Номер 2(15) - февраль 2011
Вильям Баткин

Вильям Баткин Литературные портреты израильских поэтов

 

Поэзия – не привилегия избранных...

Когда сегодня на нашей Земле Обетованной, под негасимо синим небом расцветающей, идет война необъявленная, гремят взрывы ракет хамасовских, и мальчики в неслаженных шеренгах, под грузом вещмешков и автоматов, уходят в ночь – в наряды и в бои, полагал я неуместным предаваться размышлениям о поэзии... «Отчего? – возразили друзья, – самое время поэзии...

Когда читаю заполночь стихи мне незнакомого поэта, приободрившись приступками рифм да вероятной версией верлибра, – вбираю мигом пригоршни строк, иль словно дегустатор старое вино, пью по глотку, слова смакуя, – я так страшусь наткнуться в пустоту, молю ПОЭЗИЮ услышать в чужих стихах, на русском языке, – да, у нас, в Израиле.

Мне дорог узкий круг моих коллег-поэтов русскоязычных, зычных или еле слышных, неробкого десятка и отчаянных, иль на пределе дерзости, – они услышали за срок недолгий – не тайное влечение, не чувство нежное, а Любовь к Земле Обетованной, и боль за нее – в притворстве их не упрекнешь.

Любовь и боль – не только как созвучье, как рифма, на слух воспринятая, а кровное родство двух слов несхожих, но сплавленных в одном горниле – в гордом и горячем сердце поэта.

В среде, насыщенной ивритом, они смогли сберечь в чистоте язык страны Исхода, великий и могучий, русский, хотя и пишут «нерусские стихи на русском языке», и любят эту Землю, по праву и по зову крови на нее вернулись, и преданно ей служат, и путь у них нелегкий, – мы знаем каждый по себе...

За четырнадцать лет моих израильских, долгих, словно вечность, иль промелькнувших шумно ретивым вихрем, мне в суматохе абсорбции посчастливилось приобщиться и к поэзии иврита, увы, лишь в русских переводах.

Иврит – святой язык ТАНАХа, в нем каждая законченная мысль, отточенная Небом, отшлифованная, именно стихом библейским именована – пасуком. И увлекла меня система речи, высокий слог ее, – образный, яркий, и ощутил в поэзии иврита, неведомой мне прежде, – родство души и голос крови, так, словно ко мне их строки – и Псалмы Давида, и «Сиониды» Иеѓуды Ѓалеви, и современников моих...

Крамольные мысли о еврейском созвездии в русской поэзии возникали у меня еще в России, и привез их сквозь таможни. Сегодня, уже на Земле Обетованной, наново и иначе вспоминаю строки моих поэтических кумиров, выдохнутые на русском, – и горечь мучительная, словно острая игла, проникает в сердце... Не вина, не беда, а трагедия этих поэтов – отчего только поэтов! – рожденных еврейскими мамами – дарованный Всевышним талант не достался культуре нашего народа...

Несправедливо узок круг поэтов, о которых пишу, и субъективен. Полагаю, другой бы добавил или убавил, или назвал иные имена. Но я так прочел, так услышал, так пришел к своей портретной галереи поэтов, – распахиваю двери и с волнением приглашаю в нее читателя.

Осенённый осенью поэт Савелий Гринберг

Осененный осенью Поэт,

Озаренный запредельным даром,

Как радаром, вслушиваться в небо,

В напряженный зуммер, в шорох слова,

Освещенный щедростью иврита,

Оснеженный сединой Хермона,

Не согбенный грузными годами,

Пунктуально точный, словно Гринвич.

Познакомьтесь: наш Поэт – Савелий Гринберг.

Энергия поэтического слова

Достоверная информация о достославном возрасте Поэта – в двузначной цифре властвовала округлая восьмерка с притороченной пятеркой – предполагала кручинную встречу с высохшим, сгорбленным старцем, поддерживаемым под трясущиеся локотки… Но на творческом вечере Савелия Гринберга в иерусалимском Музее итальянского еврейства предстал элегантно-статный автор, с первых минут мастерски и решительно овладевший аудиторией, негромко и дерзко, молодо и напористо читающий свои, скажем так, непростые стихи, словно волны, накатывающиеся на слушателей, в одночасье и очаровавший нас, и с избытком наделивший запасом энергии поэтического слова:

…Утро и лица теплеют,

Словно вытаенные из ночи…

или:

…Там на верховьях

вдоль по урочищам рекастым

осколки солнца иных времен…

или:

В самом отсутствии упрека

В самом этом упрек…

А спустя несколько дней, словно столетия мелькнувших, Поэт принимал меня – приглашенного или напросившегося – в своей тесноватой и неприхотливой иерусалимской обители, блоками книг под потолки облицованной. Радушно усаженный в кресло, я мог наблюдать хозяина в привычной домашней обстановке, и первое впечатление, четкое и неопровержимое, возможно, неожиданное: человек он свободный, вольный, независимый, есть еще добрый десяток синонимов, но меня и большинство других – уверенных, сильных, якобы неподатливых обстоятельствам, – врожденная рабская зависимость от любых подробностей существования напрочь лишает осознанного ощущения свободы. А Савелий Гринберг – и Поэт, и Человек свободный, таким он мне увиделся.

И сорочка васильково-темная, легкая, не приталенная, на горле – распахнутая, и стать – под стать нраву – не согнутая, и походка, и жесты – пластичные, и разлет белоснежных волос – шелковистых, над крупным лбом разворошенных, и черное надбровье над глазницами глубокими, и скулы острые, до розовости начисто выбритые. И губы яркие, улыбкой означенные, и весь облик – еврейский, не скорбный, свободный, какой нам всем предначертан, да обретен не каждым…

Лицом к лицу лица не увидать.

Большое видится на расстоянье…

Есенинское лаконичное двустишье, вырванное из контекста, изначально по праву афоризма обреченное на признание, в данном случае позволило мне – при четырехчасовой беседе – лицом к лицу с Савелием Гринбергом набросать лишь эскизный его портрет, запоздало разумея к исходу встречи – обоюдозаинтересованного интервью – истинное, доподлинное изображение Поэта – в его творчестве, оттого и хожу кругами вокруг да около, плутаю, плету фразы, нанизываю друг на друга речения, что – пока! – не постиг это явление – крупное и глубокое, оригинальное, непохожее, до того не встреченное, – поэзию Савелия Гринберга.

По основным возрастным этапам биографии поэта Савелия Гринберга следовало бы отнести к громкому поэтическому поколению Константина Симонова и Маргариты Алигер, Павла Шубина и Ярослава Смелякова, Льва Озерова и Вероники Тушновой, но он с ними изначально разошелся в главном: дарованная Савелию Гринбергу Свыше поэзия – свободная и раскованная – не пожелала ни за какие блага повиноваться власть предержащим, и его никогда не печатали в стране Исхода, впрочем, он никогда не бил челом в редакционных кельях столичных журналов.

Москвич – по интеллигентности, по прозрачной чистоте русской речи, не замутненной после двадцатишестилетнего погружения в ивритскую среду. С молодости и до сегодняшнего дня пишет стихи, обозначу их – савелиогринберговские, ибо едва ли специалисты – литературоведы, лингвисты – найдут им аналоги.

Так кто же он, поэт Савелий Гринберг? Дитя народа Авраама, как волк, обложенный кострами, оскалом каменным цензуры, не признан, но ко сроку призван в полк ополчения Подмосковья, в бушлат шеренг Новороссийска, но озаренный запредельным даром, как радаром, вслушиваться в Небо, в напряженный зуммер, в шорох слова, одарит нас высоким слогом. Непрост Савелий Гринберг, необычен, и оттого, как друг, я упреждаю: прежде чем споткнуться на уступах его стиха, на устно-разговорных его ритмах, послушайте, пожалуйста, Поэта, да, с глазу на глаз, на встречу с ним с друзьями завалитесь, – в иерусалимских тесных залах они случаются не часто.

«Московские дневниковинки»

– название первой книги Савелия Гринберга, изданной в 1979 году в Иерусалиме. Следует ли втолковывать читателю, чуткому к поэтическому слову и прихотливому, если он уже принялся за прочтение моих настойчивых попыток поведать о поэзии Савелия Гринберга, что «дневниковинки» – неологизм, появившееся в его языке слово, обнаруженное поэтом в неисчерпаемых языковых запасниках, его патент, придумка, не механически собранное, а слитое из двух слов – якобы разноликих, разноперых, разновалентных: дневник, вбирающее регулярные важнейшие записи, и диковины, точнее диковинки – странные удивительные явления. Оба слова порознь – привычны, всегда на слуху, но, сплавленные в пламени авторской творческой фантазии, они и щедро пополняют язык, и предельно точно озаглавливают сборник стихотворений, в котором каждое – и впрямь – в диковинку.

…Извлечь квадратный корень из готики

дабы определить характер

пространственных ощущений и восприятий

готических эпоховремён…

или:

…когда я прохожу сквозь город

от Арбата до Таганки

в глубины выгнутых старинных переулков

Заяузья

завязшего в веках…

или:

…Москва пролетала отнятым счастьем…

Изданная в Иерусалиме книга – от первой строки до последней – московская, сотканная мастерски и вдохновенно, на любви и страдании, выдохнутая сквозь сжатые зубы, но изнывающим от боли сердцем, боли не утихающей, не умолкнувшей почти за тридцать лет репатриации, – не ностальгическими всхлипываниями, не осколком в груди, а раной – рваной, давней, но открытой, невзирая на: непризнание, поэтическую судьбу, изломанную невостребованностью, на звериный антисемитизм – советский ли, российский… Впрочем, у антисемитизма нет национальной принадлежности, он – вселенский: русский, украинский, немецкий, французский, английский, арабский. Думается, была бы жизнь на Марсе, и там объявились бы юдофобы…

Мне «Московские дневниковинки» интересны тем, что «это было с нами или страной, или в сердце было моем…» – судьба Савелия Гринберга, невольного поэтического отшельника, в те годы, горестные и кровоточащие, прочно сочленена или переплетена с участью государства, ныне нами именуемого страной Исхода:

– тридцатые, после трагической смерти великого Поэта, – участник «бригады Маяковского»…

– сороковые – роковые – доброволец народного ополчения, военный корреспондент в окопах «Малой земли» – не той, брежневской, а захлебнувшейся кровью молоденьких морских пехотинцев Цезаря Куникова…

«Береговыми тропами / придавлено / к земле / перебинтованное небо / в тампонах облаков».

Или: «Гранёное волнами море / в обвалах ночных облаков / в походах / волнам и разрывам / наперерез / с Большой на Малую / в звездный / огненный рейс…»

– пятидесятые-семидесятые – научный сотрудник Музея В.В. Маяковского, сотрудник штатный, но штампами не мыслящий, осознавший – исподволь или внезапно – барометр удушливой атмосферы власти зашкалило, и неприемлемая советофобия рвется наружу – в рокот строк, и Савелий Гринберг в 1973 году репатриируется в Израиль.

Ибо: «В начале было слово / а потом нарушение его…»

(– Савелий, – спрашиваю я у Поэта, – какое самое яркое впечатление у вас на Земле Обетованной за все эти годы?..

– Свобода…Человек должен быть свободен от своего собственного существования… Поэзия связана со свободой… Поэзия – самоосвобождение).

Когда мы, в силу различных обстоятельств, уезжали в Израиль, мы рвали с корнями, по живому, оставляли и единственное любимое дело, и возлюбленных, и друзей, и родных, ощутив опустошенно себя за бортом той прожитой жизни, и лишь спустя время внезапно счастливо осознав – самое дорогое в себе, в раздираемой болью душе мы увезли с собой, пронесли сквозь таможенные турникеты. Савелий Гринберг об этом напрямую не говорит, как и о своей негромкой, глубинной, не декларативной любви к Эрец-Исраэль, где он стал большим, признанным и почитаемым израильским Поэтом.

«Осенúя»

Именно так, с ударением на третьем слоге, называется следующий сборник стихотворений Савелия Гринберга, изданный в 1997 году в Москве при подспорье преданных друзей, и через четверть века не вычеркнувших Поэта из памяти.

А он остается верен себе – и по стилю, и по тональности, и по форме стиха, даже в названии вновь неологизм – Осенúя, еще более красочный и точный, философский и глубокий, вобравший в сочном слове осень весь полный спектр нагрузок смысловых: и корень – сень – покров, с глаголом осенить – покрывать, как сенью, в знак защиты, покровительства, и явленной внезапно мыслью, с причастием счастливым осененный, и прилагательным осенняя пора. Еще в первой книге Поэта я нежданно обнаружил четыре строки заворожившие: «…Бывало – встретишься в толпе с ней. / Под грохот моря выйдешь к ней, / Была когда-то песня песней, / а нынче осень осеней…» Четверостишие это, словно мост переброшенный, словно чистый ручей, в реку рвущийся исток новой книги «Осенúя».

Оба сборника обогащают друг друга, не зря ведь автор продуманно и обоснованно включил в «Осению» и несколько фрагментов из «Московских дневниковинок ». И все же «Осения» – ярче и красочней, глубже и таинственней, и исповедальней – так талант истинного самобытного художника от картины к картине, от книги к книге вбирает и опыт накопленный, и в поиске непрестанном новые краски и слова изыскивает, и обретает новые особенности. И читатель, уже сжившись с неологизмами поэта, скажу так – акклиматизировавшись в его словесных импровизациях, в мире его внезапных метафор, изловчившись не проваливаться, словно в проруби, в тексты без знаков препинания, вдруг вновь обнаруживает для себя, якобы искушенного, нечто новое, непривычное, сызнова завораживающее, к примеру, «онегостишья» или поэму «Осколковщина».

«…Бескрайние глаза глубин / пронзающие чернью огненных зрачков / Осенний маскарад лесов».

Или: «В распахнутое утро / Улица атлантидой / выплывает из пучины темноты».

Или: «Здесь на изгибающихся асфальтах / громоздкого / задыхающегося города / когда тополиные пушинки плывут».

Четырнадцатистрочная строфа – онегинская строфа, которой написан весь «Евгений Онегин», – неоспоримый пушкинский патент, сродни сонету. И Савелий Гринберг мастерски, словно играючи, изящно, вдохновенно и естественно приглашает нас под высокие своды храма онегинской строфы, где уже в авторском исполнении звучат его лирические стихи, узнаваемые, савелио-гринберговские, – тридцать одна строфа в книге. Вот одна из них:

В полнеба осень распушило

От подожженных облаков

по несгораемым стропилам

лучи скользят на твой балкон

К чему морфемы и фонемы

когда мы скованы и немы

Так вспомним солнца времена

Любое время криминал

Бушуют фабулы утопий

– Утопия – Утоп и я

Утопия Цветы Поля

Подмостки Сцены – Всё утопят –

Театр – летучий мореход

И легендарный Мейерхольд

И поэма «Осколковщина» – именно поэма, в ожеговском определении, большое произведение в стихах, обычно на историческую или легендарную тему, сложенная Савелием Гринбергом о нашем времени и о себе, – она ли не исторична, не легендарна, – из чего-то схваченного, услышанного, проговоренного, словно узор мозаичный из осколков камешков, стекла, стали.

Московские встречи

Не приохоченный за долгую жизнь к восторженному и шумному приему зрительного зала, не говорю уже о внимании критики в печати, напротив, к заговору молчания вокруг своей поэзии, Савелий Гринберг достойно и спокойно провел поздней осенью 1997 года творческий вечер в Музее В.В. Маяковского – первая презентация первой московской книги «Осения» – это была не общепринятая дань почитания давнишнему сослуживцу, это был непритворный интерес любителей русской словесности, в том числе и профессиональный, – «Осения» не могла пройти в Москве незамеченной… Не то время.

Но это было не первое его посещение Москвы – уже постперестроечной, после десятилетий репатриации, – вероятно, одновременно ностальгический всплеск и осознание собственной судьбы, врезанной в память, запечатленной в стихах, начатых еще в 1940-60 годы в Москве, дописанных в Израиле… О Савелии Гринберге вспомнили, пригласили в Москву – в канун столетнего юбилея Владимира Маяковского – он ярко и интересно выступал и на международной научной конференции «Маяковский на рубеже 21 столетия» (19-21 мая 1993 года, Москва, ИМЛИ), и за «круглым столом» в Музее В.В. Маяковского, где до репатриации долгие годы работал.

Секреты мастерства

Разумеется, вдумчивому и чуткому читателю, очарованному, как и я, стихами Савелия Гринберга, небезынтересны речевая тайнопись его поэзии, источники и истоки запасов энергии его лирики, и если первая составляющая – милость Б-жья, очевидна и неоспорима, то о его виртуозной технике следует поговорить особо, прежде всего нам, приученным или привыкшим к силлабо-тонической строгой ритмике стиха, – яростному ямбу, хорею нахохленному, размеренной поступи амфибрахия.

Не мной сказано – каждый пишет, как он слышит, а Савелий Гринберг, напряженно вслушиваясь в Небо, исповедует и передает бумаге свои свободно ритмические композиции, наполненные разговорной интонацией, щедро насыщенной новыми формами, словосочетаниями, сплавами. Углубленный всесторонний анализ поэзии Савелия Гринберга еще ждет исследовательской дотошности лингвистов, мы обозначим лишь основные, впечатляюще характерные: уже упомянутые неологизмы – новые слова, сотворенные поэтом, – «Осения», «Дневниковинки», «Онегостишья», «Хеменгуэнье», «ведьмофейство» и ряд других, неожиданно точных, используемых автором для передачи оттенков чувств или предметов; это и гринберговское открытие – «рифмоуловители» – внезапно щедро рассыпанные, вкрапленные, передвигающиеся по стиху рифмы, созвучия не только в конце строки, но и в середине или в начале:

«…Мимозы / Мимо озера», «…Ветры заиндевели / Индию выдумали / индивидуумы…», / «Выставка Пабло / Когда тряхануло земную палубу», «И ЖИЗНЬ ПИКАССА, И ЖИТЬ ПИКАССО…» – к открытию в 1956 году выставки Пабло Пикассо в Москве. Обращая внимание на «онегостишия» Савелия Гринберга, в которых он легко и изящно входит под высокие своды пушкинской – онегинской – строфы, не упомянул я о неожиданно точных великолепных рифмах: «облаками – облекают», «далекость – клекот», «лукаво – лекалом», «нагрянет – на грани», «рысаками – рассекали», «мореход – Мейерхольд», – вплетенные в стихи, они их усиливают, несут дополнительную нагрузку, впечатляют.

Даже у именитых мастеров, уже проверенных временем магов поэтического слова, есть красная черта – дозволенные себе границы, через которые они не переступают, а Савелия Гринберга отличает завидная, непонятная традиционно пишущему безбоязненность, не геройство, а неустрашимость в работе над словом – его язык не боится сложившихся негласных запретов, его символика предлагает читателю, к примеру, слова-перевертыши, в которых логика обратного порядка чтения слова или фразы равнозначна знакомой… Так возникает его прославленная «Палиндромика», врывающаяся, словно вихрь, не только в его предварительно напряженный верлибр, но и в ямбы, и в хореи, оправдывая авторскую самоиронию: «Ты палиндром себе воздвиг нетрюкотворный».

Влюблённый в иврит

Каждый из нас, евреев, возвращающихся по воле Всевышнего на Землю Обетованную, искренне тешит себя надеждой вложить свой вклад, в меру сил – видимый, в становление нашей Эрец-Исраэль, – для Савелия Гринберга такой мечтой, реальной, осуществленной, стали переводы ивритских поэтов на русский язык, – его «Шира Хадиша» – страницы новой израильской поэзии в переводах Савелия Гринберга», выдержали два издания (1992, 1995) и стали библиографической редкостью.

К моменту репатриации – 1973 году – Савелий Гринберг был уже сложившимся русским поэтом, со своей своеобычной, оригинальной поэтикой. Как и Маяковский, уверенный, что «время родит такого, как я, длинноногого», он интуитивно чувствовал, что в Израиле – современном, свободном, – должен быть – есть поэт, близкий по поэтическому миропониманию – новаторскому, модернистскому.

И Савелий Гринберг, влюбленный в тайну и глубину, в красоту и обаяние иврита, находит в журнале «АТ» стихи такого поэта – Давида Авидана – и знакомит автора со своими первыми русскими переводами. Младше Савелия на двадцать лет, крупнейший мастер в израильской поэзии наиболее новаторского направления, художник и кинорежиссер, Давид был взволнован и переводами нового репатрианта, и его пониманием стиля, слога, словотворчества своего поэтического собрата. Началось многолетнее сотрудничество, искренняя мужская дружба – русские переводы Савелия Гринберга появлялись в печати вслед за выходом новых книг Давида Авидана, но в 1995 году он внезапно ушел из жизни, и Савелий Гринберг, сужу по личным впечатлениям, тяжело переживает смерть своего друга.

Для профессионального переводчика перевод начинается с выбора, и Савелий Гринберг сделал безошибочный выбор – благодаря его книге «Шира Хадиша» (буквально: поэзия новейшая) русскоязычный любитель словесности смог познакомиться, и оценить, и восхититься стихами современных израильских поэтов: Давида Авидана и Иегуды Амихая, Йоны Волах и Натана Заха, и Меира Визельтира, и одного из крупнейших поэтов Израиля – Ури-Цви Гринберга, и ряда других. Не зря ведь не щедрая на похвалы новым репатриантам израильская пресса, отмечая мастерство его переводов, назвала Савелия Гринберга русским поэтом, влюбленным в иврит.

Мне остается лишь пообещать читателю, если достанет времени и сил, отдельный рассказ о современной израильской поэзии – новаторской, модернистской – в переводах Савелия Гринберга.

Сопротивление материалов

Признание современников, желанное и нелишнее, непременное и ко времени, пьянящее, как первач крестьянский, сладкое, как патока, имеет и обратную сторону медали – затягивает, словно тина болотная, слепит и развращает. Сколько самородных дарований извели, промотали свой талант, обожглись в чадящих лучах славы, исчезли, словно бабочки-однодневки, – сберегли себя лишь единицы.

Есть в механике понятие – сопротивление материалов. Свойство материалов противодействовать изменению их форм – и к поэтам применимо, да и к нам, евреям, – в том и разгадка племени нашего, в веках гонимого, но сбереженного… Да простит меня поэт Савелий Гринберг, милый сердцу моему Савелий Соломонович, но едва ли бы он состоялся по большому счету, если бы – дадим волю фантазии – его изначально, молодого и дерзкого, признали и печатали, жаловали бы и тиражировали, окатывали бы елеем критики, наделяли орденами и госпремиями, спецраспределителями и загранпоездками.

Но непризнание упрочило, уберегло дар запредельный – слово и слог его, и сегодня мы имеем того, кого имеем, – крупного и самобытного Поэта на земле Израиля, замеченного и замечательного, очаровывающего и очарованного поэзией иврита, нам, читателям, дарованной в его переводах отточенных…

Несколько дней тому назад мы с ним долго разговаривали по телефону – он позвонил, вернувшись из больницы, – бодрый голос вселял надежду – худшее позади. Интересовался литературными новостями, о своем здоровье умалчивал: еще созвонимся, переговорим… Не созвонились, не переговорили… Это мое слово о нем, опубликованное, успел прочесть…

Умер Савелий Гринберг – патриарх русской поэзии Израиля. На кладбище Гиват Шауль в Иерусалиме собрались родные, друзья, почитатели его поэзии. Наш общий друг, известный русский поэт Борис Камянов, прочел поминальный кадиш. На горестную весть откликнулись не только у нас, но и в Москве, и в русскоязычном зарубежье, – его поэзию знают, любят и ценят…

Время – единственный и непогрешимый критик, чуткий к счету гамбургскому, и современная русская поэзия медленно и кропотливо, вдумчиво и привередливо собирает под свои знамена достойных – возвеличенных и забытых, а имена нашумевшие отсевает.

Уверен – в Антологии русской поэзии двадцатого века, без поспешности собранной, будет и наш Поэт – Савелий Гринберг.

Страницы новой израильской поэзии в переводах Савелия Гринберга

Не щедрая на похвальное слово новым репатриантам израильская пресса назвала Савелия Гринберга, старейшего нашего русского поэта, человеком, влюбленным в иврит, по достоинству отдав должное его переводам современной израильской поэзии.

К моменту репатриации – 1973 год – бывший москвич Савелий Гринберг был уже сложившимся русским поэтом со своей самобытной поэтикой и интуитивно чувствовал – в Израиле, современном, свободном, должен быть поэт, близкий ему по творческому миропониманию – новаторскому, модернистскому.

И чутье не подвело Савелия Гринберга вскоре им был обнаружен Давид Авидан, крупнейший мастер в израильской поэзии наиболее новаторского направления, затем Йеѓуда Амихай, Иона Волах, Натан Зах, Далия Равикович, Меир Визельтир и другие. И, конечно, Ури-Цви Гринберг один из значительнейших поэтов Израиля.

За четверть века в Земле Обетованной в тетрадках поэта накопилось, после тщательного отбора, множество русских эквивалентов стихов талантливых коллег, что и позволило переводчику издать книгу «Шира хадиша» – новоизраильская поэзия.

Сегодня, когда «Шира хадиша» – библиографическая редкость, я посчитал возможным предложить вниманию читателей избранные страницы израильской поэзии в мастерских переводах Савелия Гринберга.

Отмечу одну особенность: для нас, «русских», традиционно приученных к классическому стиху, непогрешимо строгой размеренности ритма и непременному созвучию окончания строк, вероятно, будет в диковину речевая разговорная интонация, преобладание свободно-ритмической композиции, но в их основе энергия поэтического слова.

Уверен, читатель это ощутит и без моих подсказок.

Давид Авидан

Лингво-политики

Те, кто похож на меня, но не похож на тебя,

определяют политику языка.

По всем координатам семантической галактики,

повсюду на земле

и вне земного шара.

 

Они слышат мягкую вибрацию, скрытое, внутриатомное,

потайной зуммер, внелогическое, мета-психологическое,

под-познавательное, супер-грамматическое.

 

Мы ответственны за все, что происходит в языке

в каждую отдельную минуту,

потому что люди подобные мне и подобные тебе они политики языка.

Мы определяем, как будут разговаривать через десять, двадцать,

сто, двести, десять тысяч лет.

 

Мы определяем твои системы понимания.

Мы устанавливаем системы ввода-и-вывода.

У нас нету денег, нету силы, нету власти.

Всем этим мы поступились в пользу того, что мы

Те, кто решает первыми и последними в сфере политики языка.

Мы определяем политику языка и самый язык.

Мы определяем язык как политику и политику как язык.

Мы определяем твое будущее понимание

состояний-давления, состояний-смягчения, состояния-понимания,

состояния-глупости и состояния-освобождения

в сфере языка и в политике языка,

ибо мы решающие первыми и последними

в сфере политики языка.

 

Мы не властвуем в банках, в индустрии, в земледелии, в правительствах,

в партиях, в структурах армии и полиции.

Нету у нас финансирования, руководства, административного влияния

на других персонажей.

 

Но мы определяем постоянные взлеты, сверхскоростные,

каждого рече-шороха в каждую данную минуту в каждом языке

и повсеместно.

Делаем мы это каждый в своем языке,

а иногда еще в одном или в нескольких,

смыкая деяния вместе.

 

Мы определяем междулексические связи.

Мы это формирующее понимание

семантики, семиотики, образа, тени, звука.

Мы определяем твое понимание данных пониманий.

Ибо мы это лингво-политики

решающие первыми и последними в мире политики языка.

 

Не подумай, что мы мегаломаны ибо мегаломания это слово,

а каждое слово под нашей опекой, обновляемой

в каждую частичку секунды.

Мегаломания это также мега-коммуникация, мега-семантика, мега-мега.

Мы мегаломаны более, чем микроманы,

но мы значительно менее мегаломаны, чем ты сам,

потому что мы знаем о языке гораздо больше, чем ты,

не имея и тысячной доли самоуверенности почему-то присущей тебе.

 

Мы идеологи семантики глобальной и космической.

Мы знаем точно, что происходит в твоем мозгу в каждую данную минуту,

когда политика языка приходит в соприкосновение

с силовыми центрами политики мозговой и междумозговой.

Каждого из вас отдельно и всех вас вместе.

 

Мы политики языка, потому что мы знаем,

что язык это политика, а политика это язык,

и одновременно с этим язык заякорен вне всяких сфер политики

и вне всяких сфер языка.

 

В сферах языка вне-языковых и политики вне-политической

мы и репрезентаторы и репрезентируемые,

вне твоего мозга и вне мозгов твоих отцов, твоих прадедов,

твоих детей, внуков и правнуков.

Потому что мы политики языка,

мы те, кто решает первыми и последними в сфере политики языка.

И мы одержимы истерией счастья нашего бытия, что мы это мы.

 

Но истерия это только слово, а всякое слово анализируется у нас

заново в любую частичку секунды.

 

Мы истерики уверенности, мы спокойствие истерии.

Мы истерики спокойной уравновешенности

истерического отсутствия истерики.

Мы сама стойкость постоянной истерии.

Потому что мы политики языка,

решающие первыми и последними в сфере политики языка.

 

Иона Волах

О, море, небо

О, море, небо, окутайте меня туманами,

проникая, сливаясь с маревом глаз моих,

Ваши белые чайки прильнут, приседая,

в трепетании крыл к высоким шестам

чтобы стать парусами живыми на моем корабле.

 

Осторожные рыбы взлетят отовсюду

осколками стекла, что разбивают на счастье на свадьбе

Дождь хлынет косой как будто намереваясь

омыть сладость лица моего в самом начале чтобы иные

раскрыло потоки уверенные и теплые.

 

Ай, душа, вихревой ветер. Закружусь кругами

Остудите голову горячую мою

Пусть медузы сплетут в прозрачный венок

Стены-ткани сомкнут пеленой на глаза

Чтобы вновь на волнах словно знак и намек возвращенья.

Шаловливо, легко пройду спокойная в меланхолии

Украшенная переливчатыми жемчужинами любви

Пусть водоросли мантиями покроют мне плечи

что не смогут близкие мои меня уловить

Мой корабль, возникновенье его, – только единый раз.

 

Меир Визельтир

Всё-таки есть вещи, на которые можно полагаться

Иов может вполне положиться на своих друзей

когда нагрянет беда, они непременно заскочат с визитом, они начнут

задавать головоломно-серьезные вопросы, вытянув свои головы,

они подберут слова для оправдания миропорядка, они проявят

здоровое любопытство и установят причинную связь событий,

они ухитрятся растолковать,

что раны Иова следствие его поступков:

они будут дополнять друг друга,

и если запутаются в некоторых повторениях,

так ведь они друзья, а не научный институт,

и Иов совершенно может быть уверен, что они придут

и на его похороны.

А если паче чаяния, несколько обескураживающе, он вдруг выздоровеет,

то кто обрадуется больше, чем они?

Они примут приглашенье и принесут шампанское.

Песня о Иерусалиме

Если не будет Иерусалима, что тогда будут делать с песней о Иерусалиме?

Если не будет Иерусалима, эту песню запоют покамест в другом месте.

Если не будет Тель-Авива, что станут делать с песней о Тель-Авиве?

Если не будет Тель-Авива, запоют эту песню на Хайфских уступах.

А потом Тель-Авив возвратится и снова будет,

Иерусалим расцветет среди скал.

И даже Хайфа распотянется на горе Кармел, словно арабский каменотес.

И огромное солнце расцелует все эти места, – были дети, что согрешили,

но вернулись на прямые пути.

И будет тепло и тихо в наших местах.

 

Йеѓуда Амихай

За столом

За столом сидели двое.

Каждый судил сам, по-своему,

и каждый был сам, по-своему, осужден

и сам приводил приговор к исполнению.

 

В близкой местности пели далекие песни.

Подстрекаемый воздух врывался в раскрытые окна.

И тот, у кого недоставало силы поднять облака над морем,

тот поднимал кудри со лба,

последний лист с земли.

 

И хотя они разговаривали шепотом,

им сказали: тише, тише.

Будто кто-то сидит рядом

и производит точные вычисления,

и нельзя мешать.

Мэр города

Тоскливое это дело

быть городским головой города Иерусалима.

Тоскливое и ужасное.

Как может человек возглавить такой городище?

Что он там станет делать?

Он будет строить, строить и строить.

 

И вот ночью камни окружающих гор придвинутся ближе

к домам,

словно волки подкрадывающиеся, чтобы выть на собак

за то, что те стали рабами человека.

Ури-Цви Гринберг (АЦАГ)

Поэт Израиля посреди рассечённых

...Занавес опущен над существованием тела единого и я отдаю его,

и плоть и кровь, миллионам людей народа

бродящего на наковальне земли;

Когда дочери и сыновья его к Молоху приведены

в самой середине Европы.

Я не тот поэт кто поет во имя поэзии мира. Скорбь народа моего это и

моя скорбь; их величие и мое величие; их завершения и мое завершение.

Неизбывный крик из глубин нашей жизни

не услышан слуховыми нервами мира.

Не услышан и нами скорбящими.

Разве так должно быть, чтобы поэт Израиля воспевал великолепие

солнечных закатов,

И не вырвет, не высечет он из тела своего слово правды о всех

о соборе израильском?

Что, поэт иудейский будет петь ямбами Рима?! Когда и слезинка наша

словно тяжесть шара земного!

Рифмы широкие! Рифмы в рытвинах! Подобно дорогам Израиля в мире.

Алая кровь алой крови кричит. Кровь Авеля замолкла в почве земной.

Но пролитая наша кровь вопиет; и та, что пролита будет на земные пески.

Вот! Да будет страданье великое в ритмах,

созвучных поколениям печали.

Наше слово реченье иврита от холмов Израиля да взлетит

разрывными к народам земли.

Ибо мы не лакали меда в рощах земных. Но подобно тому

как пес лижет раны,

Наш язык вылизывал раны погибающих посередине Европы.

Так неужто ты воспоешь эти чары обманчивые, этот лживый призрак,

и мы не увидим в болотах мутные тела порубленных.

Но тот, кто призовет человека отъединись от сборища скорби,

именем сердца стучащего в теле,

тот, кто призовет поэта Израиля уподобиться птицам заморским,

Идолы его проклянут: дабы он не увидел бездны, что вот поглотит его,

дабы он не увидел крестовины всесветной тремя гранями направленной

выклевать сердце.

Занавес опущен мной над существованием тела единого,

чтобы отдано было, и плоть, и кровь, и мысль,

миллионам людей народа моего посередине мира –

Подобно древу в лесах печали, где множество деревьев раскачивают бури.

И когда прибудет Вавилонянин со своей секирой рассекающей –

 

 

 

 

 история происхождения русского языка


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 2646




Convert this page - http://7iskusstv.com/2011/Nomer2/Batkin1.php - to PDF file

Комментарии:

Крохман
Россия, - at 2011-03-05 15:36:06 EDT
Прекрасная идея редакции и автора познакомить нас, живущих вдали от Израиля, с израильскими поэтами. К своему стыду, кроме Ури Цви Гринберга никого не знал из пишущих на иврите. А второй сюрприз - стихи самого Савелия Гринберга. Жду продолжения!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//