Номер 2(83) февраль 2017 года
mobile >>>
Марк Шехтман

Марк Шехтман><span class= Мишка

(продолжение. Начало в № 11/2016)


 

АРЕСТ

Завывая гортанной сиреной, по середине улице ежедневно проносился черный сверкающий "линкольн" с устремленной вперед хромированной фигуркой обнаженной женщины на радиаторе. Сирена громче пожарной – за квартал слышно, и встречные машины испуганно жались к тротуарам. Это проезжал начальник штаба округа Балицкий. "Дядя Балицкий!" – кричали выбегающие из подворотен мальчишки, а он махал рукой и улыбался. Но наступил день, когда сирена не взвыла. Не слышно было ее и назавтра. Исчез Балицкий. Да разве только он один? Дело обычное. И у Мишки в доме шепотом говорили о том, что арестован Коханов из шестой квартиры, а в восьмой – застрелился Высоковский, когда ночью за ним пришли. "По военной дороге шел Якир кривоногий, а за ним Тухачевский-бандит. Он зашел в ресторанчик, опрокинул стаканчик, помянул восемнадцатый год", – косолапо раскорячив ноги и раскачиваясь, горланили мальчишки во дворе, но этого Мишка уже не любил. В те дни он впервые задумался над подлинными словами песни, которые оказались ничуть не лучше пародии. Чего стоила такая, например, залихватская строка: "Мы не ели, не пили, мы с Буденным ходили на рысях на большие дела". Вот так сразу и "на рысях" и "на большие дела", да еще без еды и питья? Странно, поесть не успели, а поехали почему-то рысью. А почему бы не поспешить галопом, если дела такие большие? Да еще с Буденным. Скорей бы закончили эти подозрительные "большие дела", которые и воспринимались-то совсем в другом смысле. Или еще: "По курганам горбатым, по речным перекатам наша громкая слава прошла". Ведь громкой славе нужны большие, как Москва и Ленинград, города, толпы людей на стадионах, в театрах, парады на площадях, шествия на широких проспектах. Зачем славе ходить по каким-то перекатам, где, кроме раков и рыб, никого нет? Что ей делать на пустынных курганах, где даже не растет ничего? Бессмысленные слова вызывали недоумение, и перед глазами в романтической пороховой дымке снова и снова возникали мужественные, отмеченные печатью ранней смерти лица расстрелянных командиров. Хоть они и шпионы, а все-таки было их жалко…

В ту ночь Мишка проснулся разбуженный негромкими голосами в коридоре. Щелкнул замок входной двери, за стеной послышались твердые шаги: несколько человек спускались по лестнице. Хлопнули внизу дверцы, взвыл мотор, тени метнулись на потолке, и все затихло. Он полежал еще немного, вслушиваясь, и уснул. Утром мама тихонько сказала, что забрали Левина. Удивился Мишка не очень, и оставался равнодушным настолько, что самому противно. Что поделаешь: привык. У трех теток мужей взяли уже давно. В Киеве арестовали художников из группы отца. Хорошо, что сам успел уехать. Говорили, что в других городах приезжих не берут. Так оно и было: где уж тут уследить за приезжими, когда своих, прописанных, брать не успевали.

По-настоящему потрясла мальчика только гибель Чкалова. Весь день Мишка держался. Как во сне, пошел в школу, отсидел уроки. Но вечером, когда раздевался перед сном, слезы хлынули неудержимо и он заревел в голос, не стесняясь мамы. Он горько рыдал, всхлипывая и задыхаясь, пока не уснул, но и во сне вздрагивал, сотрясался, и к утру подушка промокла насквозь. Мишка вел себя, как все вокруг, и плакал именно тогда, когда это было безопасно. Коллективный разум подсказывал каждому, как себя вести, и Мишка был не лучше и не хуже других – мальчик как мальчик. На другой день по дороге в школу он твердо решил: сына назовет Павел, тот своего – Валерий и будет внук Валерий Павлович. Жаль, конечно, что не Чкалов. Валерий Павлович… Штейн – а что? – тоже звучит совсем не так уж плохо.

…После ареста отца Лина вела себя словно ничего не произошло, и Мишка больше удивлялся ее спокойствию, чем своему равнодушию. Шпион Левин или нет – неписаный кодекс не позволял теперь проявить к девочке даже крупицу недоброжелательности, но подойти первым Мишка долго еще стеснялся. Так все и оставалось между ними, как после того… на балконе.

Через неделю одну комнату у Левиных забрали и вселили новых жильцов. Приятные, веселые люди наладили добрые отношения не только со всеми соседями, но и с Луизой, а после случившегося это было непросто. Тактично, ненавязчиво вошли они в жизнь квартиры, и скоро никто уже не вспоминал мрачную причину их появления. И стало теперь в квартире на одного человека больше – шестнадцать.

ПАВЛИК МОРОЗОВ

Квартира была на редкость дружной. Мелкие, кухонные склоки быстро угасали. Электросчетчика хватало одного на всех. В уборной висела только одна лампочка, и никого не интересовало, кто сколько льет воды и у кого сколько ламп в комнате. Из рук в руки гулял по квартире единственный электрический утюг.

Мишке казалось – квартира населена только женщинами. Так, собственно, и было. Пожилая, изящная и удивительно миловидная Мария Даниловна жила со взрослой уже дочерью Лидочкой в совсем крохотной, шестиметровой комнатушке. Ее любили все, а Лидочку просто обожали до глупой, бабьей ревности. У Марии Даниловны всегда были три рубля до получки, конфета для Мишки и просто доброе слово для каждого. Скромное достоинство и доброта светились на ее лице. Трудно поверить, что до революции ей принадлежал пятиэтажный дом и Мария Даниловна на самом деле буржуйка. "Что ж, бывали, значит, и хорошие буржуи", – думал Мишка. Жила она теперь, как все, в своей, предназначенной когда-то для прислуги комнате и никогда не жаловалась. Никогда? Никогда. Мария Даниловна только рассказывала, и голос ее, ровный, ласковый, тихо журчал, как ручеек в лесу.

– У нас работала одна женщина, уже в возрасте, – спокойно говорила Мария Даниловна, – и у нее после тифа осталась маленькая, как блюдечко для варенья, лысина. Вот почему она никогда не снимала свой серый, мышиного цвета берет. Перед праздником 7-го Ноября на торжественном собрании новый директор во время своего выступления заметил ее и говорит в микрофон: "А почему это некоторые не снимают головные уборы? Пусть снимут или немедленно убираются: это вам, понимаешь, не стадион! Здесь торжественное собрание, и, будьте добры, уважайте коллектив!" Она, конечно, вышла и сразу после праздника уволилась. А ведь проработала на фабрике 15 лет, со дня открытия. Ну, я пойду, извините, что отняла столько времени, – заторопилась Мария Даниловна, – у вас еще много дел.

Но один раз Мишка все-таки увидел необычное волнение на лице Марии Даниловны.

– Вот вы мне скажите, – говорила она маме, – расстреляли царя, скажем, было за что. Ну, и всю семью его, допустим, тоже. Четырех девочек, например… – она замолчала, и вдруг сдавленный стон послышался в комнате. – И доктора, и слугу… Нашлись, очевидно, причины… Но мальчика-то, мальчика зачем? – Теперь Марии Даниловне говорить стало совсем трудно, голос ее изменился, однако она продолжала: – Ему ведь и было-то всего тринадцать лет. Что же он такого успел натворить?

Лет было тогда Мишке меньше тринадцати, не понимал он о чем идет речь и что это вдруг за мальчик такой? И какие-то четыре девочки. Они-то откуда взялись? А если кулаки убили Павлика Морозова – так это можно? Все-таки буржуи всегда останутся буржуями.
Впрочем, Павлик Морозов не у всех вызывал восхищение…

Отец, дядя Наум и Алеша смотрели газету.

– Что-то давно нет фотографии Буденного, – сказал отец.

– Папа, а ты в прошлый раз говорил, что и Ворошилова долго нет, – вмешался Мишка, – а вот сейчас снова есть.

– Что ты еще выдумал? – неожиданно резко возразил отец. – Ничего я такого не говорил!

– Нет, говорил, я хорошо помню, тогда еще и дядя Левин был.

Отец побелел. Мишка таким его никогда не видел.

– Ну, говорил! Говорил! Иди, доноси на отца родного!

– Да не волнуйтесь вы,– мягко сказал Алеша, – здесь же никого нет.

– Павлик Морозов новый нашелся! – не успокаивался отец.

Мишка замолчал и обиженно взялся за уроки.

СКРИПКА

Маленькая, темно-вишневая, со стертым кое-где лаком и посиневшей от
канифоли декой, висела она на стене за шкафом, и вот уже год никто не заставлял Мишку играть. Но когда-то…

Началась скрипичная эпопея во Дворце пионеров, где мама вела один из драмкружков. Там она и закончилась.

На концерте учеников одесской школы профессора Столярского Мишка впервые увидел, да, собственно, и услышал скрипку. Одетые почти одинаково мальчики и девочки со скрипками выстроились полукругом на сцене. Были среди них такие, как Мишка, были и постарше. Белые рубашки, черные шелковые банты под воротником, темные, короткие до колен штаны и юбки, белые носки и черные с перепонками туфли. Прически у всех тоже одинаковые – девчачьи: длинные, с низко подстриженной челкой волосы закрывали уши, а у малышей спускались почти до плеч.

Первая в жизни встреча с "живой" музыкой до того потрясла шестилетнего Мишку, что уже в антракте он взмолился: "Купи мне скрипку, мама! Ничего больше не хочу, только скрипку", – повторял он прерывающимся от волнения голосом, и красные пятна шли у него по лицу. Долго просить не пришлось: какая еврейская мама не мечтала увидеть своего сына скрипачом?
Процедура прослушивания тоже состоялась во Дворце пионеров. И вот взволнованные мамы с бледными, вспотевшими от страха вундеркиндами сидят в широком коридоре, ожидая судьбоносного решения. Из-за плотно закрытых дверей слышны приглушенные аккорды и гаммы. Взовьется вдруг колоратурное сопрано и смолкнет, наткнувшись на козлиный, срывающийся на фальцет тенор. Откуда-то издалека, словно приближающаяся гроза, нарастает гром литавр и замирает, пронзенный резким пассажем трубы.

Детей вызывали по одному и через несколько минут возвращали мамам. Когда подошла очередь, Мишка был почти невменяем, но как только высокий, в седых кудрях профессор ласково улыбнулся, сразу пришел в себя. Меняя ритм и тональность, профессор проиграл несколько раз на рояле незнакомую мелодию, попросил простучать услышанные варианты, а потом пропеть их. "Только и всего?" – удивился Мишка. Особых усилий для этого не потребовалось, и он вообще не понял, что привело профессора в такой восторг. "Ты действительно не слышал эту мелодию раньше?" – удивленно спрашивал он. Меняя мелодии, знакомые и незнакомые, профессор вернулся к первой и вконец растроганный вывел Мишку за руку в коридор. "Чей это ребенок?" – спросил он. "Мой", – с замирающим сердцем ответила мама. "Немедленно, слышите! немедленно отдайте его в студию. Это преступление держать такой талант дома!"

Скрипка появилась быстро, и Мишка начал заниматься. Взлет был фантастический. Он с ходу ловил все, и кое-кто уже поговаривал о втором Бусе Гольдштейне. Мама и соседки были в восторге, когда через несколько месяцев Мишкины волнистые волосы отрасли, закрыв лоб и уши, как и положено у юных скрипачей. Такую стрижку мама называла "каре", а отец – собачьи уши. Но Мишка гордился этим еще потому, что его никто не дразнил и не обзывал девчонкой: скрипачам все можно – они были популярны почти как летчики. На демонстрациях плакаты: "Хотим быть летчиками!" и "Хотим быть скрипачами!" дети несли тогда рядом. У знаменитого Эмиля Гилельса тоже длинные рыжие волосы, хотя ему уже шестнадцать лет.

Через год Мишка уже выступил в концерте и на первой странице газеты "Комсомолец Украины" появилась его фотография: с бантом на шее, подняв скрипку, он стоял у рояля, а полная, седая Маргарита Исааковна аккомпанировала. Сфотографировал его сосед, репортер Алеша. Толстая пачка газет на этажерке постепенно таяла: каждому, кто заходил, вручался экземпляр. Играл Мишка тогда охотно, много и где попало: в школе, в домовом клубе-форпосте, во Дворце пионеров и без конца дома всем, кому хотела его продемонстрировать не устававшая гордиться своим талантливым чадом мама. Хорошо еще, что на стул взбираться не заставляли: Мишка был высокий для своих лет.

Во Дворце пионеров, кроме музыкальных студий и оркестров, было множество интересных кружков: фото, стрелковый, авиамодельный, радио. В авиамодельный Мишка тоже ходил, но нагрузка стала слишком большой, он начал отставать в школе.

Утренники по выходным Мишка не пропускал. Сначала "Песня о Сталине". Но после скучных музыкантов и юных вундеркиндов (Мишка тоже иногда выступал) на сцене танцоры, акробаты, фокусники, жонглеры. Завершал утренник тот же хор. А открывал обычно кто-нибудь из "вождей". Само их присутствие электризовало настолько, что дети забывали обо всем. Однажды утренник открывал сам Постышев. Мишка был в трансе, и у него началась своего рода избирательная слепота.

– Смотри, вот он, – сказала мама, но Мишка не видел. Он видел сцену, выстроившийся полукругом хор, толстую Маргариту Исааковну за роялем, стол с графином воды в стороне, микрофон, а Постышева как не было – не видел и только нервно теребил мамин рукав:

– Ну, где же он, мама? Где?

– Да вот стоит, неужели не видишь? Что с тобой? – беспокойно отвечала она. Но Мишка его не видел и так никогда и не увидел: скоро наступил черед Постышева, и он исчез в мясорубке НКВД.
Как начался спад, что было причиной, сказать трудно, но тон преподавателей изменился. Да и играть стало как будто тяжелее – дальше первой позиции дело не шло, хоть лопни! Черную нотную папку с дурацкими кисточками на толстых витых шнурках он прятал за шкафом, а сложенные вчетверо ноты засовывал в портфель. Начали раздражать бесконечные гаммы. Мишка злился, когда мама показывала его гостям. Чувствовалось, что и соседи теперь недовольны, когда он играл у себя в комнате. Но главное – та музыка, которую он слышал в концертах, в студии, по радио, постепенно переставала его увлекать. А несколько мелодий вообще возненавидел на всю жизнь. От мрачной бетховенской "Застольной" Мишку тошнило с самого начала, а когда он услышал фразу: "Но только с воды меня рвет" – вообще не мог играть эту пьесу. Бесконечный "Сурок", доносившийся из всех окон, где занимались юные вундеркинды, нагонял тоску и уныние. Из-за простой песенки Мишка не терпел умного и симпатичного зверька. Все чаще перебирал он у Левина пластинки и открывал для себя новые имена и мелодии: "Some of These Days", "Body and Soul", "Royal Garden Blues", "Night and Day". Нравился ему и Леонид Утесов, но сказать об этом маме Мишка не решался. Она и без того пришла в ужас, услышав однажды, как Мишка, сидя за уроками, насвистывал свой любимый фокстрот: мелодия "After you've gone and left me crying" осталась в памяти навсегда. "Не хватает только, чтобы ты еще заиграл этот кошмар, как в ресторане", – сказала тогда мама, не зная, что играть "этот кошмар" Мишка уже пытался. Но не та была у него школа и не те пальцы. Ритм – единственное, чему он научился, слушая у Левина пластинки. Только услышит музыку – нога автоматически отщелкивает синкопы, за что не раз влетало от мамы. Она не сдавалась так просто: появился частный учитель Алексей Петрович. Учеба, а вернее, медленная агония, продолжалась с переменным успехом еще года полтора (шаг вперед, два шага назад – говорил учитель) и совершенно неожиданно закончилась.

Как всегда в канун Нового года, мама получила для Мишки билет на утренник во Дворец пионеров. Но с утра предстояло пойти на урок, который на этот раз Алексей Петрович почему-то решил провести не как обычно, у Мишки дома, а на другом конце города, у второго несостоявшегося гения с непонятным именем Жуня. Пока добрались, пока отпилили сначала по очереди, а затем в унисон смертельно надоевшие гаммы, пока выслушали нотации сначала Алексея Петровича, а потом каждой мамы в отдельности и обеих вместе, прошло полдня, и у Дворца Мишка появился как раз, когда утренник уже закончился. Злой, как черт, стоял он у входа и смотрел на радостно возбужденных, раскрасневшихся детей. Нагруженные подарками они с хохотом вываливались из дверей, и, казалось, нет им конца. А подарки! Боже, что только они не тащили: клетки с живыми кроликами, модели самолетов, с прозрачными, как у стрекоз, крыльями, книги, аквариумы, конструкторы, коробки с играми, футбольные мячи, коньки, санки, лыжи! Девчонки нежно обнимали кукол и плюшевых медведей, и ко всем подаркам были привязаны гирлянды разноцветных воздушных шаров. А Мишка стоял, закусив губу, и тихо ненавидел весь свет, а скрипку свою – еще больше.

– Вы можете получить для сына все, что хотите, у завхоза, – предложила сотрудница, увидев несчастную Мишкину физиономию.

– Я никогда не стану что-то просить для себя, – отрезала мама. Вот этого Мишка стерпеть уже не смог и на следующий урок идти наотрез отказался. Долго и грустно смотрела на него мама: "Ну, что ж, сынок, ты уже большой, тебе и решать".

Больше в доме о музыке не говорили. Но окончательно Мишка понял, что выиграл сражение, только через несколько дней. Мама, погладив его по голове, сказала: "Ты все-таки не стригись: никто ведь не знает, что ты больше уже не играешь".

Он и не собирался, но был доволен, что мама сама об этом попросила. Так до сентября и проходил. И только скрипка-четвертинка на стене за шкафом – все, что осталось от музыкальной Мишкиной эпопеи.


ТЕАТР

К артистам и театру Мишка привык в самом нежном возрасте. Мама играла в студиях и небольших театрах, которые возникали в те времена, как грибы после дождя. Исчезали они тоже быстро, как правило, навсегда и, к сожалению, бесследно. Дольше, чем в других, маме удалось продержаться в Белорусском еврейском театре. Но гастролировать с маленьким Мишкой, ютиться в убогих гостиницах или "углах" становилось все тяжелее, и с театром пришлось расстаться. Мама выступала в концертах, вела драматические кружки, иногда уезжала на несколько дней с концертной бригадой, оставляя Мишку у сестры Фени. Готовилась всегда дома. Мишка привык к репетициям, любил слушать и запомнил наизусть рассказы Чехова, монологи Катерины из "Грозы" Островского, Наташи из пушкинской "Русалки", песнь Сольвейг. А монолог из "Униженных и оскорбленных" терпеть не мог и во время репетиций всегда кривлялся у мамы за спиной. Однажды она оглянулась – и Мишка был строго наказан. На маму долго не обижаются, но к Достоевскому навсегда осталась брезгливая неприязнь.

В оперетте, где первой скрипкой в оркестре был мамин двоюродный брат Сеня, Мишка чувствовал себя как дома и пропадал там целыми днями. В других театрах Мишке казалось, что из спектакля в спектакль кочует какой-то бродячий оркестр – настолько похожи были жидкие аккорды, одинаковы увертюры, заставки и весь музыкальный фон. Но в оперетте оркестр звучал по-настоящему. Здесь Мишка впервые понял и другое: репетиции, когда артисты еще без грима и в обычной одежде, гораздо интереснее, чем сами спектакли. Особенно любил он репетиции к "Синей бороде", где, кроме режиссера, с артистами занимались сразу балетмейстер и инструктор фехтования. Принц, закружившись, делал пируэт и останавливался точно против кончика шпаги Синей бороды, который, громко распевая по-украински "Сыня борода, сыня борода! Моя сыня борода!", тоже что-то вытанцовывал перед тем, как этого принца проткнуть. Принц, видно, свой наряд очень любил и, в отличие от других артистов, на репетициях всегда появлялся в желтом, с локонами парике и ярко-голубом атласном камзоле. В другом костюме Мишка его ни разу не видал. Но на премьере принц почему-то вышел в темном парике. "Чтобы не был как жовто-блакитный украинский флаг, – объяснил удивленному Мишке Сеня. – Как у Петлюры", – добавил он.

Не очень, правда, понятно, что плохого в таком сочетании цветов, но Мишка над этим особенно не задумывался и, кроме, конечно, красного, ко всем остальным флагам был глубоко равнодушен.

Сеня подрабатывал еще и на телевидении, которое только-только появилось, и однажды взял Мишку с собой. В телестудии никаких вольностей – иначе потеряешь работу. Там стоял белый, величиной с холодильник телевизор. В маленьком, как спичечный коробок, окошке хорошо виден диктор, но иногда сквозь изображение мелькали вращающиеся черные спирали. Слышно похуже: внутри гудел двигатель, щелкал какой-то механизм, и клокотала вода в подключенных для охлаждения трубах… Хотя платили хорошо, артисты предпочитали радио. Во время самой серьезной передачи можно было сунуть под нос партнеру кукиш или скорчить рожу, когда он говорил в микрофон, а в паузах – играть в карты, курить, потягивать пиво.

В оперном театре Мишка тоже успел побывать. Фамилия главного дирижера Киевской оперы была Йориш. Мама сказала, что на древнееврейском это означает "наследник". Опера, с которой Йориш начал свою карьеру, называлась "Запорожец за Дунаем" и особого восторга у Мишки не вызвала. Однажды Алеша каким-то образом получил целую ложу в полное распоряжение и пригласил полквартиры. С листком из партитуры "Лебединого озера" в руке он сидел у барьера, Лина и Мишка с карманами полными конфет – по сторонам. Очень хотелось развернуть конфету, но в театре нельзя – шелестит. Иногда увлеченный музыкой Алеша заглядывал в партитуру и начинал вдохновенно дирижировать. Только партитуру он держал почему-то вверх ногами. Мишка сразу это увидел, но не сказал никому, только маме:

– Ну и что, – улыбнулась она, – кому это мешает?

Любили они Алешу, да и как его не любить?

С цыганами Мишка познакомился, когда у них гостили артисты Коля и Рая из Москвы. Они жили месяц, пока продолжались гастроли московского театра "Ромен". Вставали поздно и днем репетировали. Поставив левую ногу на стул, Коля аккомпанировал на гитаре, Рая, подхватив пышные юбки, пританцовывала, и вместе они пели на два голоса. Потом шли обедать и всегда брали Мишку с собой. Каждый раз, вернувшись с работы, мама просила их больше не делать этого, но на следующий день все повторялось. Они только посмеивались, просили у мамы прощения, а назавтра, ласково подхватив Мишку, уводили в ресторан. Он, правда, не очень сопротивлялся… Гастролировал "Ромен" в оперетте, и контрамарки были, конечно, обеспечены. Однажды Рая улыбнулась ему со сцены. Вот уж у кого всегда весело, на каком бы языке они ни пели – цыганском или русском.

За Бессарабкой, в бывшей синагоге Бродского, находился Детский еврейский театр. Он никогда не пустовал. Особой популярностью пользовался спектакль "Аистенок", много лет не сходивший со сцены. Аистенок удирал из фашистского зоопарка и после погонь и других приключений благополучно прибывал в благословенную Страну Советов вместе с пионерами, которые всю дорогу выручали и прятали его. Но смотреть такой спектакль можно только раз. Вытаращенные глаза, патетическая жестикуляция, крикливые, неестественные голоса актрис, исполнявших на идиш роли мальчишек-пионеров, Мишку выводили из себя. Ничуть не меньше раздражали и необычно массивные их бедра, торчащие во все стороны из-под нахлобученных фуражек нелепые клоунские, соломенного цвета парики, плохо скрытые под красными галстуками припухлости, и он вообще не понимал, зачем любвеобильные тетки без конца таскали его в этот театр. Те же считали, что Мишка только об этом мечтает, и время от времени преподносили ему очередной сюрприз. Пока он не взбунтовался окончательно и не сказал, что больше в Детский еврейский театр ни за что не пойдет, чем смертельно обидел тетю Риву, не дождавшуюся своей очереди облагодетельствовать племянника.

Еврейский театр для взрослых находился на Крещатике, рядом с тиром. Мишка видел все премьеры, нередко забегал на репетиции, и в театре его хорошо знали: помощником режиссера там была старшая сестра отца тетя Двора. Тетя Двора – вторая после отца знаменитость в семье. Она успела поработать диктором и вела радиопередачи на идиш – были такие раз в неделю. Она знала иврит, который называли тогда древнееврейским, писала на нем стихи под псевдонимом "Бат-Шемеш", что означало "Дочь Солнца". Первая публикация была еще в 1918 году. Со временем язык этот потерял популярность: власти считали его реакционным, читать стало некому, и Двора писала только для себя, в стол. Но псевдоним остался, и многие в городе так ее и называли, не зная даже, что это означает. А в праздничной стенгазете домоуправления иногда появлялись такие перлы: "Светлый, радостный и чистый,/ Яркий, ласковый, лучистый,/ К нам идет в наш светлый край/ Пролетарский Первомай!" Подписи, правда, не было, но все и так знали, кто автор. На русском Двора говорила без акцента, но замедленно и как-то уж чересчур правильно. А вот думать на нем не могла – предпочитала идиш или иврит. Иногда, понизив голос, Двора читала свои стихи. На иврите Мишка не понимал ни слова, но слушать любил. Как не похож этот таинственный язык на идиш! Ему нравились глубокие придыхания, растянутые гласные, твердые окончания слов. В редкие эти минуты казалось, что низенькая, как все Штейны, Двора становилась выше ростом. Преображалось и лицо ее, наполняясь гордостью и достоинством. Лица родителей тоже неузнаваемо менялись, и все трое становились похожи друг на друга. Но встречи такие происходили все реже и со временем прекратились вообще. Однажды мама по секрету сказала, что стихи свои Двора сожгла. Зачем?! Это было уже выше Мишкиного понимания.

Многие спектакли Мишка смотрел по нескольку раз: то с мамой, то втроем, когда приезжал отец – контрамарки тетя Двора давала всегда. Особенно любил Мишка "Суламифь" и "Колдунью". "Блуждающие звезды" тоже любил, особенно после того, как прочел книгу. "Бар-Кохба" нравился меньше: вояки из артистов были никудышные. Не походили они на воинов ни лицом, ни телом, ни голосом, ни тем более бутафорскими доспехами и оружием, которое он не раз брал в руки за кулисами. А вот "Гадиббук" был страшный по-настоящему.

Но сколько ни вертелся Мишка в театре, понимать идиш не научился. Не любил он идиш: родители говорили на нем, только что-то скрывая от сына. А еще больше не любил потому, что ссорились они тоже на идиш. Так и осталось непреодолимое сопротивление к языку предков. А ведь на родине отца, в Сосняках, крестьяне говорили с евреями на идиш. И у соседки – высокой, полногрудой косметички Дуси всегда лежал на столе русско-еврейский словарь. "Как же без него, когда у меня столько клиенток-евреек", – говорила курносая Дуся. Но для Мишки все это находилось по другую сторону занавеса, которым родители отгородили от него свой язык…

Театр считался престижным, и на премьерах собиралась столичная украинская элита, демонстрируя своим присутствием государственную национальную политику. В первых рядах места бронировали, и кого там только не увидишь! Блистая новенькими орденами, композиторы и знаменитые певцы сидели рядом с прославленными генералами, летчиками и писателями. Принимали спектакли обычно тепло, вызывали на бис артистов, режиссера. Посещать премьеры в еврейском театре считалось хорошим тоном. Но бросался в глаза странный контраст. У элиты ничего не разглядеть, кроме доброжелательного любопытства, и потому сидящие в первых рядах казались похожими друг на друга. Но те, кто понимал идиш, выглядели иначе. Желание быть как все, не отличаться. Понравятся ли гостям артисты, сам театр, зрители. Не слишком ли громко смеемся, когда гостям непонятен не только юмор, но и сам сюжет. Как относятся к языку идиш, как он звучит для них? Вольно или нет – оттенки чувств отражались на лицах поклонников театра.

Спектакль "Без вины виноватые" готовили долго, и еще до премьеры в газетах появились заметки о том, как осваивают русскую классику народы СССР и как прекрасно звучит она на других языках. В городе расклеили афиши на русском, украинском и идиш. Репетиции засняли на кинохронику, о них рассказывали в радиопередачах на идиш. Но главным источником информации была, конечно, тетя Двора, от которой знали о спектакле буквально все. И вот наконец премьера.

…Послышалась жидкая, беспомощная музыка, медленно поднялся тяжелый занавес, и волна недоумения пронеслась в переполненном зале. Украшенные бантами, огромные, как корма парусника, турнюры, множество складок и волочащиеся по полу плюшевые шлейфы ядовито-фиолетовых, зеленых и розовых платьев заполнили сцену до такой степени, что поначалу невысоких и хрупких актрис вообще трудно было рассмотреть. Но потом становилось не по себе, настолько нелепо выглядели актрисы с характерной еврейской внешностью в этих чудовищных произведениях театрального портного. К реквизиту, правда, можно было привыкнуть. Но как только на сцене заговорили, в первых, элитных рядах послышался и с некоторой задержкой прокатился дальше по залу приглушенный, вежливый смешок. Так, под приглушенный, вежливый смешок весь спектакль и прошел. Публика в те времена была воспитанная, выкрики, свист, другие эксцессы (на премьере в национальном театре!) – вещь совершенно немыслимая. В кульминационных местах и под занавес раздавались вежливые и довольно жидкие аплодисменты, никто не смеялся – только улыбались, но смешок не затихал. Мишка вопросительно взглянул на маму: улыбка не сходила с лица и у нее. Она поднесла палец к губам и чуть склонила голову: что поделаешь? бывает и так… случается. Единственными в театре, кто воспринимал спектакль всерьез, были сами артисты. В финале, правда, аплодисменты усилились, "а идише штерн" – рыжеволосую Раечку Яцовскую даже несколько раз вызывали, но все понимали, что это не больше, чем дань вежливости, и что спектакль провалился. Еще несколько представлений – и его окончательно сняли.

Только глухой не понимал, насколько несовместимы идиш и Островский. Не понимали этого, как ни странно, и артисты. А тетя Двора вообще всю жизнь считала спектакль выдающимся достижением театрального искусства. И все в театре были уверены, что сняли его засевшие в ЦК и в Наркомпросе антисемиты.


ЧУЖИЕ РУКИ

Отец обладал удивительным талантом перевоплощения. В ходе беседы или репетиции он мог внезапно так спародировать кого-то из присутствующих, что остальные долго не могли прийти в себя от хохота. Кто бы перед ним не оказался – мужчина, женщина, ребенок или всего лишь собака, кошка – он умел подметить самое характерное и мгновенно перевоплотиться. На лице его появлялось грустное, томное, усталое и одновременно брезгливо-надменное выражение. Вытянув шею, чуть склонив набок голову и полузакры глаза, он становился до удивления похож на мишкину черепаху, которую все называли по-разному: мама – Дездемона, отец – Лея, а Мишка – Чепелея. Особенно смешно получалась у него коза. Вытянутые губы вдруг касались носа, полуприкрытые глаза становились глупыми, высокомерными, нагло-ленивыми и настолько "козьими", что, казалось, даже цвет их менялся на желтый, зрачок вытягивался в узкую горизонтальную полоску и негромкое блеяние тонуло в хохоте окружающих. Получалось это не менее ярко, чем карикатуры, которые он рисовал на чем попало: клочке газеты, книжной обложке, листке блокнота. Наибольшим успехом пользовалась сценка, которую называли "Чужие руки". Тетя Двора на глазах у присутствующих надевала длинную юбку, фартук и, спрятав руки за спину, усаживалась на коленях у брата. Отец продевал свои большие рабочие руки у сестры под мышками и, сцепив пальцы, складывал их на ее животе. Смеяться начинали сразу, еще до того, как Двора открывала рот. Артисты давали зрителям высмеяться и начинали свой номер: Двора читала на идиш Шолом-Алейхема или просто вела импровизированный монолог, а отец жестикулировал по ходу рассказа, подчеркивая в нужных местах отдельные слова и целые фразы, и это действительно было очень смешно.

Откинув иногда голову назад и пожимая плечами, Двора удивленно поднимала брови, а отец разводил руки в стороны, и широкие ладони его беспомощно повисали. Руки не оставались без дела и когда рассказ в жестикуляции не нуждался: отец вращал, меняя направление, большие пальцы один вокруг другого, почесывался, разглаживал складки одежды сестры, поправлял ей волосы. С очками было еще интереснее: отцовская рука снимала очки и поднимала их к висящей под потолком лампе. Двора, продолжая рассказ, глядела сквозь них, прищурившись на свет, недовольно морщилась и, дохнув на стекла, ждала. Руки брата протирали стекла подолом платья, и очки водружались на место. Делал отец все это экономно, с чувством меры, приберегая главное к финалу, когда в рассказе наступала единственная за все время пауза. Руки доставали из сумочки, лежащей на коленях сестры, спички, табак, листик папиросной бумаги и, ловко свернув сигаретку, подносили к ее губам. Она проводила по сигаретке языком и оставляла во рту. Глаза следили за каждым движением брата как за своим собственным. Он зажигал спичку, подносил к сигаретке. Тетя Двора, скосив глаза, прикуривала, задувала огонь, и рука отца, встряхнув несколько раз спичку, медленно опускалась. Затянувшись, Двора выпускала клуб дыма и заканчивала рассказ. Хохот в комнате стоял такой, что соседи осторожно заглядывали и справлялись – все ли в порядке.

Вряд ли они репетировали эти маленькие спектакли. Мишка всегда удивлялся тому, как отец с сестрой чувствовали и понимали друг друга. Полная отстраненность на лице брата, ни одного неверного движения, ни тени посторонних эмоций, улыбка на лице сестры.


ПРИСУТСТВЕННЫЕ МЕСТА

Напротив школы замкнутый многоугольник стандартных зданий казенной архитектуры. До революции его называли "Присутственные места" и размещались в нем полиция, суды и прочие царские инстанции угнетения народа. И еще пожарная команда, над которой возвышалась каланча. Здесь проходил и печально известный процесс Бейлиса.

Дед Семен рассказывал:

– Вот что произошло за несколько дней до окончания суда. Тогда мы занимали всю эту квартиру и никаких соседей не было. Поздний вечер. Девочки – Феня и твоя мама – давно уже спали…

– А Муся? – спросил Мишка.

– Муси еще на свете не было. Она родилась через пять лет… Бабушка только легла, и я собирался, как в дверь позвонили. Открываю – на пороге крестьянская девушка, в руках завернутый в одеяло ребенок.

– Пустить, панэ, переночеваты, – просит она, – тилькы на одну ночку, бо зовсим нэмае куды дытыну покласты. Заблукалась я у вэлыким мисти, тай нэ знаю що робыты.

– Нету, – говорю, – у нас места. А если даже было бы – все равно не могу я тебя пустить без прописки. Квартальный проверит ночью – тебя выгонят из города, мне – штраф.

– Та я в куточку, на полу, щоб нихто не побачив, – и в слезы. – А утречком зразу до сэстры на Подол.

– Говоришь, сестра на Подоле? Так что же прямо к ней не пошла?

– Як з вокзалу выйшла, як стала цэй Подол шукаты – тай заблукалась. А щоб поихать, нэмае у мэнэ грошей. – И опять плачет.

А я думаю: во всем доме только мы евреи, нас она и нашла. Верить ей или нет? Могла, конечно, заблудиться, но почему обратилась именно к нам? Да еще теперь, во время суда. А как оставит нам мертвого ребенка (иди знай, что там у нее в одеяле) и начнет голосить: Жиды на кров дытыну поризалы! – что делать? Тогда уже так просто не открутишься.

– А почему ко мне пришла на пятый этаж? Почему не обратилась к тем, внизу?

– Та я просылася-просылася и до двэрэй стукала, у дзвонык давыла: нихто нэ видчыняе, тилькы кажуть: геть звидсыля!

И жалко мне девушку – на вид как будто честная, но нельзя в такое время пускать ее в дом.

– Знаешь, что? – говорю. – Вот тебе, милая моя, полтинник. На улице извозчиков всегда полно – и днем и ночью. Возьми себе извозчика,он тебя к сестре и отвезет. Адрес-то знаешь? – Как сказал я ей, сразу понял, что не врет. Взяла она полтинник и чуть руки мне не целует.

– Ладно-ладно, – говорю, – давай, поспеши, а то до сестры не достучишься – время позднее. Подтолкнул ее легонько и закрыл дверь, а самому, ну, так девушку жалко, так жалко, что чуть обратно не позвал. Вернулся в спальню, бабушка спрашивает: "Кто это был?" Я, дурак, возьми и расскажи. Она в крик: "Теперь до нас уже добрались! Увидишь, они так просто не отстанут! Завтра пришлют еще кого-то". И пошла, и пошла. Три дня не было жизни в доме. Только когда оправдали Бейлиса, начала приходить в себя. Все боялись тогда. Да и потом тоже. Но день его оправдания никогда не забыть – для всех был праздник. Незнакомые люди обнимались, поздравляя друг друга. У нас наверху еще относительно спокойно. Но на Подоле толпы плясали на улицах. Музыканты валились с ног. По сравнению с тем, что творилось в тот день, Пурим – просто похороны. И вот что интересно: подходили пожать евреям руки незнакомые русские и украинцы. Правда, было их немного. А один селянин сказал так: "Що ваши кров на мацу беруть – уси знають. Але кожна людина розумие, шо цэй ваш Бейлис анитрохы нэ вынуватый".

– А что потом с ним стало?

– Через несколько месяцев после процесса собрал семью и уехал в Палестину, а оттуда в Америку.

Мишка был разочарован: подождал бы этот Бейлис еще четыре года до революции и не надо уезжать, тем более в какую-то Палестину.

Слышал он и другую, связанную с Бейлисом историю. Когда закончился суд, родители тети Рахель решили отпраздновать это событие: давно мечтали увидеть спектакль, а теперь и повод нашелся. Жили они тогда на Подоле. На радостях надели лучшее, что у них было, и на извозчике отправились в театр Соловцова – теперь в этом здании театр имени Франка. Дома осталась восьмилетняя Рахель и совсем еще маленькая Вера. Через час в дверь постучала незнакомая украинская девочка лет тринадцати. "То ты Рахеля?" – спросила она. "Я", – удивилась Рахель. "Твоя маты наказала принэсты ий до тэатру тэплу хустку, бо сьогодни вэчир дуже холодный", – и убежала. Вера крепко спала. Рахель нашла платок, поправила на сестре одеяло, заперла дверь и бегом бросилась к трамвайному кругу на Контрактовой площади. Денег на билет не было, и усатый кондуктор хотел было высадить девочку, но в последний момент пожалел. "Та нэхай соби зостаеться – такэ вэлыке свято у ных сьогодни", – буркнул он. На Крещатике Рахель первой выскочила из вагона и побежала к Думской площади, свернула на Николаевскую и успела к театру как раз, когда спектакль закончился. "Что ты здесь делаешь? – услышала она над головой испуганный голос мамы. – Какой платок? О чем ты говоришь? Никого я и не думала посылать! Поехали скорее домой!"

Зазвенели подковы на булыжнике, пролетка быстро покатилась по Александровской, но внизу пришлось осторожно пробираться по заполненным веселой толпой подольским улицам. "Я вже 40 рокив людэй вожу, та ще нэ бачыв, щоб ваши так гулялы", – сказал извозчик, но не услышал ни слова в ответ: сейчас им не до Бейлиса.

Дверь была взломана, собачка Туська с раздавленной головой лежала у порога. Все мало-мальски ценное из квартиры унесли, но малышку не тронули. Она мирно спала. Что это была за девочка, откуда она взялась и кто послал ее – так никогда и не узнали…

Однако все это было при царе и больше не повторится. Нашли же недавно во дворе мертвого ребенка, но никого не стали обвинять, а ведь евреев в доме больше половины. И таки выяснили, кто убийца: девка с Куреневки родила тайком, удушила мальчика и отнесла ночью подальше – на Большую Житомирскую – родителей боялась.

Теперь в Присутственных местах находились милиция, суды и прочие советские инстанции защиты народа от классовых врагов. И пожарная команда с каланчой, на которой важно расхаживал пожарник в блестящей каске. Дореволюционное название сохранилось, но так стали называть и уборные – общественные, личные и главным образом дощатые деревенские сортиры-нужники. Мишка вообще долго был уверен, что "Присутственные места" и есть настоящее название уборных, а о скучных зданиях напротив школы так говорят в шутку.

КЛАСС

1-го сентября 1936 года мама отвела нарядного Мишку в первый класс. В правой руке у Мишки новенький, блестящий портфель, в левой – большой букет пионов. Завернутая в бумажку десятикопеечная монета на завтрак спрятана глубоко в кармане. "Сегодня я работаю, так что домой придешь сам", – сказала мама, поцеловав его на прощанье. Мишка не то чтобы боялся школы, просто ему было немного не по себе. Все оказалось намного проще: почти всех в классе Мишка знал уже давно по детскому саду или улице, да и незнакомые тоже были как будто неплохие ребята.
На большой перемене Яшка Леви предложил:

– Пацаны, давайте скинемся по 10 копеек, купим пачку папирос и после школы покурим на Гончарке – никто не увидит.

– А завтрак? – удивленно спросил толстый и честный Ларик Резник. Важность вопроса занимала его полностью.

– Какой еще завтрак? Посмотрите на этот жиртрестмясокомбинат – он уже голодный! Не успел в школу прийти – сразу завтрак ему подавай! Что, тебя дома совсем уже перестали кормить?

Сконфуженный Ларик смолчал и проглотил слюну.

– А как мы их купим? Детям ведь не продают, – сказал Мишка.

– Таким фраерам, как ты, конечно, не продают, – ответил Яшка, скептически наморщив лоб и самоуверенно усмехнувшись. Говорил он небрежно, чуть свысока, с апломбом, как человек хорошо знающий жизнь. Но, в сущности, он был добрый, отзывчивый мальчик, и все любили его.

После уроков Яшка собрал деньги и через минуту действительно принес разукрашенную кубистскими фигурами пачку папирос "Пушки". На Большую Житомирскую мальчишки не свернули, а прошли мимо почтамта, дворами вышли на Гончарку и уселись в кустах под забором так, чтобы из домов их не было видно. Раздав папиросы, Яшка вынул коробку спичек, и все шестеро по очереди прикурили. Яшка прикурил последним и уголком рта лихо выпустил струйкой белый тяжелый дымок. "Когда он успел научиться?" – подумал Мишка и глубоко, совсем как Яшка, затянулся.

…Очнулся он не сразу. Колючие ветки кустарника царапали щеку, в затылок давил оказавшийся под головой кирпичный обломок. Мишка попытался встать, но перед глазами поплыли черные круги, и он снова свалился, больно ударившись головой. Полежав еще немного, приподнял голову и огляделся: двое со спущенными штанами корчились за кустами, еще двое, сваленные жестоким зельем, неподвижно лежали на траве, а Яшка – всезнающий и непревзойденный Яшка – стоял на коленях, судорожно содрогаясь от рвоты – его буквально выворачивало. Лица у всех были зелено-голубые…

Мама, к счастью, еще не вернулась с работы, и Мишка успел умыться, вычесать из волос колючки и переодеться.

Курить он стал только в четвертом классе, а завтрак так ни разу и не купил за все пять лет, которые провел до войны в школе, хотя свои ежедневные десять копеек получал исправно. На эти деньги можно купить не только папиросы или смотаться в кино. Были и другие интересные вещи. Патроны, например. Нужно было просто пойти в тир – на возраст там не смотрели. Патрон для мелкокалиберки стоил 25 копеек – два с половиной завтрака. Мишка быстро продвинулся в арифметике после того, как вычислил, что каждые два с половиной месяца сможет покупать коробку патронов. Так он и поступал, иногда с кем-нибудь вдвоем, иногда сам. Сонный инструктор продавал патроны у себя в конторке и в тире появлялся только, когда приходили организованные группы. Этим мальчишки и пользовались. Выстрелив для приличия пару раз, они спокойно уходили с тяжелой коробкой патронов в кармане. В тире, правда, тоже развлекались: когда надоедало стрелять по "фашисту", мальчишки рассыпали хлебные крошки прямо под мишенью и стреляли по слетевшимся воробьям. Но кто однажды попал, больше не стрелял по живым мишеням. Дурацкий значок-железка "Ворошиловский стрелок" привлекал не очень – куда лучше иметь собственную коробку патронов и самому распорядиться этим богатством. Вечером положишь несколько патронов на рельсы, прозвенит трамвай и на всю улицу протрещит короткая очередь. Вынешь свинцовую пульку, зажмешь плоскогубцами гильзу, чтобы не высыпался порох, и в костер – настоящий фейерверк! Выложишь порохом на асфальте инициалы свои и девочки, поднесешь спичку – останутся на годы. Да мало ли что еще можно сделать! Можно, правда, и без глаза остаться, как Вовка Сорокин из параллельного класса – доигрался. С патронами не шутят. Мишка раз попробовал: бросил патрон в топку "голландки" и закрыл задвижку. Взрыв сорвал тяжелую дверцу, горящие угли рассыпались на паркетном полу. Еле успел загасить и убрать угли, протереть пол и, обжигаясь, приладить кое-как раскаленную дверцу за несколько минут до прихода мамы. "Что-то гарью у нас пахнет, – сказала она и, так ни о чем не догадавшись, открыла форточку".

…Трудно сказать – почему, но именно Вале Китович сразу отдали пальму первенства все мальчишки в классе. Спокойная, приветливая, внимательная, она оказалась в центре внимания с первого школьного дня. Даже самые ревнивые девчонки безоговорочно полюбили ее. Легкое презрение, обычное по отношению к отличникам-зазнайкам, предназначалось другим, но не Вале – она могла себе позволить быть круглой отличницей, и никто не завидовал ей. Ее ни разу не ударили, не ущипнули и не дернули за косы, хотя хорошо известно, как лупили мальчишки именно тех, кто им нравился. Не был оригинальным и покоренный с первого взгляда Мишка.

Выслушав Мишкину исповедь, бывалый сердцеед и знаток женщин третьеклассник Ленька Гутник иронически усмехнулся и сказал: "Купи ей торт". Вот и все, что, по его мнению, требовалось для завоевания трепетного Валиного сердечка. Но застенчивый Мишка не мог отважиться на столь грандиозное предприятие. "Ну, чего ты боишься, дурак! Хочешь, пойдем со мной к Ларисе – сам увидишь, как это делается". Было совершенно ясно, что очередная Ленькина пассия Лариса Гренадер только об этом торте и мечтает. Жила она в доме напротив, и Мишка часто наблюдал за ней из окна. Рослая, широкоплечая, с большими тяжелыми руками, прямой, высокой шеей, гордой посадкой головы, Лариса идеально соответствовала редкой своей фамилии, и мальчишки-одноклассники казались пигмеями рядом с ней. На выступающих ключицах Ларисы лежали толстые, темно-рыжие косы, а за плечами, придавая ей гвардейскую выправку, совсем по-солдатски висел коричнево-белый ранец из телячьей шкуры. Не хватало только кивера с белым султаном на чуть откинутой назад голове, когда она, стуча тяжелыми, крепкими ботинками, шла по утрам в школу, возвышаясь над кишевшей вокруг мелюзгой.

В гастрономе продавщица показала украшенный ядовито-зелеными кремовыми розами рублевый торт и, завязав на коробке ленточку, вручила Леньке. Они перешли улицу и поднялись на несколько ступенек. Ленька позвонил. Дверь отворила Лариса, откинула назад свои могучие косы и, улыбнувшись, взяла торт. "Ты смотри, действительно просто", – успел подумать Мишка, но торт вдруг запрыгал по ступенькам, выкатился на тротуар и, описав плавную дугу, остановился. Пустая картонная коробка, обогнув торт, замерла на мостовой. Лариса, опершись рукой о дверную раму, теперь громко смеялась своим низким, совсем не девчачьим голосом. Ленька пожал плечами, надвинул на лоб синюю капитанку-фуражку и с достоинством зашагал вниз по перемазанным зеленым кремом ступенькам.

Убедившись, что от поражений на амурном фронте никто, даже Ленька, не застрахован, Мишка продолжал любить Валю тайно, безответно и самоотверженно все пять лет до начала войны. Что не мешало довольно частым, а иногда сразу нескольким Мишкиным увлечениям.

…Когда у Вали умерла мама, Мишка был настолько потрясен, что вообще не хотел идти в школу. Сначала боялся даже взглянуть в сторону Вали, но любопытство победило. Первое, что увидел, были красная кофточка и склоненная над учебником каштановая головка. Она спокойно листала учебник, объясняя Светлане задачу. "Может, еще не знает? Папа пожалел и не сказал, что случилось? – думал Мишка и не только он. – А если знает? Неужели могла пойти в школу после смерти мамы?" – не находил он ответа и, чтобы успокоиться, решил окончательно: еще не знает.

Со Светланой Маевской Валя просидела все пять лет за одной партой, и никому из мальчишек так и не удалось приблизиться к ней хотя бы на уроке.

…Катя Бархаева – самая маленькая в классе – воспринималась как сплошной комок истерической злобы, накрытый сверху копной черных, жестких и никогда, наверное, не чесаных волос, из-под которых выглядывал длинный, костлявый нос и таращились ненавидящими угольками глаза. Внизу виднелся подол всегда одного и того же серого в черную клеточку платья и разбитые, бесформенные, как у Чарли Чаплина, ботинки. По бокам торчали перемазанные чернилами мосластые, поросшие черной шерстью руки. Еще бы ей метлу – настоящая ведьма! Говорила она (а вернее – оглушительно кричала) хриплым, осипшим басом. Звали Катю в классе сначала по созвучию Бархатая, а потом уже просто Пархатая, хоть была она совсем не еврейка. Принадлежала Катя к таинственному, покорившему в древности полмира племени ассирийцев. Теперь ассирийцы жили обособленными колониями в больших городах, занимаясь чисткой обуви и мелкой уличной торговлей. Мишка с мамой очень удивились, увидев возле Владимирского собора Катю в компании таких же, как она, пронзительно черных, длинноносых и крикливых женщин. Они несли святить пасхальные куличи. На фоне угольно-черной одежды белоснежные салфетки, в которые были завернуты куличи, казались еще белее. "Вот уж не знала, что ассирийцы тоже православные", – сказала тогда мама. Однажды в середине урока Катя быстро собрала в портфель книжки и выбежала из класса, оставив на скамье кровавое пятно. Всезнающий Яшка Леви успокоил любопытствующих, сообщив, что ничего особенного не произошло – для второклассницы, конечно, рановато, но такое бывает у всех девчонок. После этого дразнить Катю прекратили и вообще стали держаться от нее подальше: иди, знай, что она еще может выкинуть!

…Всего в классе сорок два ученика: они дружили, ссорились, мирились. Не обходилось, конечно, без драк, а были и такие, которых лупили постоянно все кому ни лень – быть слабым нельзя даже в первом классе. Но никому не доставалось так, как Ошеровскому, которого родители назвали Адольфом. То, что делали с ним, можно назвать только одним словом: травля. "Здравствуй, Адольф!" – говорил ему встречный, не забывая при этом стукнуть или ущипнуть несчастного, и моментально вслед за этим раздавалось: "До свиданья, Адольф!" – очередного юного антифашиста, с тем же вещественным подкреплением. "Хайль Гитлер!" – кричали ему в лицо, подняв правую руку. И в обращении учителей слышалась насмешка. Адик пытался сопротивляться, но как мог он один выстоять против всего света? Травля не прекращалась и после школы во дворе, куда Адик перестал выходить. Даже на балкон не мог выйти – "Хайль Гитлер!" орали ему с улицы. "Смените мальчику имя", – предложил директор школы, но мать и слышать не хотела. "Чтобы из-за какого-то паршивого Гитлера, о котором завтра никто не вспомнит, мой папа, пусть будет земля ему пухом, лежал без имени?! Если они не могут навести у себя в школе порядок, так мой ребенок должен менять имя?! Пускай Гитлер, чтоб он сгорел, себе меняет!" – кричала она на весь двор. "Чего эта дура упирается? – удивлялся Мишка. – Вот Наталью Адольфовну в нашей квартире теперь называют Рудольфовна, и никто не смеется, ее любят, как раньше. Взрослые не то что имя – фамилии меняют, и ничего, а она подняла крик".

В те годы фамилии меняли часто. Однажды в "Известиях" четвертая страница была заполнена десятками одинаковых объявлений: "Алексей Николаевич Троцкий меняет фамилию на Троицкий", "Петр Иванович Троцкий меняет фамилию на Троицкий", и так без конца. "Иван Жопа меняет имя на Альфред", – мрачно сострил отец и скомкал газету.

История с Адиком тянулась еще года два, но к четвертому классу мадам Ошеровская наконец осознала, что "этот паршивый Гитлер" ни имя менять, ни тем более сгореть не собирается, и сдалась: мальчику сменили имя на Аркадий и перевели в другую школу, оставив таким образом деда "лежать в могиле без имени".

…В классе Мишка сидит у окна и время от времени посматривает на ворота пожарной команды. Как только раздается сирена, мальчишки вскакивают и бегут к окну. Удержать их на местах невозможно даже во время контрольной. Учительница давно с этим смирилась и терпеливо ждет. В гараже четыре машины, но длинный, как поезд, с выдвижной, до десятого этажа лестницей "магирус" настолько покорил мальчишеские сердца, что само название произносили с трепетом. Пожарники в серых брезентовых робах и никелированных шлемах сидят по бокам. И у командира брезентовая роба, но каска латунная. Она ослепительно вспыхивает на солнце. Сверкая медью и никелем, ярко-красные машины выезжают из ворот и уносятся под звон сигнальных колоколов и завывание сирен. В такие минуты и дети и взрослые любуются ими. Но когда Мишка вспоминает слова песни "Гремя огнем, сверкая блеском стали…", брови его удивленно поднимаются. О каком блеске стали можно говорить, когда каждый дурак знает, что танки красят в зеленый, защитный цвет. Кто это собрался воевать на сверкающих танках? Ведь их даже ночью за версту видно. Сразу подобьют! И еще непонятно, как можно сверкать "блеском стали"? Разве блеск сверкает? Кто мог тогда знать, что и зеленым танкам не суждено пойти "в яростный поход" под водительством "Первого маршала".

…Война приближалась. Все чаще показывали в кинохронике горящие города Китая, Абиссинии, Испании. Все чаще устраивали в городе учебные тревоги, затемнения по вечерам. Под крышами высоких зданий закладывали дымовые шашки, пожарные машины проносились по городу, "магирус" выдвигал свою бесконечную лестницу, и пожарники, как муравьи, карабкались по ней. Первый держал брандспойт, другие тащили шланг, сматывая его с тяжелой катушки. Мощная струя сбивала дым, пожарники спускались, лестница втягивалась и ложилась на спину "магируса". Красная кавалькада победоносно возвращалась в скучное казенное здание под каланчой. Снова вскакивают и бегут к окну Мишкины одноклассники. А Мишка сидит – ему и так все видно.

На площадь справа от Присутственных мест Мишка тоже время от времени посматривает. В центре ее, перед Софиевским собором, каменный Богдан Хмельницкий на коне поднял руку с булавой. Однажды на площадь привезли четырехорудийную зенитную батарею, прожекторы и звукоулавливатель: на платформе грузовика четыре похожих на уличные репродукторы раструба; в кресле оператор с наушниками. Замерла толпа на тротуарах. Направлены в небо и вместе со звукоулавливателем медленно поворачиваются в поисках невидимой цели пушки. Валит черный дым из-под крыши шестиэтажного дома рядом с собором. Мишка, тогда еще дошкольник, крепко держит руку отца, а сердце его от волнения и страха готово выскочить. Мысль, что вот сейчас, через несколько секунд начнется стрельба, приводит его в ужас. Он дрожит и задыхается. Нервное напряжение становится невыносимым, и Мишка бросается бежать. Остановился он в квартале от площади, отдышался и повернул обратно. Страх прошел. Отец стоял на том же месте и как ни в чем не бывало взял Мишкину руку. В то же мгновенье взвыла сирена, три черных силуэта вырвались из-за собора и пронеслись низко над площадью. Пушки – все четыре ударили одновременно, и оказалось, что это совсем не страшно. Рассеялся дым, грузовики увезли прожекторы и пушки, довольная толпа разошлась, прозвенел первый трамвай, и площадь приняла обычный свой вид. Сейчас Мишке стрельба не страшна – он давно уже сам стреляет в тире.

…На одной из перемен Мишке показали сына Котовского – веселого, рослого, очень похожего на отца десятиклассника, которого все называли "Котик". Первоклашки кишели вокруг него, как лилипуты вокруг Гулливера. "Достань пальто, Котик!" – кричали ему в раздевалке, и он, улыбаясь, снимал с высокой вешалки разноцветные одежки. Учились в Мишкиной школе дети и других важных деятелей. Учились, как все, привыкали к своему классу, класс привыкал к ним. Но однажды вслед за своими высокопоставленными отцами исчезали, а вместо них появлялись новые. Случалось это так часто, что на второй-третий день об исчезнувших никто уже не вспоминал, а если и помнил, то предпочитал помалкивать. Юному Котовскому, правда, ничего не грозило, поскольку легендарный отец его давно уже лежал в могиле. А впрочем – кто знает?

…Еще в детском саду началось упорное, методичное вколачивание новых, советских понятий о чести, товариществе, дружбе. Продолжалось оно и в школе."Если твой друг ведет себя плохо – не бойся рассказать старшему: этим только поможешь ему, себе и всем нам", – вкрадчиво говорила учительница истории. "Хочешь помочь товарищу – расскажи о его проступке. Но ты не пионер – ты трус, если не сделаешь этого!" – раздувая ноздри, патетически провозглашала одухотворенная и волоокая пионервожатая. Мишка не понимал, почему пионерский галстук у нее на груди не висел, как у всех, но устремлялся вперед. От энтузиазма ли, по другой ли причине дышала она так глубоко, что галстук еще и высоко вздымался, словно бушприт бегущего по волнам корабля. "Ты не представляешь, как легко станет твоему другу, когда он поймет, что товарищи все о нем знают. Подумай, может быть, он сам хочет этого, но стыдится. А теперь и ему станет просто рассказать, что он думает о тебе и о других", – заклинала "Пионерская правда". "Ты неправильно понимаешь чувство товарищества. Ложный стыд мешает тебе поступить как настоящий товарищ, настоящий советский человек. Пусть все вместе обсудят поведение твоего друга. Пусть каждый скажет, что думает о нем. Только так мы поможем ему исправиться. Если ты молчишь – виноват вдвойне: и за себя и за него. Ты предаешь друга, потому что бросаешь одного, и, вместо того, чтобы помочь, хочешь остаться в стороне". И на все голоса беспрестанно талдычили радио, газеты, кино, учителя и даже воспитательница в детском саду. При всей наивности детского патриотизма честные мальчишеские сердца решительно отвергали новый кодекс. Мишка не раз задумывался: "Если, например, Яшка Леви курит, я должен пойти и рассказать Евгении Петровне? И что на последней парте играли на уроке в карты? А если не сделаю этого – я предатель? Но кто же я, если расскажу? Все у них наоборот! Одно дело сообщить о вредителе или шпионе, когда своими глазами видел, как он разбирает рельсы или фотографирует военный завод. Но из-за пустяка ябедничать на товарища?" – такое в голове не укладывалось.

И все-таки один раз толстый, честный и глупый Ларик Резник поступил в соответствии с новой советской моралью и, когда Евгения Петровна (по прозвищу Евгешка-Петрушка) собирала тетради с контрольной по арифметике, прямо и открыто как настоящий друг и товарищ, настоящий пионер рассказал, что Аська Вернер списала у него все подряд. Класс замер. Гробовая тишина повисла в воздухе. Такая не снилась даже самым дотошным инспекторам в царских гимназиях. Непоправимость содеянного дошла до Ларика не сразу. Класс по-прежнему молчал. Молчала и Евгения Петровна. Ларик тревожно оглянулся: на него никто не смотрел, только Витька Севастьянов показал из-под парты увесистый свой кулак. Учительница молча обмакнула ручку и красными чернилами влепила разревевшейся Аське в тетрадь и дневник: "Очень плохо". Звонок разорвал томительную тишину, класс опустел, и Ларик остался один. Он даже в буфет не пошел. После уроков Мишка, Яшка Леви и Болик Рафальский отвели Ларика в глухой коридор. Двое крепко держали его за руки, Болик сорвал с доносчика красный галстук, трое по очереди плюнули в него и растоптали на грязном полу. Завершили экзекуцию несколько хороших оплеух. Больше всего поразило Мишку то, что Ларик не сопротивлялся, не проронил ни слова, когда его вели на расправу и когда били. Молча подобрал он заплеванный галстук и остался стоять в коридоре, вытирая слезы. Больше доносчиков в классе не нашлось. Ларика оставили в покое, Аська пересела на другую парту, на том дело и кончилось.

…Бывают книги, что и читать жалко. Все смотришь: сколько еще осталось? Так хочется, чтобы много было впереди, а страницы тают и тают. Но не терпится узнать, что же дальше. Переворачиваешь страницу за страницей, и вот уже только считанные отделяют тебя от конца. Сначала все в этой книге нравилось. И веселые, храбрые пьяницы – запорожцы – ну, совсем как на картине Репина. И суровый Остап, и особенно романтичный Андрий. Немного жаль старушку-мать, но что поделаешь? Такие были времена. А прекрасная полячка! Мишка несколько раз перечитывал, как Андрий влез к полячке через камин и потом смущенный стоял, а она, играя, навешивала на него свои драгоценности. Он и сам бы хотел так стоять перед прекрасной полячкой, имя которой ни разу не появилось на страницах "Тараса Бульбы". Степь захватила Мишку настолько, что у него голова закружилась – такое бывало с ним иногда весной на природе… Так, не отрываясь, и сидел он над книгой, пока не наткнулся на слово "жид". Никогда раньше не видел Мишка это слово напечатанным, да еще в книге, изданной в советское время, и сейчас был так потрясен, что не поверил своим глазам. В конце концов, это сказал кто-то из казаков. А сейчас разве не услышишь? Мало кто кричал "жид" в Сосняках? Вот Гоголь и написал как было – попытался успокоить себя Мишка и принялся читать дальше. Но вот уже заговорил и сам автор: "Бедные сыны Израиля, растерявши все присутствие своего и без того мелкого духа… длинный, как палка, жид, высунувши из кучи своих товарищей жалкую свою рожу… суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе". И чем дальше, тем беспощаднее издевался Гоголь над "жидами". Вот почему теплое чувство у Мишки осталось только к Андрию и прекрасной полячке. Осталось навсегда. И хоть под конец все-таки сожгли поляки Тараса, закончил Мишка книгу с ощущением, словно его самого бросили в Днепр под гогот озверелых казаков. Класс разделился: евреи ходили подавленные, украинцы и русские со странным любопытством поглядывали, словно спрашивали: вы действительно, на самом деле такие? Учительнице тоже было не по себе – скользкие места она при чтении вслух дипломатично опускала: ведь из сорока двух учеников в классе двадцать восемь – евреи. Не очень утешили строки, которые нашел в послесловии подающий надежды классный поэт и литератор Виталий – Витя Браславский: "Ненависть казаков к евреям не национальная, но социальная", – сообщалось там, и далее: "Сечь знала немало казачествующих евреев". Большинство "казачествующих евреев" названы инициалами. Но свою фамилию автор послесловия подписал полностью: Брагинский.

  (продолжение следует)



К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:3
Всего посещений: 32




Convert this page - http://7iskusstv.com/2017/Nomer2/MShehtman1.php - to PDF file

Комментарии:

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//