Номер 2(60) февраль 2015 года | |
Елена Матусевич |
Леди Лорен
Все думали, ей конца не будет,
ан вот. То есть, конечно, знали достоверно, что конец непременно быть
должен, но как-то так затянулось все, и она стала вечной. Потому и
пропустили. А готовились несколько раз: съезжались, прощались, платили,
паковали, перевозили, и опять платили. Но дальше генеральной репетиции
дело не зашло, и на представлении никого не оказалось. Ни старого сына, ни
честной, некрасивой, измученной неумирающими старухами невестки, ни
лоботряса внука, обожаемого, так похожего на нее и на сына, пока еще тот
походил на нее и на себя, ни этих, остальных, неважных, поздних,
незнакомых внуков.
В этом есть плюс: когда так
застреваешь в старости, что даже она заходит в тупик, то уже не больно ни
себе, ни другим. Это ее шутка. Она всегда шутила, сохраняла холодную
голову, и не позволяла себе распускаться. Даже когда медсестра, потеряв
терпение, хотела позвонить родне, крошечное тельце на казенной кровати
собралось и сказало 'нет'. Она сама удивилась, как легко ей это далось.
Еще недавно она засыпала письмами прикрепленного к их дому престарелых
провизора, чуть не ежедневно меняя свою последнюю волю: кремировать,
зарыть, кремировать, зарыть. Ее интересовали мельчайшие подробности того,
что происходит с телом в обоих случаях. Привыкший ко всему провизор даже
пожаловался на нее заехавшему внуку. Теперь, с удивлением глядя на
отодвинутые от нее в бесконечность собственные ступни, она не могла более
понять как эта сушеная, обесплоченная оболочка могла ее настолько
занимать.
Она успокоилась и перестала
есть. На нее навесили трубок, и вокруг периодически суетились нянечки и
сестры. Это было неприятно. Ей хотелось сказать им, что они могут,
наконец, перестать делать вид, но шевелить языком было лень. Сын не
звонил, и ей было все равно. Да разве этот круглый, глупо улыбающийся,
лысый господин ее сын? Ее сын был высокий, стройный и лохматый, но она
прожила столько, что лысеет уже ее внук. Она вообще с детства любила все
только красивое: музыку, цветы, украшения и высоких стройных мужчин.
Поэтому и не приняла вторую невестку и пошедших от нее скуласто-мосластых,
похожих на железнодорожные шпалы внуков. Но теперь ей и это было
безразлично, только радовало то, что их нет рядом.
Их было двое, она и Чарльз, и
она всегда знала, что когда уйдет брат, ей тоже больше нечего будет здесь
делать. Два осколка когда-то большой семьи, большого состояния, большого
прошлого, двое, проживших этот век с начала до конца, надкусив даже века
будущего. Чарльз умер в апреле, в день своего столетия, как и хотел. И
теперь она тоже сумеет отказаться, сама. Они всегда отказывались страдать,
она и Чарльз, это было их кредо. Ей и сейчас не было ни больно, ни скучно,
ее не мучила совесть, перед ней не проходила фильмом ее жизнь. Ее существо
было теперь сведено к своей основе, и основа эта была суха, холодна и
тверда как ее высушенное до костей тело. Они совпали, ее тело и ее дух,
срослись, вернее, обнажились, когда отпали, вместе с шелухой ее гламурных
нарядов, все эти обязательные, всем ею навязываемые, приветствия и
благодарности. Теперь явись сюда хоть королева английская, она не повернет
головы. Сестры думали, что она слабеет, а она с каждым днем набиралась сил
для того последнего 'нет' , которое она сумеет сказать бестактно
навязчивой жизни.
В тот год в штате Миссисипи
валил снег. В ее южный город отменили все рейсы, и усталая родня застряла
в аэропортах огромной страны. На обледенелые дороги не пускали даже кареты
скорой помощи, и в скромном доме престарелых было тихо. Они не успели.
Никто не виноват. Просто ей, как всегда, повезло.
Жак
(1915-2013)
- Да, вот по этому хайвею до
пятьдесят пятой, там потом знак должен быть. Тут можно быстро ехать, я
люблю. Обгони этого и иди по правой. Я вот что хотела сказать: нам всем
телевизоры в комнаты поставили. Я смотрю. Показывают, как мир без нас
живет. Ничего, интересно. И как люди раньше без телевизора умирали? Не
представляю. Мне грех жаловаться. Во-первых, я понимаю, что смотрю, а,
во-вторых, помню, что смотрела! Меня тут всем комиссиям показывают:
раритет, говорящий антик. Даже статью про меня написали. Я тебе посылала,
ты читал? Ну, и что, что неправда. Правду говорят от отсутствия
воображения. Жене твоей не убудет, а мне приятно, что профессор ― ты.
Жалко тебе? Газета местная. Гордись бабушкой. Я тут ― единственный
нормальный человек, включая обслуживающий персонал. Эти на нас глядя
рехнулись. Плюс квам перфектум. Время такое в латыни есть, знаешь? Хотя ты
ведь и латыни не знаешь. Ну, жена. И чего бы это ей латыни не знать? Жак
тоже знал. Так вот, плюс квам перфектум, мой милый, значит «больше, чем
законченное», прошедшее в прошедшем. Время после окончания времени. Это
про нас. Старость теперь ― как жвачка на тротуаре: липкая, тянется и не
наступить невозможно. Я пыталась, ну, ты знаешь. Так никак: очень есть
хочется. Аппетит у меня, просто неприлично. Ладно, ладно, не буду. Совсем
засохну, само отвалится.
-
Через две мили сворачивай. Жалко, что нельзя еще быстрее ехать. Я бы сама
повела, у меня права остались, я их спрятала, да попадемся, отцу твоему
штраф за меня выпишут, и тебе, главное, влетит. Нельзя. Мне теперь все
нельзя. А то ведь, упаси Боже, умереть могу! В девяносто-то семь лет.
Смотри, поворот не пропусти. Я зачем тебя сюда потащила … Отец твой велел
не говорить тебе. Так вот: дед твой, пусть земля ему, не спал со мной.
Совсем, считай, не прикасался. То есть сначала еще туда-сюда, хотя, как я
потом для себя открыла, и это ни к черту, оказывается, не годилось. То
есть именно что туда-сюда, пардон. Ну, да ты большой у меня уже мальчик.
Сам папа. И раз жена от тебя пока не сбежала, значит, ты у меня ого-го!
Так? Золото мое. Они ведь теперь сбегают. А твоя особенно. Теперь стало
можно. А тогда...
- Поворот ты все-таки
пропустил. Мало ли что! Я семьдесят лет за рулем провела и поворотов не
пропускала. Это я не для газеты, я правду говорю. Придется возвращаться на
хайвэй. Ну, ничего, не на крестины едем. Так вот, было у нас это туда-сюда
по воскресным дням, а потом, как твой отец родился, и вовсе все кончилось.
И ведь не то, чтобы он детей хотел. Не думаю. Но вот как Крэг родился, так
и все. Сорок лет. Мы только обедали вместе, с открытыми шторами, при
свете, чтобы соседи видели, что у нас все как у всех. Нас так воспитывали,
и я думала, это нормально. И потом, от его туда-сюда не особенно-то
разойдешься. Это же как все. Если мало есть, желудок сужается, а когда не
это, то тоже. Подружки мне завидовали даже: «Везет тебе, Лорен, не
пристает.» Тогда так было.
- Ну, вот, теперь ты правильно
едешь. Теперь все прямо. Там тупик. Так вот, я все эти годы думала, и
зачем он мне предложение сделал? Женился на мне зачем? Не неволил же его
никто. Это наш брат, за черта пойдешь, лишь бы старой девой не остаться. А
Жак меня два года промусолил. Проказник. Два года втроем ходили. Жак меня
в кино пригласит, и дед твой за нами увяжется. Руки в карманы, молчит,
идет поодаль, но идет. И везде так. Я даже привыкла, за два года, идет и
идет. Но что за радость ходить с влюбленными третьим? А потом Жак исчез, а
дед твой предложение мне сделал. Ну, мне думать было некогда, двадцать
семь лет, шутка? А ему зачем? Он же мужчина, свободный человек. Вот и
протлела я с ним сорок с лишним лет. Хорошо не пятьдесят. Во всем, внучек,
надо находить хорошее.
- Хорошо, никого на парковке
нет. Не больно-то народ горюет. Да и будний день. Дальше я на тебе
повисну. По этой дорожке налево. Так я к чему? К телевизору. Я помню,
почему я с телевизора начала. Он у меня целый день иногда включен, так,
для присутствия. Ты садись, тут скамейка есть. Нет, это я устала, не
взыщи. Так вот, Жак красавец был. Не наш. Русский. То есть не русский, а
француз, но до того русский. Из Парижа. Семья его во Франции осталась, а
он к нам как-то попал, через Сан-Франциско. У нас тогда иностранцев совсем
не было. Юг, глубинка. Кто? Эти? Эти, может, и были. Наверное, были. Я не
о том. Я тебе о настоящих иностранцах говорю. Их не было. Ну, пошли, тут
два шага осталось. Вот. Фамилия, видишь, какая у него длинная? Одиннадцать
букв. Он говорил, что дворянская. Я верю. Ты бы его видел… А я тогда ему
сказала, что мы из швейцарцев. На всякий случай. Наши тогда все в
швейцарцы и австрийцы подались. Твой отец хотел бы в них и остаться. А я
тебе скажу: немцы мы чистые, и ты бы был, если бы твой отец… Ну, ладно,
ладно, не буду. Во всем надо находить хорошее. Давай сядем. Шикарный
памятник. И как Жак здесь оказался? Уехал, исчез, а потом узнаю: умер,
погиб, и здесь похоронен. Почему здесь? Погиб он в сорок пятом году,
видишь, тут написано: 1915-1945. Золотом: «Погиб при освобождении Европы
от нацизма». От деда твоего и узнала, он мне сказал. Мы ведь сюда оба
ездили, правда, не вместе…
Так вот, про телевизор.
Забавнейшая история. Вспомнила я, сопоставила. Телевизор помог. Одно время
там все про геев показывали: разрешать жениться или не разрешать. Пока я
разобрала, что это такое… Так вот, что я тебе скажу. Тогда, конечно, и в
голову такое не могло прийти, но дед твой, чтоб ему пухом, не за мной два
года третьим ходил. Не про меня был треугольник. Может, Жак оттого и
исчез? Не мог выбрать? Не хотел обижать? Опасался огласки? Не спросишь. Да
только тело Жака твой дед сюда перевез, уж не знаю как. Больше некому.
Потому мы и дом свой так долго купить не могли. Дорого это, покойников в
такую даль возить и памятники с золотыми надписями заказывать. Он, кстати,
тут же похоронен, я и забыла. Вон памятник, видишь? Иди, сходи к нему. Все
же дед. И моя могила там же, отец твой место купил, а то дорожает все. А я
тут посижу. Не буду, пока жива, навязывать ему свою компанию.
-
Ну, все? Как ты быстро. Тогда пойдем, а то ехать далеко, и есть страшно
хочется. Кутнем? Я тебя приглашаю, внучек.
Сладкая жизнь
Лежит Леся, лежит, не
шевелится. Всю ночь пироги да булочки, хлеба да печенья. С повидлом,
кремом, ягодой, орешками, посыпками, помадками, изюмом и маком. С вечера
замесит, ночь печет, к утру погрузит, а там в город свезет. А как же?
Загодя нельзя, клиентам обещано, и в объявлении у ней так: все свежее, с
накануне, не то, как у других. Так уж она всегда, точно, свежее. Не
схитрит, не пожалеет. Сама спечет, сама снесет. А кому ж? Сама.
-
Тебе что, мальчик? Да ты поди сюда, какой тебе? Да ты про то не думай, кто
тебя про это спрашивает? Бери, бери, ничего, не обеднею.
-
А вам что? Сколько? Десять шоколадных, десять малиновых, десять ванильных.
И то…
Улыбается Леся, сладкая
женщина,
sweet
lady.
Всегда к ней очередь. Сладкий у ней товар, жирный, ласковый, сам в рот
просится.
- Мама, мама, сначала трубочку!
- Одну трубочку? Да шо так
мало? Вон он худенький какой. Какую тебе? Шоколадную или ванильную? Не
знаешь? Ну, на те, дитка, две трубочки, все в рост уйдет.
Улыбается Леся, а улыбка с
левой стороны не вверх, а вниз, к земле, тянет.
- Что это у Вас?
- Да, перекосило, простудилась,
верно, да так и осталось, как омертвело, что ль. -Да вы бы показались…
-
Доктору-то? Да не, то ничего, работать не мешает, не болит, а шо лицо, ну,
Бог с ним, с лицом. Наша порода такая, двужильная, куда им до нас, до
херсонских…
Всю ночь пироги да булочки,
хлеба да печенья. Рогалики, трубочки, пончики с вареньем. С клубникой,
малиной, миндалем, ревенем, лимоном, кардамоном. Вафли сахарные, сухарики
чесночные, печенки в мешочках, пирожные в коробочках. Чисто, ладно,
аккуратно. Только поворачивайся, только успевай к протянутым рукам, чекам,
монеткам, долларам. Ходовой товар, веселый, штучный. Рожки, язычки,
полоски, хлебцы, коржики. Не видали тут таких, в супермаркетах своих. Еще,
еще, кузов большой, налетай сердечные. Она еще напечет, накрутит, начинит.
Лежит Леся, да пора вставать.
Разложить, завернуть, снести, да ехать. Далеко ехать, сто семьдесят
километров, да в темноте, да, считай, по льду. Но ничего. Что темно, не
привыкать, что ноги не идут, так расходятся, что руки немеют, да и такими
можно. И встала Леся и пошла, и взялась, и несет. От печи к столу, от
стола к двери, от двери к кузову. От кузова к двери, от двери к столу, от
стола к печи. И опять. И опять. Утро стылое, кузов ледяной, подносы
пудовые. На подносах буханки, на противнях торты, в формах кексы.
Кексы теплые, пол холодный.
Между ними большая Леся лежит. Не шелохнутся на ней торты, не дрогнут
халы. Тихо и чинно покоятся они, прижимая ее к чужой земле. Не отпустят
больше. Скиснет тесто, засохнут начинки, остынет печь. Взойдет солнце.
Кончилась сладкая жизнь.
|
|
|||
|