Номер 11(12) - ноябрь 2010 | |
Размышление о современной трагедии
בס"ד Ю.А. Карабчиевскому «…ощущение объемности –по Прусту – уже не в пространстве, а во времени». Ю. Карабчиевский «…причудливый механизм воспоминаний, некий образ памяти». А. Гордон
Марсель
Пруст начинает и заканчивает роман «В поисках утраченного времени» идеей
Времени, считая искусство вечностью, а километры лет
– временем. Обретенное
время, – время поверх барьеров искусства, поверх духовной работы и
связанного с ней восторга, вынуждало его чувственное восприятие отзываться на
самом краю нервных центров. Пробуждаемый слуховой ассоциацией, Марсель Пруст
писал о происходящем в плоскости временного звука упавшей на землю спелой
груши. Его время в наборе музыкальных инструментов, способных извлечь неуслышанный
дотоле звук, его обоняние и вкус, его зрение, все они, связанные с предельно
ранимой чувствительностью, наполняли внутренний мир писателя образами и
героями, переходящими грань обычного человеческого восприятия. Правдивые
воспоминания Пруста делают его прошлое осязаемым.
Ю. Карабчиевский
принадлежит эпохе, потерявшей свое «я», и потому он, вспоминая, творит себя, и
потому для него вновь обретенное время навсегда остается утраченным временем.
По сей
день, ни в одном из словарей, я не обнаружила честный синоним слову время.
Остановившись на строке В. Маяковского «За всех расплачýсь, за всех
расплáчусь», Г. Горчаков писал: «За всех – это время
вечности».
Жизненная
трагедия мастера не разрешается посредством искусства. Не будучи абстракцией, а
организмом духа и плоти, человек не способен противостоять жестокости мира,
если он не предан высокой вере в Творца. Разница между тонкой поэтической
материей и материальным миром настолько страшна в своем совершенстве, что если
не откроется внутреннее зрение увидеть, насколько духовная свобода зависит от
возможности человека получить свет из источника,– невозможно выжить, невозможно
творить. А скорость света, помноженная на силу желания отдавать, есть его
яркость. Не будь веры во Всевышнего, благословен Он, все творчество и все
судьбы стоили бы немногого. *** Вопрос З. Фрейду: « Как почувствовать мысли?» – Ответ: «Если бы я знал, то был бы Всевышний!»
С Юрием А. Карабчиевским
у меня были три встречи. Две заочные и одна, последняя, наяву. В конце 70-х
годов мне подарили альманах «Метрополь», где были стихи Ю. Карабчиевского.
По молодости, тогда я не остановила свое внимание на нем, а заинтересовалась
больше другими авторами альманаха. Вначале 80-х будучи уже в Израиле, мои стихи
и проза Ю. Карабчиевского оказались по соседству в журнале «Время и мы»,
выходившем под редакцией Виктора Перельмана.
Так, во
второй раз судьба столкнула меня с Карабчиевским. «Жизнь Александра Зильбера»,
переданная по подпольным каналам из Москвы в Израиль, сразу и бесповоротно
влюбила меня в саму повесть и в ее автора.
Для Юрия
Аркадьевича Карабчиевского время было важной, если не самой важной составной
его жизни, с той безграничной возможностью дышать, творить, жить. Жизнь Саши Зильбера,
где «…прошлое становится реальностью только в настоящем, – …»
настолько понятна и близка мне, что я способна процитировать добрую половину
повести, но не в этом моя задача.
Сегодня, с
уходом Юрия Карабчиевского, литература получила еще одно подтверждение тому, насколько
настоящее неподвластно времени и возможно при условии, – когда «Шопен
не ищет выгод», – слившись с вечностью, понятием, не подвластным
человеческому уму.
Честный, и
глубоко талантливый мастер, Юрий Карабчиевский не смог выжить и ушел,
задохнувшись, (какая редкость в наши дни!) от острого чувства писательского и
человеческого долга! «Квинтэссенция духа»… «Essai – по-французски – проба, попытка, очерк». Словарь
В эссе,
посвященном поэзии О. Мандельштама, (а при встрече выяснилось, что Ю.А.
так же, как я, безумно любит О.Э. Мандельштама) – Карабчиевский объясняет
свое отношение к данному жанру так: «Что писали Достоевский и Глеб Успенский,
Розанов или, наоборот, Жаботинский? Они писали заметки, записки, статьи,
фельетоны и очерки. Как хотите, но есть такое чувство, что кровью сердца эссе –
не напишешь, а если напишешь, то это будет нечто другое». Вот оно: «кровью
сердца!..» Так он жил, так он творил, и в этом его кровная близость
к Осипу Мандельштаму. Находясь в предельном напряжении всех нравственных сил, он
задавался вопросом, откуда у обычного человека, каким был О. Мандельштам,
столько душевных сил? Сам Ю. Карабчиевский долгие годы жил так, «будто …
повис на собственных ресницах…»
Несколько
разбавив напряжение от текста музыкой и живописью, напомню еще об одном
распространенном литературном, музыкальном и художественном жанре, как –
Этюд. Мне слышится в нем музыка рифмы, видятся скалистые и коралловые
рифы, а также балетное па летящего образа.
Ю.А. Карабчиевский
писал о Мандельштаме: «…обреченный эпохой стать ее непреклонным глашатаем в
значении гуманистическом, глашатаем в смысле словесного выражения того лучшего
и непреходящего, что накапливается в любые, самые страшные периоды
существования общества. Ведь если мы почему-либо и относимся терпимо к истории
человечества – так единственно из-за этой квинтэссенции
духа». (Выделено Э.П.)
Слова эти,
с полным правом, можно отнести к самому Юрию Аркадьевичу.
Вернувшись
к эссе, я обратила внимание на то, что во французское слово «квинт– эссе
– нция» вставлено название литературного жанра, то бишь – «эссе». Освободив
«квинтэссенцию» от «эссе», мы получим «провинцию», или Венецию,
или «квитанцию», выданную по праву того, что ничто в природе не
случайно, и что написанному «кровью сердца», все равно как
называться.
Влюбившись
в «Жизнь Александра Зильбера», я вернулась к стихам Ю. Карабчиевского в
альманахе «Метрополь». Прочитав, ахнула –
«…та
мера одиночества, которой мы меряем последние шаги».
Но это «ах»
было ничто по сравнению с дрожью, пронзившей меня по читке его «Элегии», к
которой я еще буду возвращаться по мере моего возвращения к истокам иудаизма, и
многие мгновения озноба еще пересекут мое сердце, и захлестнут его волной
глубокого сожаления о человеке столь близком.
«Куда
мне деться? В Б-га я не верю.
Боюсь,
боюсь, а все-таки не верю.
Не верю
вовсе. А уж как боюсь!»
Прочтя эти
строки, можно понять насколько Ю. Карабчиевский боялся своего неверия, как
отбивался от него сжатыми в кулаки руками. Понять его пытку, его мучение, когда
«вломившись в открытую дверь, хватаешь руками воздух».
В «Тоске
по Армении», – ошибиться нельзя, – тоска по себе самому, и
главное, такая глубокая, настоящая, непреодолимая тысячелетиями изгнания тоска,
которую ни с чем нельзя спутать, неутолимая тоска по Иерусалиму, по
отстроенному Храму, по: «В следующем году в Иерусалиме!»
«Уступчивость
речи русской» позволяет найти много невостребованных синонимов к слову «одиночество»,
но только одно прилепилось сильнее и крепче, только оно упрямой занозой
переходит из трагедии в трагедию, от человека к человеку, прижившись в темном
гнезде отчаяния. Человек, прижатый спиной к стене, ничего не ощущает, кроме
стены, хотя над его головой по-прежнему висит голубой панцирь неба, а под
ногами растет зеленая трава. Однажды, пожаловавшись на одиночество, я услышала:
«В этом мире еврей никогда не бывает один, с ним всегда Творец».
В 70-х
годах Карабчиевский неоднократно подавал просьбу о выезде в Израиль, и всякий
раз ему отказывали.
В середине
мая 1992 года, небольшой группой друзей собрались мы на улице Бар Кохба, в
Тель-Авиве, в известной «Книжной Лавке» мадам П., чтобы встретить Ю. Карабчиевского,
в то время гостившего в Израиле. Волнению моему не было предела.
Юрий
Аркадьевич говорил мало, больше слушал.
Можно,
конечно, описать глаза… если это вообще возможно… Но лучше оставить паузу…
Виктор Богуславский
представил нас после прочитанных мною стихов.
– Это поэзия, – тихо сказал Ю. Карабчиевский.
Не зная, что делать, я просто молчала. Юрий Аркадьевич посмотрел на меня и
сказал: – «Существуют мысли, которыми не принято делиться, и есть состояния
души, на которые не принято жаловаться человеку творческому».
Встреча
продолжилась на следующий день в «Сануре», деревне художников. В тот период Карабчиевского
мучил вопрос, сможет ли он адаптироваться, нужен ли он… Всем было понятно, что
для себя он уже все решил. Уходя, задержался в дверях, и точно прощаясь
навсегда, обвел всех взглядом и кивнул: «Ну, пока…» Пусть жертвенность и память остаются,
Сквозь
монотонный гомон разночтений
Прорвется
голос прежний сквозь коросту –
Единственный
свидетель безвременья.
Сейсмологи
утверждают, что подземные толчки постоянны, только люди их не ощущают, лишь на
сейсмографе остаются отметки. Вот так, примерно, живет поэт. В постоянных
внутренних толчках, в постоянной чувственной инерции, в почти постоянном
волнении. Причина этого волнения изначально присутствует в глубине лирического
дара – сверхчувствительность к жизни.
2 августа 1992
года утром зашла ко мне Неля Фарадис и без подготовки, сказала: «Юра
Карабчиевский покончил с собой. Вчера позвонили из Москвы». Окаменев, я стояла,
не двигаясь. Неля вытащила из сумки книгу: «Это для тебя. Я ведь знаю, как ты
относишься к Юре». Она еще что-то говорила, обрывки фраз долетали сквозь вату
барабанных перепонок… «сам не свой…» «никому не нужны…» Я отчетливо видела, как
двигаются ее губы, а слышала снова и снова только последние слова из романа «Жизнь
Александра Зильбера»: «Шепелявые буковки… Тоненький голосок…
Все».
Книга, подаренная
Нелей, была «Воскресение Маяковского» Ю. Карабчиевского. С ней я не расставалась,
читая и перечитывая, попросту зачитывая ее. И автор, и книга известны были в
Москве широкому кругу еще до перестройки, а затем книга «Воскресение
Маяковского» была издана там. Причину написания книги о В. Маяковском,
находим в самом тексте: «Чувство в необходимости хоть какую-то мысль довести до
точки… придать полноту и определенность достаточную если не для общего
пользования, то для собственного душевного равновесия.
Это чувство и
вынуждает рискнуть».
Ответа на
вопрос, почему В. Маяковский покончил собой, Ю. Аркадьевич не дал, да
и не мог бы….
В «Воскресении
Маяковского» читаем: «Известно, что вообще к людям искусства врачи
(психиатры) применяют иные критерии, и рамки нормы для них существенно шире. А
иначе – кого из русских писателей мы могли бы назвать нормальным? И здесь
Маяковский не исключение, а лишь подтверждение закономерности». И уж точно
к людям творческим неприменимо заключение Жана Левайана о том, что «чувство
меры служит непременным условием для спасения человека».
Самоубийство всегда неожиданность. И мы никогда не узнаем
почему…
Сложный, с
пронзительным умом, трогательный и честный, отдающий дань поэтике в прозе, Юрий
Аркадьевич Карабчиевский успел написать «кровью сердца» произведения, которые
не перестанут читать и которыми еще не раз займутся серьезные исследователи. Ю. Аркадьевич
поделился с нами тем несомненным добром, которым наделил его Господь. Весь
светящийся внутренним огнем, он мог бы долго еще восхищать и удивлять талантом,
в котором ирония и тонкость чувств переплелись, составив единое целое. Он прожил
недолгую, тяжелую и светлую жизнь. Он, как и Марсель Пруст, видел «точность,
как обостренное чувство меры, доведенное до болезненной остроты». Апрель-май, 2010 Ариэль |
|
|||
|