Номер 1(14) - январь 2011 | |
Гиперинфляция и Гиперреальность: Томас Манн в свете Австрийской экономической теории
Перевод с английского Евгения Майбурда
Предисловие переводчика Предлагаемая вниманию читателя статья говорит сама
за себя, и здесь нет необходимости для какого-то рода «введения». Но может
полезно будет сказать несколько слов о том, что такое «Австрийская экономическая
теория» (Austrian Economics). В 1871-74 гг. в мышлении экономистов
произошел исторический прорыв, именуемый Революцией Предельной Полезности. Одновременно
и независимо друг от друга сразу в трех местах Европы вышли книги трех авторов,
предложивших качественно новый подход к экономическому анализу, основанный на предельных величинах, вместо средних, как это было в классической
науке со времен Д. Рикардо и Дж.Ст. Милля. Совершенно новым оказалось
понятие ценности рыночных благ,
принципиально субъективное; у классиков ценность («стоимость») как бы объективно
считалась присущей благам в силу овеществленного в них труда. Эти перемены
повлекли множество далеко идущих последствий, наука приобрела совершенно иной
вид. Новый подход оказался изумительно плодотворным. Имена трех основоположников предельного анализа
суть: Стэнли Джевонс (Англия, 1835-1882), Карл Менгер (Австрия, 1840-1921) и
Леон Вальрас (Лозанна, Швейцария, 1834-1910). Каждый из них был совершенно оригинален,
и каждый предложил свой путь в новом направлении науки. В экономической науке
возникли и остались три оригинальных школы: Английская, Австрийская и
Лозаннская. Нужно сказать, что принадлежность экономиста к
Австрийской школе не определяется только фактом его рождения в Австрии. Иногда
такую ошибку можно увидеть в самых неожиданных местах; например, Пол Кругман
(нобелевский лауреат по экономике) в одной из своих полемических статей против
Австрийской школы причислил к ней Шумпетера (отсюда можно оценить уровень его
эрудиции и, соответственно, его полемики). Ни Йозеф Шумпетер (самостоятельная
крупная величина), ни Рудольф Гильфердинг (марксист), ни иные австрийские
экономисты сюда не относятся, – только Карл Менгер и его последователи. Австрийская школа отличалась подозрительностью к математическим методам анализа, предпочитая логику словесных рассуждений, и категорическим акцентом на экономический либерализм, отрицая экономическую пользу любой формы государственного вмешательства в рыночные процессы. Подход Менгера развивали его ученики, Фридрих фон Визер (1851-1926) и Ойген фон Бём-Баверк (1851-1919), притом, каждый тоже в своем оригинальном направлении. Учеником Визера был Август Фридрих фон Хайек (1899-1992), а вслед за Бём-Баверком следовал Людвиг фон Мизес (1881-1973). Мизес и Хайек были не только экономистами, но
также и глубокими социальными и политическими философами. Каждый из них написал
множество книг и статей, оба окончательно сформулировали то, что сегодня
называют Австрийской экономической теорией. Расходясь между собой в
определенных подходах и частностях, Мизес и Хайек до конца своих дней
оставались непреклонными в одном, и это – экономический либерализм. В эпоху
повсеместного засилья в науке этатизма (и особой его разновидности – социализма),
которая началась в конце XIX в. и продолжается до сих пор (в частности, в
виде кейнсианства), Мизес и Хайек смогли предоставить убедительные доводы к
идее о неизбежно вредоносном эффекте вмешательства государства в механику
свободного рынка. Они развенчали немало мифов о якобы внутренней неустойчивости
рыночной стихии, ее неспособности решать многие задачи, встающие перед
современным обществом, и необходимости государственного патронирования
экономической жизни. Расстройство денежного обращения в Веймарской
Германии (фон рассказа Томаса Манна) часто объясняют Всемирной депрессией 1920-х
гг. и необходимостью выплаты тяжелых репараций, наложенных условиями
Версальского договора на Германию, проигравшую войну. Это не так, утверждает
Мизес. В своей книге “Theorie des Geldes und der Umaufsmittel”, вышедшей еще в
1912 г., Мизес предсказал, что денежные теории социалистов могут вызвать неконтролируемую
инфляцию. Именно это случилось в Веймарской Германии. В книге «Всемогущее
правительство», вышедшей в 1944 г. (русск. перевод: Изд. «Социум», 2006),
он ссылается на свое предсказание и прямо указывает, что чудовищная инфляция в
Германии в 20-е гг. ХХ в. была обусловлена не политическими или
военными событиями, а ошибочными теориями экономистов. Автор снабдил статью аппаратом, может, излишне
пространным на чей-нибудь взгляд, но весьма интересным и полезным. В подобающих
случаях переводчик счел полезным сократить примечания автора, но зато добавить
к ним кое-что от себя. Разумеется, все эти примечания можно не читать (как,
впрочем, и саму статью). Примечания переводчика в ссылках даются курсивом, в
отличие от примечаний автора статьи. Все выделения в тексте автора принадлежат
ему. Итак:
Пол
Кантор
Гиперинфляция
и Гиперреальность:
Томас
Манн в свете Австрийской экономической теории
[1] Можно сказать, что, помимо войны и революции, ничто в современной цивилизации не может по важности сравниться с инфляцией. Потрясения, вызываемые инфляцией, настолько глубоки,
что люди предпочитают замалчивать их и скрывать. Элиас Канетти. «Толпа и власть»
I После всемирного краха социализма как
экономической системы, марксизм сегодня кажется основательно дискредитированным
в качестве интеллектуальной позиции. Пророческое, еще в начале ХХ столетия,
заявление Людвига фон Мизеса, что экономический расчет невозможен, когда нет
свободного рынка, получило доказательство, когда у всех на глазах пал советский
коммунизм. Решительно опровергнутый фактами экономической жизни, в
академическом мире марксизм вынужден был отступить туда, где эмпирическая
реальность, по-видимому, не имеет никакого веса в дискуссиях: на кафедры
гуманитарных предметов. Великий парадокс академической жизни, уже отмеченный не однажды: как раз в момент, когда марксизм утратил доверие в практической жизни, он стал доминировать в преподавании гуманитарных дисциплин в университетах. Америки. Сказанному проложили путь деконструктивизм и другие виды постструктурализма. Указанные течения, ставя под сомнение любые моменты истины и объективности, сделали гуманитарные области уязвимыми для затянувшегося марксистского шаманства – в таком виде, от которого обладают иммунитетом дисциплины, соприкасающиеся с реальностью. На гигантском повороте мировой истории, можно
увидеть как бы образчик эквивалентного обмена в том, что перед лицом миллионов
людей, освобожденных от навязанного им марксизма, горстка профессоров
добровольно предалась устаревшей и отвергнутой догме, которая каким-то образом
льстит их эго и успокаивает их
социальную совесть. И несмотря на громкие заявления о том, что литература и ее
преподавание изменяют мир, никто еще – даже Председатель Федерального Резерва –
не был настолько глуп, чтобы обратиться к профессору литературы за
экономическим советом. Так что есть искушение смириться с как бы
безобидным использованием гуманитарных кафедр в качестве богадельни для смытых
на обочину марксистов. Однако, опасность, проистекающую оттого, что
преподавание литературы отдается на откуп марксистским теоретикам, не следует
недооценивать. То, как наши студенты воспринимают гуманитарные знания, очень
даже сильно может воздействовать на их видение мира в целом. В особенности,
следует быть настороже в отношении возможности перемены упаковки марксизма под
лозунгами типа «социализм с человечьим лицом». Утратив респектабельность как
экономическая теория, марксизм, похоже, продолжает периодически возрождаться
как расплывчатая гуманитарная программа. В недавней статье, Ричард Рорти прямо
и отважно признает экономический провал марксизма, и все же не может не оглядеться
с ностальгией на времена, когда социализм казался достойной экономической
альтернативой:
Оставим в стороне тот факт, что не меньшее число
столь же смелых мужчин и женщин погибло в борьбе против социализма. В высказывании Рорти мы видим опасность того,
что социализму может быть позволено сохранять свои претензии на высокую
моральную ценность. Один из способов сохранить дело социализма – это настаивать
на том, что, несмотря на все его провалы как экономической альтернативы
капитализму, он все-таки дает род альтернативы в каком-то туманном
гуманистическом смысле. В основе той формы деконструированного, или эстетизированного марксизма, которая доминирует сейчас на гуманитарных кафедрах, пребывает вера в то, что литература, с ее высоким этическим зарядом, каким-то образом обращает нас в сторону социализма. Однако, нет никаких причин, почему у левых должна быть монополия на интерпретацию литературы. Даже притом, что многие писатели действительно склоняются к социализму, превалирующее убеждение, что литература может быть использована только для левой интерпретации, есть просто миф. Я не могу рассчитывать в короткой статье разрушить основательно столь долго держащееся и укоренившееся предубеждение. Но я надеюсь показать на конкретном примере, что литературный анализ не может быть исключительной прерогативой академических левых, но что на деле он может быть совместим с Австрийской экономической школой. Я хочу рассмотреть рассказ, написанный Томасом Манном в 1925 г., «Unordnung und frühes Leid», или по-русски: «Непорядки и раннее горе»[2]. Томас Манн Описывая Веймарскую Германию периода
гиперинфляции, рассказ приобретает новое звучание, если его проанализировать в
терминах Мизесовой теории инфляции и глубокой депрессии. С его поразительной
способностью отражать в своих творениях экономическую и социальную
действительность, Манну удалось – даже без какого-либо понятия об Австрийской
экономической теории – воспроизвести психологические следствия обстановки
инфляции с такой проницательностью, которая могла бы восхитить Мизеса. Больше
того, рассматривая «Unordnung und frühes Leid» в свете теории инфляции Мизеса,
мы увидим, что эта история в огромной степени сопричастна нашему видению
культурной истории двадцатого столетия. Прочтение Манна в терминах Австрийской
теории помогает раскрыть связь между экономическими фактами двадцатого столетия
и теми самыми постструктуралистскими идеями, которые дали марксизму вторую
жизнь на нынешних гуманитарных кафедрах. Короче, я надеюсь показать, что –
несмотря на свидетельства о противоположном со стороны моих коллег – все еще
возможно говорить о литературе и при этом что-то понимать в экономике.
II На первый взгляд, «Непорядки и раннее горе» может
показаться историей не настолько существенной, чтобы стоило подвергать ее сколь-нибудь серьезному анализу[3].
Манн описывает, по всей видимости, обычный день из жизни д-ра Абеля Корнелиуса,
профессора истории. Его дети-тинейджеры, Ингрид и Берт, устраивают вечеринку
для своих друзей – типичная юношеская компания, включающая студентов и
артистическую молодежь. Все получают удовольствие, особенно младшие дети профессора,
Лорхен и Байсер (в статье: Snapper – ЕМ),
которые наслаждаются возможностью проводить время со взрослыми детьми. Хотя его распорядок нарушается присутствием такого
количества молодежи, профессора, тем не менее, в каком-то смысле привлекают они
сами и их современный стиль жизни. Он то присоединяется к компании, то покидает
ее, пытаясь поработать у себя в кабинете, и наконец выходит на свою ежедневную
прогулку. Вернувшись, он обнаруживает в доме большой шум. Его пятилетняя дочь
закатывает истерику, потому что ее отверг студент и будущий инженер Макс
Гергезелль, в которого она, пожалуй, преждевременно влюбилась, когда он в шутку
с ней танцевал. В расстройстве оттого, что Макс не может быть ей братом, Лорхен
никак не успокаивается, пока Макс не приходит галантно к ней в спальню, чтобы
пожелать спокойной ночи. На этом рассказ приходит к концу с трогательной
надеждой восстановленной невинности. Производя впечатление истории, не слишком
содержательной по сути, «Непорядки и раннее горе» представляет мир такого рода,
что знаком нам по великим текстам литературного модернизма, таким как
«Опустошенная земля» Элиота или «Смерть в Венеции» самого же Манна. В рассказе
показано исчезновение авторитета, мы наблюдаем распад социального порядка и в
итоге видим неразбериху. В частности, Манн показывает мир, где родители теряют
власть над своими детьми. Очевидно представляя себе родителей старомодными
чудаками, дети считают свое поколение умнее, чем предыдущее. Манн изображает
мир, который помешался на культе молодости. Как знак наступившей неразберихи,
нам представляют «больших» в первом абзаце (стр. 128) – только затем,
чтобы во втором обнаружить, что этим словом названы подростки, но не их
родители, как можно было ожидать. Маленькие дети уже называют отца по имени.
Как история о людях, слишком быстро взрослеющих, «Непорядки и раннее горе»
уместно заключается инцидентом влюбленности Лорхен в Макса. Образ пятилетней
девочки с ее первым романом становится у Манна способом заострить ощущение
читателем нарастания абсурда в мире. В рассказе рассыпаются все категории. Дети ведут
себя как взрослые, тогда как взрослые начинают себя вести как дети: чтобы
поиграть с Лорхен и Байсером, Корнелиус «присаживается на корточки и, став
таким же маленьким, как они, берет их за руки и отправляется с ними гулять»
(стр. 142). Этот образ «ставшего маленьким Абеля» (стр. 142)
указывает на обрушение иерархии в мире Корнелиуса, особенно в смысле социальных
различий. Ему непросто отличить собственного сына от своего слуги – они
одеваются одинаково и склонны к одним и тем же юношеским заскокам и стилю
(стр. 129). Мир в рассказе стал настолько путанным, что
персонажам трудно даже просто сказать, что еще осталось реальным. Этот аспект
привносится присутствием актеров на протяжении истории. Манн подчеркивает
элементы имитации и пародии – у Ингрид «ярко выраженный, забавный дар
подражания» (стр. 128), который они с братом любят использовать:
Когда актер Иван Герцль появляется на вечеринке в
сильном макияже, это наводит Корнелиуса на размышления о том, что люди уже
больше не те, кем они кажутся: «Странно, – думает профессор, – казалось бы,
одно из двух: или скорбь, или румяна… Можно ли румяниться от избытка скорби?»
(стр. 148). Во всей истории повсеместно создается ощущение
не-аутентичности: нынешний мир есть мир поддельный. С исчезновением всех устойчивых точек отсчета,
единственным законом в рассказе является непрерывное изменение. На фоне этой
нестабильности помещен центральный персонаж рассказа. Будучи профессором
истории, Корнелиус постоянно ищет что-то надежное, чтобы за это ухватиться
посреди всей этой изменчивости; он тоскует по неподвижности прошлого,
противопоставляя его постоянно меняющемуся миру настоящего:
Как и в «Опустошенной земле», таким образом, в
рассказе «Непорядки и раннее горе» связность прошлых эпох противопоставлена
бессвязности нынешних времен.
III Пока что рассказ Манна выглядит подобно многим
другим произведениям модернизма, представляя хронику крушения порядка в
двадцатом столетии. Но если вглядеться в то, что, по идее Манна, ответственно
за это крушение, начинаешь понимать всю уникальность рассказа «Непорядки и
раннее горе». Модернисты выдвигают множество объяснений для
рассогласованности жизни в двадцатом веке. В «Опустошенной земле», например,
Элиот связывает беспорядок современного города с неудачей религиозной веры и
утратой традиционных мифов, которые сообщают жизни согласованность. Но в данном
рассказе Манн исследует другую возможность, связывая свое изображение
современной жизни со специфическим моментом истории – с инфляцией в Германии 1920
годов, явлением настолько неординарным, что понадобился новый термин: гиперинфляция. Абсурдность современной жизни обсуждается во
многих источниках, но здесь, однако, Манн выявляет абсурдность современной
экономической политики. В поисках объяснения упадка авторитета в описываемом им
мире, он предлагает нам обратиться к денежному безумию Веймарской республики.
Он показывает, что инфляция не только съедает содержимое кошельков у людей, она
фундаментально изменяет их мировосприятие, в конечном счете ослабляя даже их
чувство реальности. Говоря коротко, Манн предполагает связь между
гиперинфляцией и тем, что часто называют гиперреальностью[4]. Если «модерность» характеризуется утратой чувства
реального, это прямо относится к тому, что случилось с деньгами в двадцатом
столетии. Все угрожает стать нереальным, когда деньги перестают быть реальными.
Я сказал, что в рассказе «Непорядки и раннее горе» превалирует отчетливое
ощущение фальшивой реальности. Это обстоятельство в конечном счете обязано
явлению самой большой фальши из всех: государству с его печатным станком. Гиперинфляция происходит тогда, когда государство
начинает печатать столько денег, сколько ему хочется. То есть, когда
государство становится фальшивомонетчиком. Инфляция – это когда в результате
действий государства исчезает различие между деньгами реальными и фальшивыми.
Вот откуда исходит столь разъедающее воздействие инфляции на общество. В любом
обществе деньги есть один из главных измерителей ценности – может быть, даже
главный измеритель, принципиальный хранитель ценности. Деньги как таковые
являются центральным источником стабильности, непрерывности и связности в любом
сообществе. Поэтому безответственная игра с выпуском денег есть столь же
безответственная игра с чувством ценности в сообществе. Обесценивая деньги,
инфляция угрожает подорвать и разложить в обществе всякое ощущение ценного. Таким образом, Манн предполагает связь между
инфляцией и нигилизмом. Пожалуй, ни в одном обществе нигилизм не был настолько
превалирующим мироощущением, как в Веймарской Германии. Его отражение находим
во всех искусствах и, в конечном итоге, в политике. Конечно, было бы ошибкой считать этот нигилизм
продуктом только инфляционной конъюнктуры. Ясно, что Веймарская Германия
столкнулась с множеством других проблем – одни были наследием Мировой войны и
Версальского договора, другие были унаследованы от немецких мыслителей
девятнадцатого века, таких как Ницше. Однако, как напоминает нам рассказ Манна,
роль инфляции в создании всеохватывающего нигилизма в Веймарской Германии
невозможно переоценить. При взгляде на оборотную сторону долларовой
купюры, мы видим две надписи: «Соединенные штаты Америки» и «В Бога мы верим».
Каким-то образом наши деньги связаны с нашими политическими убеждениями и даже
с нашей религиозной верой. Пошатните веру людей в их деньги, и вы точно так же
расшатаете другие их верования. В двадцатом столетии эта проблема стала
особенно критической, потому что наше время есть эпоха бумажных денег – таких,
которые принимаются исключительно только на веру. Вот почему мы должны были
написать на обороте доллара «В Бога мы верим». Никто особенно не доверяет
Председателю Федерального Резерва. В своем рассказе Манн предлагает нам
посмотреть, что происходит с нашей жизнью, когда мы вынуждены принимать деньги
исключительно на веру, а вера оказывается обманутой государством. Не в пример многим экономистам и историкам (даже и
по сей день), для Манна причины инфляции – не загадка[5].
Он ясно показывает в деталях своего рассказа: все, что пошло наперекосяк в
Веймарской Германии, так или иначе связано с предложением денег. Нельзя не
заметить, что что-то не так, когда мы видим, как Корнелиус пьет «несколько
водянистое пиво за восемь тысяч марок» (в русском издании: «слабенькое пиво [восемь
тысяч марок бутылка])»; стр. 134 – ЕМ).
И Манн хорошо понимает, что источником проблем является фискальная (так в
оригинале – ЕМ) политика государства.
Не может быть совпадением, что исторические события, которые изучает Корнелиус,
– это как раз появление центральных банков, дефицитных финансов и отсюда
источников инфляции как инструмента политики современного государства:
По всему рассказу разбросаны финансовые детали,
отражающие абсурд гиперинфляции. Корнелиус получает в месяц миллион марок, и
этого «более или менее достаточно при случайностях и переменах послевоенной
жизни» (в русском издании не найдено фразы, которая соответствовала бы этой
цитате; на стр. 131, где ей полагалось бы быть, упоминается лишь «многомиллионное
жалование» профессора – ЕМ). В таких ненормальных условиях люди одержимы
экономическими проблемами своей жизни и всю свою энергию отдают попыткам
удержаться над водой. Фрау Корнелиус чувствует себя совершенно
дезориентированной в самых основных вопросах повседневной жизни:
Мы видим, как одно вмешательство государства в
экономику немедленно влечет за собой другое. Породив своей инфляционной политикой
дефицит на рынке, власти вводят новые ограничения, пытаясь что-то
противопоставить ими же созданной иррациональности. Однако, в ответ на
рационирование продуктов, персонажи рассказа Манна находят пути перехитрить эти
государственные манипуляции над рынком:
В изображении Манна, все в мире становится
фальшивым вследствие вмешательства государства в рынок, вынуждающего людей
плутовать[7].
Манн хорошо себе представляет, каким абсурдом становится германская инфляция, и
более того, как это, в свою очередь, делает абсурдом всю жизнь в Веймарской
республике. Он показывает один из моментов инфляции, на который указывал Мизес,
– гонку за реальными благами[8]:
Когда покупательная сила денег тает практически по
часам, люди отчаянно ищут способы удержать ценность, и это значит, что они
спешат обменять свои фиктивные деньги на что-то реальное, на реальные блага.
Таким образом, инфляция лишний раз подчеркивает уже и без того безумное
развитие современной жизни, все более дезориентирующее людей и подрывающее
последние остатки их чувства стабильности. Также Манн показывает, как инфляция разрушает
социальный порядок, порождая фактически огромное подспудное перераспределение
богатства. Те, кто тяжело работали и помещали свои деньги в банк, вдруг видят,
как их сбережения в одночасье обесцениваются. Манн, можно сказать,
документирует падение среднего класса на примере Хинтерхеферов:
Манн показывает, как нелегко этим женщинам жить с
ощущением экономической деградации:
Обществу, состоящему из раздраженных, озлобленных
людей, подобных Хинтерхеферам, вскоре предстоит столкнуться с огромными
политическими проблемами, как покажет рост фашизма в Германии. В то время как многие во время инфляции теряют
все, некоторые, используя новые экономические условия, приобретают состояния. В
числе персонажей Манна находим род спекулянтов, которые наживаются на инфляции:
Те, кто знает, как эксплуатировать ситуацию
инфляции, могут нажить не меньше, чем другие теряют. В результате, инфляция
создает мир навыворот. Тот факт, что люди за ночь теряют или делают состояние,
в ответе за всю социальную путаницу в рассказе, например, за неспособность
Корнелиуса отличить собственного сына от своего слуги. (стр. 129) В мире, где
все отчетливые категории начинают размываться, развивается всепроникающее
ощущение релятивизма. Убеждения Корнелиуса оказываются поколебленными, и он
неспособен противостоять мнениям молодого поколения. До ужаса предвосхищая
нынешнюю тиранию политкорректности, профессор, сталкиваясь с фанатизмом юности,
отступает в академичный скептицизм и пытается прикрыть недостаток убежденности
маской широких взглядов и терпимости:
Озабоченный тем, как бы не встать на какую-либо
позицию, Корнелиус начинает сомневаться в самых фундаментальных своих
определенностях: «Что же, справедливости вообще не существует?» (стр. 161).
Таким образом, показывает Манн, инфляция, в конце концов, имеет политические
последствия, пожирая основные убеждения, образующие основу социального порядка.
Подрывая всяческое чувство стабильности и ценности в Веймарской Германии,
инфляция, в конечном итоге, привела к явлению Гитлера и нацизма[10].
IV Описывая экономические, социальные и политические
последствия инфляции, Манн также точно ухватывает ее психологический эффект. Он
показывает, что инфляция фундаментально изменяет образ мышления людей, понуждая
их жить ради текущего момента. Нет никакого смысла планировать будущее,
поскольку инфляция – и особенно гиперинфляция – делает будущие условия
неопределенными и непредсказуемыми. Как показал Мизес, самый коварный эффект инфляции
состоит в том, что она делает экономический расчет практически невозможным.
Таким образом, она разрушает протестантскую этику, которая еще со времен Макса
Вебера напрямую связывается с капитализмом. Какой смысл сберегать деньги, если
они тут же обесцениваются инфляцией? И Манн показывает, что в условиях инфляции
рациональной стратегией является тратить деньги насколько можно скорее. Так что
инфляция сужает горизонт человека, разрушая точно тот самый подход к жизни,
который в нормальных условиях создает упорно трудящийся и благоразумно
инвестирующий средний класс – тот подход, который побуждает людей ограничивать
текущее потребление ради увеличения будущей производительности. Указанный эффект инфляции объясняет, почему юность
стала доминировать в мире рассказа «Непорядки и раннее горе» и почему старшее
поколение утратило свой авторитет. Молодые скорее приспосабливаются к
меняющимся условиям, тогда как пожилые укоренены в своем образе жизни. Поэтому
молодежь лучше управляется с инфляцией:
Манн замечает, что инфляция изменяет даже манеру
одеваться, но, что важнее, он видит, как она изменяет динамику между
поколениями в обществе, давая молодежи огромные преимущества перед старшими. Не
пожив в условиях экономической стабильности, молодежь скорее способна ужиться с
процессом инфляции. В образе слуги Корнелиуса, молодого Ксавера, Манн
представляет нам подлинное дитя эпохи, воплощение ее добродетелей и пороков:
Ксавер проявляет требуемое эрой инфляции качество
приспособляемости к меняющимся условиям, но цена, которую он платит за это,
есть полная утрата дисциплины, когда-то высоко ценимой в немецком обществе. Его
недостаточное сочувствие к прошлому, конечно, смущает его хозяина, профессора
истории, но как дитя инфляции Ксавер все время устремлен в будущее:
В мире, где молодежь враз проскакивает во времени
на два дня вперед, пожилые все более и более становятся не причем. Экономисты
давно признали, что инфляция особенно тяжела для старших поколений общества,
особенно для пенсионеров, живущих на фиксированный доход, который не может
успевать за обесценением денег. Манн подтверждает наше ощущение
психологического расстройства, сопровождающего опустошающее действие инфляции.
Более чем любой другой фактор, инфляция дискредитирует авторитет старших
поколений и придает силу молодежи. Дело не просто в том, что старшие теряют присущее
им экономическое преимущество перед молодыми. В условиях инфляции все
нормальные добродетели старших поколений внезапно начитают работать против них,
тогда как все нормальные недостатки молодых так же внезапно начинают выглядеть
мудростью. Консерватизм и чувство традиции делают невозможным реагировать
должным образом на быстрое изменение экономической обстановки, тогда как
беззаботная расточительность молодежи в условиях инфляции парадоксально становится
родом благоразумия. Гениально показывает Манн, как все характеристики мира в
«Непорядки и раннее горе» искривляются в новых экономических обстоятельствах.
Нужно обратиться к такому экономисту, как Мизес, чтобы понять причины и все
разнообразные экономические последствия инфляции. Манн, однако, показывает
человеческое измерение феномена инфляции – как она изменяет не только
экономические условия, но самое ткань повседневной жизни, вплоть до психики
маленьких детей[11]. Преждевременная
влюбленность Лорхен в Макса есть эмоциональный эквивалент инфляции.
V Вдобавок ко всем ее экономическим, социальным,
политическим и даже психологическим последствиям, инфляция, как видит ее Манн,
подрывает основополагающее чувство реального. В мире инфляции реальность начинает
размываться; мы видим, что даже пиво за восемь тысяч марок отдает водой. По
различным причинам, цены не всегда могут следовать за инфляцией, и
производители иногда вынуждены удешевлять свои продукты посредством
фальсификации. Манн рисует здесь, как жизнью повсеместно завладевает «дешевка»[12].
Корнелиус считает себя джентльменом, но в стесненных обстоятельствах он не
может удержаться от нарушения своих правил, например, когда он предлагает
гостям сигареты:
Характерно как вещи приходят в запустение в этих
условиях инфляции, когда нарушается нормальное течение экономической жизни:
Как только представляешь себе, что происходит в
рассказе «Непорядки и раннее горе», так видишь, насколько начало рассказа эмблематично для того мира, который описывает Манн:
Ясно, что инфляция отрицательно влияет на меню
персонажей, но очевидным становится нечто более значительное. Корнелиус и его
семья живут в мире, где у них больше нет десерта, а есть только его заменители.
Принужденные инфляцией к экономии, эти люди не могут больше позволить себе
нечто подлинное:
Всем нам знакомы такого рода пищевые заменители –
искусственные продукты, которые всегда представляются как нечто лучшее, чем
реальные вещи, но на самом деле лишь слегка дешевле (и возможно, менее
питательны). Такие заменители характерны для жизни в двадцатом столетии, и
Германия, с ее развитой химической промышленностью, была передовой в их
разработке – настолько, что во все языки вошло немецкое слово
ЭРЗАЦ. Таким образом, в своем обвинительном заключении в
адрес денежной политики Веймарской республики, Манн показывает, как инфляция
способствует формированию эрзац-реальности в двадцатом столетии. Мы пришли к
жизни в мире фанеры, вместо дерева. Вещи уже перестали быть реальными, мы
окружены искусными (и дешевыми) заменителями – не более чем симулякрами
реальных вещей. Рассказ Манна полон искусственных заменителей – от вставных
зубов у няньки младших детей (стр. 140) до искусственной кожи обуви
Гергезелля:
Искусственно раздутая инфляционная экономика
производит все больше и больше ирреальностей, включая растущий обман на
товарном рынке. Многое из того, что традиционно и ошибочно считается присущими
капитализму пороками, в действительности есть результат государственного
вмешательства в рынок – здесь, в форме игр с денежным предложением. Как
показано у Манна, именно сознательная инфляционная политика государства
разъедает самое субстанцию реальности в современном мире. Чтобы быть точным, не во всем следует винить
инфляцию. Уже в девятнадцатом столетии Алексис де Токвиль отметил в
демократических обществах тенденцию к удешевлению продукции:
Так что, еще до инфляции бумажных денег двадцатого
столетия можно было заметить в современной экономике движение в сторону
симулякров взамен реальных вещей. Де Токвиль напоминает нам, что экономическое
развитие часто имеет политические причины, и многие тенденции, описанные Манном
в рассказе «Непорядки и раннее горе», могут быть приписаны внезапной
демократизации Германии после Первой мировой войны. Но Манн показывает, как
инфляция форсирует и усиливает эти тенденции, вынуждая людей ради экономии
прибегать к заменителям в отчаянной попытке поддержать тень своего прежнего
жизненного уровня. Со своим безошибочным чутьем текстуры повседневной
жизни Манн ощущает взаимосвязь между миром инфляции и миром современных медиа;
последние таким же образом вносят свой вклад в создание всеобъемлющего мира
иллюзии. Хотя писал он еще в 1920 годы, Манн уже хорошо себе представлял, как
современные технологии и все более опосредованный характер современной жизни
создают новые возможности для обмана. Любое средство информации (коммуникации)
есть потенциально средство дезинформации (дискоммуникации). В розыгрышах Берта
и Ингрид важным посредником становится телефон:
Телефон служит примером того, как современные
средства коммуникации создают иллюзию непосредственного общения. Берт и Ингрид
получают удовольствие от чувства как бы общения с публичными лицами своего
времени, но, в известном смысле, они так же обмануты, как люди, которых они
дурят. Они думают, что имеют дело с известными людьми непосредственно, тогда
как на деле между ними и этими людьми располагается телефон – иначе обман был
бы невозможен. Так что отношения, в которые они вступают по телефону, не могут
быть настоящими отношениями (и немецкий эквивалент для «неправильного
соединения» как нельзя более уместен здесь: “falsch verbunden” – «фальшивое
соединение»). В телефонном разговоре мы не видим собеседника,
однако находимся во власти иллюзии живого присутствия. Точно так же, в
экономике, основанной на бумажных деньгах, никто больше не видит золота, но
бумажная валюта держится на иллюзии присутствия за ней реального богатства.
Растущая степень опосредованности современной экономики – особенно, развитие
сложных финансовых инструментов – позволяет государству обманывать население
относительно природы своей денежной политики. Когда государство пытается уменьшать размер монеты
или содержание в ней драгоценного металла («порча монеты»), большинство людей
сразу видит результаты. В противоположность этому, финансовое опосредование,
осуществляемое современной системой центробанков, позволяет укрывать денежные
обстоятельства покровом тайны. Техника дефицитного финансирования и
монетаризации долга скрывает от публики, по крайней мере, вначале, что
происходит с предложением денег. Точно так, как шутки Ингрид и Берта
срабатывают только потому, что люди не
могут их видеть, инфляция Веймарского государства работала только потому,
что была сокрыта за завесой современной центробанковой системы. При бумажных
деньгах, поначалу нет возможности увидеть, как портят валюту. Как показал
Мизес, инфляционная политика целиком покоится на путанице между деньгами и
капиталом в любой системе непрямого обмена – на иллюзии, что кусочки бумаги
каким-то образом представляют реальное богатство. Всепроникающую неаутентичность современного мира
Манн находит даже в музыкальных развлечениях молодых людей – они слушают не
живое исполнение, а механическое воспроизведение на граммофоне. В «новом мире»,
порожденном граммофоном, смешивается музыка со всего света, так что трудно
различать национальные истоки (стр. 158) или отличить настоящую народную
песню от популярного хита (там же). Делая как бы доступной музыку со всего
мира, граммофон создает фальшивую ауру общемирового постижения культуры, но на деле
всего лишь добавляет ощущение культурного релятивизма:
Повсюду в рассказе «Непорядки и раннее горе» можно
увидеть иллюзию замещенной реальности. Уход из мира реальности как нельзя лучше
иллюстрируется бегством Ксавера в причудливый мир кинематографа:
Здесь Манн предвосхищает то, что станет открытием
Голливудского Мифа в аптеке Шваба[15]
Такого рода мечты вскормлены инфляционной экономикой, которая так или иначе
разрушает амбиции молодежи. В мире кино молодой человек фантазирует о том, как
сделать себе состояние, потому что он может стать богатым лишь в воображении,
совершив одно большое убийство. В обстановке инфляции человек должен мечтать о
том, чтобы разбогатеть за одну ночь, потому что медленный, постепенный путь
накопления средств за счет упорной работы просто не работает. Манн ощущает, что
кино есть форма искусства, идеально соответствующая эпохе инфляции – динамичное
искусство в динамичную эпоху. Он показывает, как кино уже пропитывает
повседневную жизнь, – Ксавер выбирает сорт сигарет «предпочтительно марки,
носящей имя прославленной кинодивы» (стр. 129). В иллюзорном мире,
порожденном инфляцией, предпочтения человека формируются образами кино.
VI Присутствие в рассказе телефона, граммофона и
кинофильмов создает ощущение того, до какой степени опосредованной стала
современная жизнь, насколько мы окружены искусственными подобиями и имитациями
жизни. В конечном счете, главной темой рассказа оказывается имитация.
Внимательно изучая рассказ Манна, можно увидеть, как в нашем столетии
концептуализуется заново понятие имитации – существенный сдвиг в нашем образе
мышления, что может быть коррелированно со сдвигом в сторону бумажных денег и
инфляционной политики. В старом понимании денег, банкнота отсылала нас к
чему-то вне ее самой. При золотом стандарте долларовый билет представлял,
отображал определенное количество золота, которое где-то лежит и может быть
получено по требованию. Вот что значит валюта, основанная на золоте, – бумажная
банкнота могла быть выкуплена реальным товаром, а именно – золотом, чем-то
таким, что имеет свою независимую ценность. Но в современном мире неразменных
денег (fiat money – буквально: декретированные деньги – ЕМ) банкнота представляет просто другую банкноту. Долларовый билет
может быть обменен всего лишь на другой долларовый билет, но такая операция не
имеет смысла, коль скоро валюта не поддерживается никаким реальным товаром. В
современной системе бумажных денег банкнота не представляет ничего вне себя
самой, она представляет только самое себя[16]. Поистине замечательно, что такая перемена в
понятии отображения при системе неразменных денег выглядит прототипом нового
понятия отображения (representation) в современном искусстве. Современный
художник гордится своим открытием нерепрезентативного искусства. Спросите
современного художника, что означают каракули на его холсте, и он
покровительственно изречет: «Моя живопись не представляет ничего внешнего по
отношению к ней, она представляет (represents) самое себя». Выросший из идеи
«искусства для искусства» девятнадцатого столетия, данный подход в современном
искусстве отрицает, что художнику нужно соотноситься (refer) с внешним миром;
его произведения могут существовать внутри самодостаточного мира самого
искусства. Мир современных бумажных денег есть точно такая же самозамкнутая
система. Валюта без поддерживающего ее товара, вроде золота, таким образом,
дает модель такого само-себя-представления (self-referentiality), каким
гордится современное искусство[17]. В данном случае трудно говорить о причине –
следствии. Было бы сверхупрощением заявить, например: «Современное искусство
стало нерепрезентативным, потому что мы ушли от золотого стандарта». Скорее
можно предполагать, что корни того и другого кроются в более глубоких пластах
современной жизни и современной культуры – возможно, в демократизации,
исследованной де Токвилем. И все же стоит задуматься о том, что столь
фундаментальное изменение, как переход от обеспеченной золотом валюты к
неразменным деньгам могло иметь масштабные последствия для общества и возможно
даже воздействовать на основные культурные установки. Если самореферентность
действительно является характеристикой современного искусства, тогда, пожалуй,
инфляционная среда, созданная государствами в двадцатом веке, по меньшей мере,
помогла культивированию чувства ирреальности, которым пронизана наша культура.
Когда деньги перестают соотноситься с чем-то реальным, традиционная идея
референтности оказывается подорванной. Архитекторы инфляционной политики виновны во
многих катастрофах двадцатого столетия, экономических и политических. «Непорядки
и раннее горе» подсказывает, что мы также можем считать их ответственными за
бессодержательную самореферентность значительной части современного искусства. Когда искусство отрезано от реальности, художник
обращается к таким заменителям, как сюрреальность и гиперреальность. Движение,
известное как постмодернизм, все целиком растет из поворота современного
искусства к нерепрезентативности. Одним из ведущих в теории постмодернизма
выступает понятие симулякра, наличие которого в рассказе «Непорядки и раннее
горе» мы уже отметили[18]. Согласно одному из определений, симулякр есть
копия, у которой парадоксально не существует оригинала. И это – точная характеристика
неразменных денег. При фиксированном золотом стандарте, долларовая купюра
выступает как репрезентация – ее оригиналом служит определенное количество
золота. Здесь можно без труда отличить репрезентацию от оригинала – последний
блестящий и сияющий, тогда как первая – зеленая и мятая. Но такого рода
различение больше не является возможным в мире чисто бумажных денег. Одна
купюра представляет всего лишь другую купюру – мы оказываемся в мире, где одни
копии без оригиналов[19]. И это в точности мир такого рода, какой рисует
Манн в рассказе «Непорядки и раннее горе», – мир, где реальность постоянно
грозит раствориться в том, что есть не более чем отражение (репрезентация)
реальности. Корнелиуса огорчает, что сын его восхищается
актером Иваном Герцлем и подражает ему:
Выбрав своей моделью актера, Берт находит себя в
имитации имитатора, и таким образом рискует обернуться не более чем симулякром
человека. Что поражает Корнелиуса в Герцле, так это полное отсутствие в нем
аутентичности; как актер, он всегда как будто играет спектакль, и потому не
имеет собственной реальности:
Еще тогда – в 1920 годы – Манн пророчески видел
грядущую неаутентичность, которой предстояло пропитать современное общество и
современную культуру, связывая это с современными средствами коммуникации, но
также хорошо понимая ее связь с деньгами без металлического покрытия (fiduciary
media). Действительно, моделью для потери аутентичности в современном мире
служит у него утрата реальности денег, вызванная инфляцией[20]. Я могу предложить один особенно подходящий пример
в подтверждение связи, которую я провожу между эпистемологией искусства
двадцатого столетия и дебатами вокруг бумажных денег. Сердцевиной
постмодернизма является тенденция делать акт репрезентации проблематичным.
Образы постмодерна призывают внимание к себе, к самому факту, что они – всего
лишь образы. В традиционном искусстве медиум, так сказать, прозрачен – художник
хочет, чтобы мы смотрели сквозь его акт репрезентации на предмет репрезентации
и, следовательно, делает все возможное, чтобы наше внимание не
концентрировалось на его медиуме. Но художник-постмодернист прилагает рычаг
именно к процессу репрезентации, выдвигая свой медиум на передний план и
заставляя нас, таким образом, концентрировать наше внимание на самом акте
репрезентации, на том факте, что перед нами нечто репрезентируется. Известнейшим примером такой техники сюрреалистов
служит «Предательство образов» (TheTreachery
of Images) Рене Магритта (см. рис. 1).
Один из возможных вариантов прочтения надписи на его искусной картине: «Это не
трубка, это только изображение (representation)
трубки». Магритт пресекает в корне любое наше стремление перепутать
репрезентацию вещи с самой вещью, открыто направляя наше внимание на свой акт
репрезентации этой вещи[21].
Картина оставляет нас в томительном ощущении неадекватности и даже скрытого
подвоха всех актов репрезентации.
Рис. 1. Надпись: «Это не трубка»
Оригинал: Рене Магритт. Масло,
холст 60х81,3 см.
Музей Искусств графства Лос
Анджелес Картина Магритта, написанная в 1928-29 гг.,
кажется превосходным примером авангардного искусства – работой такого рода, что
могла быть произведена только в двадцатом столетии. И все же она странным
образом вызывает в памяти известную карикатуру Томаса Нэста, нарисованную как
иллюстрация к книге Дэвида Уэллса «Деньги Робинзона Крузо». Книга была
опубликована впервые в 1876 г. (см.
рис. 2).
Книга Уэллса критикует инфляцию бумажных денег, вызванную Гражданской войной.
Он использует фабулу Робинзона, чтобы выявить дурость распространенной веры в
реальность бумажных денег:
Рисунок Нэста блестяще схватывает сущность идеи,
сюрреалистически подменяя вещь ее репрезентацией. Подобно Магритту, Нэст
напоминает нам, что рисунок коровы – это не корова, но у него это не просто
эстетическое утверждение. Он проводит более серьезную аналогию – между
подвохом, скрытым в художнической репрезентации и подвохом, скрытым в печатании
денег государством и принудительном установлении их как законного платежного
средства. Аналогия воплощается в параллели: «Это корова актом Художника», и
«Это деньги актом Конгресса». Опыт инфляции «союзных гринбеков» заставил Нэста,
даже не читая Ницше, подвергнуть сомнению реальность репрезентации. Как и в
рассказе «Непорядки и раннее горе», обстановка инфляции выдвигает вопрос об
аутентичности репрезентации – в такой форме, которая вызывает у художника мысль
об иллюзиях, задействованных его собственным ремеслом[22].
Рис. 2. Надпись под рисунком: «Билет
молока для бэби – вместо молока»
На билете надпись: «Это молоко
актом коровы».
VII Может быть, «Непорядки и раннее горе» – просто
короткий рассказ. Замечательно, однако (как я пытался показать), насколько
полную картину современного мира способен был уложить Манн в эту сжатую историю
и насколько богата она экономическими деталями. Своим вниманием к воздействию
инфляции на повседневную жизнь, Манн доставляет превосходное дополнение к
блестящему анализу Мизесом этого феномена. Мизес объясняет, что произошло в
Веймарской Германии, а Манн воссоздает чувство того, как все это ощущали
обычные люди, и таким путем помогает довести до сознания своих читателей весь
ужас инфляции. Хотя, может, это и редкий случай, я предлагаю
данное обсуждение рассказа «Непорядки и раннее горе» в качестве примера того,
что возможен экономический, но не-марксистский, анализ литературы. Только
подойдя к этому рассказу во всеоружии корректного анализа инфляции,
предоставленного Мизесом, можно увидеть, в чем его истинное значение и каковы
его обширные импликации. Чем особенно интересен этот рассказ – это тем, что он
рисует тот же самый мир, какой обычно описывают модернистские тексты, но для
характерных особенностей этого мира предлагает другие объяснения. Манн
исследует чувства современного человека, у которого выбита почва из-под ног, не
с позиции метафизических начал человеческого существования, но с точки зрения
эффекта специфической политики государства – а именно, инфляции. Больше того,
он показывает, что неаутентичность современной жизни, вину за которую так часто
приписывают характерным явлениям капитализма (таким как реклама), вернее было
бы объяснять как результат инфляционного климата, создаваемого государством. Марксистские критики, доминирующие сегодня на
гуманитарных кафедрах, ведут себя так, как если бы любой литературный анализ
должен всегда и непременно приводить к удобным (для них) левым выводам. Анализ
рассказа Томаса Манна в русле Австрийской Школы экономики демонстрирует, что
многие проблемы, отличающие современную жизнь, – что бы эти критики ни заявляли
– являются продуктом не частного предпринимательства, но как раз того самого
вмешательства государства в экономику, которое рекомендуют марксисты. Двадцатое столетие может быть названо Эпохой
Инфляции, или Эпохой Бумажных Денег, а «Непорядки и раннее горе» показывает,
как этот факт относится к превалирующему в наше время ощущению неаутентичности,
к чувству недостатка реальности и утраты ценности. Подчас критики в недоумении
пытаются найти ответ на вопрос: как могли такие писатели, как Кафка, видеть мир
столь абсурдным? Фактом является то, что повседневные, обыденные последствия
инфляции в Германии 1920 годов были более абсурдными, чем все, что могло
привидеться Кафке. Когда Грегор Замза превращается в насекомое, это конечно
привносит в его семью элемент сумасшествия, но по крайней мере деньги, которые
его родители откладывали в банк, сохраняли свою ценность и позволяли семье жить
дальше. И когда его сестра отправлялась в магазин, ей не требовалась тележка,
чтобы везти банкноты, нужные для покупки буханки хлеба. Конечно, было бы ошибкой приписывать исключительно
инфляции развитие идеи Абсурда в современной литературе. В конце концов, мы
можем найти Абсурд в литературе стран, которые никогда не прошли через что-то,
подобное германской инфляции (хотя в этом столетии было бы невозможно найти
страну, не затронутую инфляцией – не исключение даже Швейцария; в нынешнем мире
мы всегда говорим только об относительном
уровне инфляции; вообще как таковая инфляция есть наиболее распространенный
феномен нашего времени). И все же «Непорядки и раннее горе» дает обильную пищу
для размышлений и заставляет вопрошать о том, до какой степени этот всеобщий экономический
феномен мог повлиять на современную литературу и образ мышления. С подсказки
Манна мы начинаем задаваться вопросом – не может ли инфляция в действительности
быть явлением еще более коварным, чем нам казалось, фундаментально изменяющим
наш мир и наше миросозерцание? Таким образом, при подходе, весьма отличном от
марксистского, Манн выявляет взаимосвязь духовной и экономической истории
двадцатого столетия, заставляя нас гадать – не стал ли мир, скорее, метафорой,
когда деньги стали не более чем метафорой? Как я сказал вначале, теории деконструкционизма и
постструктурализма вымостили дорогу марксистам к овладению гуманитарными
кафедрами, поставив под сомнение любые стандарты истины и реальности и, таким
образом, сделав очевидный провал социалистической экономической политики в
реальном мире нерелевантным для мышления профессоров литературы. Однако, анализ
рассказа «Непорядки и раннее горе» показывает, что эти теории не дают глубокого
проникновения в условия человеческого существования (на что они претендуют), но
суть всего лишь реакция на специфические экономические события двадцатого
столетия – Эпохи Инфляции. Теоретики, которые с помпой провозглашают
иллюзорность человеческого существования, на деле всего лишь отражают мир,
созданный денежной политикой государства – паутину иллюзий, эндемичных эпохе
бумажных денег. Как ни странно это прозвучит, можно сказать, что
Фуко, Деррида и другие постструктуралисты – правы. Они развили философию,
соответствующую Эпохе Инфляции – эпохе, когда деньги сами по себе представляют
ничто, и потому становится проблематичной всякая репрезентация. Ошибка
происходит тогда, когда из своего ограниченного исторического опыта они делают
глобальные обобщения и считают мир, созданный экономической теорией
кейнсианства, равнозначным человеческой жизни вообще. Чтение рассказа Томаса Манна может напомнить нам,
что не человеческая жизнь как таковая отмечена нереальностью, – это деньги,
которые наши правительства исподтишка навязывают нам инфляционной политикой, приводят
к размыванию нашего чувства реальности в двадцатом столетии. Примечания
[1] Статья впервые опубликована в Review of Austrian Economics Vol. 7, No 1 (1994). Перевод
сделан по интернетному варианту, сайт:
[2] Автор статьи ссылается, понятно, на английское
издание. Цитаты и ссылки в переводе - по изданию: Томас Манн. Собрание сочинений.
Том 8, стр. 128 и далее. Гос. Изд. Худ. Литературы. М. 1960. Рассказ «Непорядки и
раннее горе» в переводе Т. Исаевой.
[3] «Непорядки и раннее горе» часто называют новеллой, но мне кажется, что вещь
достаточно коротка, чтобы называть ее рассказом. Хотя она довольно популярна и
часто включается в антологии, критики уделяют ей мало внимания. Если она вообще
обсуждается, обычно внимание обращают на автобиографические ее аспекты. Кое-кто
мимоходом отмечает, что действие происходит во время инфляции, но на удивление
мало кто замечает, насколько важную роль играют в рассказе экономические
факторы.
[4] Термины гиперреальность
и гиперреализм происходят из
искусствоведения. Они относятся к стилю в живописи настолько фотографически
реалистичному, что картина выглядит нереальной. Расширенное значение в
современном дискурсе термин получил благодаря таким писателям, как Жан
Бодрийяр, который видит весь мир, где мы живем, гиперреальным в его
всеобъемлющей искусственности: «Гиперреальность больше не относится к снам или
фантазии… Она выражает галлюцинаторное подобие реального самому себе»; «Именно
реальность сегодня гиперреальна» (курсив оригинала). См. Жан Бодрийяр. Simulations, пер. Paul Foss, Paul Patton, and Philip Beitchman (New
York: Semiotext [e], 1983), pp. 142, 147. Более популярное изложение современной идеи гиперреализма см. у Умберто
Эко: Umberto Eco, Traves in Hyperreality, пер. William Weaver (New York: Harcourt Brace, 1986), pp. 3-58.
[5] Например, в своем влиятельном и повсеместно
одобряемом исследовании “Веймарская культура” (Weimar Culture, NY, 1968) историк Питер Гэй делает типичную ошибку,
путая эффект инфляции с ее причинами. На его взгляд, инфляция там была вызвана
“недостатком золота, неблагоприятным платежным балансом и утечкой капиталов” и
лишь однажды он мимоходом касается “печатания денег государством”.
[6] Соответствующий пассаж у Маколея можно найти в
главе 19 его «Истории Англии». Что Манн читал этот раздел, можно заключить из
словесной переклички; в одном месте Маколей говорит о «Лампе Аладдина», а Манн
упоминает о биржевом маклере, который «преуспевает… не хуже Аладдина с его
волшебной лампой» (стр. 157). В указанном разделе своей книги Маколей
описывает момент, когда Британский парламент создает национальный долг для
покрытия бюджетного дефицита, который возник, в основном, из-за финансирования
войн. Несомненно, Манн увидел параллель с ситуацией в Германии после Мировой
войны. Маколей восхваляет дефицит как чудесное изобретение ради национального
процветания. У Манна было меньше причин для подобных восторгов. В указанный период
английской истории – за столетие до начала промышленной революции – в стране
наблюдалось изобилие денежных капиталов на руках у населения, не находящих
применения. Поэтому множество людей с радостью покупало облигации Банка Англии.
Доходило до того, что, когда правительство стало выкупать облигации, люди
жаловались и говорили, что пусть лучше оно понизит процент по облигациям.
Создание государственного долга тогда не вызвало инфляции в Англии. Как видим,
социально-экономические ситуации в Англии конца XVII в. и Германии 20-х XX в. различались принципиально. Оттого Маколей
по праву восхвалял государственный долг, а у Манна были все основания осуждать
это явление.
[7] Примем во внимание, что, как ни привычны такие
вещи были для советских людей, для немцев, с их особым почтением к государству
и привычкой уважать закон и все правила, такое вынужденное поведение было
совершенно из ряда вон и у многих должно было создавать внутренний дискомфорт.
Далее, плутовать против государства считалось злом, но если это приходится
делать ради пропитания семьи, это становится благом. На подобных примерах можно
видеть, как люди начинают терять ощущение различия между добром и злом – одна
из характерных черт массовой психологии XX века – залог успеха демагогов и политических
проходимцев.
[8] По-немецки: “die Flucht in die Sachwerte". См. Л. Мизес. «Человеческое действие» (автор дает ссылку на английское издание,
стр. 424; русское издание: «Социум». Челябинск, 2005).
[9] Тут можно было бы добавить: не только с чувством
деградации, но с ощущением полнейшей неестественности, фальши их нынешнего
положения. Вдруг, «ни с того, ни с сего» потерять состояние и дом – то, чего в
нормальной жизни просто не должно быть.
См. ниже в статье об ощущении ирреальности
мира.
[10] Возможно, будет слишком смело
приписывать инфляции явление Гитлера, однако в работе Элиаса Канетти «Толпа и
власть» (Elias Canetti, Crowds and Power, Carol Stewart, trans. (New York: Seabury, 1978), особенно сс. 187-88, можно найти глубокое
обсуждение зависимости межу инфляцией и нацизмом. Канетти даже находит прямую
связь межу обесценением человеческой жизни, явленной в Холокосте, с инфляцией в
Германии. У Мизеса ясный анализ Веймарской политики и роли инфляции в подъеме
нацизма см. «Всемогущее правительство» (Русское издание: «Социум». Челябинск,
2006).
[11] Конечно, Манн был не единственным писателем того
времени, рисовавшим последствия инфляции, хотя литературная критика обращала на
этот феномен до удивления мало внимания. Дальше Кантор называет ряд имен немецких
и австрийских писателей, из которых мне знакомы такие имена, как Роберт Музиль,
Стефан Цвейг и Генрих Манн.
[12] В оригинале: cheapening of the world. Слово cheap, «дешевый», точно как и в русском, может иметь как нейтральный, так и
негативный оттенок «дешевки» (вплоть до характеристики определенного типа
женщин), но также может означать мелочного скрягу. Отсюда у Кантора смысловая
связь мотива удешевления товаров путем фальсификации и проявления Корнелиусом
мелкой прижимистости, какая вряд ли была характерной для него в прежней
нормальной жизни. [13] Невольно задумаешься – а в каком же мире мы жили в СССР, когда такие вещи были не результатом катастрофического развития, а рутиной, длящейся из поколения в поколение? На протяжении таких периодов большинство людей может приспособиться к подобному стилю жизни и считать его нормальным. В то же время для той жизни были характерны сходные признаки размытия реальности, неаутентичности и деградации ценностей, о каких говорит и еще будет говорить Кантор. Так что всю жизнь в СССР можно назвать одной сплошной катастрофой в смысле рассказа Манна. И не только в этом смысле.
[14] Алексис де Токвиль. «Демократия в Америке». Пер.
с французского. «Прогресс». М.,1992, с. 346. Токвиль иллюстрирует этот
принцип личным наблюдением: «Когда я впервые подплывал к Нью-Йорку… я был
поражен, увидев на берегу… несколько небольших беломраморных дворцов, часть
которых была построена в античном стиле; на другой день, рассмотрев
повнимательнее то здание, которое в особенности привлекло мой взор, я
обнаружил, что его стены были сделаны из кирпича, побеленного известью, а
колонны – из крашеного дерева. Все здания, которыми я восхищался накануне,
оказались такими же» (там же). Об идее связи между демократией и симулякром –
см. в работе Бодрийяра. Современные французские мыслители могли бы удивиться,
узнав, как много их идей были предсказаны их соотечественником-аристократом в
девятнадцатом столетии. Изящный намек на пробелы в образовании философов
постмодерна.
[15] Как сообщает Википедия, Аптека Шваба в Голливуде
(Сансет Бульвар) была местом, где тусовались киноактеры и кинодеятели в 1930-50 гг.
Снесена.
[16] Чтобы быть точным, пока люди доверяют бумажной
валюте, она может обмениваться на реальные товары и в этом смысле все же можно
считать, что она представляет реальную ценность. Однако, как показывает быстрое
обрушение системы бумажных денег в Веймарской Германии, «реальность» бумажной
валюты более призрачна, чем у валюты основанной на золоте.
[17] В этом контексте обратим внимание на известную
формулировку Сэмюэля Беккета о нерепрезентативном характере современного
искусства: «Нечего выражать, нечем выражать, не из чего выражать, нет
способности выражать, нет желания выражать – наряду с обязанностью выражать»
(см. Samuel Beckett,
“Three Dialogues”). Заменив одно слово, получим превосходную характеристику мира бумажных
денег: «Ничего в обмен, не с чем обменивать, не из чего
обменивать, нет способности обмена, нет желания обмена – наряду с
обязательством обмена».
[18] Общее исследование о симулякрах у Манна см. в:
Bernard J. Dotzler, Der
Hochstapler: Thomas Mann und die Simulakren der Literatur (München: Wilhelm Fink, 1991).
[19] Вот почему гораздо проще устроить инфляцию
бумажных денег, чем валюты, поддерживаемой золотом. Насколько эта ситуация
близка к миру симулякров по Бодрийяру, видно из следующей его характеристики: «Отношение
между ними не есть больше отношение оригинала и подделки… объекты становятся
неидентифицируемыми симулякрами друг друга». Нередко он говорит о циркуляции
симулякров, откуда видно, что он сам ощущал связь своего понятия с бумажными
деньгами. Курьезное историческое совпадение можно увидеть в том, что
постструктуралисты были одержимы так называемыми «свободно плавающими символами»
как раз примерно в то время (1970-е гг.), когда национальные валюты обрели
«свободно плавающий курс» – уже без малейших следов привязки к золоту.
[20] Мои коллеги-постструктуралисты, возможно,
посмеются надо моими наивными рассуждениями о «реальных деньгах», поскольку,
дескать, любые деньги включают акт репрезентации, и я просто впадаю в
архаическую фетишизацию золота. Здесь, как и в других областях, Австрийская
теория более «субъективна» в своих взглядах на реальность, чем альтернативные
теории денег (особенно марксизм с его «объективной» теорией трудовой ценности).
Для Австрийской теории, «реальные» деньги – это такие, которые сам рынок
принимает как настоящие. Как показывает Мизес, любое благо, принимаемое как
деньги, должно – хотя бы изначально – иметь меновую ценность, не зависящую от
его использования в качестве денег, в противоположность тем, которые
государство должно заставлять людей принимать как средство обмена. Различие не
субстанциональное, а чисто прагматическое, отражающее естественное поведение
людей. Если мои коллеги будут настаивать на том, что нельзя считать один вид
денег более реальным, чем другой, у меня имеются несколько рублей, которые я
предложу им обменять по номиналу на Крюгер-рэнды (золотая монета, отчеканенная
в Южной Африке в 1967 г., содержит 92 % чистого золота, один из
ведущих товаров на мировом рынке золота).
[21] Важность этой картины для постструктуралистов
видна из того, что Мишель Фуко написал о ней большое эссе, предложив несколько
интерпретаций надписи «Это не трубка». Он также связывает картину с идеей
симулякров: «неопределенное и взаимообратимое отношение подобного к подобному»
– еще одна подходящая характеристика иллюзорного мира бумажной валюты.
[22] Как финальный поворот этой темы,
художники-дадаисты времен инфляции в Германии использовали настоящие банкноты
для создания своих коллажей. Став практически никчемными, «реальные» банкноты
превратились в мнимые деньги – можно сказать, они стали изображать деньги. |
|
|||
|