Номер 12(81)  декабрь 2016 года
mobile >>>
Анатолий Николин

Анатолий Николин Цветущее дерево под окном

Рассказы

«Теодор Адорно: счастье в удалении индивида из системы».

Из записной книжки

«Доктор Живаго»

Мине Полянской

*

Каждое утро, пробудившись в тесной комнатке на Малой Охте, я завтракал, выражаясь по Достоевскому, «кофеем» и вприпрыжку, как мальчик, бежал в Эрмитаж.

Кофе я пил в маленькой полутемной кофейне, где вкусно пахло молотыми зернами и сдобным тестом.

Кофейня открывалась рано, в шесть часов. В поисках горячего завтрака сюда забредала спешившая на работу холостая ленинградская молодежь.

Отряхнув с колен крошки, я распахивал дверь в дождливое ленинградское утро. Оживленная черно-белая улица мокро блестела. Блестели капоты проносившихся автомобилей и черные зонтики прохожих. Узкие тротуары и старые, почерневшие от времени особняки петербургской знати.

Ленинград блестел под дождем, как черный жемчуг.

В зале импрессионистов царила туманно-дождливая атмосфера Парижа, так похожая на Ленинград. Это была сочащаяся с полотен промозглая сырость бульвара Капуцинок и улицы Сен-Дени.

...- Вам нравится? – раздался голос за моей спиной.

Невысокая, словно выточенная из темного дерева, девушка с густыми волосами смотрела, чуть улыбаясь.

Мы стояли у окна с видом на Неву. В туманной дымке темнел противоположный берег Университетская набережная, светлый фасад Кунсткамеры и баржа на Неве, тащившая караван мелких, груженых бревнами судов.

- Вы странно себя ведете, засмеялась незнакомка. – Я давно за вами наблюдаю. Все время мечетесь между картинами и видом на Неву.

- Ничего странного. Просто сравниваю и делаю выводы...

- Вот как. Что же тут можно сравнивать? Залитые солнцем «Луга в Живерни» и дождливый северный город. Я прихожу сюда в поисках света. А вы и в живописи ищете дождь? Мало вам настоящего дождя, так еще и в живописи подавай?..

- Ну да.

- Интересно, пожала плечами она. – Впервые вижу любителя дождя. В Питере таких мало. Вы, наверное, приезжий? Как я сразу не догадалась!.. И откуда будете, сударь?

И, не найдя в моем облике ничего, что говорило бы о принадлежности к той или иной части страны, разочарованно протянула:

- Вы – скобарь...

Я жил в Ленинграде несколько месяцев и успел разобраться в местных фобиях. Коренные жители северной столицы терпеть не могут хохлов и «скобарей» народностей в чем-то похожих. Прирожденным их тугодумием и непробиваемой скупостью.

- Нет, я не псковский. Еще чего...

- Тогда хохол?!

- Вообще-то да. Я из Мариуполя.

- Вот как? Мои дедушка и бабушка родом из Одессы. Это ведь рядом, да? Давайте присядем, и вы мне расскажете про Мариуполь.

Она взяла меня под руку и увлекла на банкетку.

В зал с полотнами Моне и Дега вошла новая группа экскурсантов. Это были британские туристы длинноногие мужчины со светлыми волосами и их поджарые дамы в брюках. Экскурсовод что-то им тихо объясняла, стоя перед полотном Моне «Стога сена».

- Видите, кивнула новая знакомая. Как все северяне, эти тоже обожают солнце.

- Борьба противоположностей. Жителям севера не хватает тепла и света. А южане ищут другие ощущения...

- Да-да, сказала девушка. – Я вас понимаю…

Через минуту мы уже были знакомы. Миловидную брюнетку звали Нора Коган. А еще через две минуты мы перешли с ней на «ты». Норе, как и мне, было восемнадцать лет, она была студенткой педагогического института имени Герцена.

- Терпеть не могу преподавать и преподавателей, фыркнула она. – Но надо же было куда-то поступить. С моей пятой графой спасибо, что в герценовку взяли. Так вы... ты будешь рассказывать о Мариуполе, или мне встать и уйти?

- Нет, что ты! – запротестовал я. Мне не хотелось, чтобы Нора поднялась и оставила меня одного. При одном предположении, что она может исчезнуть навсегда, мной овладела паника.

- Тогда рассказывай, приказала Нора и сложила руки на груди.

- Вообще-то здесь не место…

В зале, как и полагается в музее, царила благоговейная тишина.

- Ах, ты об этом, – поморщилась она. – Какие предрассудки! Но если тебе неприятно, то ради бога! Спустимся и поговорим в буфете. Здесь можно сидеть хоть целый день. И никто к тебе не привяжется. Если, конечно, за тобой нет слежки.

- Разве я преступник, чтобы за мной следили?

- Ладно, засмеялась она. – В следующий раз объясню.

В буфете было многолюдно. Мужчины и женщины, молодые и немолодые, подходили к стойке, заказывали кофе и неторопливо его выпивали. Здесь царила отдельная от музейной красоты и торжественности жизнь, и я подумал, что в этом месте хорошо устраивать деловые свидания и... заговорщицкие явки.

Коротко и вяло – я стеснялся моей провинциальности – я рассказал Норе о городе, где я вырос. О теплом и мелком Азовском море. О старых акациях, растущих возле моего дома и распространявших душными летними вечерами одуряюще-сладкий аромат. О художнике Куинджи, моем земляке...

Рассказывать было неинтересно. От Норы исходило странное, недоброжелательное напряжение. Как будто все, что я говорил, было мелко и глупо. По-детски сентиментально и восторженно. Хотя никакого восторга, рассказывая о родном городе, я не испытывал. Душная, разлагающая атмосфера делала невозможными подлинные, живые чувства.

- Это свойство не только Мариуполя, кивнула Нора. – Вся страна так живет. Живет, как умирает, и лицо ее приняло тяжелое, неприятное выражение. – А ваш Куинджи, блеснула она карим глазом, вполне провинциальный живописец. Ре-а-лист.

- Что же в этом плохого? Очень даже приличный художник.

- Дело не в приличиях. Куинджи – плоть от плоти своей страны. Россия – отсталая страна, и ее искусство такое же. В Европе в это время в живописи преобладали другие тенденции...

- Но позволь, возмутился я. Мне стало обидно, что она ругает моего земляка, и я закусил удила. – Почему ты рассуждаешь так механистично? Это ведь не столб электрический, растущий только вверх! Искусство – могучее разветвленное древо. А деревья развиваются и вверх, и вширь, и в разные стороны... «Прогрессивный» Клод Моне на двадцать лет старше «консерватора» Куинджи! Это о чем-то говорит?! Кафка, которого ты обожаешь, старше традиционалиста Шолохова. Если следовать твоей логике, то консерваторы прогрессивнее авангардистов!

- А ты не такой уж провинциал! Не думала найти в тебе эрудита... Но с чего ты взял, что я «обожаю» Кафку? – она пригубила кофе и с интересом меня разглядывала. Глаза ее при полутемном освещении блестели ярко и влажно. «Как мостовая на бульваре Капуцинок», подумал я, и мне хотелось сидеть бесконечно долго и смотреть на нее до самого закрытия. Чтобы запомнить ее всю – от толстоватых икр, полуприкрытых платьем из джерси, до крупной, красивой головы и блестящих глаз.

- Молодежь всегда противостоит мнению стариков. Вот я и подумал, что ты любишь Кафку.

- И не ошибся, облизнула она ложечку с остатками пирожного «безе». – Я действительно люблю Кафку. И тебе советую.

- Что, если нам выпить шампанского? – предложил я.

- Выпьем в другом месте. Когда останемся одни...

- Привет, подошел к столику рослый молодой человек с чашкой кофе и в расстегнутой рубашке-ковбойке. – Ты давно здесь?

Подошедший, молодой человек лет двадцати пяти, держался покровительственно.

- Ты никогда не странствуешь одна. Вокруг тебя все время кружат спутники. Чем ты их притягиваешь?

- Это Валера Камчаткин, представила Нора. – Поэт и неисправимый оптимист. Вещи несочетаемые, но у Валеры они уживаются. Я тебя не видела целую неделю, куда ты запропастился?

- Были проблемы, вытащил он сигарету. – Собрался в субботу на концерт Ципи Галеви. В юсуповском саду. А билетов не достать. Махнул через забор, и милиция повязала. Неделю таскали в отделение: «почему вы выбрали израильскую певицу, а не нашу, советскую», передразнил он мучившего его следователя. – На хрена мне ваши оратории? – рассвирепел Валера. – Я хочу слушать нормальную музыку, а не Тихона Хренникова...

- На это они мастера, выдавила Нора. – Специально пригласили Галеви, чтобы собрать питерских евреев. И пересчитать. Тайных и явных...

- Скорее – диссидентов. Евреев они и так знают.

- А диссидентов, думаешь, не знают? Эти сволочи знают всех, им нужны провокации. А потом судебные процессы... Что они тебе сказали?

Она брезгливо вытерла салфеткой руки, словно избавлялась от ненавистных милицейских следователей, и швырнула в тарелку со следами крема от съеденного пирожного.

- Что они могут сказать? – пожал плечами Валера. – Сказали – еще один привод, и меня вышлют из города.

- Я же говорила. Им нужен повод. Тебе надо быть осторожнее. Эти мерзавцы обычно выполняют свои обещания.

- Это точно, согласился Валера.

- Ладно, я побегу, засобирался он.

- «Доктора Живаго» когда принесешь? Ты клялся, что в среду.

- Завтра обязательно. Заскочу после двух.

- После пяти я дома. Приходи, будут все наши.

- Лады, улыбнулся Валера и подмигнул:

- Желаю удачи, юноша.

- За что они с ним так, – поинтересовался я, когда Валера исчез, затерялся в буфетной толпе. – Я имею в виду – милиция?

- У Валеры был привод за распространение антисоветских листовок, допила кофе Нора. – В покое они его не оставят. Обязательно вышлют. Или арестуют... Пойдем? – посмотрела она, и я понял, что она приглашает не только уйти, но и продолжить знакомство. Продолжить его до бесконечности...

*

Дождь перестал. С Невы дул холодный, порывистый ветер, и когда мы с Норой вышли на Невский проспект, ветер пузырил рубашку и подгонял в спину.

В гастрономе-подвальчике с овальными сводами и запахом сырого мяса купили бутылку шампанского и коробку конфет.

- Возьми меня под руку. Так будет теплее, сказала Нора.

Я прижался к ней, и действительно стало тепло.

- Ты как печка!

- Мама говорит, что об меня можно белье сушить, засмеялась она, беря мою ладонь и согревая ее в руке. – Я девушка южная, горячая. Берегись – обожгу и не заметишь…

Басков переулок, где жила Нора, от Невского довольно далеко.

- В этом переулке, рассказывала Нора, в старину проживала знаменитая гадалка Фильд. Она предсказала Достоевскому его всемирную славу...

Пока она ополаскивала фужеры, я бродил по мрачноватой квартире, разглядывая картины и семейные фотографии. Они все были ажурные, в старых деревянных рамах. Мама в платье с кружевами, папа в галстуке с толстым узлом – еврейские лица, загадочные и печальные...

- Папа врач, а мама учительница, сказала Нора. – Сейчас они на даче. По пятницам все петербуржцы разъезжаются на дачи. Ничего, что я говорю «петербуржцы»? Название «Ленинград» я не люблю. Это слово уничтожает культуру.

- Мне нравится все, что нравится тебе. А квартира очень старая. Наверное, этому дому много лет?

- Не меньше ста. Бывший доходный дом. В таких домах жили герои Достоевского.

Я терпеть не мог Достоевского и понятия не имел о домах и улицах, где обитали его герои. Они, эти герои, представлялись мне неискренними и фальшивыми.

- Я думал, Достоевский жил на Васильевском острове. Там такие трущобы... Мрак!

- Что ты! На Васильевском он жил всего четыре месяца. Достоевский сменил в Питере около двадцати адресов. Когда-нибудь я покажу тебе его последний дом, пообещала она. – В Кузнечном переулке. Он там написал «Дневник писателя», ты читал?

- Нет, не читал.

- Что же ты читал?

- Ты говорила с Валерой о «Докторе Живаго», – спросил я. – У тебя есть эта книга?

- Какой ты наивный, засмеялась, Нора, входя с вымытыми фужерами и чашками. – В Питере «Доктора Живаго» днем с огнем не найдешь. У меня машинописная копия. Привезла из Москвы. Отдала перепечатать Валере. Так и читаем, усмехнулась она. – То одно на машинке распечатаем, то другое... А вообще, все надоело. Не страна, а концлагерь...

Принесенные Норой кофейные чашки были старинные, с рисунками пастухов и пастушек и ажурной, с завитушками, формы.

- Саксонские, стала разливать она кофе. – Папин военный трофей. Папа служил врачом в полевом госпитале. Кофейный сервиз – это все, что он притащил с войны. Ну, еще пятитомник Гете на немецком языке, я по нему немецкий учила... Они с мамой на фронте познакомились, в госпитале. Откупоривай шампанское, кавалер, засмеялась она. И садись за стол.

- А «Живаго» дашь почитать? Не думал, что это реально...

- Ты невежда. «Живаго» не читал, о Достоевском мелешь чепуху... Придется взяться за твое образование. Приходи ко мне завтра вечером. Получишь «Живаго» и пообщаешься с интересными людьми. У меня субботняя вечеринка...

- Обязательно, польщенно улыбнулся я. Как улыбнулся бы любому предложению, исходившему от Норы, любому сказанному ею слову. Мне доставляло удовольствие видеть ее всю. Нет, не всю. Только часть ее тела. Самую главную, где преобладали лицо и руки. Руки у нее были прекрасные: узкие, тонкие, белые. С покрытыми красным лаком выпуклыми, блестящими ногтями. Каждый их взмах, когда она брала или ставила фужер, поправляла капризный локон или подпирала в смешливой задумчивости лицо, был исполнен невероятного изящества. Изящества, невозможного на земле. Но возможного и необходимого в заоблачных высях. Там, где земное принимает не свойственную ему красоту... Сам к себе я уже относился, как к жителю неземных высот. Было заманчиво и страшно смотреть на все, что осталось внизу. Дела и заботы, мечты о будущем и скудные воспоминания слились в унылую, предсказуемую линию. С Норой же никогда не знаешь, что тебя ждет. От этого будущее представлялось таинственным и желанным.

Все неприятности, думал я, от неподвижности. Когда знаешь, что впереди ничего нет. Или только то, что уже видел. Мне казалось, что Нора думает так же, как и я. Поэтому она ненавидит коммунистов и советскую систему.

Нора словно читала мои мысли.

- Ты уйдешь. Рано или поздно уйдешь, не бывает ничего вечного, закурила сигарету она. – Это ужасно, быть одной, когда тебе восемнадцать. Как говорят, вся жизнь впереди... А меня не интересует, что будет впереди. Я хочу жить сегодня и сейчас. Но тысяча препятствий отдаляют меня от жизни. Оттаскивают, как хозяин голодную собаку от мусорного бака, где она лакомится падалью. Разве это жизнь, когда все делается по приказу? По приказу тебя кормят, обучают. Предлагают работу. Дом, семью, будущее, прошлое... Ты же знаешь, как любят собаки рыться на помойках? Я – собака, у которой украли ее помойку...

Я не знал. Я вообще ничего не знаю о собаках.

- Почему ты не уезжаешь. В Израиль или в Штаты? Там тебе будет лучше.

- Лучше? – покачала она головой. – Может, и лучше. Но я не уверена. Допустим, старики согласятся, и мы уедем. А куда девать Питер и Достоевского? Мою Зимнюю канавку. И вообще – все это, повела она рукой.

- Я пытаюсь представить себе отъезд из Союза и – не могу, – засмеялась Нора. Хоть и ненавижу статику. И их выдуманный рай ненавижу. Так ненавижу, что готова зубами рвать каждого товарища. Я даже слова товарищ не выношу, будто это ругательство. Грязное и непристойное!

- Они хотят, чтобы всем было хорошо. Социализм – это лучшее, что придумало человечество…

- Их социализм – это Рай! А Рай – вечная статика. Конец всякой жизни. Мертвечина. Неужели ты не чувствуешь, какой у нас воздух! Спертый и трупный, как в помещении, где ничего не рождается. Только умирает... Ты читал «Триумфальную арку» Ремарка? Тоже нет?! Что же ты читал, если не знаешь лучших авторов! – раздраженно бросила Нора. – Так вот, затянулась она сигаретой. – Там одна героиня. Или герой – неважно – говорит: «Мы живем в умирающее время». А умирающее время мертвит всех живущих. Лучше будущий Ад, чем их нынешний Рай!..

- Но счастье тоже статично. Статично все, что человек держит в руках. Неужели тебе этого не хочется? Неужели стремление важнее обладания?..

- Не знаю, тихо сказала Нора. – Когда начинаешь размышлять, то окончательно запутываешься. Размышлять не следует. Нужно верить и жить...

Мы помолчали. В комнате стало темно. Мы сидели, не зажигая света, и когда я обнял ее, она не отстранилась. Я знал, что ее согласие – всего лишь защитная реакция. С ней можно делать все, что угодно, она не воспротивится и не рассердится. Но будет благодарна за любое сказанное слово. За каждый жест или поступок. Я знал, что делаю это ради Норы. Часть ее облегчения неминуемо перейдет ко мне. Потому что я тоже одинок. Мое одиночество иного свойства, оно сулило другие последствия, но нас роднила тьма за окном. Тяжелая, непроницаемая ленинградская тьма, обволакивающая город вслед за временем белых ночей...

- У тебя кто-нибудь был до меня? – тихо спросила Нора.

Мы лежали в темной комнате, выходившей окнами во двор. Во дворе было мусорно и тихо, а в окне стояла синяя ночная звезда. Древний бриллиант, указывающий дорогу в сказочные сады Гесперид. Мои сады были здесь, на этой узкой кровати, где вдвоем нам было тесно и жарко. Нора сбросила простыню и лежала нагая. Ее маленькое тело белело в сумерках, как светлое пятно.

- Почему ты не отвечаешь? – спросила она.

Она пошевелилась и приткнулась к моей подмышке.

– Разве трудно ответить, когда тебя спрашивают? Или ты боишься, что я буду ревновать?

- Это не важно, сказал я. Был или не был. Каждый раз мы живем заново.

- Верно. Но мне кажется, так будет легче. Знать, что для кого-то ты стала открытием. Открытием и, значит, надеждой. Чем просто существовать в пятый, десятый или сотый раз...

- Это самое страшное, что можно вообразить. Тебя уже нет. Ты остался там, в самом начале. А жизнь продолжается...

- Я об этом и говорю, пошевелилась Нора. И не знаю, как это пережить. И с кем... Когда-нибудь. В какое-то предположительное время, когда жизнь будет другой. И мы тоже станем другими, ты и я... Но я очень хочу, чтобы это время пришло. Не потому, что его люблю. Или считаю, что оно будет лучше. Не бывает ничего лучше, только хуже. Лучшее остается в предположениях. Но я хочу, чтобы было что вспомнить. Разность бытия – повод для сокрушений. А старость и есть сплошное сокрушение, засмеялась Нора, и я почувствовал, как напрягшийся девичий сосок уперся мне в грудь верный признак пробудившегося влечения, ему она отдавалась смятенно и бурно.

- Поцелуй меня крепко, чтобы я тебя помнила, горячо задышала Нора, и я целовал ее, как целуют на прощанье. Или напоследок, что не так уж существенно при молчаливой трагичности нашего совокупления. А в чем была его трагедия – я и сам не знал...

*

Из дома в Басковом переулке я вышел на рассвете. Солнце только что встало, заливая улицу малиновым светом. По булыжной мостовой прогрохотал молочный фургон, и снова все погрузилось в утреннюю дремоту...

В общежитии меня встретила угрюмая, не успевшая смениться ночная дежурная – со смятой прической и землистым от бессонницы лицом.

- К вам приходили, буркнула она, роясь в ящике конторки и подавая сложенную вчетверо записку. – Сказали, что зайдут.

- Кто приходил?

- Там написано…

Послание было от старшего брата Николая.

«Мы с Леной в Ленинграде, развернув записку, прочитал я. – Озабочены твоим положением и хотим увидеться. Придем в общежитие в три часа».

Лена – жена брата. То, что они приехали в Ленинград, не предвещало ничего хорошего. Предстояло тяжелое и долгое объяснение. Оно касалось моего будущего. А точнее – его полного и неопровержимого отсутствия. Полгода назад я уехал в Ленинград с обещанием поступить в университет. «Выбирай любой факультет, великодушно заявил в присутствии плакавшей от предстоящей разлуки мамы старший брат. – Мы примем любой твой выбор. Только, ради бога, учись. Перестань болтаться по жизни, как неприкаянный. Чего ты хочешь?» заложив руки в карманы, спросил он. Я давно его раздражал моей апатией и полным отсутствием интереса к жизни. Наука меня не привлекала, технику я ненавидел, а филология вызывала отвращение. Я предпочитал писать о себе и не тратить время на других. Но мои писания в стихах и прозе не вызывали энтузиазма в редакциях газет и журналов. «Слабо, молодой человек. Очень слабо, сокрушенно разводили руками мужчины и женщины, молодые и старые. Опытные и начинающие. – Слабо и поверхностно. Работайте, и время покажет, писатель вы или нет...»

Я и работал. Каждое утро, пока мои сожители досматривали утренние сны, садился за стол и пытался высечь из себя «искру». Но проклятая искра никак не хотела возгораться. Проторчав за столом час-полтора, я с облегчением складывал письменные принадлежности. «Ничего. Завтра утром обязательно что-нибудь напишу...»

Учеба в университете при такой жизни представлялась ненужной помехой. Занятием, отвлекающим от самого главного – составления слов в осмысленные фразы, фраз – в предложения и абзацы, а все вместе – в Литературу с большой буквы. Но ни с большой, ни с малой буквы у меня не получалось. В отчаянии от своей беспомощности я уезжал на Невский проспект и целыми днями просиживал в забегаловке за кружкой пива.

В глубине души я сознавал ничтожность такой жизни. Как и озабоченность брата моим положением. В случае непоступления в университет мне грозила армия. Но мне на мою судьбу было наплевать. Я рос без отца, умершего от рака легких, когда мне было двенадцать лет. Обязанности старшего в семье перешли к брату, мама во всем его слушалась и поучала: «Делай, что говорит Коля. Он умный, кандидат наук и желает тебе добра...»

Брат Николай работал в научно-исследовательском институте и занимался проблемой взрывов в шахтах газа метана. Взрывы – ни их казуистическом языке «выбросы» сопровождались огромным количеством человеческих жертв. Брат ездил на шахты, участвовал в комиссиях, до хрипоты спорил и доказывал. Я поражался энтузиазму, с каким он занимается безнадежным, с моей точки зрения, делом. Физические и химические процессы под землей, приводившие к взрывам и человеческим трагедиям, были инспирированы самими же людьми. Чтобы избежать жертв, нужно было перестать добывать уголь. Но это было невозможно. Следовательно, оставалось смириться с неизбежностью катастроф. И перестать мучить государство непомерными расходами на меры безопасности и огромные оклады бесчисленной армии занимающихся этой проблемой бездельников.

Но бездельники не смущались неразрешимостью своей задачи. Они устраивали научные семинары, конференции и симпозиумы и с пеной у рта доказывали свою необходимость. Наверное, решил я, Николай приехал в Ленинград на очередное такое совещание. Или на защиту диссертации. Ведь его избрали членом Всесоюзной аттестационной комиссии, и он жутко гордился новой должностью.

«Приезжайте к семнадцати часам в кафе ''Север"». Андрей», набросал я на листке бумаги.

- Передайте эту записку тому, кто придет в три часа, попросил я и добавил: Я ложусь спать, и меня нет дома...

- Поняла, буркнула дежурная. – Передам Петровне, она меня сменяет...

- Попросите ее не забыть. Скажите – от Стародубцева...

- Скажу, не волнуйся, засмеялась она, выдавая ключ.

*

Кафе «Север» было приличной забегаловкой в центре Ленинграда. Зимой и летом посетителей встречал швейцар с золотыми лампасами.

Хмурый, дождливый день перетекал в вечер. За окном зажглись огни рекламы. В зале было сухо и светло от белых скатертей и яркого света. Я заказал пельмени, холодную семгу и бутылку Саперави.

- Принесите все в пять часов, попросил я официантку. Брат был жуткий педант, и я не сомневался, что он появится с минуты на минуту.

- Не беспокойтесь, улыбнулась она. Сделаю, как надо.

Это была красивая, ухоженная девушка, и я вспомнил Нору. При мысли о ней предстоящее объяснение не казалось тяжелым. Переживем, с облегчением подумал я. Переживем эту неприятность легко и весело, нужно только все время думать о Норе. Она была моим спасательным кругом. Намечавшиеся громы и молнии при мысли о ней казались не грознее загоравшихся и потухавших огней рекламы. Или мелкого, холодного дождя, заливавшего город. Словно осенью, подумал я.

Но до осени было далеко, и я почувствовал прилив бодрости...

В освещенном холле мелькнула хрупкая фигурка Лены. Она с улыбкой передавала склонившемуся в поклоне швейцару мокрый зонтик. В проеме двери засияла лысина Николая. Я радостно махнул ему рукой. Как в детстве, когда приезд брата на каникулы доставлял неописуемую радость.

Наблюдавшая за нами официантка принесла вино и рыбу.

- Не понимаю, сделал первый глоток Николай. – Не понимаю, на что ты рассчитываешь? Ты живешь не так, как мы договорились.

Лена осуждающе кивнула. Ленинградская встреча была унылым продолжением душещипательных домашних напутствий. Николай твердил о долге перед семьей и перед жизнью. Какой жизнью, чьей жизнью, думал я. На эти вопросы не было ответа. Он, ответ, был не нужен. Вопрос подразумевался как готовый рецепт, обязательное и неукоснительное правило.

Я вспомнил ночной разговор с Норой. Ее мучили те же сомнения. Тот же несокрушимый страх перед определенностью и нежелание мириться с тем, что предлагалось в противовес. Жизнь имеет смысл, подумал я, когда усилиям нет конца. Но смысл – это конечность. А конечность равна бессмыслице. Поэтому Нора так ненавидит советскую систему. А я ненавижу образ жизни и убеждения брата, это дорога в никуда. Но как нужно жить, я не знал.

- Ты надолго в Питер? – спросил я, чтобы сменить тему.

- На пару дней. В Горном институте защита, я приглашен в комиссию... Не понимаю, – с раздражением заговорил он, оседлав любимого конька. – Не понимаю, для чего в Ленинграде нужен Горный институт? Они живой шахты в глаза не видели!..

- Ну-с, старомодно сказал он, поправляя дужку золотых очков. – Как все-таки быть с тобой? Почему ты на все предложения отвечаешь отказом?

- Я хочу заниматься литературой. Практической литературой.

- Ты будешь заниматься практической литературой в армии, резко оборвал Николай. – По армейским уставам. Где одни существительные и глаголы. А в свободное время чистить солдатские нужники!.. Нет, откинулся он на спинку стула и развел руками. – Не могу поверить! Нормальный, здоровый парень добровольно отказывается от жизни! Ради чего? Кому нужны твои жертвы?

- У него наверное женщина, подала голос все время молчавшая и с осуждением кивавшая головой Лена. – Женщина, из-за которой он отказывается.

- Это в корне меняет дело, процедил Николай, откладывая вилку. Кто она? Где живет? Я хочу ее видеть.

Странно – я действительно поверил, что у меня есть любовница. Это из-за нее я отказываюсь подавать документы в университет. Когда в моей жизни появилась Нора, все обрело черты осмысленности. Мое безделье и равнодушие к своей судьбе. И даже такая вещь, как художественные предпочтения. Мне хотелось туманности и чистоты. Изысканности и снова туманности. Как на картинах Моне...

- Ты меня слушаешь или думаешь о своей девке? – закричал Николай. – Я тебя спрашиваю, что передать нашей матери? Что ты одумался, или нам махнуть на тебя рукой?

Пусть, равнодушно подумал я. Пусть они машут на меня рукой и проклинают, как блудного сына. Мне это неинтересно. Меня вообще не интересует их сволочная жизнь. Где все время надо спешить. Бежать в людской давке неизвестно куда и давить самому. Не жить, а выстраивать судьбу. Не любить, а вить семейное гнездышко. Мне казалось, что жизнь можно и нужно повернуть иначе. В ней нет места целесообразности и завершенности. Логике и здравому смыслу. Жизнь – сплошной и неразличимый поток счастья, где ничто не вытекает из другого. Но все составляет единое целое...

Когда мы расстались, так ни к чему и не придя, – у брата было жалкое, плачущее лицо, словно мама не выдержала моих фокусов и скоропостижно скончалась, он отвернулся и махнул рукой. С видом: «живи, как знаешь, я сделал все, что мог...»

*

Улица черно блестела, расцвеченная огнями. Брат с Леной ушли в холодную вечернюю морось. Я остался один.

Не доходя до Лавры, я нырнул в неприметный подвальчик. Заведение называлось «Рюмочная». В обществе бродяг опрокинул подряд две рюмки водки. Закусил черным хлебом с селедкой...

Есть мне не хотелось, но от водки стало легче. На улице я закурил и вспомнил, что на свете я не один. У меня есть Нора, и она меня заждалась. Потому что был девятый час вечера, а она приглашала к восьми. Нора, Нора, с кем ты сейчас в холодной и темной квартире, где гуляет ветер? Такие там высокие потолки. Высокие и недоступные... И пять томов Гете на немецком языке, как будто это так важно. Так важно читать Гете на немецком... И «Доктор Живаго» Пастернака от этой книги сходит с ума питерская молодежь... Но мне и этого не хотелось, а хотелось черт знает чего – тумана и непредсказуемой чистоты. Какой в жизни не бывает. Но если я хочу – значит, она есть, она обязательно должна быть! Как случайно обнаруженный чертеж незнакомого предмета указывает на его обязательное присутствие. Где-нибудь. В неведомых пространствах и далях…

*

- Где ты пропадал, на тебе лица нет! – воскликнула Нора, разглядывая меня в прихожей. – Боже, да ты весь мокрый!

Она была в джинсах «Montana» и прозрачной нейлоновой блузе.

В комнатах слышался шум молодых голосов и звуки музыки. Нора была навеселе.

- Не обращай внимания, засмеялась она, целуя. – У нас компания...

В большой комнате сидели на стульях возбужденный и красный от вина Валера, чернявенький юноша в форме курсанта морского училища, тоже изрядно выпивший, и две девушки. Обе белокурые, почти бесцветные – типичная ленинградская порода...

На столе стояли бутылки с вином, одна была пустая, а из другой Камчаткин подливал матросику и, усмехаясь, слушал его жалобы. Нервный разговор был с одной из блондинок.

- Тебе хорошо, ты на свободе! – кричал он. – А как быть мне, ты подумала?!

Из криков чернявенького и безучастного молчания девицы я понял, что она отказывает ему в любовных утехах. Матросик кипел и негодовал:

- Я казенный человек! Два года не покидал училище. Жил сам с собой!

- В кулачок? – прыснула девица и поперхнулась дымом. Она закашлялась, замахала руками и продолжала хохотать.

Камчаткин заржал, запрокинув голову.

Вторая девица курила, улыбаясь уголками рта.

- А-а, старый знакомый, воскликнул Камчаткин, когда я вошел. – Садись и пей.

Он налил и придвинул стакан портвейна.

Пока Нора готовила закуску, Камчаткин познакомил меня с компанией. Разгневанного морского курсанта звали Саша Иванов. «Поэт, представил его Валера. – Напечатался в альманахе «Молодой Ленинград»...

Беспрестанно куривших девиц звали: одну, вялую и молчаливую, Лада. А другую, отказывавшую Сашке в девичьей ласке, Ирина. «Если нужны хорошие джинсы, могу помочь, заявила она, поглядев на мои замызганные, не первой свежести брюки. – Хочешь – ''Монтану'', как у Норки. Или же ''Леви Страус''. Как у меня...»

Она раздвинула ноги, чтобы я лучше разглядел ее «фирму».

«Разберемся», кивнул я.

Я не знал, нужны мне джинсы «Монтана» или можно обойтись без них. Мне казалось, что можно обойтись. Но мне не хотелось разочаровывать собеседницу. Ведь у нас так хорошо все началось. Ее ноги, обтянутые синей тканью, были такого же хорошего качества, как и джинсы. И от общения со мной она совсем не отказывается, так ей надоел этот крикливый дурак...

В прихожей позвонили. В комнату ввалился грузный молодой человек с золотой фиксой, и все закричали: «Ура, Потап пришел! Норка, ты где?!».

Потап водрузил на стол бутылку водки.

- Все для пьянки, все для победы, провозгласил он.

Из разговоров я понял, что Потап работает оператором на киностудии «Ленфильм». Это был уже состоявшийся человек. На устойчивость его профессионального и общественного положения указывали добродушная вальяжность, снисходительная улыбка и весь его сытый, барский вид. Потап самостоятельно снял несколько художественных фильмов и успел поработать с кинорежиссером Михаилом Роммом.

- За твою будущую Ленинскую премию, Потап, предложил Сашка, обнимая друга. – Ты первый из нас выбился...

- Не прибедняйся. У тебя тоже кое-что имеется...

Потап весело болтал, по-бандитски поблескивая фиксой, и украдкой поглядывал на меня. «Он свой, вполголоса бросил Камчаткин. – Нора пригласила...»

Потап насупился и отвернулся.

Вошла улыбающаяся Нора со сковородкой, где шипела и плавилась яичница.

- Прошу ужинать!

Потап разлил водку. Для меня это была последняя капля. Я опьянел сильно и сразу. Лица, предметы и вещи – все поплыло, закружилось в странном вращении. Я ничего не различал – ни голосов, ни очертаний. Все смешалось, спуталось, приняло неестественные формы. В мире я остался один. Иногда в памяти образовывались просветы, как в темном, безоблачном небе. Вот я подсел к Ирине и положил ей руку на колено. Мне нужно было срочно ей что-то сообщить. Ведь у меня был трудный день. И я не знал, как облегчить душу, избавиться от разъедающего чувства вины. Не могу сказать – перед кем и за что. Просто вины. Просто чувства, от которого хочется плакать. И когда приревновавший к Ирине Сашка ударил меня кулаком в лицо, я не почувствовал боли. Упал, словно провалился в мягкую, из лебяжьего пуха постель. «Не давайте ему пить!» истерично закричал женский голос. Я догадался, что призыв имеет отношение ко мне. Или к Сашке... Нет, все-таки ко мне. Я веду себя плохо, безобразно.

Но мне было безразлично, что обо мне подумают...

Мне помогли встать. Валера крепко держал за руки Сашку и успокаивал, как обозлившуюся на случайного прохожего овчарку.

Ничего, все в порядке. Покурим, Валера, предложил я, доставая пачку. – Ты хороший парень, но мне тяжело. Ей-богу, тяжело...

Он засмеялся и передернул плечами:

Ну, ты и надрался, старик!..

Пошатываясь, я вышел в полутемное парадное. И увидел у окна Потапа с Норой. Они целовались на лестничной площадке. В окне стояла синяя ночная звезда. Одной рукой Потап держал Нору за грудь, а другую положил ей на попку. Ту самую попку, которую только вчера я самозабвенно ласкал. И вот теперь она вся, с попкой и маленькой грудью, принадлежала Потапу.

- Эй ты... оператор, положил я руку ему на плечо. Сматывайся. Катись на свой драный «Ленфильм». К твоему рому или брому. Ты понял?

Ошарашенный Потап разинул рот.

Я тебя по стенке размажу, процедил он, надвигаясь большим, квадратным телом.

Я понял, что схлопочу по физиономии. И на этот раз последствия будут тяжелее.

Бей, согласился я. Только не сильно. Я не виноват, что люблю Нору. Никто ни в чем не виноват. Никто ничего не понимает, бормотал я, уставившись в окно, где горела синяя ночная звезда.

Оставь его, сказала Нора, беря его за руку. Ты же видишь, он пьян. Ступай к гостям, я сейчас приду...

Ну, спросила Нора, скрестив руки на груди. – Чего ты хочешь? Ночи любви, как Сашка? Свою ночь ты уже получил, не хочу повторяться, передернула она плечом, пытаясь пройти. Я крепко держал ее за руку.

- Как же так, Нора. Ведь я люблю тебя. И ты...

- Что я? пожала она плечами. Разве я что-нибудь обещала?

- Ты была так одинока. Говорила, что умираешь от одиночества.

- Все так, Андрюша. Но это ничего не меняет.

Я был рядом с тобой, и ты не чувствовала одиночества. Что изменилось? Почему появился Потап, откуда он взялся?

Дай сигарету...

Она присела на подоконник, я поднес спичку…

Что тебе нужно? – Нора повернула ко мне лицо. Оно светилось в сумерках, как бледный цветок. – Я не могу и не хочу ничего объяснять. Устала от объяснений и упреков.

Так не бывает! – Мне хотелось взять ее за руку и целовать, пока на ее лице не забрезжит улыбка. Как тогда, ночью... – Так не бывает. Никто не уходит без причины.

Тебе нужна я или объяснения? – подняла голову Нора и глаза ее недобро блеснули. – Ты меня любишь или страдаешь, что тебя бросили? Тебе нужна я, или достаточно знать, что я принадлежу тебе? А я ничья, вскинула она голову, и глаза ее гневно блеснули.

...Я ничья, с яростью повторила Нора. Не твоя и не Потапа. Он мой бывший любовник, это правда. Как и ты... Между вами нет разницы. Он пришел раньше, ты – позже. Вы оба одинаковы. Я никого и ничего не хочу выбирать. Ни благополучия и уверенности. Ни житейской невразумительности, потому что все кончается одинаково.

Она замолчала, безучастно глядя в окно. Во дворе жалобно мяукала кошка, и на подоконнике лежал квадрат лунного света.

Луна вышла из-за оконной рамы, и стало видно, как днем.

Нора устало молчала.

Нора, сказал я. – Можно лечь тебе на колени? Последний раз…

Она передернула плечами и погладила меня по волосам:

Так бывает, тихо сказала она. – Постарайся не сердиться. Ты умный, все понимаешь...

Чмокнув меня в лоб, она соскользнула с подоконника. Я заплакал и побрел следом. Жизнь такая штука, подумал я, что не выносит постоянства. Но почему так быстро все проходит? И почему именно я? Почему на мне она иллюстрирует свои аксиомы? Неужели нельзя дать еще несколько дней. Несколько дней счастья. Несколько суток постоянства, пока мне не надоест. Если только надоест... Норе надоело быстрее, и в этом она была права... А я я был неправ...

*

В гостиной танцевали. Оглушительно ревел магнитофон, и потный от вина и любовного томления Сашка сжимал в объятиях безучастную Ирину.

Камчаткин целовался с соломенноволосой Ладой. Потап в углу перекладывал магнитофонные записи. Норы нигде не было. Я налил водки и залпом выпил. Потап поманил меня рукой.

Смени бобину, буркнул он. – Кто-то звонит, пойду, открою...

Пока я менял магнитофонную пленку, кто-то прошествовал в комнату Норы. В гостиной стоял туман, все курили и горланили. Из комнаты раздался дикий, душераздирающий крик. Я вздрогнул, как будто меня ударили.

- Что там? – спросил я у Валеры.

- Молчи и не лезь, побледнел он.

- Сволочи! Мерзавцы! – метался голос Норы. – Ненавижу! Твари, ублюдки!.. Пустите!

Я метнулся к двери.

В комнате среди разбросанных вещей и бумаг стояли двое. Один помоложе с угрюмым, угреватым лицом и в толстом свитере. Другой был постарше. Старший с озабоченным видом рылся в ящиках письменного стола. У окна стоял бледный Потап.

- Где ее литературный архив? – спросил хмурый.

- В нижнем ящике.

Нора сидела на кушетке, опустив голову. Она была в полуобморочном состоянии. Второй человек, его стриженая бобриком голова плотно сидела на мясистой шее, держал ее за руки.

- Что вам нужно? – обернулся он ко мне.

- Что вы ищете, кто вы такие?!

- Ступайте к гостям, молодой человек, – повторил немолодой мужчина слова, сказанные Норой. – Не мешайте нам работать.

- Вы понимаете, что я здесь не причем, бормотал бледный, покрывшийся испариной Потап. – Случайный вечер, случайное знакомство... Я ни в чем не виноват.

- Вот он, «Доктор Живаго», с мстительной радостью сказал пожилой сотрудник.

Он вытащил из груды бумаг объемистую машинописную рукопись и встряхнул ее, как сноп сена. Теперь можно сказать, что рыбка поймана. Отпусти ее, кивнул он своему товарищу тот продолжал сжимать руки Норы словно клещами, и деловито поправил галстук. – Пусть бьется, сколько хочет...

В комнату заглянул Камчаткин. Он схватил меня за плечи и стал выталкивать.

- Пойдем, шипел он. – Неужели ты не понимаешь?

- Предатель, подняла голову Нора. Она была бледная и растрепанная. – Предатель, повторила она, глядя пустыми, невидящими глазами. И по-детски навзрыд заплакала.

- Что вы хотите, пожал плечами пожилой оперативник, укладывая в портфель смятые листочки. – Где революция, там и предательство. Жизнь, с усмешкой добавил он, и есть самое настоящее предательство...

Оперативники ушли, уведя с собою Нору и Потапа. Ключи от квартиры она бросила, уходя, мне, пристально и неподвижно поглядев в глаза...

После их ухода мы еще посидели, допили вино и тихо разошлись...

*

Домой в общежитие я вернулся под утро. Всю ночь я слонялся по пустому, давившему громадами своих дворцов и площадей городу. Он казался огромной декорацией к разыгрываемой на его площадях драме о судьбах мира и человека.

Но человеку на этих подмостках все же не было места. Теперь, подумал я, когда прошло столько лет – целая жизнь! подлинный сценарий этой драмы кажется навсегда утерянным. Неизменной остается лишь память. И то, если особенно к ней не присматриваться и не прислушиваться. Потому что вместо подлинности она всколыхнет надуманным сюжетом так, как это произошло с историей Норы...

...Я смотрю на теплые женские силуэты на картинах Моне, и мне видится она. Описываю ее в моих снах, но не уверен, что нарисованный портрет является подлинником. И постепенно прихожу к выводу, что никакой Норы в моей жизни не было. Я ее выдумал и плачу над собственной выдумкой.

«Ступайте к гостям, молодой человек», хочется повторить слова следователя, когда моя раздвоенность принимает угрожающие размеры.

«Неужели ты ничего не понял?» вторит память голосом Валеры Камчаткина. «Предатель!» заключает она упавшим голосом Норы...

И я молчу, потому что мне нечего сказать.

***

Когда солнечно и безветренно

Пруст рассказывает о японских цветах, распускающихся в воде.

В знойный день, много лет назад, темный цветок в виде мокрой девичьей головы распустился на его глазах. Вынырнул из морской глубины далеко на юге, где он жил когда-то, в другой жизни. Которая теперь так от него далека, что кажется вымышленной. И никого от той жизни уже не осталось – ни друзей, ни родных…

Он сидел за рулем белоснежной яхты и нетерпеливо поглядывал на смуглого и, несмотря на свои сорок лет, налитого мускулами приятеля, возившегося с парусами.

Дул вялый бриз. Выходить в море в такую погоду было бессмысленно, но Сергей его уговорил.

«Если пришел значит, выйдем. Зря, что ли, приглашал…»

Полдня они сидели на крыше солярия под парусиновым тентом и скучали.

Когда с институтским товарищем долго не видишься, говорить с ним не о чем. Самое большее, обменяешься двумя-тремя фразами. И снова становится скучно. Общих интересов нет, у каждого теперь своя жизнь. Сергею было досадно, что он так неосмотрительно случайно встретились на улице! пригласил бывшего приятеля на морскую прогулку, а Звягину оттого, что он на нее согласился. Ехал утром в налоговую службу разобраться с невесть откуда взявшимися долгами. А Сергей спешил в свой яхт-клуб, он там хозяин. На перекрестке он притормозил: «Ты ли это?!»

…Договорились увидеться в субботу, в клубе. Когда-то Сергей учил его правильно грести, «сушить весла» и табанить, и он не мог отказаться.

«Подождем часа два и выйдем, решительно сказал Сергей. И, послюнявив палец, подставил его слабому ветерку: Надежды мало. Но все-таки...».

Николай понял, что дела плохи: ветра сегодня не будет, и он только напрасно тратит время. А Сергей, чувствуя свою вину, стыдливо не говорит об этом прямо…

К полудню вместо долгожданного ветра установился полный штиль.

Чтобы не торчать на берегу попусту было необыкновенно жарко и душно, – они вышли в море на веслах.

«Хоть какое-то движение. Может, еще подует…» – заискивающе проговорил Сергей, поглядывая то на небо, то на Звягина.

Но небо было безжалостно голубое, без единого облачка…

Остановились они на границе купальной зоны.

«Поплаваем?», – предложил Сергей, и первым прыгнул в воду. За ним, немного погодя, и Звягин.

Яхта сонно колыхалась на мелкой волне…

Наплававшись и нанырявшись в чистом, не пляжном море, они взобрались на обжигавшую жаром белоснежную «Красавицу».

И вдруг перед ним вынырнуло из воды и испуганно на него уставилось мокрое женское лицо. Точнее, милое девичье личико с расширившимися от страха глазами. Перед ней покачивалась легкая, тонконосая яхта, в которую она едва не врезалась головой.

В первую минуту он ее не разглядел. Все у нее было темным и блестящим тонкое, гибкое тело, извивавшееся в воде подобно нитке водорослей, тонкие, длинные руки. И только трусики и лифчик были светлыми, в пестрых абстрактных пятнах, делавших ее похожей на африканскую щеголиху. Да, вспоминал он потом, была она гибкая, со смоляным блеском мокрого тела и казалась негритянкой…

Неожиданно подул ветер. Море зарябило, и Сергей опрометью бросился поднимать паруса. Яхта встрепенулась, вода под днищем забурлила…

«Осторожно, засмеялся он. Как вы здесь оказались?»

«Как все, пробормотала она, отфыркиваясь. – Плавала…»

И ладонями смахнула накатившую на нее волну.

«Здесь не плавают. Видите, где буйки?»

Он кивнул в сторону пляжа, где взволнованно покачивались на воде красные шары буев.

«Давайте к нам, протянул он руку. Подбросим к берегу».

«Вас самих надо подбрасывать, фыркнула она. Счастливо оставаться…»

И красивым кролем поплыла к горизонту, где плавилось не то солнце в воде, не то вода на полдневном солнце…

*

Он встретил ее снова несколько дней спустя и опять случайно.

Каждое утро он совершал пробежки в Городском саду. Вставал рано, в четыре часа. И в половине пятого уже накручивал круги по периметру пустынного и тусклого в этот час сада.

Серый, как утренний воздух, бомж рылся в мусорных баках. Его сопровождала бродячая собака, с любопытством заглядывавшая внутрь и радостно вилявшая хвостом.

Потом появлялся дворник и принимался шаркать своей метлой.

И только через час начинало по-настоящему светать. Небо на востоке розовело, светлело, и яркое солнце радостно вспыхивало сквозь молодую листву. Он доставал на бегу из кармана спортивных брюк темные очки, водружал их на переносицу и уже не снимал…

В тот день Николай пробежку проспал. Вечером засиделся у компьютера просматривал ленту новостей, потом слушал музыку он любил старый французский шансон и отвечал на накопившиеся за день письма. Лег поздно, и после завтрака, чтобы оправдаться перед собой и женой, сказал, что хочет пройтись.

В субботу он появлялся «на фирме» около двенадцати. Охранник на входе, бывший афганец, толстый, усатый и хмурый, как моджахед, предупредительно вставал из-за пульта:

«Доброе утро, Николай Тимофеевич!»

«Все в порядке?» привычно интересовался он, ударив два раза в висевшую в холле морскую склянку. Что означало: хозяин на месте, милости просим к нему с вопросами.

Но в субботу вопросов ни у кого не было. Иной раз бывали предложения от заскочивших «на огонек» приятелей: съездить в сауну иногда с девочками, иногда без них. Или просто, по-мужски, выпить. Могла заехать жена по дороге с рынка. Могла зайти Татьяна, главбух, и утащить его с собой: «мой уехал к матери. Два дня я свободна…»

Но все это будет или не будет днем, а сейчас утро. Солнце сияет не высоко и не низко, и было еще не жарко. Девушка в голубых шортах бежала по каштановой аллее ему навстречу. Он сразу узнал морскую фею, вынырнувшую перед ним так неудачно несколько дней назад. «Или все-таки удачно? улыбался он, вспоминая тихое утро, досаду Сергея на отсутствие ветра и свое удивление при виде всплывшей перед ним русалки с мокрой головой и выпученными глазами.

И вот теперь он ее хорошо разглядел. Высокая, крепкая, синеглазая... Бежит прямо на него и глаз не сводит. А в глазах любопытство, досада и недоумение: опять ей попался этот тип. Какой-то он странный: седой, как столетний старец! Она же ничего о нем не знает. Не знает, что он сед от рождения. И в пятнадцать лет был так же бел, как и сейчас. У него и кличка была в школе: Седой. Вот такая патология. Врачи ничего не могли родителям толком объяснить. Мямлили что-то о геномах, хромосомах… Словом, непостижимое явление.

И слава богу, что его непостижимость ограничивалась цветом волос, думал Николай. Чудеса с людьми происходят самые разные. У него в фирме работал инженер Неквасин хороший работник, покладистый человек. И вот однажды у него пропала память. Совсем. Утром проснулся и ничего не может вспомнить. Доктора в растерянности: здоровый парень, аналитика в порядке, а память как отшибло!

Пришлось оформлять ему инвалидность. Диагноз ему придумали, потому что иначе комиссия не соглашалась…

Сегодня воскресенье, и он опять проспал утреннюю пробежку. Значит, есть вероятность, что он не увидит утреннюю бегунью. Или пловчиху, усмехнулся он. Не знаю, как правильно ее назвать. И неизвестно, когда увидит…

Когда жена делала вид, что сердится, она называла его по фамилии: «Звягин, поди туда», «Звягин, сделай то…»

«Ты обленился, Звягин, вынесла она ему суровый приговор. Сходи-ка мусор выбрось…»

«Домработница выбросит».

«Ты забыл, что сегодня выходной», с укоризной сказала она.

Они лежали в постели, и он подумал, что надо бы обнять жену воскресенье ее день. Но он передумал и деланно зевнул:

«Забыл, забыл… Ранний Альцгеймер».

И так же деланно кряхтя, встал, накинул халат, потянулся…

«Если не хочется себя не насилуй, предупредила жена. Все, что делается вопреки, приносит только вред».

Она спустила ноги с постели и пошарила ими по полу, ища запропастившиеся шлепанцы.

«Надо все делать с любовью», назидательно вздохнула она, нащупав завалящий тапок…

«Кстати («почему кстати?») крикнула она из ванной. Когда мы наконец переберемся на дачу?»

Каждый год в начале лета Звягины собирали вещи и уезжали до осени на морское побережье. Близость моря, сосновая роща и почти полное безлюдье ближайшее поселение от их красного двухэтажного дома находилось в двух километрах позволяли ему не уходить в отпуск. Никогда. Все длинное, южное лето он жил на даче, и уединение его не тяготило.

Оно, впрочем, было относительным. Постоянное нахождение днем на службе, производственные разговоры, переговоры с деловыми партнерами фирма занималась морскими и речными перевозками, и летом работы было невпроворот не оставляли места одиночеству. По вечерам и в воскресенье он отдыхал, слушая шум моря, купаясь в теплой, зеленовато-прозрачной воде и потягивая неразбавленный виски.

Ничего в жизни его не интересовало, кроме работы, моря и виски…

И только жена его немного беспокоила. Он старался не думать, что ей может быть с ним скучно. Особенно, когда погода портилась а портилась она все чаще, климат на юге меняется. По три-четыре дня лили дожди, было холодно, как осенью, и он молчал, как сыч, сидя в комнате с видом на серое море, и думал, что хорошо бы уехать туда, где никогда не бывает холодов.

Наталья тоже молчала, глядя в телевизор, или копошилась на кухне.

А тут еще навязчивые мысли о синеглазой бегунье...

В выходные дни и в непогоду его стали мучить приступы хандры. У него было все, чего он желал. О чем мечтал в полуголодной, безденежной юности. Но ни деньги, ни комфортная, обеспеченная жизнь его не радовали. Казалось, с его жизнью случилось то, что бывало на химических опытах в школе: заполняя реактивом одну пробирку, обязательно опустошишь другую.

В юности, по крайней мере, есть шанс. Можно пополнить запасы чем-то другим, новым. Сейчас же внутри и вокруг него было пусто. Ни запасов, ни боеприпасов, шутил он, одни сожаления.

Шутка получилась плоская и мрачная, и он снова тянулся к бутылке с виски.

Зная, чем заканчивается воскресная скука, он придумал способ себя перехитрить. Стал приезжать по воскресеньям на работу к великому огорчению Натальи, строившей на этот день всевозможные хозяйственные планы, и охраны, позволявшей себе в воскресный день немного выпить.

В огромном кабинете с огромным полированным столом, автоматом Калашникова в углу привычка, оставшаяся с бурных девяностых, когда от вымогателей не было отбоя, и африканскими пейзажами на стенах он скучал. Делать было ровным счетом нечего: ни звонков, ни писем, ни сообщений на автоответчике. Гулкая, беспощадная тишина. Он курил, глядя на сакуру под окном, и вспоминал, как он радовался весной, когда дерево зацветало робким розовым цветом.

Приходило лето, сакура становилась похожей на обычное дерево, и он с нетерпением ждал новой весны. Чтобы заново повторилось счастье ожидания и любования чистым, девственным цветением молодого дерева. В такие дни он хорошо понимал японцев, считавших сакуру священным деревом.

От того, что японцы думали и чувствовали как он, ему становилось легче. Он садился за стол, энергично писал письма в расчете, что в понедельник он отправит их по электронным адресам они уже написаны, ничего не надо сочинять. Черновики приказов по фирме без особой необходимости, на всякий случай: Иванова переместить на место Сидорова, а Сидорова на место Иванова. Петрова вообще уволить: лодырь и мерзавец. Соблазнил повариху в фирме была своя столовая, и персонал питался бесплатно, и она открыто, не таясь, пекла ему пирожки с яблоками за счет фирмы…

Потом разглядывал копию фрески Микеланджело «Сотворение мира» на стене возле окна с сакурой. На фреске Бог-отец расставался и никак не мог расстаться со своим творением. Копия висела давно, а они все прощались или делали вид, что прощаются...

Ему стало стыдно, как будто это повариха расстается и не может расстаться со своим Петровым. И он, Звягин, повинен в их любовной драме…

А кто пожалеет его, подумал он, и ему стало жаль себя. За что его надо жалеть, он не думал. Надо и все. До того скверно на душе. И не поймешь, отчего.

Какая все-таки нелепость жизнь, подумал он. Тянешься к женщине всей душой, а когда она оказывается рядом, не знаешь, как быть. Беседа с нею слишком проста и со временем становится еще проще. Даже примитивнее. Постель ему не нужна, она теперь для него не главное. Сколько их было, постелей! Но в итоге они ни к чему не привели. Как же прав был Толстой: любовь к женщине это выдумка…

*

…«Кажется, он говорит это в "Казаках"», думал он много лет спустя ночью, прислушиваясь к шуму океана.

Он здесь один. Почти один рядом с экватором и Индийским океаном. Жена не в счет: она спит у себя в комнате. У океана цвет лазури, но иногда он становится травянисто-зеленым, без оттенков. И ночью так мощно, так грозно дышит и шумит, что невольно, особенно в первую ночь по приезде, вспоминался Мандельштам с его «Бессонницей»: «а море Черное, витийствуя, шумит и с тяжким грохотом подходит к изголовью…»

Иногда, когда шум океана и свист ветра становились особенно сильными, жена просыпалась и, охваченная страхом, шлепала босыми ногами через весь длинный и темный коридор в его комнату. Ложилась с ним рядом и прижималась всем телом.

«Мне страшно. С нами ничего не случится? Обними меня. Когда ты меня обнимаешь, я закрываю глаза, и мне не страшно. Зачем мы уехали в эту ужасную страну? Неужели нельзя было поселиться в другом месте. У нас родственники в Германии, можно было купить дом в Ульме. Если тебе опротивела Украина и все остальное. Я понимаю твою усталость, но… Мы могли бы обосноваться и в Италии, это было бы чудесно. Например, в Вероне. Я очень люблю этот город. Никогда в нем не была, но люблю, как будто прожила там всю жизнь. Мы бы жили в предместье, в своем доме с большим садом. Ты знаешь, в Вероне много садов, разбитых еще в эпоху Возрождения, и они чудесны! Я даже осенью и зимой хотела бы жить в Вероне. Надевала бы русскую шубку и отправлялась с тобой на прогулку. Мы обязательно посетим улицу, где в глубине двора стоит старый дом Капулетти с балконом, на который взбирался влюбленный Ромео. Интересно, как он это делал, ведь балкон расположен довольно высоко», – мечтала она, забыв о нем.

А он с интересом слушал, и ему представлялась зимняя Верона – она так подробно ее описывала, как будто прожила в этом городе всю жизнь. Широкая терраса, куда в конце концов, утомившись от блужданий, они пришли бы и сели на скамью с видом на Альпы. Горы окутаны туманом, как снегом, или снегом, как туманом. Все время там что-то дымится и клубится и смотреть нескучно, потому что движение завораживает и кажется, что ты не стоишь на месте.

Но это тоже иллюзия…

Нагулявшись и утомившись, они вернутся в дом с многочисленными бра по стенам, как она любит, и ты поймешь, что ничего не изменилось, и с этим надо жить. Если всю жизнь проводишь на одном месте, то ничего хорошего об этом месте сказать нельзя. Только что-нибудь грустное, как потерянная любовь. Вчера он выбрал Кению, а завтра это может быть Верона…

«Все пройдет, – вслух сказал он жене, гладя ее волосы. – Обязательно пройдет…»

Дом на побережье он купил три года назад – продал фирму со всеми ее потрохами и уникальным персоналом и уехал в Кению.

Дом облюбовал в уединенном месте, рядом с океаном, – двухэтажный, времен английского мандата, особняк с башенкой наверху и тяжелыми, в континентальном стиле, дверями – жалкими, обшарпанными следами колониального прошлого. Перестроил его так, чтобы в башенке можно было жить, и назвал его «The Old Lighthouse» – «Старый маяк». Так назывался летний ресторанчик на окраине Городского сада, где в последний раз он увидел свою пловчиху.

Случилось это незадолго до их давешнего отъезда на дачу.

Он заглянул в Сад в безуспешной попытке увидеть ее еще раз. До осени в городе его не будет. Она, вероятно, тоже исчезнет, – уедет, улетит в неизвестную даль, откуда она и появилась в безветренный и жаркий июньский день.

Увидеть хотя бы напоследок, – подумал он…

Ресторанчик с одной стороны обрывался в крутой, заросший травой и можжевельником склон, а с другой граничил с теннисным кортом – его красное покрытие еще издали бросалось в глаза, как и белые фигурки мечущихся по нему с восторженными криками игроков обоего пола.

Он взял у барменши стакан апельсинового сока и вдруг увидел ее. Она была в белом пластиковом козырьке, и он едва ее узнал. Играла она в паре с красивым поджарым мужчиной, после каждого гейма подходившим к скамейке и вытиравшим полотенцем красное лицо.

…Он посидел, допил сок и, закурив, вышел.

Так они больше и не увиделись…

Странно, – думал он ночью, положив руку на плечо задремавшей жены и слушая вой разгневанного океана. – В пятьдесят лет я помнил все, что было в жизни. В шестьдесят – тоже. А в семьдесят уже ничего не помню. Кроме жаркого летнего дня, когда она вынырнула, как русалка, из морской глубины, показав темное от воды лицо и тонкое, гибкое тело. И себя, шутливо и бесполезно пригласившего ее на борт белоснежной яхты «Красавица».

И ему кажется, что случилось это не тридцать лет назад, а вчера. Стоит ему захотеть, и они снова увидятся. Преодолев застенчивость, он заговорит с нею, и она ему ответит…

С этой мыслью и улыбкой на губах он и засыпал под утро. Под свист африканского ветра и нескончаемый гул Индийского океана…


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:1




Convert this page - http://7iskusstv.com/2016/Nomer12/Nikolin1.php - to PDF file

Комментарии:

М.П.
- at 2017-01-03 17:58:12 EDT
Анатолий! Вот обещанный Вам отрывок из моего эссе "Цена отщепенства", где я перафразировала некоторые фразы типа "интеллигеция протеста" из романа "Место" Горенштейна( мне кажется, что политический грех - тема Вашего рассказа):
"То было время, когда власть, «завершая какой-либо цикл, перестаёт казнить без разбора и в массовом порядке», власть ещё не возражала против общественного мнения «вокруг частных столов, уставленных закусками». В романе представлена большая комната, в которую вошёл Гоша: в ней почти не было мебели, однако красовались «символический уже портрет Хемингуэя и икона Христа, новшество для меня (Гоши – М. П.), ибо увлечение религией, как противоборство официальности, прошлому и сталинизму ещё только зарождалось в среде протеста». В помещении, где собралось общество оппозиции, царила атмосфера неуважения власти и авторитетов, или, как ещё говорил писатель, атмосфера «политического греха»".

Марк Зайцев
- at 2016-12-17 09:31:16 EDT
Соплеменник
- at 2016-12-16 22:44:16 EDT
Эпизод с "Доктором Живаго" смехотворен.
Тот, кто читал такого рода издания (я читал "карманное"), знает с какими предостережениями,
с каким риском было связано хранение, передача. А тут (в рассказе) фривольная болтовня.


Типичный грех обобщения. На основе своего скудного опыта (прочитал "карманное"!), да опыта пары своих знакомых, делается обобщающий вывод, да еще с обидными для автора оргвыводами. А бывало разное, как бывали разные сотрудники НКВД-КГБ, да и обстоятельства бывали разные. И строить жесткую схему, как должно быть, слишком самонадеянно. Да и судить художественное произведение по тому, сколько полосочек на тарелке у героя, в то время, как тарелка у критика другая, ничем не лучше граммарнацизма.

Игорь Ю.
- at 2016-12-17 03:44:11 EDT
Есть отзывы - "за", есть -"против". Добавлю свой - "за". И огрехи есть, и многословие, но есть и настроение, и попадание в тональность (мою, к примеру), и еще что-то необъяснимое, что называется хорошей прозой.
АБ
- at 2016-12-17 02:19:11 EDT
Здесь печаталась проза известного поэта из Мариуполя. Проза Анатолия Николина, полагаю, будет известна не меньше,
такого музыкального гармоничного текста давно не встречал. спасибо автору и наилучшие пожелания.
М.П. зря не похвалит.

Vera Brodsky
Berlin, - at 2016-12-16 22:54:26 EDT
Спасибо. Замечательный рассказ.
Соплеменник
- at 2016-12-16 22:44:16 EDT
Уважаемая М.П.!
Не убедили. Никакие принципы тут не при чём.
Рассказ, кроме посвящения(!), написан небрежно.
Вы недаром обошли явные ляпсусы.
Эпизод с "Доктором Живаго" смехотворен.
Тот, кто читал такого рода издания (я читал "карманное"), знает с какими предостережениями,
с каким риском было связано хранение, передача. А тут (в рассказе) фривольная болтовня.

М.П.
- at 2016-12-16 14:45:54 EDT
Дорогой Соплеменник!
Критиковать можно сколько угодно, но всё же при условии - внимательно прочитав. По принципу Гилеля; не делай другому того, чего не желаешь себе.
Роман "Доктор Живаго" героиня не давала читать нашему герою.
Обыск не описан, а выдан как нечто данное от лица человека сильно перепившего, у которого всё плыло, как в тумане.
Далее: такой секс увы, был характерен для "интеллигенции протеста", как это рассказано в романе Ф.Г. "Место", так же, как и листовки и подобные протестные разговоры.
Вначале меня тоже насторожило слово "забегаловка" по отношению к кафе "Север", но потом я поняла, что это язык специфический персонажа - гуляки праздного, поскольку в "забегаловке" оказались шикарные официантки и роскошное меню. То есть: меню отличное, а он твердит - забегаловка.
Персонаж был в таком туманном состоянии,в особенности после знакомства с такой экстремальной, "свободолюбивой" во всех отношениях столичной "штучкой", что впоследствии ему казалось, что вся эта история ему пригрезилась.

Соплеменник
- at 2016-12-16 06:00:51 EDT
Первый рассказ не понравился.
Герой - бездельник и пьяница. Откуда деньги?
Много огрехов:
рубашка-ковбойка, "Север" - забегаловка, защита диссертации на ... комиссии.
Какой-то "скорострельный" секс.
И совершенно удивительно - незнакомый незнакомому даёт читать "Доктор Живаго"; плюс обыск описан просто невероятно!

М.П.
- at 2016-12-15 23:51:16 EDT
У нас в студенческом общежитии на Благодатной ( там был ощежицкий комплекс многих институтов) в тумбочке у Люси Коломеновой, очень умной интеллектуальной девочки, лежала рукопись - Евгении Гинзбург "Крутой маршрут". Я спрашивала: "Люся, ты не боишься?" Люся, отвечала: Сейчас оттепель. Впоследствии, когда она жила в Нижнем Новгороде, кто-то донёс. Люсю арестовали. На допросе Люся вопрошала: "Как же так! Ведь был двадцатый съезд!". А ОНИ над Люсей смеялись.
М.П.
- at 2016-12-15 22:27:48 EDT
Рассказы Анатолия Николина, объединенные общим названием "Цветущее дерево под окном", только что опубликованы в журнале Евгения Берковича "Семь искусств".
Один из них с звонким названием "Доктор Живаго" посвящен мне, а точнее, времени моей студенческой молодости ( так мне кажется), эпохе которую я потом назвала в одном эссе "оттепель - фальшивый реннесанс". Однако у меня возникло ощущение, что и второй рассказ посвящен мне, хотя и нет такого посвящения и вряд ли автор мог знать о том, что я некоторое время жила в Кении, почти у экватора у самого-самого Индийского океана с его шумным грозным дыханием. И этот обшарпанный континентальный стиль времён английского протектората - всё это было, было, было... Но это я наскоро, это далеко не всё, что я хотела бы написать о лирических, изысканных "догадливых" рассказах Николина. Я ещё дожна подумать, особенно о первом рассказе - с его абсолютно трагическим финалом, ибо 18-летняя девушка Нора вряд ли выплывет на Божий свет

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//