Номер 8(9) - август 2010 | |
Евреи в жизни Марины Цветаевой
Слово автора Впервые о Марине Цветаевой я услышал
в студенческие годы: академик Белецкий, касаясь темы поэтов Серебряного века,
бегло упомянул это имя, но на её творчестве не останавливался (как, впрочем и
на поэзии других корифеев), уделив основное академическое время, отведённое
теме, поэзии Блока, немного Брюсова, скороговоркой о Мандельштаме, вскользь об
Ахматовой… Времена были суровые – исход 40-х, ждановщина. С поэзией М.Ц. я познакомился в
уникальном сборнике «Тарусские страницы» (Калуга, 1961)и конечно, пленился
навсегда – «Сад», «Если душа родилась крылатой», «Глазами казнённых»… (Кстати,
здесь же не-(мало)известные стихи Коржавина и Заболоцкого, Слуцкого и
Самойлова, Штейнберга, Панченко и Досталя… Проза Балтера, Казакова, Окуджавы…
Одним словом – именины души.) Позднее я зачитывался её стихами в
сборниках «Избранное», пластинку с декламацией её стихов Дорониной привёз в
Израиль. В конце прошлого и начале нашего века
обнаруживал в печати публицистические поединки вокруг личности и творчества
Цветаевой. По мере сил «встрял в баталии» и
думал, что тема исчерпала себя. Но публикация статей господ Финкеля и Солонина
в «Семи искусствах» оживили во мне прежний интерес, правда, в национальном
аспекте (грешен: микроскопическое и глобальное в конечном итоге меня занимает с
позиции «а как это будет (было) на евреях». Итак, без претензий на новаторство и
исследовательскую ценность, информации ради – Откуда у меня – с детства – чувство преследования? Не была ли я еврейкой в Средние века? М. Цветаева Нам остаётся только имя: Чудесный звук на долгий срок. Осип Мандельштам – Марине Цветаевой Иосиф Бродский в диалоге с С. Волковым
сказал: «Цветаева – первый поэт ХХ века». Можно не принимать ранжирного числительного «первый»,
но никто не станет оспаривать факта: Марина Ивановна Цветаева (1892-1941) –
ярчайшее явление русской и мировой поэтической культуры. Она покончила с собой, удавившись, 31 августа 1941 года в городке Елабуге на Каме, захолустном медвежьем уголке, куда с 16-летним сыном Георгием (Мур, Мурлыга в домашнем обиходе) попала из Москвы в эвакуацию. Марина (в отчаянии), рисунок Али, дочери За несколько дней до этого в соседнем Чистополе,
где обосновался филиал московского отделения Союза писателей, Цветаева подала
заявление: «Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся
столовую Литфонда». Но для этого Совет эвакуированных должен был решить вопрос
о местной прописке. Заседание было бурным, и если критик Дерман, друг
Паустовского, горячо выступил в пользу Марины Ивановны, то один из руководителей
филиала, сталинский лауреат Тренев, произнес погромную речь в ее адрес:
эмигрантка, муж – белогвардеец, арестован, как и дочь, такой не место в среде
советских писателей. Это был последний удар в цепи бесконечных унижений, тяжких
испытаний судьбы при полной неприспособленности к советской жизни и панической
растерянности перед новой катастрофической действительностью. «Мурлыга, прости
меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя
безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але (Ариадна, дочь –
авт.) – если увидишь, что люблю их до последней минуты, и объясни, что попала в
тупик», – предсмертная ее записка. (Мур, не по возрасту взрослый, рассудительный и
самостоятельный, все понял. В его одинокой, очень трудной судьбе ему помогали добрые, отзывчивые люди, среди которых с особой благодарностью и теплотой он в письмах и дневниках называл Мулю Гуревича, Изю Крамова, Лидию Бат, Нину Гордон. Арестованных отца и сестру Алю он так и не увидел: Сергей Яковлевич был расстрелян, Аля вышла на свободу много позднее гибели Мура на фронте в 1944 году). *** М. Цветаева, рисунок Билиса, 1930 В явлении
МАРИНА ЦВЕТАЕВА, поэте и женщине, еврейская тема – не
доминантная, но и не маргинальная. Восходит она к самым истокам ее биографии. Клановая основа внутрисемейных отношений Марины
Ивановны сплетена из разнопородных, разных верований и духовных пристрастий
родов Цветаевых, Иловайских, Мейнов, Эфронов, Дурново. Ее отец академик И.В. Цветаев
(основатель и первый директор Московского музея изящных искусств, ныне – музей
изобразительных искусств им. А.С. Пушкина), сын провинциального
священника, воспитанный в духе ортодоксального православия, был человеком
жестко консервативным, если не сказать реакционным (сотрудник Каткова по «Русскому
вестнику»). В первом браке был женат на В.Д. Иловайской, дочери профессора
истории Иловайского, известного своим махровым антисемитизмом. (Дом в
Трехпрудном переулке, в котором родилась и выросла Марина, принадлежал
Иловайскому и был приданым зятю. Сейчас здесь музей семьи Цветаевых.) Этот ее
сводный дедушка, о котором она вспоминает, что он не любил инородцев и особенно
евреев, часто гостил у них и оказывал значительное влияние на впечатлительную
девочку. Второй женой Цветаева и матерью Марины и Анастасии
была М.И. Мейн, полунемка, полуполька. Цветаева напишет о ее «необъяснимом
тяготении к евреям, преклонении перед еврейским гением», «юдоприверженности». В
зрелые годы, отмечая «главенствующее влияние» матери, она определит: «Лейтмотивом
ее и моей жизни – толстовское "против течения"! – хотя бы собственной
крови – всякой среды (стоячей воды)». А среда, ее в детстве и юности
окружавшая, была откровенно юдофобская. Чего в этом смысле стоят взгляды
близкого друга семьи, философа В. Розанова, исключенного со скандалом из «Религиозно-философского
общества» за пропаганду кровавого навета во время процесса Бейлиса. Может быть,
именно этого обстоятельства Марина не знала, когда в 1914 году шлет философу
три восторженно комплиментарных «предельно откровенных, исповедальных» письма.
В одном из них мы читаем: «...выхожу замуж... его прадед раввин... В Сереже
соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще
умен, одарен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была
красавицей и героиней. Мать его урожденная Дурново». Речь идет о ее молодом
муже Сергее Яковлевиче Эфроне. Его дед Константин принял христианство и женился
на православной. (Всякому, кто знает танахическую строку: «...и отвесил Авраам
Эфрону серебро...» – ясны библейские истоки такой фамилии, будь он трижды
крещенным). К вопросу о еврействе Сергея М.И. возвращается спустя годы в других, вынужденных обстоятельствах. В письме к двум представителям эмигрантских антисемитских кругов в Париже она не столь восторженно, как в письме к Розанову, но не менее страстно и убедительно доказывает, что ее муж не может быть «обвинен» в еврействе, ибо ни генетически, ни духовно к нему не принадлежит, что подобные утверждения она «воспрещает». Но тут же в постскриптуме добавляет: «Евреев я люблю больше русских и, может быть, очень счастлива была бы быть замужем за евреем, но – что делать – не пришлось». Похоже, что это все то же унаследованное от матери «против течения – хотя бы собственной крови – всякой среды». С. Эфрон – белогвардеец Несколько слов о Сергее Яковлевиче. Отец был женат на дочери гвардейского офицера
Дурново, приближенного в молодости к императору Николаю I. Оба родителя были
активными участниками антиправительственных народовольческих организаций «Земля
и воля» и «Черный передел», подвергались преследованиям. Оставшись сиротой в 14
лет, Сергей воспитывался в дворянском доме своего деда Дурново, будучи его
единственным внуком. Во взрослой жизни: участие в Первой мировой, служба в
Добровольческой белой армии, эмиграция в ее рядах, вначале Турция, потом долгие
годы жизнь с семьей в Париже, служба: официальная – литературная деятельность,
общественная – в эмигрантском «Союзе за возвращение на родину», подпольная –
агент, завербованный ЧК, выполняющий поручения советской разведки. Обвиненный в
одном политическом убийстве, он был отозван в СССР, куда вернулся вслед за
дочерью Алей. За ними после долгих и мучительных раздумий на родину последовала
и Марина с Муром. Это был июнь 1939-го. А уже в августе арестовали Алю, а в
октябре той же дорогой навсегда ушел Сергей. Уместно вспомнить её давние
строчки: Я с вызовом ношу его кольцо! Да, в Вечности – жена, не на бумаге! – Чрезмерно узкое лицо его Подобно шпаге. Безмолвен рот его, углами вниз, Мучительно-великолепны брови. В его лице трагически слились Две древних крови. ..................... В его лице я рыцарству верна, – Всем вам, кто жил и умирал без страху! – Такие – в роковые времена – Слагают стансы и идут на плаху. Дальнейшее – неприкаянность, бездомность,
безденежье, косые взгляды, откровенное хамство литературных чиновников – все
так хорошо знакомое советскому человеку окончательно деморализовало М.И. и
сломило ее экзальтированную натуру. Она о себе той поры: Годы твои – гора, Кожа твоя – кора, Ложе твое – нора, – Прожитая пора! Похоже, что Эфрон – единственная постоянная, прошедшая через всю жизнь любовь поэта. Их супружеская жизнь сложилась совсем небезоблачно: Марина была перманентно сотрясаема молниеносными увлечениями и страстными влюбленностями, измены мужу были частыми и быстро сменяемыми. Марина Цветаева и Сергей Эфрон «Эти Эвересты чувств – всегда Эвересты по выси,
Этны и Везувии по накалу. Воздух ее чувств был раскален и разряжен, она не
понимала, что дышать им нельзя – только раз хлебнуть», – записала в своей
тетради её дочь Ариадна. Сама М.И. о себе: «Без любви я вообще не живу». И в другом месте: «Между любовью и любовью распят/ Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век». Стабильными были лишь чувства к Сергею – от восторженной безоглядности в юности (письмо к Розанову) до прощального «люблю до последней минуты» в трагических предсмертных строках. (Чувственные привязанности поэта, где евреев было немало среди ее возлюбленных обоего пола, подлинных и лишь эпистолярных, – предмет многих исследовательских наблюдений. Работа бостонского профессора Дианы Левис Бургин «Марина Цветаева и трансгрессивный эрос» с разделом «Отчуждающее влечение к евреям» мне кажется достойной интереса и доверия). С.Д. Гуревич, Москва, 1941 К концу своей недолгой жизни М.И. «приняла»
несомненного еврея: Мулю, Самуила Давидовича Гуревича, женившегося на Ариадне.
Этот публицист и газетчик, правая рука и секретарь М. Кольцова по
объединению Жургаз (45 журналов и газет), был деятельным, добрым и
ответственным человеком. «Марине Ивановне он очень понравился, она сразу
приняла его душой», – вспоминает М. Белкина, близкая приятельница двух
последних лет жизни поэта в книге «Скрещение судеб». – Он всячески опекал эту
семью, материально и хлопотами ощутимо помогал после ареста Сергея. Оставшийся
в одиночестве 16-летний Мур очень ему обязан: постоянные денежные переводы,
письма-советы, письма-поддержки, полезное и бескорыстное покровительство. В
1943 году Мур пишет Муле: «Знай, что я к тебе всегда очень хорошо относился и
считаю тебя прекрасным человеком, прекрасных качеств и свойств...» «Если бы ты
был рядом около меня, то все было бы по-иному, тебе я поверил бы, тебя бы
послушался, ты – мне друг, и тебя в эти подлинные для меня трагические дни,
тебя-то мне очень недоставало...». А Гуревич в это время хлопочет о судьбе
осужденной жены Али, шлет ей деньги, посылки в лагерь и позже – в Туруханскую
ссылку. Все это длится до лета 1950-го, когда Самуила Давидовича арестовали и
через год расстреляли за «шпионаж и участие в к-р организации»... Читая Цветаеву или о ней, нельзя не обратить
внимания на благотворную роль наших единоверцев в ее судьбе. Москва первых постреволюционных лет, голод, холод,
разруха гражданской войны. Цветаева с двумя малыми дочками нищенствует в прямом
смысле. Из ее дневниковой записи той поры: «Госпожа Гольдман, соседка снизу, от
времени до времени присылает детям огромные миски супа и сегодня одолжила мне
третью тысячу... Еще Р.С. Тумаркин, брат г-жи Цейтлин, у которой я бывала
на литературных вечерах, дает деньги, спички... Усиленное питание по протекции
той же г-жи Г-ман». Н. Катаева-Лыткина, многолетний научный руководитель
дома-музея М. Цветаевой, уточняет, что М.И. была дружна с Елизаветой
Моисеевной Гольдман, «женщиной тонкого душевного склада, обаятельной,
элегантной», что Марина «обойтись тогда без Гольдманов не могла... что все, что
требовалось в ее «пещерной жизни», она находила в семье Гольдманов». И
добавляет: «...Во время боев на Поварской в 1917 году маленькую Ариадну прятали
в их квартире». Тут же она свидетельствует, что эта семья спустя десятилетия,
храня добрые чувства к Цветаевым, «слала в глухую Сибирь Анастасии теплую
одежду и продукты с обоюдного согласия и сочувствия». (Анастасия, сестра
Марины, находилась в ссылке.) Не имея возможности вырастить двух детей, М.И.
идет на трагический шаг: младшую Ирину (3-х лет) отдает в детский приют, где та
в 1921 году умирает от истощения и тоски. К этому времени ее муж пропал без
вести (потом выяснилось, что бежал с Белой армией). Одинокая, нищая, морально
раздавленная, проклиная ненавистных большевиков и их узурпаторскую власть, она
эмигрирует. Здесь ей покровительствуют в Берлине близкий друг Абрам Вишняк,
владелец издательства «Геликон», в Праге Марк Слоним, редактор эсеровского
журнала «Воля России», в Париже профессор Марк (Мордух) Вишняк, соредактор «Современных
записок». Печатаясь у них, Цветаева выживает, в том числе творчески. А жилось
очень тяжело. Горькое признание тех лет: «Себя причисляю к рвани... В Париже
бывали дни, когда я варила суп на всю семью из того, что удалось подобрать на
рынке». В этом средоточии эмиграции первой волны гибли от безденежья многие
знатные и талантливые люди. Эфронов-Цветаевых постоянно поддерживали меценаты,
среди которых часто упоминаются фамилии Гальперн, Цейтлин, Слоним. Дети ее в эмиграции дружили с евреями, к своей
парижской команде (equipe) Аля в первую очередь причисляет Юза – Иосифа
Давидовича Гордона. В Москве он оставался добрым ее другом, а когда его
арестовали, гидом М.И. по опасным московским властным лабиринтам стала его жена
Нина. На разных этапах ее жизни М.И. близко дружила с известными евреями, деятелями культуры: П. Антокольским, О. Мандельштамом, А. Бахрахом, Б. Пастернаком, С. Парнок. Все это очень интимные и сложные отношения. (Последнее имя в этом ряду мало известно: Софья Яковлевна Парнок – в действительности Парнох – была поэтически и музыкально одаренной женщиной, старшей современницей и лесбийской подругой Цветаевой. Ее стихи ценили эстеты, и она вошла в поэзию Серебряного века как российская Сафо. Их близость относится к 1914-1916 гг. М.И. посвятила ей стихотворный цикл «Подруга»). Софья Парнок Заметную роль в ее жизни и особенно в творческом
признании сыграл Эренбург. (Так уж случилось, что мэтр литературы Серебряного
века В. Брюсов среди поэтических дебютов 1910 года выделил рядом два новых
имени – погодков Цветаеву и Эренбурга.) Именно Илья Григорьевич через свои
универсальные связи помог ей найти Сергея Яковлевича в эмиграции; он всячески
помогал ей в Берлине и Париже, его имя открывало ей многие нужные двери, а его
статьи о необыкновенном поэтическом таланте Марины утвердили ее имя на Западе и
вернули его на родину в оттепельную пору (см. статьи Эренбурга «Марина Цветаева»,
Берлин, 1922 год, «Марина Цветаева», 1956 год, альманах «Литературная Москва»)...
Искала М.И. помощи у Эренбурга и в отчаянные для нее августовские дни 41-го, но
«...встреча не вышла – по моей вине», напишет И.Г. в своей книге. В 1923 году
Марина писала об Эренбурге: «...в благородстве его, в БОЛЬШОЙ доброте и
страдальческой сущности ни секунды не сомневаюсь...» Но Берлин 20-х не Москва
40-х, да и оба в них были другими. (Любопытны воспоминания Ариадны о дружбе в
двадцатые годы этих двух больших мастеров. «Дружба Марины с Эренбургом была
непродолжительной, как большинство ее дружб – личных, неэпистолярных, – но куда
более ОБОЮДНОЙ, чем многие иные... Это была дружба двух сил, взаимонепроницаемых или почти. Марине был чужд эренбургов рационализм...
публицистическая широкоохватность его творчества, как ему – космическая
камерность ее лирики, «простонародность» (просто НАРОДНОСТЬ!) ее Царь-Девицы и
вообще – российское, былинное, богатырское начало в ее поэзии, вплоть до самой
российскости ее языка, к которым он оставался уважительно глух всю свою жизнь». И то же еврейское почти «засилье» в последний, самый трудный отрезок ее жизни после возвращения в СССР. Юрист Семен Исаакович Барский помогает М.И. в ее хлопотах в Союзе писателей и на таможне (все вещи из Парижа, в том числе и литературный архив она отправила на имя Али, которая арестована), по ее книжным делам бегает Боря Шеперович. В Литфонде Союза писателей в квартире ей отказывают (известен холодно-унизительный ответ всемогущего в те поры А. Фадеева на ее просьбу), и находит ей с Муром жилье незаметный чиновник этого самого фонда Арий Давидович Ратницкий. Ее духовное одиночество скрашивает крупный литературовед Е.Б. Тагер, еврейский писатель Н.Г. Лурье, к которому она была очень привязана. Марина с Муром, Франция, 1936 Из воспоминаний Ноя Григорьевича: «Нехорошо мне,
Ной Григорьевич, – неожиданно заговорила она со свойственной ей прямотой и
резкостью. – Вот я вернулась. Душная отравленная атмосфера эмиграции давно мне
опостылела. Я старалась больше общаться с французами. Они любезны, с ними
легко, но этого мне было мало. Потянуло домой, сама не знаю, что я при этом
себе представляла. Но смотрите, что получилось. Я здесь оказалась более чужой,
чем там. Мужа забрали, дочь забрали, меня все сторонятся. Я ничего не понимаю в
том, что тут происходит, и меня никто не понимает. Когда я была там, у меня, у
меня хоть в мечтах была Родина. Когда я приехала сюда, у меня и мечту отняли».
Эта отчужденность и обоюдное непонимание в значительной степени и мотивируют ее
трагический исход. И опять же на отрезке ее короткой (не дожила нескольких
недель до своего 49-летия) и несчастной жизни Чистополь-Елабуга последними ее
утешителями были эвакуированные, как и она, из Москвы еврейские женщины Берта
Горелик, Жанна Гаузнер, Лиза Лойтер: кто советом, кто ночлегом, кто тарелкой
теплого супа, кто тазом теплой воды, чтоб Марина утишила боль в уставших от
беготни ногах, кто простым человеческим участием. В последний раз она оттаяла
душой, встретив радушный прием в чистопольском доме семьи кинодраматурга М.Я. Шнейдера. «Мне в современности места нет», – записала Марина
в дневнике, ступив на борт советского теплохода, увозившего ее из эмиграции на
Родину. Это было за год до кончины. Стихи М.И. требуют напряженного прочтения. Ее
сестра Анастасия писала: «Стихи Цветаевой подчас трудны, требуют вдумчивого
распутывания хода ее мыслей». Ее иносказания, отдаленные ассоциации,
неожиданные образы и своеобразный синтаксис не всегда доступны не просто
любителям поэзии, но и тем, для кого изучение и комментирование ее творчества –
профессия. Критик В. Лосская считает, что в строках поэта часто «сказывается
вся путаница ее эмоциональных реакций». Сказанное полностью относится к «еврейским»
стихам Марины. Израилю
Кто не топтал тебя и кто не плавил, о купина неопалимых роз, – единое, что на земле оставил незыблемого по себе Христос?
Израиль! Приближается второе владычество твое! За все гроши вы кровью заплатили нам. Герои! Предатели! Пророки! Торгаши!
В любом из вас, кто даже при огарке считает золотые в узелке, Христос сильнее говорит, чем в Марке, Матвее, Иоанне и Луке.
По всей земле – от края и до края – распятие и снятие с креста. С последним из сынов твоих, Израиль, воистину мы погребем Христа.
Так бессребренно – так бескорыстно, Как отрок – нежен и как воздух синь, Приветствую тебя ныне и присно Во веки веков. – Аминь. – Двойной вражды в крови своей поповской И шляхетской – стираю письмена. Приветствую тебя в Кремле московском, Чужая, чудная весна!
Кремль почерневший! Попран! – Предан! – Продан! Над куполами воронье кружит. Перекрестясь – со всем простым народом Я повторяла слово: жид.
И мне – в братоубийственном угаре – Крест православный – Бога затемнял! Но есть один – напрасно имя Гарри На Генриха переменял!
Ты, гренадеров певший в русском поле, Ты, тень Наполеонова крыла, – И ты жидом пребудешь мне, доколе Не просияют купола! Читателя, конечно, покоробит впервые услышанное от
М.И. «жид», да еще с недвусмысленно отрицательным, обвинительным, враждебным
подтекстом. Здесь, вероятно, самое время привести строчку из записных книжек
поэта: «Только в 19-м году я научилась слову "жид"». Сомнительно,
чтобы общение с Розановым не научило ее этому слову раньше. Допускаю, что
употреблять его до большевистской революции и разрушительной гражданской войны
поводов и внутреннего побуждения у нее не было. К тому же эмоциональная окраска
и поэтическая семантика у этого слова может быть иной. Сравните –
заключительная часть 12-й главы «Поэмы Конца», написанной М.И. в трудной
пражской эмиграции в 1924 году, звучит так: За городом! Понимаешь? За! Вне! Перешел вал! Жизнь, это место, где жить нельзя: Ев-рейский квартал... Так не достойнее ль во сто крат Стать вечным жидом? Ибо для каждого, кто не гад,
Жизнь только выкрестами жива! Иудами вер! На прокаженные острова! В ад! – всюду! – но не в
Жизнь, – только выкрестов терпит, лишь Овец – палачу! Право-на-жительственный свой лист Но-гами топчу!
Втаптываю! За Давидов щит! – Месть! – В месиво тел! Не упоительно ли, что жид Жить – не захотел?!
Гетто избранничеств! Вал и ров. По-щады не жди! В сем христианнейшем из миров Поэты – жиды!
После всего вышеизложенного есть ли основания
говорить о юдофобстве М.И. и называть ее антисемиткой? Печально было бы
признать таковым мастера, о котором в другом месте Иосиф Бродский сказал: «Крупнее
Цветаевой в нашем столетии нет поэта». Вопрос не праздный. На исходе прошлого века он яростно
обсуждался и в московской юдофобской «Руси Православной» и в московском же
еврейском журнале «Лехаим» с участием высокого церковного иерарха Кураева,
публицистов Ройтмана, Зорина, Неживого и других. Речь в данном случае идет о
талантливом мемуарном очерке Цветаевой времен гражданской войны, «Вольный
проезд», где она беспощадно, зло и брезгливо, не стесняясь едких, убийственно
четких выражений, описывает новых хозяев жизни, продотрядовцев Рузмана, Каплана
и Левита, изымающих у крестьян продовольствие и ценности. Читателям этого
обидного для нас, по мнению Кураева и Ройзмана, «антисемитского опуса», «где
Цветаева показала себя кондовой антисемиткой», советую обратить внимание и на
другие места очерка: на, скажем, собеседование Марины Ивановны с товарищем
Левитом. Речь, в частности, о Леониде Канегиссере, застрелившем председателя
питерской Чрезвычайки Урицкого (еврея). Цветаева – о нем: «Еврей. Из хорошей
семьи». (В «Нездешнем Вечере» она так пишет о его отце, Иоакиме Самуиловиче
Канегиссере: «...известный строитель знаменитого броненосца – высокий, важный,
иронический, ласковый, неотразимый – которого про себя зову – лорд». И,
напомнив собеседникам о стрелявшей в Ленина Каплан, подводит черту: «...евреи,
как русские, разные бывают». Думается, прав писатель, публицист и киносценарист
Аркадий Красильщиков, когда соотносит некую эволюцию в ее «унаследованной от
матери «иудоприверженности» с Октябрем 1917 года (российская еженедельная
газета «Еврейское слово», № 5 от 29.01.2004). Многократно выразив в ранний
период своего творчества любовь к евреям, М. Цветаева в своих записных
книжках позднее с грустью отмечала, насколько после революции осложнилась для
нее эта проблема. Вот выдержка из ее записной книжки от 15 ноября 1918 года: «Слева
от меня (прости, безумно любимый Израиль!) две грязные, унылые жидовки...
Жидовка говорит: «Псков взят!» У меня мучительная надежда: «Кем?!» Цветаева
чувствует, что ее Россия гибнет, ее муж Сергей Эфрон добровольно борется с
большевиками на стороне Белой армии, а возле себя она слышит, как две еврейки,
захлебываясь от восторга, сообщают, что красными взят Псков... Наблюдая за гибнущей
Россией, она отмечает, что везде «кишат евреи». Не обошла эта деликатная тема и израильскую
русскую прессу. Известный литературовед Генрих Горчаков (Эльштейн), знаток и
почитатель творчества М.И., автор книги о Цветаевой, выступил в конце 1998 года
со статьёй «Ученостью меня не обморочишь». Здесь он доказательно возражает
литературоведу Леониду Кацису, опубликовавшему в Москве, а потом и в
израильской газете, статью «Палестинские отроки с кровью черной...». (О двух
еврейских эпизодах у Марины Цветаевой.) Горчаков называет их «антиеврейскими»,
потому что Кацис в этой статье обвиняет (по формуле другого автора – «уличает»)
Цветаеву в грубом антисемитизме и даже «кровавом навете». Первый эпизод связан
с встречей Марины с А. Бахрахом в 1926 году, когда возник конфликт вокруг
ее выражения (не оговорка) «кровавая» колбаса, вместо «кровяная». Кацис путем
очень сложных, по-моему, заумных софизмов и надуманных ассоциаций, привлекая
творчество Гейне и публицистику Жаботинского, доказывает, что она тем самым
обвиняла его, еврея, в кровавых ритуалах. А сама Марина винилась позже, что,
дразня Бахраха, была неправа. Может быть, что-нибудь объясняет следующее ее
признание: «...у меня обезьянья гибкость (только в обратную сторону – повторяю
наоборот движение). Пример: с любящими евреями – ненавижу евреев, с
ненавидящими – обожаю – и все искренне, до слез! Любовь по оттолкновению». Второй эпизод связан с очерком Мандельштама «Шум
времени», в котором в неприглядном цвете, часто в сгущенных красках
представлена «Белая армия», столь дорогая взглядам и чувствам М.И. («Белая
гвардия – путь твой высок/ Черному дулу – пулю в висок».) Кроме того, он
высокомерно высмеял полковника, посредственного поэта, вызволившего самого О.Э.
из контрразведки. В «Моем ответе Осипу Мандельштаму» в резкой полемической,
далеко не корректной форме М.И. отвечает ему. «...Не мне – перед вами – обелять Белую армию. За
нее – действительность и легенда. Но мне перед лицом всей современности
заклеймить вас. Большого поэта... Красная армия – не есть Чека и добровольчество
– не есть контрразведка... Вы могли предпочесть Красную. Вы не смели оплевывать
Белую. Герои везде и подлецы везде. Говоря о подлецах наших, вы обязаны были
сказать о подлецах своих... Если бы вы были мужем... вы бы взяли винтовку в
руки и пошли сражаться. У Красной армии был бы свой поэт, у вас – чистая
совесть, у вашего народа – еще одно право на существование, в мире – на одну
гордость больше и на одну низость меньше». В одной из записей Марины читаем: «Слава Б-гу, что
я не еврейка. При первом же «жидовка» я бы подняла камень с мостовой и убила...»
Вот теперь «камень с мостовой», эпистолярный, запущен в оскорбителя ее
воинства, армии ее любимого Сергея Эфрона. Истины ради следует предположить,
что есть в этом ответе и очень личная обида, восходящая к 1916 году, когда они
были близки и посвящали высокие стихи друг другу: 10 – Цветаевой и 3 – Мандельштама.
Целую локоть загорелый И лба кусочек восковой. Я знаю – он остался белый Под смуглой прядью золотой. Целую кисть, где от браслета Еще белеет полоса. Тавриды пламенное лето Творит такие чудеса. Посвятив Марине эти влюбленные строки, Мандельштам
внезапно бежал от нее, чтобы больше никогда не искать с ней встреч... Как по моему обострённому еврейству, говорить об
антисемитизме Марины Ивановны нет оснований: в её жизни и творчестве мы такие,
какими нас Бог породил – и великие и гнусные. Мне близка оценка мудрого Эренбурга (Берлин, 1922 г.): «Впрочем, все это забудется, и кровавая схватка
веков, и ярость сдиравших погоны, и благословение на эти золотые лоскуты
молившихся. Прекрасные стихи Марины Цветаевой останутся, как останутся жадность
к жизни, воля к распаду, борьба одного против всех и любовь, возвеличенная
близостью подходящей к воротам смерти». Для меня тема закрыта.
|
|
|||
|