Номер 5(18) - май 2011 | |
К вопросу о…
בס''ד Вопрос и просьба – родственники, и не только в
русском языке, в английском question и request тоже расположились поблизости, а в иврите
שאלה попросту
означает одновременно и вопрос, и просьбу. Что общего между вопросом и просьбой?
И честно спрашивающему, и просящему неизвестен результат. На вопрос можно и не
получить ответа, просящему – могут и отказать. И вопрос и просьба согласно
Аристотелю «не есть высказывающая речь» (воистину, как говорил Мераб
Мамардашвили, чем ни займись, – упрешься в железную задницу Аристотеля, то есть
ты над чем-то бьешься, а до тебя уже обо всем подумали). Вот как у Аристотеля «…не
всякая речь есть высказывающая речь, а лишь та, в которой содержится истинность
или ложность чего-либо; мольба, например, есть речь, но она не истинна и не
ложна» (Об Истолковании, 4). Итак, вопрос сам по себе не истинен и не ложен, а
со времен Аристотеля человеческое знание озабочено именно истиной и ложью. Вся
наука занята различением между истиной и ложью. Средством этого различения
служит логика, успехи, которой оказались столь велики, что Бертран Рассел
полагал возможным сведение всякого человеческого знания к логике.
Программа Рассела оказалось нереализуемой, но, так или иначе, высказывающей
речи повезло больше чем вопрошающей, в ученых книгах много утверждений, и куда
как меньше вопросов. И это несправедливо. ***
Логика,
обращающая внимание только на ответы
и
пренебрегающая вопросами, – ложная логика
Р.Дж. Коллингвуд, «Автобиография» Для того чтобы вернуть вопросу его попранное
достоинство, я приведу отрывок из изумительной, но, к сожалению, мало известной
современному читателю Автобиографии» английского историка Р.Дж. Коллингвуда.
Год или два спустя после начала войны я оказался в
Лондоне… Каждый день я проходил через Кенсингтон-парк мимо мемориала Альберта.
Постепенно этот памятник завладевал моими мыслями… Все в нем на первый взгляд
было бесформенным, извращенным, змееподобным, отвратительным… я заставлял себя
смотреть, и всякий раз задавал себе один и тот же вопрос. Если эта вещь так
очевидно, так бесспорно, так неопровержимо плоха, то почему Скотт создал ее?
Сказать, что Скотт был плохим архитектором, значило бы отделаться простой
тавтологией; заявить, что о вкусах не спорят, тоже означало бы уход от решения
проблемы… Какая связь существовала, начинал я спрашивать себя, между тем, что
он сделал, и тем, что он собирался сделать? Пытался ли он создать прекрасную
вещь или точнее вещь, которую мы должны были бы считать прекрасной? <…>
Если мне этот памятник кажется просто безобразным то, возможно, это только моя
вина? Не ищу ли я в нем тех качеств, которых он лишен, не видя или презирая те,
которые ему действительно присущи? Размышления привели Коллингвуда, к выводу,
противоречащему всей философской традиции, простирающейся от Аристотеля до
Рассела, и принимающей во внимание только высказывающую речь. Для Коллингвуда
значимы только связки «вопрос-ответ», а именно: «если вы не можете сказать, что
означает данное предложение, не зная вопроса, на который оно должно служить
ответом, то вы неправильно поймете его смысл». Речь идет не о тривиальности,
состоящей в том, что вопрос в мышлении предшествует ответу, нет, ход
рассуждений Коллингвуда иной: ответ, вне связи с вопросом, на который он
отвечает, ни верен сам по себе, и ни неверен, он – бессмысленен. Осознаем революционность мысли Коллингвуда: человеческое
познание – не набор логически безукоризненных утверждений (что, греха таить,
именно так представляют знание учебники), а процесс типа: «вызов (вопрос) –
ответ». И место вопроса в этой связке – отнюдь не подчиненное. *** Ну, хорошо, Коллингвуд – историк, а гуманитариям
позволительны вольности, недопустимые в приличном обществе
ученых-естественников. В точных науках уж наверняка царствует высказывающая,
повествовательная речь. Напомню, что Рассел пытался все человеческое знание
свести к логике. Среди текстов, которые я рекомендовал бы каждому, кто выбрал
своей специальностью физику, химию или биологию, – небольшая статья Эрвина
Шредингера «Обусловлено ли естествознание окружающей средой?» Самое заглавие
статьи поражает воображение. А чем же еще обусловлено естествознание, если не
окружающей средой? Но вот, что пишет Шредингер: нередко, когда коллега
докладывает о своих работах, закрадывается тихая неуважительная мысль: нет, почему
они интересуется этим? В этом сказывается не ограниченность; подобные мысли
являются лишь ясным свидетельством того, что совершенно особая установка
интересов, призвана отобрать из многих вопросов, которые можно ставить природе,
наиболее значительные и важные. И если непосвященный коллега достаточно
дружелюбно к нам настроен и встречает нас вопросом: «скажите, дорогой, коллега,
почему собственно вас это интересует, мне оно так безразлично…» – и если мы
потратим усилие, добросовестно отвечая и выявляя взаимозависимости для защиты
нашего интереса, то мы ясно поймем благодаря резко усилившемуся участию ума,
что лишь теперь мы заговорили о глубоко спрятанном в сердце… Естествознание в первую очередь определяется
вопросами, которые мы задаем природе. Примерно последние триста лет настоящие
ученые озабочены одним вопросом: можно ли сформулировать законы природы так,
чтобы они стали проявлением некого единого принципа? Как выглядит тот единый
кирпичик мироздания, из которого построено ВСЕ? В чем фундаментальное единство
природы? Фанатом идеи единства мироздания был Эйнштейн, не желая мириться с
дуализмом полей и частиц, присущим современной физике. Эйнштейн ясно осознавал
и религиозный характер этой веры. А почему, собственно, природа должна быть
едина? И кому она это должна? А. Воронель, как-то заметил, что для
практических целей, нет никакой необходимости в великом объединении физики.
Можно, прекрасно обойтись функционирующими по отдельности, работоспособными
механикой, электричеством, оптикой. Но именно постановка вопроса о
фундаментальном единстве природы, привела к поразительному расцвету
естествознания, а не вопросы, задаваемые инженерами. *** Все начинается с вопроса. Вот Моше видит горящий
куст. Какое дело беглому египетскому принцу до горящих кустов? Но Моше
сворачивает с дороги, узнать: «отчего не сгорает этот куст?» (Шмот, 3, 3).
Встреча с Богом начинается с вопроса, задаваемого Моше себе. Всевышний
отвечает Моше, но отвечают только тем, кто спрашивает. Еврейского ребенка
первым делом научают спрашивать. Весь Пасхальный Седер, центральная религиозная
церемония года, строится вокруг вопроса, задаваемого детьми: «чем отличается эта
ночь от других ночей?» Главенство вопрошания закреплено в Галахе: если у человека
нет детей, ему надлежит спросить свою жену, а если не дай Бог, ты проводишь
Седер в одиночестве, ты должен спросить сам себя (быть может, этот вид
вопрошания – самый трудный и самый необходимый). Из года в год мы встречаем в
Пасхальной Агаде четырех сыновей: мудреца, наивного, злодея и того, кто не
умеет спросить. По мнению Рава Штейнзальца худший из них – отнюдь не злодей, но
тот, кто не спрашивает. Ему не интересно. Раздраженный вопрос лучше тупой
немоты скучающего. В средневековых ешивах был принят такой метод
изучения Талмуда: ученику по ответу, записанному в Талмуде, предстояло
восстановить вопрос, интересовавший мудрецов. Неплохо было все современное
обучение, оснастить подобной методикой, развернув его от ответов к вопросам. Неверно думать, что вопросы представляют собою
рамку, в которую помещена картина позитивного знания, излагаемого
повествовательно. Эта картина может быть извлечена из рамы только вместе с
мясом. ***
Отвечай глупому по глупости его…
Притчи, 26, 5. Вопрос всегда индивидуален. Он хранит в себе
неповторимую интонацию спрашивающего. И ответ зависит от этой интонации, в
которой свернута масса информации. Каждому изучающему Талмуд известно значение
вопросительной интонации. Еврея, даже в глаза не видевшего Талмуда, безошибочно
узнают в разговоре по этой недоуменной интонации, устойчиво и загадочно передающейся
из поколение в поколение. Важно кто и как спрашивает. Виталий Лазаревич Гинзбург, выдающийся российский
физик и недавний Нобелевский лауреат, всерьез озабочен усилением позиций
религии в современной России и с большой страстью опровергает в печати то, что
он считает вредными религиозными мифами. При нашей недавней встрече в Москве он
серьезно спросил: «Верите ли Вы в Бога?». Я не сразу ответил, и он с
полемическим азартом интерпретировал это как следование интеллектуальной моде
заигрывания с религией. Если бы такой вопрос задал мне Э. Бормашенко,
мой ответ был бы безусловно положительным, потому что я приблизительно знаю,
что он под этим вопросом понимает. Но Гинзбургу, воспитаннику ранней советской
традиции, я вероятно, должен был бы ответить отрицательно, потому что в понятие
бога он вкладывал сугубо церковные модели организации человеческого опыта. То
есть два человека, задающие один и тот же вопрос, спрашивают, в сущности, о
разном. Бог Эдуарда Бормашенко – слово энергетически очень значимое, и потому в
своем значении размытое. Для В.Л. Гинзбурга бог – слово, точно
определенное в своем значении (например, церковным преданием или «Энциклопедическим
словарем») и потому эмоционально почти пустое (А. Воронель, «Качающийся мост»). Наука, добиваясь однозначного смысла употребляемых
ее слов, и однозначного же смысла своих утверждений, делает эти утверждения все
более безличными и потому все более неинтересными. Уже
упоминавшийся Рассел полагал все мучительные проблемы мышления – болезнями
языка, и предпринял героическую попытку изложить всю математику при помощи
искусственного символьного языка, в котором, как полагал Рассел, все символы
могут быть истолкованы однозначно. Вселенский замах подобной попытки вызывает
уважение, но человеческое знание, изложенное подобным образом – бессмысленно,
ибо не оставляет места для вопросов. Расселовский проект сведения мышления к логике
оказался к тому же и ненужным. Логические цепи любой длины сегодня с легкостью
перекладываются на плечи компьютера. Компьютер умеет почти все и обыгрывает в
шахматы Каспарова, вот чего он пока не умеет, так это задать небанальный вопрос.
Вопрос, с которого начнется новое понимание. ***
– Что вы сидите в темноте, хотела
бы я знать?
Хаймл улыбнулся:
– Мы ждем ответа.
И.-Б. Зингер, «Шоша» «Мы говорим ребенку: ты задал хороший вопрос. А
что такое хороший вопрос? Хороший вопрос нацелен на тонкую грань между
тривиальным и непонятным. Эта грань индивидуальна и подвижна» (В. Турчин, «Феномен
Науки»). Обратите внимание на то, с какой скоростью усвоенное знание начинается
казаться тривиальным. Дурацкий вопрос напротив нацелен или на пережеванное, истоптанное,
дотла понятое или на полностью непроницаемое. И еще: вопрос всегда больше самого полного ответа.
И чем существеннее вопрос, тем меньше шансов ответить на него исчерпывающим
образом. Имеет ли Вселенная цель? Для чего мы приходим в этот мир? Что нас ждет
после смерти? Существует ли фундаментальный кирпичик мироздания? Что есть пространство
и время? Человечество извело леса на бумагу, содержащую ответы на эти вопросы,
притом ответы взаимоисключающие, а самим вопросам хоть бы хны, они по-прежнему
нависают над разумом. Сегодня принято отмахиваться от этих вопросов, говоря:
они ненаучны. Но настоящий вопрос – самоценен, ему все равно научен он или нет. Большие, настоящие мудрецы, как правило, не давали
ответов на вопросы, но ставили их по-новому, и тем самым задавали вызов
познающему разуму. Поглядим, как это делал великий мастер вопрошания Кант. В «Критике
практического разума», разбирая основы морали, Кант производит поразительное
смещение вопроса: «мораль, собственно говоря, есть не учение о том, как мы
должны сделать себя счастливыми, а том, как мы должны стать достойными
счастья» (курсив Канта). Ответ, предложенный Кантом, может нам сегодня
показаться неубедительным, но постановка вопроса, переключающая проблему
счастья с прав на обязанности человека, сверхактуальна. Честно спрашивающий
всегда готов к поражению, он может не получить ответа, в поиске ли, ожидании ли
которого может пройти жизнь. Но это наше, человеческое дело – спрашивать. ***
Все люди от природы стремятся к
знанию.
<…> все начинают с
удивления…
Аристотель, Метафизика Всякое знание начинается с вопроса. Вопросу же предшествует
удивление. Замечательный лектор, Я.Е. Гегузин, так обращался к
студентам: «я приглашаю вас удивиться». И мне это приглашение запомнилось куда
больше чем непосредственное содержание лекций. В слове удивление спряталось
диво, чудо. Любопытно, что в соответствующем ивритском глаголе להתפלא
тоже
поселилось чудо – פלא. Удивляется и спрашивает тот, кто в состоянии увидеть чудо. И
самое большое чудо – сама наша способность удивляться. Образование прилагает
немалые усилия, чтобы из человека выбить эту способность, но вся надежда на
тех, кто спрашивает. |
|
|||
|