пепел в таком количестве? Например, посольство Германии находилось в самом центре Москвы, на ул.Станиславского. Из соседних домов, как и за резиденцией посла, шло непрерывное наблюдение.
Ещё раз: Без сомнения, Вы написали превосходные воспоминания. Но, со временем, некоторые детали смещаются. Извините.

МАРК ШЕХТМАН
,беер шев, изаиль - at 2015-02-22 19:04:33 EDT
РЕЧЬ НЕ ИДЕТ О ПОЛНОЙ ЭВАКУАЦИИ ДИПКОРПУСА. НО РЯД ПОСОЛЬСТВ (ГЕРМАНИИ, ВЕНГРИИ, РУМЫНИИ, БОЛГАРИ И ДР.)ЗАРАНЕЕ ОРГАНИЗОВАЛИ ВЫЕЗД.
Я, МАЛЬЧИШКА,ЭТО ВИДЕЛ И ХОРОШО ПОМНЮ КАК ОБ ЭТОМ СОВЕРШЕННО ОТКРЫТО ГОВОРИЛИ ВЗРОСЛЫЕ.

Соплеменник
- at 2015-02-22 05:48:30 EDT
Какая-то ошибка.
Дипкорпус выехал из Москвы в Куйбышев 15-16 октября 1941 года.

МАРК ШЕХТМАН
БЕЕР ШЕВ, ИЗРАИЛЬ - at 2015-02-21 23:57:25 EDT
ДОРОГИЕ МОИ ЧИТАТЕЛИ! ПРЕЖДЕ ВСЕГО ХОЧУ ПОБЛАГОДАРИТЬ ВАС ЗА ТЕПЛУЮ ОЦЕНКУ МОИХ ВОСПОМИНАНИЙ! ТЕПЕРЬ ОТВЕЧУ НА ВАШИ ЗАМЕЧАНИЯ:
1. ЗА ПЯРНУ ПРОШУ ПРОЩЕНИЯ- КОНЕЧНО ТАРТУ! 2. НАСЧЕТ РОСТА ШАРЛО: ВИЖУ ЧТО ВЫ ЧИТАЛИ ВНИМАТЕЛЬНО И СОВЕРШЕННО С ВАМИ СОГЛАСЕН. НО Я ВЕДЬ ЦИТИРУЮ РАССКАЗ ГРАНОВСКОЙ. 3. пощадку строительства дворца советов я видел из квартиры фалька, а не из дома на Кировской.
4.САМОЕ ВАЖНОЕ. Я ПРИЕХАЛ В МОСКВУ 16 ИЮНЯ 41 ГОДА. ОТЕЦ ВСТРЕТИЛ МЕНЯ. НА СОСЕДНЕМ ПЕРОНЕ ШЛИ ПАСАЖИРЫ НА К ПОДАНОМУ СОСТАВУ. СРЕДИ НИХ МНОГО ВОЕННЫХ В НЕЗНАКОМОЙ ФОРМЕ, ХОРОШО ОДЕТЫЕ ШТАТСКИЕ С ЖЕНАМИ И ДЕТЬМИИ. НОСИЛЩИКИ КАТИЛИ КОЖАНЫЕ КОФРЫ И ЧЕМОДАНЫ С
С ПЕСТРЫМИ НАКЛЕЙКАМИ. МЫ ВЫШЛИ НА ПЛОЩАДЬ И ПЕРВОЕ, ЧТО Я ПОДУМАЛ:"ЗАЧЕМ СЮДА СЛЕТЕЛИСЬ ВОРОНЫ?". но это были не воронны- черный пепел сожженных бумагМЕДЛЕННО ОСЕДАЛ В ВОЗДУХЕ над высокими домами на противоположном берегу москва-реки. В МОСКВЕ ПАНИКИ, КОНЕЧНО, ЕЩЕ НЕ БЫЛО - ДОКУМЕНТЫ ЖГЛИ ДИПЛОМАТЫ.

Опискин
- at 2015-02-21 11:32:54 EDT
До революции он учился на медицинском факультете Юрьевского университета в эстонском городе Дерпт (ныне Пярну).
-------
Описка: ныне Тарту.

Соплеменник
- at 2015-02-21 08:46:26 EDT
Отличная работа!
Маленькое замечание: с середины улицы Кирова было невозможно разглядеть площадку строительства Дворца Советов.

A.S.
NY, NY, - at 2015-02-21 04:17:01 EDT
Очень интересные воспоминания. Тоже "Люди,годы,жизнь". Только не Эренбурга. Интересно, что как раз напротив этих доходных домов, на той же Кировской, за Главпочтамтом во дворе тоже находился доходный дом. Там жила семья художника Осмёркина. С его старшей дочерью Таней я был знаком с 1953 года и довольно долгие годы у нас были общие друзья, да и она бывала у меня в гостях. Мы бывали с моим другом Анатолием Агамировым-Сацем - известным позднее музыкальным журналистом - в том же доме у нашей общей подруги - позднее ставшей женой московского поэта и художника Леонида Завальнюка. От Агамирова я узнал, что мама Тани Осмеркиной и её сестры - мадам Гриншпун, и что она познакомилась с Осмёркиным в Париже. Мой друг знал все эти биографии от своей тёти Розенель-Луначарской . Никогда бы не мог предположить, что Осмёркин ждал немцев в Москве, хотя должен был ясно себе представлять судьбу детей и жены. Если всё, рассказанное Юлием действительно имело место. Возможно, что это и аберрация памяти и это был кто-то другой? Мы этого не узнаем и поскольку Юлий - единственный свидетель того времени, должны принять эту версию вполне реальной. Когда я познакомился с Таней Осмеркиной её отца в живых уже не было.
Маленькая деталь: в июне 1941 в Москве ещё никто не сжигал документов. Я правда, жил далеко от Кировской - на Большой Калужской, но уехал с мамой их Москвы в середине июля 1941 года и до паники в Москве было ещё очень далеко. Жизнь стала напряжённой, что вполне понятно из-за начавшихся воздушных тревог, но ещё вполне была почти нормальной. Даже карточной системы ещё не было введено. Это, конечно мелочь. Воспоминания исключительно интересны и спасибо за них автору.

Борис Э.Альтшулер
- at 2015-02-21 02:10:14 EDT
Интересные характерные воспоминания с иллюстрациями, несмотря на маленькие споткновения. Например, "Мы ждем Шарло", – ответил кто-то на вопрос Грановской. Загадочным "Шарло" оказался Чарли Чаплин. Высокий, стройный, веселый и, скорее, светлый шатен, чем брюнет из фильмов," Если мужчину ростом 1,64 см считать высоким... Но это мелочи. Великолепно передана атмосфера в Москве, ожиданиe гитлеровской оккупации. Спасибо автору за живые интерсные воспоминания, а коллегам за наводку.
Анатолий Шнайдер
- at 2015-02-21 01:22:51 EDT
Действительно, к рекомендации Игоря Манделя стоит прислушиваться. Стопроцентное попадание - гарантировано.
Благородство интонации - первое, что радует и завораживает.
Ну и, конечно. неизбитый, необглоданный, как это часто бывает в эссе материал.
Из того, что прочел, этот текст пока лучший в выпуске.

Марк Зайцев
- at 2015-02-21 01:17:48 EDT
Спасибо Игорю Манделю за ссылку. Потрясающе интересно! Особенно воспоминания о художниках, которые рисовали портреты Гитлера, ожидая прихода немецких войск в Москву осенью 41-го.
Igor Mandel
Fair Lawn, NJ, USA - at 2015-02-20 23:25:33 EDT
Ужасно интересно; идет такая подспудная жизнь, в стороне (и одновременно не в стороне) от всего происходящего; вспыхивают и гаснут то знакомые, то совсем нет имена (один Лабас чего стоит; Осмеркин; Блюмкин...),и на всем грусть целой эпохи. Огромное спасибо!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//