Номер 4(85) апрель 2017 года
mobile >>>
Марк Иоффе

Марк Иоффе Кафедра в городе Энн: воспоминания о прошедшей эре

(продолжение. Начало в №10/2016 и сл.)

Глава 14

 

Как и всякому социальному явлению, нашей кафедре в Энн Арборе соответствовала своя антропологическая ситуация, со своим укладом, стратификацией, классами, кликами, субкультурами, ритуалами и пантеоном.

Во главе пантеона парил в поднебесье мертвый, но всегда живой, как Ленин, Роман Якобсон. Многие из наших профессоров учились у него, по меньшей мере Ася Сергeевна Гумецки, профессор Штольц и Ладислав Матейка, наш блестящий шалун-лингвист, семиотик, создатель и руководитель нашего кафедрального издательства Мичиганские Славянские Публикации, издававшего важные и модные работы по лингвистике, теории культуры и семиотике.

Они все гордились своей ассоциацией со «всевышним славистом», но главой культа и его единственным жрецом был Матейка. По легендам его связывали с Якобсоном особо близкие дружеские отношения установившиеся в те времена, когда Матейка был студентом Якобсона в Гарварде. Дружба эта, опять-таки по слухам, зиждилась на приключениях включавших в себя пьянство, соответствующий их университетскому статусу разврат, и взаимную любовь-нанависть, с чередой скандалов и примирений. Матейка свято чтил память своего друга-мэтра. Он все время на него сносился, часто спрашивал меня о том, встречал ли я Якобсона, и заслышав, в коий раз, отрицательный ответ, таинственно улыбался, как бы давая понять, что в этом-то как раз моя большая проблема, и мое интеллектуальное развитие приняло бы совсем иной оборот если бы мне посчастивилось хоть разок, хоть краешком глаза увидеть «божество славянских штудий». Но мне не повезло. Якобсон умер в 1982 году, когда я еще учился в Нью Йорке и его имя, как таковое для меня не значило много больше чем упоминание о нем в знаменитом стихотворении Маяковского «Товарищу Нетте, пароходу и человеку». Тех кто интересуется Якобсоном я отсылаю к воспоминаниям об оном Юрия Лотмана: http://www.ruthenia.ru/lotman/mem1/LotmanJakobson.html. Матейка надо сказать был американским издателем многих трудов Лотмана, которого считал вторым после Якобсона божеством семиотики и славистики.

В ритуале почитания памяти Якобсона Матейка был неотступен. Однажды он провел с нами целый семестр, изучая две страницы из знаменитой коротенькой статьи Якобсона о славянской палатализации. Техт был насыщенный, и Матейка считал, что если мы осилим хоть две страницы его то мы уже преуспеем. Я ни черта почти не понимал в этом тексте, ну может пару предложений, остальное мне объяснил мой блестящий сокашник Юра Илющенко, для мозгов которого высший пилотаж исторической лингвистики не представлял затруднений. Благодаря его помощи я кое-как сдал этот курс.

Несмотря на мою тупость, Матейка хорошо относился ко мне и прощал факт отсутствия личного знакомства с Романом Осиповичем. Матейка был могущественный профессор на кафедре, и одобрение его значило принадлежность к студенческой элите нашего заведения. Его симпатии ко мне также сопутствовал тот факт, что я был женат на красивой женщине, а для Матейки женщины и их красота много значили, и он моей Соне симпатизировал, по- доброму, прошу отметить, и даже нанял ее наборщицей русских текстов в свое издательство. Что было с его стороны крайне любезно и великoдушно, и указывало на расположенность к нам обоим.

Студенческий статус на кафедре имел как бы свою табель о рангах, в соответствии с которой к тебе относились и профессора, и студенты, и офисный персонал. Тут было много вариаций статуса, но в целом он зиждился на том, с кем из профессоров ты был близок, и к кому был вхож в дом, и кто становился твоим академическим наставником.

 Простой, элементарный, банальный статус успешного студента, который, однако, мог обеспечить хорошее будущее, т.е. сильные рекомендательные письма, или звонки коллегам с просьбой «серьезно рассмотреть» твою кандидатуру на открывающуюся в том или ином университете вакансию, зиждился на связи с могущественными в административном смысле профессорами, такими, как Деминг Браун или Карл Проффер.

Матейка, при его интеллектуальной влиятельности и знании всех и вся в академическом мире славянских студий, был отчасти воспринимаем как клоун, законченный чудак, и поэтому большого административного влияния не имел. Его покровительство давало как бы анти-статус высокого калибра  штука немалая. Матейка отмечал творческих, интересных, необычных людей.

Но, чтобы иметь действительно суперкрутой статус на кафедре, нужно было нравиться и дружить с одним человеком – с профессором литературы 18-го века, специалистом по Гоголю, по литературным движениям и жанрам и позже по древнерусской литературе, переводчиком трудов Михаила Бахтина, поэзии греческого поэта Константина Кавафи, теоретиком сказа, одним из самых блестящих и сложных людей, которых мне посчастливилось встретить, Ирвином Титюником.

Когда я только появился на кафедре, мои три сокашницы – Ивонна, Анита и Джой, годом меня старше, а значит уже ветеранши кафедры, мне объяснили, что самый интересный и сложный профессор на кафедре это Титюник. Он жуткий интеллектуальный сноб, очень высокомерен, ироничен, неприступен, считает всех студентов дебилами, а коллег-профессоров либо кретинами, либо посредственностями и утверждает, что умирает от скуки. Если ты, сказали сокашницы, сможешь развеселить его, развлечь его, то, считай, ты попал в самую крутую элиту студентов на кафедре. Круче быть не может. И не то что Титюник имел административную власть, но его интеллект пользовался нопоколебимым уважением. Он подчеркнуто не играл в кафедральные «игры» и не участвовал в склоках. Его статус был чистым анти-статусом интеллектуального превосходства, превосходства человека, которого никто толком и понять не мог. Он окружал себя девицами. Поэтому Ивонна и Джой были вхожи в его круг, особенно очень живая тусовщица Ивонна. Джой в меньшей степени, ибо она была задумчивая тихая поэтесса, а Анита вообще не проходила, хотя и допускалась порой к Титюнику на вечеринки. Титюник любил остроумных, оригинальных и... отверженных. Он, например, никогда не отвернулся от ставшего неприкасаемым после своих выходок Бориса Большуна. Он симпатизировал Юре Илющенко по причине Юриного открытого пофигизма и анархизма, хотя Юра у Титюника никогда не учился. В целом Титюник был русо- и украинофилом, и относился к нам – студентам-эмигрантам с заведомой симпатией, т.е. он как бы давал нам начальный кредит, и мы могли его либо улучшить, либо полностью пустить на ветер.

Но я вначале этого не знал. Что я знал, так это было то, что передо мной была этакая снобско-академическая царевна Несмеяна и мне предстояло ее рассмешить, развеселить и, главное, развлечь. Мне говорили, что это трудно и надо делать аккуратно, ибо он к тому же и обидчив, но я вдохновился этой задачей и приступил к ней обстоятельно, с подготовкой, не торопясь...

Тут как раз выдался случай – в конце моего первого семестра в Мичигане я наткнулся в коридоре на Титюника, который, как ему было свойственно, был мрачнее мрачного, так или иначе мы зацепились языками, и я у него спросил о чем будет его «про-семинар» который он, судя по расписанию курсов, собирается вести в следующем семестре?

 «Да кто его к бесам знает, о чем он будет? – ответил Титюник с полной безнадежностью. – Разве кому-либо что-либо тут интересно? При такой студеческой тупости и отсутствии увлеченности руки опускаются. Нету у меня идей...»

«Вот, может вы, господин Иоффе (он меня, как и всех студентов мужского пола называл только по фамилии), чего подскажете. Вы человек свежий на кафедре, может вы принесли какие-нибудь новые идеи».

И надо сказать, что идеи у меня были. В те годы – 25 лет от роду – я был просто какой-то машиной по производству идей. Они из меня просто сыпались как горох. Я мало знал и понимал, как их приводить в жизнь, но темы для исследований, грантов, статей, рассказов, романов, пьес, фильмов из меня так и изливались.

В это время, как раз мы у в классе по древнерусской литературе упоминавшегося ранее профессора Горация Дьюи, проходили очень увлекшую меня тему русского юродства, а за ней следом творчество Протопопа Аввакума. И эта тематика меня сильно вдохновила. А тут к тому же из Нью Йорка я привез с собой страстное увлечение творчеством Василия Розанова, о котором еще в Квинс-колледже у моей старушки я писал довольно интересные работы.

И вот как-то вечером, дома при чтении Розанова меня вдруг осенило, и я говорю жене Соне: «Слушай, а что, если я предложу Титюнику провести семинар по сравнению трудов Аввакума и Розанова?»

Соня была знакома с творчеством обоих в основном от меня, понаслышке, но понимала, что анализ одного Розанова – это уже из области высшего пилотажа в критическом анализе русской литературы. А тут еще и Аввакум... «Да, – сказала она, – если Титюника, это заинтересует, то это установит твою репутацию, как очень крутого, мыслящего, оригинального студента».

Что и требовалось...

Нутро мне подсказывало, что Титюника этот сюжет может заинтересовать. Тут еще примешивался момент определенного задирательства с моей стороны: ты, мол, хочешь сложного и необычного, а как насчет вот такой вот темки? На каждом углу, чай, не валяется...

Через пару дней заглядываю я к Титюнику в офис и говорю, есть, мол тема!

Он садится поудобнее в свое кресло у письменного стола и потирает руки, как это он всегда делал перед чем-то, что обещало приключение. Причем приключение могло обернуться чем угодно – представить ему, Титюнику, полного глупца, или наоборот – порадовать всплеском оригинальности. Он был готов к любому раскладу и приветствовал любой, и с ним возможность либо смешать говорящего с потоками едкой иронии, или наоборот, дать щедрую, одобряющую оценку. И так уселся он, потер руки и смотрит на меня, как щука на уклейку: «Да, Господин Иоффе, что же у вас за такая идея?»

«А вот, говорю, что, если нам посвятить ваш семинар сравнению творчества Василия Розанова и Протопопа Аввакума?»

Я гляжу на Титюника и вижу, что попал в точку. Он аж весь засветился изнутри.

«А не сложно ли будет, вам господин Иоффе? Материя-то непростая?» – вкрадчиво говорит он.

«Нет, говорю, у меня много идей по этому поводу и есть чего сказать», – я был молод и нахален, плюс у меня таки и были идеи насчет этих двух автров.

«Ну ладно, господин Иоффе. Имейте в виду, вы предложили эту тему. Давайте попробуем. Это будет необычно, но тут есть шанс, что этот семинар, развеет хоть немного обычную скуку. Спасибо. И готовьтесь!»

Я вышел из его оффиса окрыленным. «Да Марк, – сказала дома Соня, – это может стать началом успеха. Если Титюник тебя оценит, это повлияет на твое положение на кафедре, утвердит его».

Первой сложностью оказалась трудность с заманиванием студентов на предложенный Титюником семинар. Студентов на кафедре в том году было мало, новых только четверо – мой друг Джо Крафчик, тихий лингвист по имени Говард, которого мы почти никогда не видели и который мало интересовался литературой, я и некий симпатичный и хорошо одетый молодой человек из Бельгии, который приехал к нам учиться за свои, и немалые, деньги, особенно по причине того, что много хорошего слышал о Титюнике. Я не помню теперь имени этого красавчика с его длинной шевелюрой и яркими иностранными свитерами, но от него несло богатством и привилегированностью, но мне он был симпатичен, и он был одним из немногих, кто записался на титюниковский семинар.

Джо Крафчик был лингвистом, как и Говард, и брать этот семинар им было ни к чему, а более старшие студенты, как Ивонна и Джой, уже взяли подобный семинар в прошлом году.

Так что нас с бельгийцем изначально было только двое зарегистрировавшихся на этот семинар.

Позже к нам добавился еще один студент – лингвист Марк Кайзер, который был несколькими годами старше нас и уже приближался к писанию диссертации. Он был и по жизни старше нас, ему уже было лет 35, он был высокий, нескладный, некрасивый классический гик англо-саксонского происхождения. Он был женат на русской (читай советской) женщине Любе, и у них было двое детей. Марк в целом был серьезный, солидный студент, без дураков. Если он делал что-либо, он, как правило, делал это очень основательно. Хотя то, что произошло в результате, может и доказывает обратное, плюс это доказывает еще много чего.

Тем временем, вдохновленный своим успехом в глазах Титюника, я не унимался и продолжал добиваться одобрения мэтра всякими разными вне-академическими штуками. Так, в частности, началась с Титюником эпистолярная баталия в стихах, которую я спровоцировал своими многими и неустанными нападками на русский формализм и структурализм.

Теории русских формалистов – Виктора Шкловского, Осипа Брика, Бориса Эйхенбаума, Романа Якобсона, Бориса Томашевского, Юрия Тынянова, ОПОЯЗА, Московского Лингвистического Кружка, Пражского Лингвистического Кружка, и Михаила Бахтина, и структуралистов во главе с Владимиром Проппом – царили у нас на кафедре. Все наши профессора в той или иной мере были приверженцами этих ученых, так же, как и теорий наших современников В. В. Иванова и Юрия Лотмана. Формализм и структурализм подавался нам, как правило, как партийная линия, как истина в последней инстанции, грандиозная, необозримая, неоспариваемая. Нас, многих студентов, особенно начинающих студентов, это жутко раздражало. От формализма веяло чем-то механическим, мертвечиной, бесполезностью подобного знания. Мы – Джо Крафчик, Говард, я и бельгиец – хотели изучать как раз противоположное формализму – идеи, философию и духовные традиции произведений, которые мы читали. Многие профессора, услышав такой наивняк, над этим просто смеялись.

Когда я жаловался на это Титунику, он говорил лукаво: «Да, многие профессора у нас, такие как Проффер, Браун и Дьюи, в той или иной мере формалисты... Но!, тут он таинственно улыбался, не все так уж у нас тут безнадежно, и с умом их требования можно обойти. Кроме того, вам, романтический господин Иоффе, нужно знать язык врага, а то как же вы будете опровергать формальный метод?» Таинственная улыбка очевидно относилось к его самого Титюника завуалированному отношению к формализму и структурализму. Блестящий аналитик речи русского авангарда, в частности «сказа», переводчик Бахтина, Титюник был прекрасно знаком с формализмом и структурализмом, не раз с большим интересом пускался в дискуссии по поводу этих теорий, но сам как бы скользил в стороне, то пользуясь формальной методологией, то анализируя идеи, что твой Лев Шестов. Он был неуловим и амбивалентен и явно этим очень гордился. Быть в стороне и чуть чуть выше, была его стратегическая позиция. И Титюник терпеть не мог, если его из этой зону комфорта выводили. Это он просто ненавидел. Его мир был удобно сконструирован из студентов, которых он, как правило, презирал, но некоторых выделял и из их числа составлял себе преданный антураж. Особенно из студенток, многие из коих, приближенных к нему, его боготворили. Боготворили в классе и не отказывали ему и в иных ласках, коих профессор был отнюдь не чужд. Кроме поклонниц и интеллектуальных попутчиков вроде меня, его мир состоял также из коллег, которых он в массе своей презирал, если не ненавидел.

В особую, ему очень милую категорию Титюник выделял русскую богему. Тут не было предела его симпатиям: он был особенно дружен с Константином Кузьминским и кругом авангардистов и ученых, занимающихся русским авангардом, близких к Кузьминскому, дружен с бывшим мичиганским аспирантом Алешей Цветковым, с другом оного, в то время жившим в Монреале поэтом Бахытом Кинжеевым. Именно дома у Титюника проходили замечательные поэтические турниры между Бахытом и Алешей, в которых победителем оказывался то один, то другой. А надо всем царил сверкающий, как начищенный пятак в своей интеллектуальной силе и мужской красоте, похожий на голливудского актера Кларка Гейбола, Ирвин Титюник, окруженный сонмом преданных студенток и просто очарованных дам. Он плохо говорил по-русски, но понимал язык в тончайших нюансах, сам писал замечательные вирши на русском языке 18-го века, и Константин Кузьминский для понта и стеба публиковал эти вирши у себя в альманахе современной русской поэзии Голубая лагуна. Иосиф Бродский, помнится, относился к Титюнику с редким уважением и как к ученому, и как к переводчику. Писатель Юрий Милославский, который приехал к нам на кафедру из Израиля и получил докторат там в конце 80-х – начале 90-х годов тоже с уважением к Титюнику относился, да и Титюник его хвалил и как писателя, и как ученого и был очень впечатлен диссертацией Милославского об эпистолярном наследии Пушкина.

Но вернемся к моему рассказу о про-семинаре по сравнению творчества Аввакума и Розанова. Семинар в целом состоял из нашей студенческой работы дома в течение семестра и лекций Титюника на темы жанрового и стилистического своеобразии литературы 17 и 18-го веков, проблем русского барокко, вопросов богословия и философии, связанных со старообрядчеством, традиции русского политического и культурного консерватизма от Аввакума к Константину Леонтьеву и оттуда к Розанову. К Аввакуму Титюник подходил осторожно, но с большим интересом, с Розановым, как человеком Серебряного века (период несколько за пределами его интересов) он был не очень близок, зато, говоря о Леонтьеве и русском консерватизме 19го века, он оттягивался, будучи у себя дома.

Студенты должны были приготовить доклады к концу семестра на темы, нами же и выбранные. Доклады должны быть зачитаны в классе и предоставлены на обсуждение Титюника и других студентов. Весь семестр я корпел над своим трудом по сравнению стилистики Аввакума и Розанова, и вот в назначенный день мы собрались зачитывать и слушать наши труды. Первым выступил бельгийский студент, и теперь я, хоть убей, не помню, о чем он говорил. Вроде это был не полноценный доклад, а как бы сообщение на полчаса, и вроде оно касалось вопросов технических в области стилистики обоих авторов. Титюник выслушал это благосклонно и никаких особых комментариев не сделал. Явно было, что он ждал моего доклада как «главного блюда» этого семинара. Я писал по-русски, что разрешалось и даже поддерживалось, и по-русски же его зачитал. Речь у меня шла о стилистике юродства, народно-смеховом начале у обоих авторов. Я знал, что делал, и привел свои тезисы и примеры, их иллюстрирующие, убедительно. Титюник был не только не разочарован, но и явно вдохновлен. Сделав положительные комментарии по моему докладу, он очевидно рвался к общей дискуссии на основании всех прослушанных работ. Так что, коротко отреагировав на мой доклад, он обернулся к третьему аспиранту – Марку Кайзеру, приглашая его к выступлению. И тут произошло неожиданное: Марк, потупившись, стыдливо пробормотал что он... не готов, что он ничего не имеет сообщить, ибо была куча работы в других классах, дети болели и т.д. Марк жалобно пролепетал свои оправдания и извинения и замолк.

Титюник, потупившись, глядел перед собой в стол и молчал. В классе наступила тягостная тишина. Мы, трое студентов, замерли. Титюник молчал и только сопел, глядя перед собой. И вдруг, прямо как в кино, с ним произошла метаморфоза: из ублаженного и сияющего в ожидании интеллектуальных услад после моего доклада он внезапно буквально потемнел лицом, было видно, как кровь прилила к его лицу и шее, а на щеках заходили желваки, и как у бизона, я не преувеличиваю, глаза у него покраснели, налившись кровью. Это было жутко видеть, и такое я видел только раз в Йеллоустонском Национальном парке, когда рассерженный нашей машиной бизон пытался ее атаковать...

Налившись кровью и потемнев лицом, Титюник поднял голову и, обратившись к Марку Кайзеру, тихо и вкрадчиво зашипел: «Так как же это получается, г-н Кайзер? Вы за кого тут нас держите? Это что за безответственность такая? И вы себя чтите за настоящего ученого?»

И понеслось: долго, мучительно, ехидно, злобно. Он говорил наверное минут десять, все больше и больше заводясь, постепенно повышая голос, который из шипящего становился все более и более визгливым. К концу от Марка Кайзера остались ошметки, и Титюник объявил его проф-непригодным. Мне и бельгийцу было это тяжело и неприятно выслушивать, особенно зная, что Марк нравился Титюнику и был даже вхож к нему в дом.

Закончив уничтожать несчастного Марка Кайзера, Титюник поднялся и вышел из комнаты не глядя на нас с видом полностью разочарованным и обманутым. Мы, студенты, выползли из комнаты чуть живые после всплеска Титюниковского негодования. То, что произошло, мы не обсуждали. Это было неприятно. Марк исчез зализывать раны, которые, видимо, кровоточили до конца его пребывания на кафедре, которую он покинул где-то через год после происшедшего, приняв временную работу в университете Южного Иллинойса.

Титюник больше никогда не возвращался к вопросам, связанным с нашим про-семинаром. Видимо шок от того, что он был лишен интеллектуального удовольствия обсудить Аввакума и Розанова со зрелыми, интересующимися студентами был для него столь велик, что он не мог даже об этом злосчастном семинаре и думать. Но для меня результат был явно положителен – судя по его поведению, Титюник зачислил меня в студенты (или интеллектуальные партнеры), достойные его благосклонности, и с тех пор внимал моему мнению серьезно, уважительно с интересом.

Я же вынес из данного приключения понимание того, что имею дело с человеком ох каким непростым, с кем надо быть осторожным, человеком, одинаково благосклонным и опасным, с которым надо держать ухо востро.

В течение лет общения он мне оказал немало поощрения и поддержки, которые были чрезвычайно важны для меня: оценивая высоко и мои научные труды, и мои рассказы и эссе. И в то же время он неожиданно негативно относился к некоторым моим другим писаниям: к моему эссе о жизни хиппи в советской Латвии, или к моему пародийному роману о русской эмигрантской богеме. И в то же время он радостно согласился написать со мной вместе сценарий для фильма по гоголевскому Вию. Он много и блестяще работал над этим сценарием, и в результате у нас получилось нечто своеобразное и интересное, написанное Титюниковским блестящим английским. Этот сценарий ждет своего режиссера и по сей день...

И еще у Титюника была одна жуткая привычка, упоминанием о которой я хочу закончить мой рассказ о нем.

Меня предупреждали, что каждому студенту, который писал у него диссертацию, в конце, уже в самом конце, после защиты Титюник любил объяснить, почему его диссертация – полное говно. И он это делал исправно и со всеми, даже теми студентами, к которым, как ко мне, он благоволил.

Когда я закончил свою диссертацию о слэнге советских хиппи и стилистике советской рок музыки и когда я успешно защитил ее, после двух лет писания и консультаций с моим диссертационным комитетом, членом которого Титюник был, перед отьездом из Энн Арбора в Вашингтон зашел к нему попрощаться. Тут он меня и подловил: разговор начался с чего-то малосерьезного и вдруг Титюник говорит: «А вообще господин Иоффе, что вы такое в вашей диссертации написали? О чем она? Кому это нужно? Не думаете ли вы что ваша диссертация абсолютное дерьмо?»

Я сперва опешил, на что явно и был его расчет, ибо было видно, что он собирался продолжать вытирать ноги о мою диссертацию и дальше. Но тут каким-то чудом я собрался с мыслями и прервал его: «Извините, дорогoй сэр, – завелся я, – в течение двух лет у вас на виду и при вашем участии в качестве моего научного советчика я пишу эту диссертацию. Два года вы видели, что я занимаюсь херней и пишу никому не нужное говно, и вы меня не остановили? Вы никогда мне не указали на это?»

Титюник явно не ожидал подобного отпора. Изначально взяв меня на пушку, он думал, видимо, что так оно и пойдет легко, как по маслу. Увидев отпор, он сразу же пошел на попятную: «Ну нет, господин Иоффе, я как раз не хочу сказать, что ваша работа говно...»

«А по-моему, вы как раз именно это и говорите...»

 «Да нет, не обессудьте, это я так... риторически, а в целом у вас преинтереснейшая работа. В вашем стиле, господин Иоффе,.. неожиданная, знаете ли, ни на что не похожая...»

Я потом ему не раз напоминал, как он пытался смешать мою диссертацию с дерьмом, и он всегда отнекивался и отрицал подобную попытку...

Профессор Дьюи был, конечно, другая рыба. С одной стороны он был, как это называется в поп-культуре, «вдохновляющим» профессором, профессором, который вовлекает, развивает интерес к предмету, интерес, который остается на всю жизнь. (Обычно в голливудских фильмах роль подобного персонажа доставалась покойному комику Робину Вильямсу, которого хотелось немедленно придушить за хорошую и искреннюю работу). Однако, будучи вдохновителем, Дьюи оказал на меня большое влияние, и я бы добавил, что я ему признателен за это, если бы не... его другая сторона: сторона зловещая, какая-то патологическая, на грани подлости и двуличия...

Дьюи был сыном пастора, прослужившего всю жизнь в Китае миссионером. Он родился в Китае и хорошо знал китайский язык. По образованию он был историк, историк древней Руси, а уж древнерусская литература для него была чем-то факультативным, дополнительным, хотя знал он ее превосходно. Подход его к древнерусской литературе был формальным и структурным, но в тоже время он уделял основательное время и идеям, и философии авторов, а потом детально разбирал то, как их стилистика строилась, из каких элементов. Во время экзаменов его любимым вопросом было дать нам по листку с анонимными цитатами из текстов, чтобы мы угадали авторов по их стилистике, по набору тропов ими использований. Это было трудно. Он часто подбирал очень похожие между собой отрывки. Но в тоже время, готовясь к таким экзаменам, мы очень многому учились. Учились замечать, наблюдать за элементами, из которых состоит литературный текст, особенностями голоса того или иного автора.

Дьюи входил в класс весь сияющий и светящийся добротой, пониманием, интересом к нам, студентам, и предмету. Красивый, высокий, седой как лунь, он просто был похож на голливудского стереотипного англо-сакса, чарующего студентов своим талантом и обаянием. На лице его светилась улыбка этакого сладенького старичка-добрячка, голос у него был тихий, вкрадчивый, бархатный, завораживающий. Лекции его были блестяще построены по структуре: от исторического фона, соответствующего тому или другому автору, до биографии и до анализа работ оного. Преподносил это он этакими речевыми каденциями, постепенно набирая обороты и постепенно раскрывая нашему изумленному взору основные краеугольный моменты творческой особенности того или иного автора.

Однако было замечено студентами, которые прошли через его руки до нас, что где-то ко второй половине семестра с Дьюи происходила тихая, медленная, но разительная перемена. Как заметил наш великовозрастный и бывалый сокашник Борис Большун: внезапно на лице у профессора Дьюи начинала играть «улыбка Эльзы Кох»... и старичок-добрячок у нас на глазах начинал превращаться в злобную, мнительную ироническую фурию, к которой нельзя было подойти с самым безобидным вопросом. Он считал, что вопросы ему задаются бесчестными студентами, пытающимися выведать у него ответы на экзаменационные вопросы. Он и в начале семестра не очень любил вопросы – в классе говорить должен был только он, а к концу семестра они явно выводили Дьюи из баланса. И в тоже время он очень увлекал, заманивал своим предметом так, что не задавать вопросы было сложно, а он тем временем считал вопросы чуть ли не вызовом своей эрудиции. Отвлекаться в сторону от своих замечательно подготовленных лекций он не любил. Дискуссии в классе терпел, но явно только что терпел, а сам их старался не вызывать и не поддерживал. Я должен был бы это заметить с самого начала, но сначала я увидел только блестящего профессора-эрудита с ясной головой и прекрасными, если не чуть елейными манерами.

А потом начиналась Эльза Кох – к моменту экзамена он был недоступен, суров и как-то устрашающе ехиден. Во всем его поведении чувствовалась недоверие и враждебность. И в то же время в другие моменты во время его лекций был заметен подлинный профессорский блеск: так он прочитал нам серию лекций о феномене юродства в русской культуре. Это не имело прямого отношения к литературе, но юродство было одной из главных тем исследований Дьюи, и он не мог отказать себе в удовольствии поговорить с нами на эту тему. Именно от него я узнал, что юродству присуща особая стилистика, именно от него я узнал, что стилистика юродства – это набор тропов и приемов, именно от него стилистика юродства в русской культуре и литературе стали одной из главных тем моих исследований. Именно отсюда я впоследствии протоптал дорожку к стилистике юродства у Розанова, Зощенко, Ерофеева, а уж оттуда и к Сергею Курехину, Егору Летову и Петру Мамонову, о творчестве которых я и написал в конце концов свою диссертацию.

И опять-таки именно Дьюи открыл для меня тот по сей день являющийся непревзойденным феномен русской литературы, каковым был Протопоп Аввакум... Лекции Дьюи о «искрометном» протопопе захватили мой дух, заворожили и оставили след навсегда. Именно благодаря ему с его лекциями о Аввакуме и юродстве, я надумал тему семинара, которой я покорил Титюника.

Они были очень разные профессора. Дьюи – проще и примитивнее Титюника, но в отличие от Титюника, который мог блестяще разобрать, скажем, Записки сумасшедшего Гоголя, отметив парадоксы и иронию, Дьюи обладал способностью возжечь в тебе искру интереса, распалить творческий дух, вызвать страсть к самостоятельному исследованию, и тем фактом, что он сам не хватал звезд с неба, он давал тебе понять, что и ты можешь так же, как он, если не лучше. Титюник же подавлял блеском своего остроумия, парадоксальностью своего мышления, утонченностью своего вкуса. Тут не было надежды сравниться с мэтром или его переплюнуть. Титюник оставлял тебя живым после его разбора твоего эссе, и это уже было хорошо. Хотя я смог таки выйти из его класса по Гоголю на равных, и то только потому, что я решил не анализировать буквально стилистику и философию повести Вий, а дал блестящий, как это отметил сам Титюник, этнографически-мифологический анализ нечистой силы в повести и соотвествующих ей тропах, используемых Гоголем. Т.е. я сконцентрировался на «приемах ужасного» у Гоголя, и это не могло не доставить удовольствия первертированному Титюнику. Дьюи же не требовал от студентов самостоятельных исследований. Класс был у него под полным контролем, и в пределах этого контроля были и экзаменационные работы. Состязание со студентами не входило в его интересы и, быть может, даже пугало его, и, возможно от этого, он и смурнел, подходя к экзаменам...

Так или иначе, пробудивший во мне один из моих самых больших исследовательских интересов Дьюи однажды чуть не угробил меня, когда я по тупости натолкнулся на его вторую сторону, о существовании которой я забыл, закончив его класс...

Так вот, после окончания класса по древнерусской литературе я редко виделся с Дьюи. Но поставил он мне заслуженную оценку «А» и расстались мы очень по-доброму, так что у меня не было никаких оснований опасаться Дьюи, и, даже напротив, однажды я то ли натолкнулся на него в коридоре кафедры, то ли заглянул к нему сказать: «Хелло», мы зацепились языками и я разоткровенничался и честно поведал ему, что мне больше интересно в нашей программе обучения, а что нет, и среди того, что нет, упомянул тот факт, что я не особенно люблю преподавать русский язык, особенно преподавать начинающим студентам. Это было чистой правдой – мне, человеку клинически безграмотному и страдающему дислексией, понимание грамматики, орфографии и синтаксиса было не дано. Каждый семестр я осваивал их правила заново. Правила казались глупыми, зачастую лишенными логики и бессмысленно сложными и запутанными. Преподавать грамматику малолеткам мне было тяжело, я потел, кряхтел и не делал это особенно хорошо. Мудрый профессор Штольц видимо об этом прослышал и в результате перевел меня преподавать 3-й и 4-й годы русского, где студенты уже могут читать, писать сочинения и вступать в дискуссии – мне это было намного интереснее и легче, а порой это вообще был полный кайф, за что я однако поплатился... Но об этом позже.

Итак, я поведал Дьюи о том, что преподавание языка – хлеб с маслом для каждого, особенно начинающего слависта – мне мало интересно, а я бы хотел заниматься вопросами литературными, культурными, историческими. Что и понятно, и многим, как мне, более интересно. Но такую возможности надо заслужить.

Я был уверен, что наш разговор всецело конфиденциален, и потому даже не удосужился упомянуть этот факт Дьюи, которого бы наверное подобное упоминание остановило от похода к Штольцу и выдачи ему моей подноготной. Я точно не могу быть уверенным, что он наябедничал на меня Штольцу, но я заметил что вскорости ко мне установилось специфическое отношение – типа мне давалось только минимальное количество работы, достаточное для выживания (кроме лета, когда мне давались экспертные курсы высокого уровня, чему я был очень рад), и по кафедре прошел слушок о том, что Марк-де не очень интересуется преподаванием языка. А это в целом нехорошая репутация, ибо лучше, чтобы они думали, что нет аспекта работы слависта, который тебе не люб...

И потом была еще одна указка: профессор Герб Игал, заведующий преподаванием русского языка и мой шеф, ко мне плохо не относившийся, и в целом человек справедливый и не ябедник, однажды мне сказал по секрету: «Марк, тебе надо поменять человека, пишущего тебе рекомендательные письма на грант для изучения второго славянского языка». Мы должны были знать по два славянских языка, и я каждый год подавал на грант для изучения либо польского, либо чешского, и каждый год мне отказывали. Моим рекомендателем на этот грант, писавшим мне рекомендательные письма, был Дьюи, по моему наивному представлению любящий меня.

Так что, когда Игал мне намекнул, что, мол, хорошо бы, чтобы вместо Дьюи мне писал рекомендации кто-то другой, я вместо того, чтобы прислушаться, заспорил, типа, да я знаю моего рекомендателя, он обо мне наилучшего мнения, да как такое даже может быть и т.д.

Игал посмотрел на меня, как на законченного дебила, покачал головой и повторил, уходя: «Марк поменяй рекомендателя, а то ты никогда не получишь этот грант...»

А я, вместо того, чтобы отменить тут же Дьюи, вспомнил про его сладостную улыбку и елейный тон старичка-добрячка, взял да и пошел к Дьюи «серьезно поговорить» с ним об ожидающих меня в скором будущем квалификационных экзаменах на докторскую степень.

На кафедре существовала такая, как бы неофициальная, процедура, когда студент, готовящийся к квалификационным экзаменам, мог, даже должен был зайти к каждому из профессоров, принимающих эти экзамены, и обсудить детали предстоящего. О чем можно и о чем нельзя говорить тут нам не объяснялось, но дело было щепетильное и, конечно, сугубо конфиденциальное.

И так, думая как дебил, что Дьюи меня обожает, я отправился к нему обсудить экзамен по древнерусской литературе и по 17-18 векам. Это были бы те экзамены, которые бы он для меня составил и которые бы он принимал у меня.

Придя к нему в офис, я оповестил его о том, зачем пришел, и он – воплощение любезности и заинтересованности – усадил меня и с милейшей улыбкой дал знать, что готов выслушать.

Купившись на его сладостную улыбку, я понесся рассказывать ему о том, какие экзамены я ожидаю, и что меня беспокоит больше, в чем я менее силен и мне надо обратить на это внимание. Таким образом я выдавал трели, а он, улыбаясь, меня слушал, пока вдруг я заметил что улыбка старичка-миссионера вдруг, как-то незаметно переросла в «улыбку Эльзы Кох» – его лицо стало как-то больше, в нем заблестела неожиданная жесть, и появился волчий оскал, и вдруг он меня прерывает и спрашивает, елейно, но с металлическим скрежетом: «Я что-то не пойму, Марк, что тут происходит. Вроде как ты являешься к своему профессору и начинаешь ему давать указания по тому, как тебя экзаменовать? Так ли это?»

Я мгновенно оценил весь ужас и позорище моей ситуации и что-то невнятное забормотал, поняв, что я сотворил что-то совершенно не то и почти непоправимое.

 «А вот пойду ка я сейчас к профессору Штольцу и расскажу ему о нашем разговоре», – продолжает Дьюи зловеще со змеиным присвистом.

У меня земля под ногами уходит, в глазах кружение всего и вся, но соображать надо быстро – этот тип сейчас вот встанет и отправится ябедничать к Штольцу.

 «Нет» говорю я, стараясь выглядеть как можно более искренним: «Я так понял, может быть неправильно, что нам полагается оговаривать с профессорами детали экзаменов. Поверьте мне, вы ошибочно истолковали мои слова и намерения».

 «Да? – радостно восклицает Дьюи. – Тогда я с удовольствием выслушаю вас со всеми поправками».

Я невнятно бормочу, что, видимо, был неправильно информирован относительно содержания нашей бесседы, и если, мол, я его чем-либо обидел, то приношу мои наисердечные извинения.

 «Хорошо», – говорит он мне потом и великодушно сообщает, что к Штольцу не пойдет. Что он, мол, действительно, чего-то не понял. Так что я могу идти готовиться к экзаменам...

Выполз я от него, едва дыша, вполне раздавленный. Пойди он жаловаться, тут, видимо, и были бы кранты моей карьере. Но старичок не пошел. Я же, так напугавшись, решил экзамены отложить, а меж тем сделал отсрочку на год, прервав славянское образование и отправившись в библиотечную школу для получения диплома библиотекаря. А когда я возвратился на кафедру более чем через год, Дьюи уже умер – у него было слабое сердце...

Вот такой был облом с нашими профессорами...

(продолжение следует)

 

 


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:1
Всего посещений: 331




Convert this page - http://7iskusstv.com/2017/Nomer4/MIoffe1.php - to PDF file

Комментарии:

Марк Иоффе
Вашингтон, ДиСи, США - at 2017-04-19 20:47:26 EDT
От своего лица я тоже приношу извинения за излишние ошибки. Я послал в редакцию вариант пропущенный через проверялку, но за поимку всех ошибок я не ручаюсь ибо, как я просил читающее сообщество о снисхождении в этом воросе ранее, у меня -- дислексия: я сам не вижу ошибок в моем тексте сколько бы я в него не пялился. А проверялка почему-то не всегда работает.Но в целом я посылаю в редакцию подчищенные тексты, а в этот раз уж необессудте -- так вышло...

Спасибо всем читателям за интрес и внимание и отзывы. Прошу читать и дальше, много важного должно произойти в этой истории, много будет персонажей.

Я так подумал, что наверное в результате я неограничусь повествованием только об Энн Арборе и Мичиганском университете, но предложу читателю последовать со мной в Вашингтон ДиСи, куда я перебрался после окончания аспирантуры в Мичигане. Могу сказать, что мое повествование о Вашингтоне будет необычным, ибо я знаком с "другим" Вашингтоном, не Вашингтоном политики и власти, денег и успеха, а Вашингтоном небогатой интеллигенции и богемы, со всеми вытекающими последствиями.

Сергей Чевычелов
- at 2017-04-19 09:54:49 EDT
Дежурный по сайту
- 2017-04-19 00:53:47(942)

От имени редакции приношу извинения - это произошла техническая ошибка. Автор, действительно, предлагал текст с большим количеством ошибок (не будем уточнять причину), но редакция провела большую работу по корректировке, исправив большинство из них. К сожалению, в сеть попал не исправленный вариант статьи...
/////////////////////////////////////////////СЧ//////////////////////////////////////////////////
Настоятельно советую немедленно прочитать и скопировать этот текст. Практика показала, что выпущенная с ошибками марка потом приобретает немыслимую стоимость.

Дежурный по сайту
- at 2017-04-19 00:53:47 EDT
Ася Крамер
- 2017-04-18 20:45:56(918)
Очень небрежно. В одной фразе с десяток ошибок.


От имени редакции приношу извинения - это произошла техническая ошибка. Автор, действительно, предлагал текст с большим количеством ошибок (не будем уточнять причину), но редакция провела большую работу по корректировке, исправив большинство из них. К сожалению, в сеть попал не исправленный вариант статьи, причины этой ошибки сейчас выясняются. В ближайшее время справедливость будет восстановлена и ошибки по возможности исправлены.

М.Г.Т.
- at 2017-04-19 00:49:10 EDT
«Выполз я от него, едва дыша, вполне раздавленный. Пойди он жаловаться, тут, видимо, и были бы кранты моей карьере. Но старичок не пошел. Я же, так напугавшись, решил экзамены отложить, а меж тем сделал отсрочку на год, прервав славянское образование...А когда я возвратился на кафедру более чем через год, Дьюи уже умер – у него было слабое сердце...Вот такой был облом с нашими профессорами...» - Не мудрено, со слабым сердцем происходят обломы. Сделаю и я отсрочку, чтобы узнать об успехах автора после прерванного им славянского образования. После библиотечной школы конечно же появились новые идеи по библиотечному делу.

Соплеменник
- at 2017-04-19 00:15:13 EDT
Виктор (Бруклайн)
- at 2017-04-18 20:56:20 EDT
...
Насколько мне помнится, автор в одной из ранее опубликованных глав указал, что у него дислексия.
======

По-моему, не стоит упоминать личные свойства автора. Это удел тартаковских.
Просто Ася Крамер права - редакция не отредактировала(!) авторский текст.

Мина Полянская
- at 2017-04-18 23:56:14 EDT
Я прочитала недавно 2 романа. Оба - американские, университетские. Первый – лингвистически захватывающий, а второй тоже захватывающий, на грани детектива даже - Донны Тартт о студентах изучавших древнегреческий и чрезмерно увлекшихся опасными литературными играми. Ваш американский университетский роман для меня филолога, изучавшего некогда язык и литературу у прекрасных ( известных даже) преподавателей, но! - под эгидой ( пятой) патриарха литературной критики ( а не филологии) Белинского – так я сейчас это понимаю – не менее магнетически притягателен, чем только что прочитанные мною романы. Портреты Ваших преподавателей Титюнека, Дьюика и др. тщательно с любовью выписаны, это – образы, а древняя русская литература и сочетания текстов древнего Аввакума и Розанова из Серебряного века ("материя-то непростая") – это нечто! А чего стоит вот эта тема: стилистика юродства у Розанова, Зощенко, Ерофеева и вплоть - до Курехина.
Спасибо за доставленную радость чтения!
Хотелось бы ещё поздравить и поблагодарить редактора Евгения Берковича. Нынешний выпуск журнала - замечательный!

Виктор (Бруклайн)
- at 2017-04-18 20:56:20 EDT
Ася Крамер
- 2017-04-18 20:45:56(918)

Очень небрежно. В одной фразе с десяток ошибок.
\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\\

Насколько мне помнится, автор в одной из ранее опубликованных глав указал, что у него дислексия.

Ася Крамер
- at 2017-04-18 20:45:56 EDT
Очень небрежно. В одной фразе с десяток ошибок. Автор не только поленился вычитать, но даже свериться с автоматическим корректором. «...иниверситетскому статусу разврат, и взаимную любовь-наневисть, с чередой скандалов и примерений. Матейка свято чтил память своего друга-мэтра. Он все время на него сносился, часто спрашивал меня о том всречал ... посчастивилось...»
Б.Тененбаум
- at 2017-04-18 20:25:04 EDT
Так вот что случается, когда стремишься получить докторскую степень не в честном ремесле вроде алхимии, а в чародействе и колдовстве :)

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//