Номер 4(17) - апрель 2011 | |
Собранные строчки Елены Аксельрод
Вот бы строчек оборванных ворох Разгрести и собрать в тетрадь. Елена Аксельрод Книга Елены Аксельрод
«Меж двух пожаров», изданная в Москве в 2010 году в серии
«Поэтическая библиотека» (издательство «Время»), вобрала в себя стихи разных лет из нескольких
сборников лирики, увидевших свет в Москве, Петербурге и Иерусалиме с 1963 по
2009 годы. Произведения поэта собраны под твёрдым переплётом – для
долгого, любовного чтения в библиотеках, переходящих от поколения к поколению.
Для оформления обложки использована картина Михаила Яхилевича: на молчаливой
земле, на кронах деревьев – красноватый отблеск обнимающего их неба, на плечах
детей – оберегающие материнские руки. Надёжны ли тишина и покой? Название книге дала строка «Меж двух жаровен, двух пожаров», напоминающая о двух точках на карте, коим теперь принадлежат время, впечатления и привязанности автора.
Однако в стихах горят сполохи сталинского и гитлеровского террора, пожарища Второй мировой, непреходящая боль за судьбу близких, за отверженность своего народа, за истреблённое или несостоявшееся поколение:
Как сумели мы уцелеть, как довелось не попасться в сеть сороковых, пятидесятых и прочих задушенных, смятых, распятых коричнево-красных годах… Но и в новой, ближневосточной, жизни – слышны
отголоски взрывов за окном, не стихает беспокойство о будущем страны: Что будет с нами, мудрецами, когда орда из-за горы нахлынет, чтоб сразиться с нами за Соломоновы шатры? Елена Аксельрод – дитя своего времени. Раны эпохи
саднят, и «пепел стучит» в сердце. Жизнь меж двух пожаров – точнее не скажешь,
так оно и есть, вплоть до нынешних, убережённых судьбой лет. Обычные человеческие сюжеты – родительский дом,
лето и осень, друзья и прощанья с ними, старая и нынешняя любовь, Ялта и
Прибалтика, надежды и разочарования… Лирическая героиня – тихая, себя не
переоценивающая: «потеряна, не узнана, нема», «заплутавшаяся в слове», «лишь
смутная догадка», «нижу судьбу на цепочки стихов моих обречённых», «не вино, а
бормотуха в замутившемся бокале», «немое, не пробившееся слово»… Обострённый
слух даже и невнятные движения души и природы улавливает: негромкий грибной
дождь, незавершённый жест, переливчатые тени, сизые блики, «меня влекут
полутона – полувесна и полулето, осина еле приодета…» Вполголоса как бы стихи. Но так точны штрихи и оттенки (отец, Меер
Аксельрод, и сын, Михаил Яхилевич, – художники), и каждое слово – на его
единственном месте, и каждая строка – высочайшей пробы (мать, Ривка Рубина, –
писательница, а дядя, Зелик Аксельрод – расстрелянный еврейский поэт). Культура
художественного восприятия и выражения на генетическом, можно сказать, уровне.
Круг общения родителей, питательная среда, дополняет и шлифует данное природой.
В книге «Двор на
Баррикадной» (М., 2008) Елена Мееровна рассказала о своей семье. Прекрасные стихи, без пустого отвала, без
вычурности и эпатажа, без словесной эквилибристики. Благородная простота не
нуждается в гриме, чистейшая мелодия – в фиоритурах, достоинство не заботится о
том, чтобы себя подавать. Десятилетиями книги Е.А. в Союзе не печатали, она
могла публиковать лишь стихи для детей. Первая книжка её лирики была издана
лишь в 1976 году. В нынешнем сборнике два первых раздела содержат
произведения, написанные до этой первой публикации. Уже в «ранних» стихах осознана
необходимость сопротивления образу жизни, навязанному властями: По правилам молчим и говорим, По правилам святым огнём горим. И в драку с другом лезем мы послушно. Ей-богу, дети, слушаться не нужно. Одно из стихотворений 1976 года так и называется –
«Строевая»: Без приказа лишь пою, Да и то в подушку. И ещё, в конце оттепельных 60-х: Моя страна моих друзей крадёт. И что ей за корысть в моём сиротстве? Того она согнёт, того сошлёт, Тому отвалит от своих щедрот – Пусть бьётся в верноподданном юродстве. Богатство художественных средств – например, в
стихах о разлуке, об утраченной любви. Сколько печали в метафорах, как они
многообразны! «В не-встречи заготовлены билеты, сменилось море медленной рекой
воспоминаний…», «любви уходящей глухая враждебность и дождь смертоносный по
снежной броне». Так русло свободно, расставшись с водой, Земля, что простилась с травой молодой. Словесные образы наглядны, зримы, автор – художник
не только в переносном, но часто и в прямом смысле. В стихах – и графика («Лишь
бы стояло дерево и рисовало загадки тонкими карандашами на ватмане голубом»), и
акварель («Пруда слегка подкрашенные пятна едва видны сквозь хвою и стволы»), а
то и кинематография – с детским голосом, сюжетной интригой, динамизмом глаголов
на фоне красок и звуков, с общей бедой в одном эпизоде из детства военных лет: И бежим мы вдоль путей, Под вагоны лезем И теплушкою своей Словно домом, грезим. Паровоз уже гудел, Руки к нам тянули, И приветливо галдел Наш печальный улей. Белый вихрь чернят дымы, И не видно станции… Мама, а вернёмся мы Из эвакуации? («На путях») И ещё – о войне, о судьбе Варшавского гетто – «Старый
вальс в новой Варшаве», где в нынешнем веселье сквозит недавняя трагедия. Стихи, собранные в разделы «Мой малый мир» и «Вечер
памяти» написаны с 1975 года и до отъезда в Израиль. Пора зрелости. В каждой
насыщенной, ёмкой строке – осмысление собственной жизни и судеб сограждан. Вот старик – «чуть замешкались с расстрелом –
уцелел, и вот – живёт»; и старушка с хлебом для чаек и собственным «воздушным
белым опереньем», приглаженным щербатой гребёнкой; и – опять же старый – поэт
со «взглядом погасшим и хмурым»; и ещё – обладательница 10-метровой комнатки и
истончившейся кастрюли «в солнечной прадедовской квартире» («уплотнили», видно,
когда-то прадеда); и – «титаны жили очень просто – в убежище для престарелых».
Стоящие у последней черты, чудом уцелевшие обитатели «замученного города»,
знавшие труд, войну и нищету до конца дней своих, в безысходном убожестве их
бытия. Сострадая им, автор пишет детальный портрет каждого. Ещё одна черта привычной жизни – такие памятные нам
жанровые сценки в нескончаемых очередях, где «все кругом друг другу волки», где
«интеллигентку и инородку» не оставляет чувство собственной чуждости. Так
понятен вздох: «Я озябла… В людях заблудилась. Кто пригреет чуть, тот и хорош». Каждому из нас это знакомо: «… казнит меня
изгойством моя чужбина – родина моя». Это и делало нас, ассимилированных интеллигентов,
евреями, слышащими в себе толчки пульса тысячелетней истории своего народа.
Родство, по словам Юлиана Тувима, «по крови, вытекающей из жил». Вот и Елена
Аксельрод пишет, что чувствует себя одной из «иудеянок» виленского гетто, с
жёлтыми звёздами на лохмотьях («Пространство смещено…») Выстраданному решению об эмиграции посвящены многие
стихи. Некоторые из них приведены в предыдущей моей статье о Е. Аксельрод в
«Заметках»
(«Русская классика в Израиле»). Вот ещё одно, написанное перед самым отъездом,
с эпитетами безнадёжности и отчаяния, с большой цезурой меж двух полустрок, с
прямым обращением к слушателю, другу, словно прощальный русский романс (кажется,
и гитарный перебор слышим, читая): Обглоданная ель. Застывшая дорога. Сквозь марево кусты – оранжевый подбой. В декабрьский гололед не подводи итога И счёты не своди с издёрганной судьбой. Пока ещё скользишь и носа не расквасил И верит старый друг, что близко Рождество, Считай, что ты собой распорядиться властен, Что некто не решил удела твоего. Стенающая чернь – лишь ветки в непогоду. Лишь ветер с кистенём тебе вослед: «Ату!» Ты волен выбирать: под свист и вой – к исходу, Иль ход по наледи к последнему кресту.
1990 В ритме стихотворения слышится романс Георгия
Полонского: Обида на судьбу бывает безутешна. За что карает нас её слепая плеть? Не покидай меня, волшебница-надежда, Я спел ещё не всё, я должен уцелеть. В стихах Е. Аксельрод
в предотъездную пору – «холодок ледяной», «снегом засыпанные крыши», «почва нас
отторгает», «пробирает озноб», «студёная земля», «метельный бред», «ледяной
нацелился обрез». Разбойничий свист и вой – ветра и черни. Страшно, зябко. И ради
продолжения жизни и творчества, поскольку вдруг появилась возможность выбора – предпочтение
отдано исходу. В оставленной стране – её прекрасная природа
(травы и деревья названы по именам), память близких (пронзительные, щемящие
строки им посвящены), судьбы её поэтов («От Чёрной речки в двух шагах Машук,
Елабуга видна с его высот» – в «Сонете о географии», и стихотворение «Грибоедов»,
и посвящение Ю.А. – Юзу Алешковскому – «свистит в твоих песнях пурга Колымы»). Да
и помимо поэтов – сколь многие не были обделены горькой долей! Свою баланду отдавал в обед И улыбался хворым так широко, Что сходу получил прибавку срока. Об этом он рассказывал не сам, А те, кто пайку с ним делили там… «Наш доктор» (посвящение Захару Ильичу) И всё же – в запасниках сердца бережно сохранены
те дома, дворики, улицы – «мысли остались на улице Бронной вместе с моей
головой обронённой». Две заключающие книгу подборки стихов – «Там, где
сгорел Содом» и «В ладони века» – написаны за последние 20 лет уже в Израиле. «Земля,
откуда пока не изгнаны, где жизнь как в дырявом кармане грош» тоже не обещает
покоя и благоденствия. Чувство потерянности в случайном жилье, среди незнакомых
людей и, главное – сомнения в необходимости основного средства труда, родного
слова. На севере была знакома любая травка, а здесь – «безымянные кусты» и «еле
знакомые птицы». Поэзия становится способом общения с новой
реальностью – необычными пейзажами, цикадами и верблюдами, горячими ветрами, с
местными стариками, которых учили танцевать «на зимних пересылках или в гетто».
Воплощается в строки сердечное приятие мира, где всё достойно внимания – и
собака на цепи у забора, благодарно отзывающаяся на ласку и сочувствие, и
пальма, «разминающая пальцы». Вдруг находятся слова, которые приручают
непривычные южные явления, делают их живыми и близкими. «Распотрошённый веник пальм в совок окна сметал
соринки»... Все видели, а сказать мог только поэт – торопливо задвигая застеклённую
раму. «На стене враскарячку задумчивый хамелеон»; инжир,
«как Шива, многорук, широкие ладони он дружелюбно к небу протянул», «что там
написано в сини мелкой вязью акаций?» – удивительно точные описания. Наслаждение Эдемом, где «персик да инжир свисают с
ветки каждой». Опасения за прочность «рая» («Песни Израиля»). Мирная жизнь. Лишь невзначай глаз примечает Яакóва
в обнимку с Рахелью, у ног которых, как верный пёс, лежит автомат. Или танки –
их пропускает водитель автобуса, отстукивая марш на баранке руля. Свежие впечатления – Негев, Иерусалим, Мёртвое море,
Арад. Путевые заметки – Лондон, Париж, Нью-Йорк, Казахстан. Гостеприимно
отворены границы. Обо всём, обо всех – с любовью. О себе – всегда
беспристрастно, строго, как на духу («Я в детстве не была ребёнком», «Автопортрет»). Самые проникновенные строки – о цикле человеческой
жизни. Острое ощущение конечности бытия, исчезновение стариков, гаснущие в
окнах огни. Стихотворение «Соната об уходящих» (1977) напоминает «Прощальную
симфонию» Гайдна, когда во время исполнения музыканты один за другим постепенно
покидают сцену: Повторятся не раз и торжественный снег, И на ветках весенних мальчишеский пух, Лёгкий бег безнадзорных уклончивых рек, Смех детей и тяжёлые слёзы старух. Сыновей наших этот забывчивый век Вряд ли будет щадить. Лишь бы свет не потух В окнах тех, кто им дорог. Пусть хватит огня. Только это уже без меня. Одно из недавних стихотворений – о преодолении
возраста, об отваге радоваться полноте жизни, уже постигнув горький опыт
прощаний: Время не тороплю, оно торопит меня – мол, моему кораблю плавать осталось полдня. Но с капитанского мостика, где я уже – не капитан, а что-то вроде матросика, который от моря пьян, – не вижу ни ям, ни пропастей, ни кровожадных акул. Только волна из-под лопастей, Только счастливый гул. Есть в книге и стихи о любви, чужой и собственной,
такой разной на протяжении долгой жизни. Среди них – и полные неизбывной
нежности и благодарности, отмеченные инициалами-посвящениями. Стихотворение о сне, в котором «однажды» свершилось
невозможное, написано белым стихом, как бы ещё из глубины сна и счастья, несбыточность
которого подчёркнута оксимороном. Счастье, что снится – «горько, невыносимо». И снова в последний единственный раз Тебя обнимала всё горше, счастливей… И так это было невыносимо, Так живо было и больно, Что я не выдержала, проснулась, И поняла, что другого не нужно: В плечо твоё однажды уткнуться, Однажды прижаться к тебе губами – И можно не просыпаться. И он в этом сне – такой славный, понимающий, он
утешает смущённо, и «обескураженно, и виновато» – хотя «виновен был только в
том, что встретились мы ненароком». («Когда б могла я надышаться впрок») Или – новелла в стихах о «старомодном» человеке.
Он ходит под её окном, называет своей судьбой, а она, одинокая, немолодая,
привыкшая к «небрежности вранья и лёгкости объятий», быть может, впервые в
жизни видит искреннее к себе отношение и «думает с усмешкой – чего б не отдала
за то, чтобы не мешкал». О чём усмешка? Наверно, о скоротечности отпущенных на
ожидание сроков. Е. Аксельрод сама объясняет внешнюю,
кажущуюся простоту своей речи, отвечая, видимо, пишущим о ней: Чему уподобить речь безыскусную? Помню, о сыне молилась мать. Ясную-ясную, грустную-грустную Надо ли было мольбу обряжать? Сравнение с молитвой для этой поэзии – добросердечной,
глубокой, исповедальной – справедливая и верная оценка. Творчество Е. Аксельрод
– явление русско-еврейской культуры, связующее звено между остающимся в ХХ веке
её прошлым и современностью. Сможет ли родившийся в Израиле внук Уриэль хотя бы
прочесть бабушкины стихи, не говоря о том, чтобы оценить их по достоинству? В Израиле среди пишущих по-русски авторов есть и
несколько больших поэтов; в стране исхода не пустили их дальше порога. Иногда они
работали в областях, не связанных с поэзией. Тем радостнее видеть яркость и
богатство их творчества и горше думать о том, чего была лишена литература. Не
называя имён и никого не обижая, заметим – поэты не молоды. Скуповаты тиражи их
книг. Концертные залы, библиотеки или телевидение, что по всем каналам крутит
сериалы «ни уму, ни сердцу», приглашать их не торопятся. Истинная, искренняя поэзия – незамутнённый, не
требующий сооружений и скважин источник, не затратное производство. Дали бы
напиться. До ста двадцати нам всем, конечно… ©Елена Бандас 17.04.2011 (Израиль)
|
|
|||
|