Номер 11(80)  ноябрь 2016 года
mobile >>>
Марк Иоффе

Марк Иоффе Кафедра в городе Энн: воспоминания о прошедшей эре

(продолжение. Начало в №10/2016)

 

Глава 4

 Вторым редактором в издательстве Руссика служил Сережа Петрунис. Он был поэт, модернист и прямая противоположность Саше Сумеркину.

Для Сумеркина поэзии после Цветаевой не существовало. Он считал, что писать стихи больше не нужно, ибо лучше уже не скажешь. Поэзию он по-настоящему прощал только Бродскому. Над всеми другими поэтами, включая своего старого друга Сережу Петруниса, он подсмеивался, но, тем не менее, поспособствовал изданию книги стихов Петруниса – Иероглифы, пожалуй единственной книги поэзии, на выпуск которой Саша согласился за годы своего редакторства, не считая конечно Цветаевой...

Если Саша был голубым, эстетом, меломаном и полуаскетичным минималистом в личном быту, то Сережа был поистине раблезианским персонажем: он был похож на флибустьера из фильмов про карибских пиратов, -  шумным, остроумным, бесшабашным пьяницей, обжорой и красочным бабником.

После работы, гуляя по барам Нью Йорка мы с ним часто попадали в разные, порою совершенно фантастические переделки.

Сережа был великолепно начитан и отличался тонким литературным чутьем и вкусом. Он очень щедро делился со мной своими литературными познаниями и, странным образом, с интересом выслушивал мои юношеские суждения и вообще любил проводить со мной время, несмотря на разницу в 18 лет. Он был также сведущ в музыке и в живописи.

Оба наших редактора, при всем их различии, мне очень нравились. Пользовались они и большим уважением в русской литературно-художественной богеме. В Руссику пообщаться с ними, да и обсудить дела с Кухарцом, стекался весь цвет богемы того времени: приходил приветливый и веселый Юз Алешковский, один из авторов Руссики,  – издательство только что выпустило его приключенческий, смешной и страшный роман Рука.

Приходил, бывая в Нью Йорке, проездом из Энн Арбора, поэт и литературовед Лев Лосев.

Заходил пообщаться с Сумеркиным и сам Иосиф Бродский, и они о чем-то тихо шушукались у Сашиного стола, а потом уходили, либо в кафе, либо к Бродскому. Они работали вместе над редактурой стихов Цветаевой, и Саша, к тому же, переводил стихи Бродского с английского на русский.

Приходил мускулистый усач Геннадий Шмаков, тоже голубой эстет, литературный историк и специалист по балету, написавший по-английски  биографию Михаила Барышникова, а потому вхожий и к самому Барышникову. Саша Сумеркин, кстати говоря, тоже был вхож к Барышникову, он рассказывал нам с Сережей, простым смертным, кого он видел на вечеринках у танцора.

Позднее Шмаков стал преподавать русскую литературу у нас в Куинс Колледже. Сумеркин его, собственно, недолюбливал, хотя я и видел как они прощаясь, целовались взасос. Однажды мы ехали с пьяного пиршества в такси с Сашей и блестящей переводчицей с русского языка Джеми Гамбрелл (она не так давно перевела роман Лед Владимира Сорокина) и Саша, что случалось редко, критиковал  Шмакова: «Ты понимаешь, говорил он Джеми, я не могу относиться всерьез к Шмакову – он такой скупой, просто жмот. Ведь не бедный, а за копейку удавится, это странно, особенно для пидараса...»

Позже Сумеркин опишет Лимонову кошмарную смерть Шмакова от СПИДа, и Лимонов об этом поведает в своей Книге мертвых.

Заходил к нам и другой блистательный русский, из голубых, пианист Костя Егоров. Он был молод, изящен, элегантен и артистичен. Он был всегда облачен в какие-то невероятно крутые одежды, которые покупал в своей Голландии. С ним Саша тоже целовался на улице взасос.

Они все были в какой-то степени любовники. Другой их голубой приятель, актер Лев Вайнштейн, тоже приходил в Руссику. Он помогал Саше в редакторских делах, кажется, вычитывая гранки. От него я в первые услушал имя замечательного русского писателя, жившего тогда в Израиле Юрия Милославкого, книгу которого Собирайтесь и идите, он очень хвалил. Книга действительно оказалась потрясающей, как и вообще всё творчество Милославского, позже приехавшего к нам, в Мичиганский Университет, в аспирантуру, где мы с ним подружились.

Одним из самых красочных персонажей заходивших в Руссику был художник Михаил Шемякин. Каждое его посещение было Явлением. Он никогда не ходил один. Он появлялся с антуражем, состоящим из людей которые выглядели, как казаки, кавказские горцы. Их всегда было несколько, не менее четырех человек, сопровождающих сверхзнаменитого художника - то ли ассистентов, то ли телохранителей. Один из них, полный, бородатый, остриженный под горшок персонаж, был похож на казацкого урядника. Увидев его сперва, я решил, что он - «антисемитская морда». Оказалось, что это художник Женя Есауленко, достаточно известный, милейший и приветливейший человек. Он, кажется, выполнял при Шемякине обязанности художественного секретаря.

Сам Шемяким был всегда обряжен в черное, включая маленькую шапочку на голове. Костюм его был сложным и напоминал нечто среднее между боевым кавказским облачением и комбинезоном американского спецназовца. На груди его то ли кителя, то ли гимнастерки висели неведомые ордена, или же эту грудь украшали газыри. На шее и на лице у Шемякина часто были свежие шрамы, как бы от удара шпагой или кинжалом. Как правила они были заклеены пластырем, но иногда - без. Указывая глазами вниз, Сумеркин таинственно улыбался,  давая понять, что они связаны чем-то запретным, видимо сексуальным...

Костюм Шемякина также являлся прямым свидетельством его меню. Глянув на грудь его кителя, можно было сказать, чем их «превосходительство» изволило завтракать или обедать: на клапане кармана пристал кусочек яичка, на воротнике угнездился сурок, на рукаве застыла алая капля томатного соуса, а за пояс зацепилась рыбья кость.

Шемякин приходил и покупал сразу очень много книг. Мы их упаковывали в ящики, и его «антураж» уносил их с собой. У Шемякина в Руссике был кредит, он с ней вел какие-то дела. Разговаривать с ним я предоставлял «взрослым», Саше и Сереже, и они болтали, в основном, о литературе. Ничего запоминающегося, больше - о том - где и когда что -то новое вышло и как бы его получить.

Из старой гвардии к нам приходила сама замечательная, пожилая, но по-прежнему очаровательно живая (до сексапильности) писательница и профессорша Принстона Нина Берберова. Да-да, та самая, которая была женой Владислава Ходасевича, автором многих знаменитых книг.

Саша и Сережа работали с ней над рукописью ее автобиографии Курсив мой. Берберова была остроумна, очень любопытна к людям и - даже к такому пацану как я, с презрением отзывалась о своих коллегах – славистах, любила выпить. Сережа говорил, что когда он приезжал к ней домой работать над рукописью, она сразу же выставляла шампанское, которое очень любила. После этого работать было очень трудно, но подавать виду было нельзя, ибо не могла же пожилая сухенькая дама перепить «карибского флибустьера»...

Оказывается могла, Сережа говорил, что не раз он добирался домой от нее практически «на рогах...»

Ну и конечно, самым замечательным, с моей точки зрения тех лет, да и, пожалуй и по сей день, посетителем Руссики был Эдичка Лимонов.

Лимонова я обожал, ему я поклонялся. Я хотел быть Лимоновым... Ну не во всех аспектах,.. но во многих он мне очень импонировал.

Об этом в следующий раз.

 

Глава 5

В те времена, в 1979-80 году в русскоязычной эмиграции не было человека более известного, вызывающего больше споров, противоречий и эмоций чем Лимонов.

Конечно Бродский был, бесспорно, очень известен, и его слава уже становилась международной и вышла за пределы эмигрантского гетто.

Солженицын, конечно, был всемирно знаменит, но он жил анахоретом, небожителем - где-то на вермонтском Олимпе, и для простых смертных не существовал.

Там же на Олимпе были Ростропович, Барышников, Шемякин.

Александр Глезер, знаменитый коллекционер современного русского искусства, создатель музея современного русского искусства в Джерси-сити, издательства и журнала Третья волна, был лицом известным и нередко к нам в Руссику заходил. Это был небольшого роста человек в красивых костюмах с лицом привлекательным и порочным, как у римского патриция.

Сергей Довлатов, конечно, был популярен в эмиграции и знаменит, несколько скандально, -  своим редакторством в еженедельнике «Новый американец», который открыто враждовал со старейшей и популярнейшей русской газетой Америки – «Новым Русским Словом».

Журналисты и культурные критики Александр Генис и Петр Вайль, известные, в те времена, как «двое с бутылкой», с доброй руки Андрея Седых главного редактора Нового Русского Слова (с которым они неистово враждовали, принадлежа к довлатовскому лагерю), тоже были широко известны в эмиграции.

Писатель Саша Соколов, тихо живший в Вермонте, был прославлен своими романами «Школа для дураков» и «Между собакой и волком».

Лимонов, однако, в тот период был совершенной сенсацией. Ничье имя не вызывало такого количества противоречивых и экстремальных мнений, как имя Эдички Лимонова. Это произошло после выхода его блестящего автобиографического романа Это я, Эдичка.

Сперва, в 1979 году, Ардис в Мичигане выпустил сборник его стихов Русское. Сборник прошел незаметно, но знатокам, - таким, как Саша Сумеркин и Сережа Петрунис, стихи Эдички очень понравились. Потом Сумеркин решил издать Эдичку, конспиративно, не от издательства Руссика, а в вымышленном издательстве Глагол, которое за все время издало только два романа, оба лимоновских – «Эдичку» и Дневник неудачника.

Сереже Петрунису ни «Эдичка», ни сам Лимонов не нравились, хотя поэзию его он уважал. Лимонова он иначе, как Лебезятниковым или Свидригайловым не называл.

Сумеркин же, помимо своей искренней симпатии к личности Лимонова и уважению к его писательским достоинствам, был рад использовать «Эдичку», как культурную провокацию - не только для того чтобы растормошить и возмутить обывательскую эмигрантскую среду, но и для того, чтобы лишить русскую литературу ее ханжеской и нескладной «невинности» в отношени ко всему, что касалось проявлений «телесных».

Тут Сумеркин добился своего, ибо, после «Эдички», больше так нескладно и нелепо писать о плотском, как писалось до него было невозможно. Более того, «Эдичка» и Сумеркин здесь одним выстрелом убили двух зайцев: во-первых, Лимонов показал, как нужно и как можно писать о сексе, во-вторых он показал, что секс бывает всякий и самый разный: гетеросексуальный, авто-сексуальный, гомосексуальный. Лимонов был первым в русской литературе, да что там литературе, - в русской культуре сексуальным гуманистом: до того, как русские узнали имя Вильгельма Райха с его теорией оргазма и сексуальной революцией, Лимонов сказал нам, что любой секс хорош, и что нет такого явления, как извращение, и что нельзя требовать от людей, чтобы они провели всю свою жизнь «лежа в миссионерской позиции». По Лимонову секс должен быть столь же разнообразен, как и сами люди, и делаться без стыда и стеснения, а с радостью и интересом.

Сейчас это звучит, как прописная истина, но в 1979 году секс, описываемый Лимоновым был неслыхан! Сцены им описываемые были невероятны до шока, до оскорбительности.

Русские газеты и журналы разделились на два лагеря – тех, что проклинали и клеймили Лимонова на все лады и тех, кто поддерживали его. Раздел между этими двумя лагерями был, конечно, глубже и уходил в вопросы, как политические, так и эстетические и начался еще до выхода «Эдички».

Но роман Лимонова подлил масла в огонь и способствовал дальнейшему размежеванию этих двух эстетических лагерей, о которых я подробно расскажу позже.

Среди не богемной, но образованной эмигрантской среды, имя Лимонова тоже вызывало споры. Но, в целом, консервативная эмигрантская публика, в основном инженеры и компьютерщики, сочли роман Лимонова чуть ли не буквальным оскорблением себе, особенно своему мужскому достоинству.

А плюс к тому же, Лимонов невежливо высказывался в романе о кумирах политизированной эмиграции – о Солженицыне, о Сахарове, о прочих диссидентах. Такого простить скандальному писателю уже было нельзя – народ не был привычен мыслить плюралистически, хотя Довлатов в Новом американце призывал к этому. Но надо сказать, что и он, призывая к терпимости и плюрализму, сам проявлял те черты, против которых пытался бороться.

Но даже за этот его доморощенный гуманизм, ему доставалось в русской прессе, да и от самих читателей.

Группа какой-то самозваной «русской интеллигенции», кажется, состоящая, в основном из инженеров и компьютерщиков, создала неофициальный «Комитет по уничтожению Лимонова». Целью оного, кажется, была травля писателя, создание условий, при которых он не будет издаваться и критики не посмеют упоминать его имя. Результатом подобной травли должно было быть изгнание Лимонова из Америки. Так оно и произошло, через год другой Эдичка уехал в Париж, где он стал знаменитым писателем.

Богемная часть эмиграции выступала, зачастую, за Лимонова. Сильнее всего в защиту его высказались знаменитый тогда нео-футурист, писатель, поэт, издатель грандиозной антологии самиздатской поэзии Костантин Кузьминский и поэт, учившийся тогда в моем Мичиганском университете, Алексей Цветков.

Кузьминский замечательно сказал тогда в статье, которая, кажется, вышла в Новом американце у Довлатова, что «Эдичка» – это самое чистое, что было создано современной русской литературой, а что «эти носороги» (использовав известный эпитет Владимира Максимова, созданный для противоположных нужд) с ним сделают...

Сумеркин добавлял: что «Эдичка» это не только самое чистое произведение русской литературы того времени, но и самое честное – в романе все - абсолютная правда.

И это, правда; позже, мне посчастливилось встречать нескольких персонажей описанных в романе, и они все подтвердили полную правдивость Лимонова.

Оказалось, например, что дочка моей профессорши-«старушки» Веры Григорьевны Данэм была нелицеприятно описана Лимоновым в романе. «Старушка» сама мне об этом рассказала. Она сказала - «Я, конечно, могла бы подать в суд, могла бы потребовать устранения этих глав из книги. Но я считаю, что то, что пишется, то должно печататься, если конечно это не клевета. То что пишет Лимонов, к сожалению, не клевета, как мне это и ни больно»...

«Я за -абсолютную свободу печати...» - сказала Вера Григорьевна.

Или однажды, совершенно случайно, на улице, я познакомился с одним симпатичным персонажем из «Эдички» по имени Эдик Брут. Эдик подтвердил, что все что связано с ним в романе совершенная правда. О нем Лимонов писал лестно.

Лимонов был явлением освобождающим - в русской культуре того времени - не только потому, что он внес в нее новую сексуальную эстетику и моральное расслабление, с ней связанное, но и потому, что он создал образ (на своем примере и подобии) нового современного русского писателя, образ в те темные времена почти не виданный. В те времена в традициях великой русской литературы и соцреализма считалось, что писатель должен вещать истины, заступаться за униженных и оскорбленных, обличать, кидаться на штыки, «жить не по лжи», быть примером скромности, благородства, морали, светочем для всех несмышленышей у его ног, которых он учит и ведет в некое правильное место. И тут появился Лимонов, и посвятил роман себе, своей боли, своей потере, своей любви, своему пенису, своей заднице, своей политике, своему Нью Йорку. Он никуда не звал, он никого не учил. Он говорил о личном, болезненном, интимном - с невероятной в те времена искренностью и открытостью.

Кроме того, когда пришла известность, он ею искренне наслаждался, он был тем современным писателем, каким является почти каждый мало-мальски успешный западный писатель, который занимается само-промоутерством, само-популяризацией, само-рекламой. Поэтому Лимонов был столь неприятен даже глубокому и мудрому Сереже Петрунису.

Невероятно цинично звучали в те времена слова, приписываемые Лимонову: «мне все равно, что обо мне говорят – плохо или хорошо, лишь бы говорили»! Русские писатели так не говорили в те времена. Эта была полная анафема.

Оно и по сей день русскому художнику в России в упрек ставится самореклама: вспомните сколько крику было даже среди либеральной интеллигенции, сколько упреков было по поводу Пусси Райот, мол, устроили себе саморекламу – пусть отвечают, или - «да это ж они ради саморекламы»; коли так ,то они - «продажная лакшевка» и стыд им и позор. Так же пытались говорить и про Петра Вавленского, но только с ним не поспоришь. В чем, в какой саморекламе можно обвинять человека, прибивающего гвоздем мошонку к булыжной мостовой?..

А в те далёкие поздние 70-ые годы, за то, что натворил Лимонов, полагалось убивать, и поэтому создался «Комитет по уничтожению Лимонова».

Лимонов же, тем временем, наслаждался скандалом: читал лекции по университетам, ездил на конфренции, перетрахал армию американских слависток, и продолжал писать все лучше и лучше.

Когда он приходил к нам в Руссику, это было, как визит рок-звезды:

Дэвид Даскал забегал в мой угол и с горящими глазами, оповещая: Лимонов пришел! Я скромненько выдвигался в центральный зал магазина, где, в окружении хозяев и Сумеркина, стоял и шутил знаменитый автор. Он был таким же, как на известной фотографии на обложке «Эдички»: вихрастый ладный молодой мужчина в больших очках, одетый так, как можно было ожидать от Лимонова, судя по его рассказам о самом себе. Фасон его одежды лишь маргинально относился к моде того времени. Обычно он был в узких обтягивающих черных джинсах, из-под которых торчали острые носы ковбойских сапог. На нем был яркий, тонкой материи пиджак без подкладки, на одной пуговице и с узкими лацканами, как это было модно в те годы. Лацканы могли быть подняты. Под пиджаком была либо черная футболка либо цветная рубашка с тонким, по тогдашней моде, галстуком. Рукава пиджака были засучены, опять-таки по тогдашней моде.

Красивым Лимонова назвать было нельзя, лицо его было слишком бабьим, но он был очень живой; было видно, как интересно ему жить, интересны люди, и сам он себе был очень явно интересен. И этот интерес к себе, к своим реакциям на окружающую жизнь, зажигали и привлекали. Он далеко не был скромен, но не был и высокомерен. Он был явно талантлив, и талант этот проявлялся в банальнейшей повседневности, как это было в жизни, насколько я помню, - с Высоцким, а теперь с рок-звездой из Гоголь Борделло, Евгением Хютцем.

Что меня всегда сильно привлекало в Лимонове, это то, что он очень великолепно матерился. Его матерная речь была его нормальной речью, очень естественной и плавной.

Впрочем в Руссике мы все матерились очень красиво. Мы, собственно, иначе и не разговаривали друг с другом. Собственно, вся русская богема в Нью Йорке сделала мат частью своей повседневной речи. Мы и по сей день иначе не говорим между собой.

Но в литературу первым это, конечно, внес Лимонов и научил с легкостью и простотой пользоваться матом, выражая абсолютно все мысли, в том числе - самые нежные и трогательные.

И в тоже время у Лимонова было одно неожиданное качество, которое почти противоречило всему его облику, образу и эстетике: у него напрочь отсутствовало чувство юмора. Он был на удивление неостроумен. То есть, он шутил и смеялся чужим шуткам, и метко материл общих знакомых, но в целом, его отношение к бытию было не ироническим, юмористическим, а чрезвычайно драматическим и даже - трагическим. Особенно, в отношении к самому себе.

Видимо, Лимонов знал это про себя и поэтому его тянуло к таким великолепным остро-умникам, как покойный Сергей Курехин или Сергей Жариков. В том, что в дискурсе Нацболов много шикарного остроумия, это, видимо, не заслуга Лимонова. Хотя, конечно, он дал и поддержку и платформу чужому остроумию.

 

Глава 6

Дни работы в Руссике складывались из некоторого количества собственно работы, расставки книг на полках магазина, упаковки их в посылки для  заказчиков, помощи редакторам с библиографиями и сносками, и из некоторого количества остроумного трепа с редакторами и посетителями. А к вечеру это часто переходило, как-то вполне естественно и незаметно, в небольшое питейное приключение, которое могло, иной раз, перерасти в приключение совершенно феерическое.

Под вечер, иной раз, щедрые Кухарцы приносили пиццу и недорогое красное вино, что только раззадоривало наши аппетиты. Подогретые мы втроем выползали на улицу и отправлялись по барам. Сумеркин, правда, с нами долго не ходил, за ним в бар обычно заходили его «голубые», Шмаков или Егоров, или какие-то другие молодые красавцы, и они уходили по своим «голубым делам».

Иногда Сумеркин пытался нас совращать, особенно - в подпитии. Т.е., на Петруниса он давно махнул рукой и обзывал его «бабником», «размноженцем» и «сексистом». Сережа соглашался, особенно с последним эпитетом: да, мол, я «сексист» - я за секс!

Мне же Сумеркин лепетал сладким голосом: «Хороший ты человек Маркуша, но не пидарас. Очко у тебя неразработанное, а это стыдно!»

«А, может, попробуешь?», -  без особой надежды предлагал Сумеркин.

Я вежливо отказывался, ссылаясь на мой интерес к дамам.

 «А вот этого я не понимаю», - говорил Саша, «Ну чего в них хорошего? Я вот был женат однажды, ну совершенно ужасная вещь...»

Однажды Сумеркин уговорил нас с Петрунисом отправиться в гей-клуб. Перед клубом, похожим на бункер стояла большая очередь голубых – в основном мускулистых крепышей, усачей, лысачей в кожаных штанах и белых майках. Изнутри клуба раздавалось монолитное молодецкое уханье, а через открывающуюся дверь было видно сплошную стену прыгающих на месте, как зулусы в боевом танце, потных чуваков. Мы с Сережей решили долго не стоять и отправились по барам искать других приключений, оставив Сашу со товарищи ждать, когда их пустят попрыгать.

Помнится, та ночь закончилась весьма драматически тем, что мы каким-то образом нашли себя часа в три утра в стрип-баре на Бродвее, подле знаменитой в те времена своими порно-сторами 42-й улицы. Теперь ничего этого уже нет, места все эти очищены от порнухи и проституции и заменены стандартными магазинами одежды и туристической фигни. А в те времена это место было ужасающим источником разврата или пропаганды оного. Реклама орала: живой секс на сцене! Бурлеск! Тройное шоу за 1 доллар 99 центов! 

Зазывалы открывали перед вами двери в вертепы. Девы в высоченных сапогах сладострастно улыбались из недр стрип-баров.

Рано или поздно мы с Сережей уселись у какой-то стойки, на которой извивалась немолодая тетенька, заказали себе по пиву и тут же были обобраны до нитки, как полные лохи, каковыми мы и были, двумя, очаровательного вида, но весьма надменными, девами. Девы раскрутили нас на какую-то дико дорогую выпивку и, поняв, что это было все, на что мы были годны, оставили нас «униженными и оскорбленными...»

В другой раз Сережа, я, мой кузен Яша и Сережина возлюбленная Таня, американка сербского происхождения, студентка аспирантуры Колумбийского университета, прекрасно говорящая по-русски, красивая, статная, добрая, кроткая и безнадежно влюбленная в своего бесшабашного пьяницу-пирата-поэта, отправились искать приключений в маленькую Одессу, бруклинский русский район Брайтон Бич.

До сих пор мне не ясно, как нас там не убили в ту ночь.

На Брайтоне обычно убивают за малое. Типа: однажды мы с кузеном Яшей стояли в проулке за русским рестораном, где мы чего-то справляли и курили марихуану. Подошел чувак и сказал нам очень твердо: «А вот этого я не люблю. Погасите сигаретку, и чтобы я этого больше не видел». Мы совершенно опешили и послушались – чувак был очень страшный, и в голосе его была реальная жесть...

Или, в другой раз, я, уже во взрослые годы, по работе покупал книги в русском книжном магазине Черное море на Брайтоне. Покупал я много книг, для университета, и помогали мне несколько продавцов, снимая книги с полок и укладывая их в коробки. Вдруг подходит ко мне чувак, глаза из орбит вылезают, брызгает слюной и говорит: «Я, блин, сука, за тобой, блин,  давно, блин, наблюдаю. Ты чо, думаешь ты самый тут важный, чо тебе, блин, все должны служить? Я тебя, блин, суку, буду ждать на улице, тогда поговорим какой ты важный!»

Я от этих речей несколько приуныл, но продолжал свое дело, а когда вышел на улицу ловить такси, чувака, на счастье, уже не было...

Или, в другой раз, мы с кузеном Яшей и нашими подружками сидели в пивном баре Гамбринус на Брайтоне. Лена, подружка, Яши положила свои красивые обнаженные ноги на соседний стул. Подходит к нам чувак, крепкий такой, маленький, берет ее ноги и твердо, но ласково убирает их со стула. Мы с Яшей обалдели и закудахтали чего-то типа: «Вы чего это? Чего девушке ноги нельзя положить на стул?»

Чувак глянул на нас – а в глазах неимоверная жесть и процедил: «Так не надо. Мы этого не любим...»

Мы подбежали за поддержкой к нашему знакомому – популярному исполнителю блатных песен и романсов Мише Гулько, ради которого мы притащились в этот гребанный Гамбринус, и Миша сказал: «Вы ребята лучше идите в другое место. Народ тут жесткий, убивает за меньшее...»

Взяли мы наши ноги и быстренько ретировались.

То есть, я хочу сказать, что нам в ту ночь с Сережей Петрунисом в русском ресторане Приморский на Брайтон авеню,  воспетой Довлатовым, повезло.

Мы приехали туда уже в поддатии. На сцене играл известный, в те времена - единственный на Брайтоне русский бэнд из Израиля «Четверо русских».

 Они были бородатые, в белых костюмах и играть умели, хотя играли какую-то советскую поп-гадость.

Мы уселись подле бэнда, и вдруг началось: Сережа пошептался с официантом (типа: «Чувак, мы тут американку привели показать ей, как русские пируют) и на стол повалило – какая-то снедь дорогущая, жбаны с колой (колу подавали в кувшинах и без газа), водка, коньяк, еще - бес знает, что.

Тут мне приходит в голову мысль взять интервью у членов бэнда, типа, узнать об их музыкальной судьбе в русском зарубежье. Дождавшись перерыва, Сережа подзывает музыкантов, они подсаживаются к нашей водке, и мы начинаем друг другу петрить мозги; они нам о суровой судьбе художника, а мы, мол, расскажите, какие тут истории бывают. Выкушав много нашей водки, бородачи ушли играть. Таня захотела танцевать. Сережа танцевать напрочь отказался, сказавши, что это ниже его достоинства. Таня заплакала, тихонечко, как бы незаметно. Сережа ее и нас всех пытался залечить водкой.

Потом Таня пошла танцевать с Яшей. А потом со мной. Когда мы с ней танцевали подле нас танцевала симпатичная пара средних лет. Я, глядя на них, подумал: «Вот честные работящие эмигранты. Они тяжело работают и любят погулять в выходной, оттянуться в своей среде...», подумав так я им улыбнулся.

Чуть позже, когда я проводил Таню в уборную и возвращался к столу, мужичок, честный работяга, танцевавший подле нас, подошел ко мне и выдал: «Я, блин, сука, за тобой наблюдаю, так ты, гондон, думаешь, что ты тут самый важный, а я этого не люблю...» И в глазах у него была жесть... (У них на Брайтоне видимо были, а может и есть какие-то поведенческие каноны, в которые я, как полный лох, ну, хоть убей, не въезжал...)

Я вернулся к столику обескураженный и глянул на сцену, а на сцене Сережа вытанцовывал с одной из белокурых длинноногих певиц из бэнда. Я глянул на Яшу, и мы рванули к сцене устранять оттуда поэта-корсара до того, как несчастная Таня увидит сие зрелище и расстроится.

В ответ на наш порыв Сережа с певицей отбежали в глубь сцены и стали танцевать в обнимку «по грязному». А тут и Таня подтянулась назад к столику, все увидела и подобного поведения не вытерпело даже ее кроткое сердце - начались крики, слезы, оправдания.

Потом надо было как-то расплатиться с официантами. Как это осуществилось, не понятно; кажется, Сережа заплатил что-то около 160 долларов, сумма по тем временам немалая и превышающая его недельную зарплату в Руссике.

Одно было приятно, что танцор с суровой жестью во взгляде ушел домой со свой дамой, не замочивши нас.

Потом мы поехали через весь гигантский ночной город назад на Манхэттен,

к Сереже и Тане на квартиру, находившуюся на втором этаже замечательного особняка с балконом, выходившего на одну из красивейших улиц города – Ривер Сайд Драйв. Квартира была танина, как и все их домашнее благополучие, и принадлежала Колумбийскому университету.

По дороге с Брайтона Яша, сидевший, за рулем не мог тормозить на поворотах, ибо при торможении его сильно тошнило.

А меня тошнило без торможения.

Поэтому приехав к Сереже, нам понадобилось привести себя в порядок чаем. Мы бросили машину у дверей особняка, поднялись на второй этаж, где Сережа и я завели долгую беседу о существовании Бога и таинственной природе мироздания. Яша поддерживал мои идеалистические суждения, а Таня тихо плакала, поднося чай и закуску.

Уже светало, когда мы вышли на улицу: окно нашей машины было разбито, двери открыты настежь и из нее исчез мой новый черненький рюкзачок, в котором был мой любимый в то время свитер с лошадками и фермой, на нем изображенными.

«Ну и хорошо, что его украли», - сказал Сережа, когда я ему на это пожаловался, «Тупой был свитер Маркуша, я давно тебе хотел сказать об этом».

Одним из замечательных пиршеств времен моей работы в Руссике было Сережино сорокалетие. Это была одна из тех ночей, когда «не берут пленных» и когда вершатся судьбы. Там присутствовали все сливки русской богемы города. Но я мало, что помню, кроме самого конца вечера, когда мы, уже трезвея, сидели у стола с видом на балкон и пили чай. На полу лежала Ирина Кухарец и громко рыдала и стонала, но себя поднимать не позволяла. Мне она почему-то время от времени говорила со страданием в голосе: «Не смотри на меня Марк, не надо на такое смотреть»...

Сумеркин тихо сидел подле, попивая чай и не обращал на происходящее

никакого внимания, видимо ему это было не в первой. Мне было несколько неудобно. Я обратился к Сереже за объяснениями, и он сказал: «А это нормально. Так всегда бывает, когда она выпьет. Сейчас за ней приедет Дэвид и заберет ее». Действительно, вскоре в квартиру поднялся Дэвид Даскал, совершенно трезвый и в костюме. Он присел к столу с нами, выпил немного водки, пошутил чуть-чуть, а потом соскреб Ирину с полу и повел к выходу. Уходя она висела у него на плече и голосила: «Уууу зараза... Ну, за что мне такое? Ну, разве это жизнь? Приехал карлик лысый»...

Через день, в понедельник, на работе она была, как будто ничего не произошло, как, собственно, и все другие.  

(продолжение следует)


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:7
Всего посещений: 358




Convert this page - http://7iskusstv.com/2016/Nomer11/MIoffe1.php - to PDF file

Комментарии:

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//