Номер 8(65) август 2015 года | |
Валерий Черешня |
Вода и город
I
Воды
смеющиеся рты,
кипенье пены у
причала...
Как по-русалочьи
влекли
твои дразнящие
черты,
пока ты рябь себе
вязала.
Вбирать в себя и
отпускать –
живая жадность
отраженья,
учись умению
ласкать
без присвоенья и
вторженья.
Твоё всему и вся
– люблю,
твоя отзывчивая
влага
искрящаяся, бытию
быть зеркалом,
какое благо!
Когда, как жук
ползущий, жуть
на гладь реки
наводит катер,
вскипает
недовольно муть
и небо комкает,
как скатерть,
но, наградив в
сердцах гранит
пощёчинами в
переплеске,
вновь
успокоившись, лежит,
как женщина, в
зовущем блеске.
В ней город
нянчит свой портрет,
чтоб люлька
ломкая канала,
кроша на корм
дрожащий свет,
осколки сумерек
качала,
пока не догорит
дотла
закатная змея
ползучая.
Подруга хаоса и
случая,
работает всю ночь
вода,
выбалтывая мысль
текучую.
II
Город по пояс в
воде,
в полуокружность
арки небесной
продет,
что ещё нужно?
Дышит, вживляя в
Неву
сеть капилляров.
Просто бродить по
нему,
быть с ним на пару,
стиснутой силой
домов
зренье ломая.
Жизнь не нашла
себе слов, –
будет другая.
Только б и в
новой навек
город продлился,
только б изгиб
этих рек
в ней повторился,
только б совпала
и там
сердца кривая
с тем поворотом к
мостам
рельсы трамвая,
только бы впрок
запасти
зёрна поживы, –
всласть побродить
и уйти
в сход
перспективы.
КАФКА ПИШЕТ...
Кафка пишет
письмо Фелиции:
никакой я не знаю
традиции,
кроме каторжного
ночного боя –
примиренья себя с
собою.
Только в этом бою
я – воин
и вполне
пораженья достоин:
кучки слов, что в
утреннем свете
разбегаются
врозь, как дети.
Кафка пишет письмо
Фелиции:
посмотри,
посмотри на лица их –
до чего они
заботами источены,
от безумья к
смерти скособочены;
что в них
истинного, божьего, великого?
в снах своих я
превратился в двуликого:
первый в
праведном запале бил их палкой,
а второй чуть не
заплакал – так их жалко.
Кафка пишет
письмо Фелиции:
ты имеешь дело с
убийцею
всего здешнего,
здравого, зримого,
ради мига
необходимого;
я ползу сквозь
времени соты,
заполняя плотью
пустоты.
Вот, ты пишешь,
что любишь меня,
как ты можешь
любить червя?
Кафка молит в письме
Фелицию:
истончилась
жизнь, стала спицею,
пригвоздила к
распятью бессонницы,
к бессловесности
полной клонится.
Только письма
твои и спасение,
конверта
богоявление;
ты можешь меня
возродить,
ты держишь спасенье в руке,
мне нужно кого-то
любить
и быть от него вдалеке.
НОВЫЙ МОПАССАН
Кто-то говорит
паралич, а по-учёному – инсульт:
долбануло меня
вечером – смотрел телевизор,
переключаю
программу, нажимаю на пульт, –
не получается,
хочу крикнуть: «Лиза!»,
а изо рта мычанье
какое-то «му-у-у-у»,
так из шины
проколотой выходит воздух,
и лежу теперь
пень-пнём, полное муму,
Лиза шутит: «ушел
на заслуженный отдых».
Это она к тому,
что я выпивал,
но ведь все
вокруг пьют изрядно,
я ничем не
выделялся – жил-поживал,
сделал ремонт, в
кухне теперь опрятно,
почему же мне
достался этот скандал?
Непонятно.
Лиза ухаживает,
ничего не скажу,
говорит: с утра и
до ночи маюсь.
Я теперь, что
мебель, лежу и лежу,
и, как та же
мебель, в уборке нуждаюсь.
Правда, иногда
придёт с мужиком,
занавеску
задёрнет, бутылку поставит…
Я её понимаю,
хоть в горле ком, –
женщина должна
нужду свою справить.
Я стараюсь не
слышать, но не могу:
эти звуки
ритмичные с тихим похныком
отдаются в моём
повреждённом мозгу, –
поневоле ждёшь
последнего вскрика.
А вообще-то
ничего не ждёшь, пока светло
ещё так-сяк,
ночью совсем плохо…
Тело моё,
собственно, уже мертво,
вот бы ещё
сознанье угрохать.
СОМНЕНИЕ
Хорошо родиться
собакой в Америке,
плохо родиться
человеком в Африке...
Но это, если
знать, как живётся собакам в Америке,
а так, хорошо
родиться человеком и в Африке,
если, конечно, ты
не тутси,
которых режут
хуту,
или как-то
наоборот,
но, ведь, и в
Америке большая собака
может ненароком
загрызть маленькую...
Так что, уж и не
знаю,
где и кем хорошо
родиться.
ПЛАТЬЕ
I
Странно, всё же:
человек тебе стал
никаким,
а платье, в
котором её любил, –
всё то же.
Так что, вещи –
пристанище чувств,
понадёжней уст,
да и всего
остального тела,
что к тебе
охладело.
Всемогущий
прошлого плющ,
до чего ты
стремительно вьющ,
только подставь
опору:
тряпку, прогулку,
ссору, –
вырастешь до
небес,
маленький юркий
бес,
и завесишь пышной
листвою взору
настоящего голую
гору.
Заманить в
прошедшую муть,
поточнее выбрать
и ткнуть
в бессолнечное
сплетение боли –
вот твоё дело. То
ли
ты бессмертный
мастер кун-фу,
знающий, как
держать на плаву
жизнь у смерти,
то ли брезжит в тебе догадка,
как попаданье
сладко,
как легко
провалиться туда,
где вода
чуть рябит, и по
дну проползает тенью
старого платья
виденье.
II
Сегодня ты
прокралась в сон,
расположилась в
нём, как дома,
и платья прежнего
фасон
сумела выкроить
из дыма
насквозь
прокуренных квартир,
в них наша жизнь
под спудом пыли
хранит себя, как
гулкий тир,
в котором
выстрелы застыли,
там серный дым
тебя застлал
и сохранил в
знакомой позе, –
все пули пущены в
упор:
молчанье,
ненависть и слёзы,
но платье – это
перебор,
и так я тяжко
грохнусь оземь,
глядишь, и выйдет
старый трюк:
ты обернёшься
вновь царицей,
а я в объятья
ватных рук
поймаю прошлого
синицу,
сойдя туда, где
глохнет звук,
и выцветают
лица...
ВАЛЬС
Вот Ничто,
вот в начале
Ничто проступает,
полым светом тебя
пеленает
на обочину жизни
кладёт, –
всё придёт.
Всё придёт,
всё придёт и себя
раскроет
в силу силы –
чего оно стоит,
превращаясь,
вращаясь, любя
в тесном мире
тебя.
В тесном мире
тебя
звук течёт
изнутри, расширяясь
до кустов и
деревьев, вплетаясь
в молодые побеги
листвы
той весны.
Той весны,
той весны сны и
сны, и подруга
водит сердце по
глупому кругу:
раз-два-три,
раз-два-три, раз-два-три,
всё сотри.
Всё сотри,
всё сотри до
последней картинки,
настоящего мелкие
льдинки
письмена высекают
морщин –
ты един.
Ты един,
ты един, выходя
на поклоны
ветки в ветреный
вечер, на склоне
жизни видишь: а
вот и лицо,
вот Ничто.
Вот Ничто,
вот Ничто через
всё проступает,
тонкий занавес
жизни снимает,
в тайничок во
Вселенной кладёт, –
там схоронится,
не пропадёт.
ОБРАЗ
Солнца пробрызг
сквозь листву,
пение пятен
по рукаву, по
лицу,
снова по платью.
Это я в прятки
вожу,
в области вмятин
памяти слепо
брожу, –
образ невнятен,
но проступает
сквозь даль
жаркого полдня
моря текучая
сталь,
лик земноводной
тонкой пловчихи
одной, –
пеною создан,
тела сшивает
иглой
воду и воздух,
ладно ласкаясь к
песку,
с дрожью
пупырчатой
сохнет на берегу
в вечности
вычерчен
лёгкий набросок,
где ты
линией плавною
намертво
схвачена. Стынь
ночи, но главное
–
твой дар
мгновеннозасыпания,
как будто бог
поцеловал,
и светлый холодок
дыхания
всю ночь мне шею
щекотал.
ПЛЯСКА СМЕРТИ
Из пещер, туманом
повитых,
выползают стаи:
счастье убить или
быть убитым, –
плоть тяжела им.
По канавам собаки
лают,
слышь, стреляют.
Вот пройдём эту
слизь и мгливость, –
счастье горами не
за, –
и споткнёмся о
справедливость,
с нею не жалко
резать,
с нею сподручней
крушить, –
надо же чем-то
жить.
Вспыхнут фантомы
«правого дела»
слева и справа,
чтобы горело
бедное тело
в яркой оправе.
Гори, родное,
напрасно,
чтобы ярость не
гасла.
Совершим подвиг
веры,
замутим всемирную
бучу,
только б
властитель нашей пещеры
ихних ущучил.
Как он красив и
высок,
нашей пещеры бог!
Но всего нам
милей и краше
ражая девка с
блестящей косой,
как она славно
пляшет
на полях с
кровавой росой.
Когда б с ней не
плясали, не пели,
куда б себя дели?
|
|
|||
|