Номер 6(19) - июнь 2011 | |
Окна Кикоина
Константин Кикоин
– физик, профессор
Тель-Авивского университета. И иная имется ипостась – поэто, эссеист, автор
трех стихотворных сборников-погодков: «Другой глобус» (2007), «Детали картины»
(2008), «После битвы» (2009) и изысканно-прозаической книги «По обе стороны
свободы» (2011). Его отец Абрам – известный ученый, автор
классического школьного учебника физики (пост-Перышкина), а дядя Исаак – отец
советской атомной бомбы. Константин пошел по стопам Авраама и Исаака – стал
физиком, доктором наук. Но одновременно он получил и благотворное облучение
своей мамы – Екатерины Ивановны Сосенковой, выпускницы филфака ЛГУ, выученицы
Эйхенбаума, Жирмунского... Из-за мельтешни и хаоса моего окололитературного жужжания и кружения, я наткнулся на тексты Кикоина не так давно – и сразу встал, как взнузданный, перестав (ох, дряхлый одр!) крутить жернов однообразных страниц и начав вчитываться в фразу, радоваться звукам, смаковать смысл. Всем рекомендую – весьма необычный поэт и незаурядный прозаик Константин Кикоин. Стихи, кои он слагает сызмальства, сложились в триптих и обрели обложку уже в Иерусалиме, в издательстве «Филобиблон», а ныне там и свежий труд приспел – «В плену свободы» – эссе, очерки, воспоминания. Константин Кикоин Кикоин поистине уникален несуетностью среди
современной быстрописи. Изощренная, испещренная реминисценциями и насыщенная
ассоциациями проза (в отличие от пещерного наскальства массовых простецов)
просит у читателя соучастия и требует трудовых навыков верхних полушарий. Автор
раз за разом – ну-с, ухнем! – вонзает свой компьютерный заступ в культурные
пласты, карсты и палимпсесты, в узримое в музыке, услышанное от книг,
уловленное на полотнах. Опознавательные знаки этой прозы – Набоков на воде,
Мандельштам в птичьем гаме... Тесто текста замешано на знаменитых и магических
дрожжах. И хотя в книге это частично стилизовано под электронные
письмена-бересты, папирусную переписку с ученым соседом, кембриджским другом
(так сказать – чо, сэр Чосер?), однако и ежу ясно: се – эссе, а не собака емелианская...
Как Иозеф Кнехт-то гессе-бисерно писал: «Вселенная через решетку строк
откроется ему в ужимках знаков». Читатцу стоит лишь вглядеться, накикоинившись
слегка, и он вкусит сладость стиховаренья в прозе. А уж чистые стихи – особ статья. Книжки сии устроены
не по старым извычаям, а сообразно натуре – рассудительно и с любопытством. Чая
пользы, рассмотрим испытно. Константин Кикоин усердно выстраивает свой
пиитический «Кон-Тики» и плывет на плоту кириллицы по морю-окияну мировой
культуры (полным-полно всяких прочих шведов!), попутно ставя верши на вирши,
питаясь не попадающим в Сеть ширпотребом, а выращенным в старых добрых прудах,
трудах и инкунабулах. И сам отнюдь не плошает. Искони привыкли мы, прядая
лопухами, размягченно стихи разглядывать, слушать, впитывать – глазными
яблоками, ушными ракушками, спинными мурашками – а тут изволь шевелить
извилинами! Сразу снег в голове идет, прозрения погромыхивают – словно
розвальни пророка Илии скользят, или кто-то босыми бледными ногами (ой, закрой
свои!..) бродит по нашей крыше, по закромам чердака – поза молитвенная, при
чтении раскачивающаяся, по сусекам память скребущая... У Кикоина – нажитое странствиями, начитанное
жизнью, пропитанное собственным опытом, питерской осенью, израильской просинью,
серьезной физикой, цельною лирикой – пронзительно сплетается в озвученных
значках стихов. Мелос его смело смешивает скороговорку невского дождя и тяжелое
запыхавшееся дыхание негевской жары, подмигивающую чечетку первичного понимания
и расчисленное марево авторского герметизма. Никаких констант – все дрожит и
колышется, течет и меняется. Окна Кикоина изредка распахнуты, временами
прикрыты, а порой – зашторены наглухо. Что ж, участь читателя – достучаться в
ставни... *** 1.
Расскажите,
пожалуйста, про свое житие на утлом советском плоту, до восхождения в Страну, и
об обитании на плато обетованном. Часть жизни, проведенная при советской власти и среди ее обломков, столь длинна, что ее можно измерять в столетиях – я прожил в Российской федерации полвека и еще один год. Оглядываясь назад, могу сказать, что мне в той жизни везло больше, чем многим лицам некоренных национальностей. Во-первых, я прожил свою жизнь в том же социальном слое, где и был произведен на свет – по обеим линиям абсолютное большинство близких родственников в последних двух-трех поколениях составляли учителя и ученые. И сам я стал «человеком кампуса» – работал в научном заповеднике на краю Москвы, «Курчатовском институте». Институт был весьма режимным, в нем в свое время была спроектирована атомная бомба. Но к моему времени атом уже успел стать относительно мирным, и под этой крышей можно было заниматься фундаментальной наукой в свое удовольствие среди братьев по разуму. Во-вторых, в Свердловске, где я провел детство и кончил университет, по каким-то причинам уровень антисемитизма был сильно ниже, чем в среднем по стране, и школьным комплексом еврея-очкарика меня не отяготили, несмотря на вызывающее отчество «Абрамыч». Да и во дворе у нас за очки не били, а уважали, как на зоне, если ты умел складно врать и пересказывать прочитанные книги. К тому же, лучшие взрослые, которых мне доводилось встречать в детстве, почему-то тоже были сплошь евреи, хотя никакого специального отбора не велось. Так что я с детства знал, что еврей – это хорошо, и последующий отрицательный опыт взрослой московской жизни это убеждение не поколебал. 2. Поделитесь
сладким опытом – как слагалась ваша научная планида в Израиле? Помогли «гладиаторские
навыки борьбы за морковки, которые выработала система Совка»? Гладиатором в Московском цирке я себя не ощущал по указанным выше причинам. В нашем институте, основанном ленинградцами, учениками отца советской физики Абрама Федоровича Иоффе, советская власть и партийное руководство не сильно докучали ученым (конечно, если человек не пытался строить карьеру и выбиваться в начальники над кем- или чем-нибудь). Не имея иллюзий насчет «реального социализма», я с самого начала постановил для себя, что старший научный сотрудник и доктор наук – это тот потолок, пробивать который не нужно, и потому в тараканьих ристалищах не участвовал. В олимовский омут тоже нырнул не сразу, а сначала поездил сюда в командировки/рекогносцировки. В том, что эта страна – моя, убедился в первую же минуту пребывания на израильской земле, выйдя из самолета, глотнув местного воздуха и поглядев на стенку уютного первого терминала БГА, облицованную иерусалимским камнем, осененную жидкой пальмовой тенью и украшенную надписью «книса». Из всех возможных вариантов научной карьеры реализовался средний – профессию удалось сохранить, хотя вместо университетского «квиюта» пришлось удовольствоваться позицией в рамках программе КАМЕА – тоже вроде бы профессорской, но при министерстве абсорбции. Без университетских бонусов, но зато и без обязанности заседать в комиссиях и комитетах. 3. Вы выпускаете все свои книги в Израиле, в изысканном издательстве Леонида Юниверга «Филобиблон». Не пробовали выстроить книгу в вавилонской метрополии, в питерской Московии? Живя в советской Москве, я не пытался обрести статус профессионального поэта ровно по тем же причинам, что не строил научной карьеры. Зная цену, которую придется заплатить за журнальные публикации, не говоря уже об отдельной книжке, я решил, что оно того не стоит, и сам процесс сочинения стихов есть достаточная награда. Этой сладкой отравы я отведал в ту же осень, когда поступил на физфак – первые стихи случились в университетской читалке на первом курсе. Да и здесь в Израиле я не собирался предавать свои опусы тиснению – просто в силу почти сорокалетней привычки сочинять для себя. Но однажды все-таки поддался искушению поучаствовать в конкурсе, посвященном 300-летию любимого города-Питера, и, к своему изумлению, выиграл его. Стишок из конкурсного комплекта был напечатан в «Вестях», его прочла одна знакомая, чье имя хранится в моей внутренней редакции. Она же донесла этот текст до Лени Юниверга, и участь моя была решена. Мы с ним скорешились, тем более что тут же выяснилось, что мы одногодки и оба провели лучшую часть жизни в «Ленинке» насупротив Кремлевской стены. И вот уже лет пять мы работаем вместе ко взаимному удовольствию. Полезных связей в нынешней литературной России я не имею никаких, если не считать стихии общедоступного сайта Stihi.ru, так что приходится обходиться без метрополии. Может, оно и к лучшему. 4. Вы
серьезно занимаетесь физикой, ездите по миру на симпозиумы и всякие прочие
конференции, умудряясь при этом регулярно выдавать на-гора (о, терриконы
сионид!) поэтические сборники. Как системно сочетаются пиит с ученым –
они сиамны или разрывны? Каждому полушарию – по магдебургу его? Ваша магдебургская метафора замечательно точно отражает ситуацию. Разномастные лошадки Аполлона тянут в разные стороны два полушария, сцепленные внутренней силой, но полушария эти продолжают существовать в виде единой черепной коробки. Конфликта между ними нет – надо только не путать методы. Логика, потребная для научных упражнений, губительна для стихов, и наоборот, метафорические ходы, которые держат стихи на лету, абсолютно недопустимы при написании научных текстов. С другой стороны, дисциплина ума, выработанная научным теоретизированием, облегчает вычеркивание лишнего в стихах и вылавливание технических ошибок. Ведь поэтическая техника – это не филологическая брехня, а вполне реальный свод законов, которые сначала нужно научиться исполнять, и уже после этого нарушать с полным пониманием того, что делаешь. А новые научные идеи возникают не без участия научного воображения, природа которого та же, что и природа поэтического воображения – нужно уметь в решающие моменты обходиться без логических подпорок. 5.
Ваши
тексты часто требуют от читателя соучастия, усилия. Каким видится вам идеальный
«человек читающий»? Вы встречались с таковым вживе? Формула Боратынского «читателя найду в потомстве я» – не есть продукт поэтической гордыни, а вполне трезвое осознание того факта, что твой настоящий читатель – это тот же ты, только в другой телесной оболочке, alter ego. Я думаю, что каждый поэт представляет своего идеального читателя как своего двойника – поэтому в цитате читатель упомянут в единственном числе. Здесь мне опять повезло – такого читателя я встречал, и даже не в единственном числе, и даже среди представительниц прекрасного пола. В этом смысле я получил полное вознаграждение за свои труды, и никакие призы большего удовлетворения не доставят – это я знаю точно. 6.
А сами
вы чего ждете от книг, алчете при чтении: знания-поучения или, скорей,
развлечения-забытья? Ни знаний, ни поучений, а внезапного открытия новых горизонтов, за которые без вот этой книги я бы не заглянул. В молодости такие книги мне попадались часто, а теперь по естественным причинам почти не встречаются. Многие знания умножают печали. Пожалуй, последнее потрясение этого рода я испытал при чтении романа “The Magus” Джона Фаулза. Увы, лет уж 30 тому назад. 7. Как,
по-вашему, «стихи не пишутся – случаются», то есть почкуются, чертополошат
узаборно-одуванчиково, или все же ударно делаются, удачно выстраиваются,
рачительно выращиваются? Вольность од иль гольный труд, лебяжья лебеда или
скрипящая лебедка? Ну конечно – случаются. Удивительной женщине Марине Цветаевой принадлежит формула: «Первые две строчки Вам диктует Бог, остальные – дописывайте сами» (цитирую вольно, по памяти). Правда, она же сочинила оду письменному столу, столешница которого врезается ей в грудь. Это последнее, наверно, о прозе, не о стихах. «Вольность од» это, конечно, ерунда, оды пишутся на заказ, но свобода стихосложения для меня самоочевидная, почти тавтологическая истина. Лебедка должна лететь, а не скрипеть. Однако, закончив записывать, изволь остыть и придирчиво, а может даже вслух, перечитать каждую строку, проверить каждое слово на возможность замены и оставить только то, что ни вычеркнуть, ни заменить нельзя. Назовем это трудом. 8.
Кто из
пишущих повлиял на вашу манеру складывать слова, у кого учились книжной
грамоте? Это просто. Учителей у меня всего два, оба заоблачно-заочных. Первый из них – наш всеобщий учитель Александр Сергеевич Пушкин, второй – Осип Эмильевич Мандельштам. Писать «как АП» или «как ОМ» – не беспокойтесь, ребята, – у вас не получится, но то, что стихи это свобода («две придут сами, третью приведут»), я воспринял от Пушкина, а техникой концентрированного письма на сто процентов обязан Мандельштаму. ОМ меня научил, что каждое слово в стихе видит все остальные, что ставить его надо так, чтобы работали все или почти все его словарные значения, а также сходные смыслы, что живя в настоящем времени, ты должен видеть всю историческую перспективу назад, весь созданный предшественниками контекст, в который твой стих попадает, короче – всю бергсоновскую «длительность». По этой части в русской поэзии Мандельштама не превзошел никто. Уже на старости лет я узнал от Павла Поляна, что семейство Мандельштам происходит из того же северолитовского местечка Жагоры, что и фамилия Кикоин, а где-то в XIX веке они даже породнились. Думаю, что это известие было последним и самым роскошным подарком судьбы в моей жизни. 9. Назовите
несколько интересных вам, важных, запасаемых на зиму («духовную пищу – в
защечные мешки») нынешних литературных имен, этаких зернистых колосков,
могутных умельцев-текстопашцев. Работая в одиночку, я, тем не менее, всю жизнь выискивал возможных собеседников и в печати, и в самиздате, но, увы, почти не преуспел. То, что подросло после лесоповала, учиненного большевиками, никакого сравнения с уровнем, установленным поколением 1890-х, не выдерживало. Разве что Бродский. Семь поэтов играли в серебряный мяч в начале века,// он один под тускнеющий шар подставил спину... Для меня истинно хороший поэт – это тот, кого я не могу и не смею спародировать, но чтение его вызывает импульс писать свое. Кроме Бродского я нашел в нашем поколении еще двоих – его же старшего товарища Льва Лосева и Алексея Цветкова, законного наследника Бориса Пастернака. Из здешних сильное впечатление произвел Генделев с его ливанскими военно-полевыми стихами (хотя парафраз на его мотивы я сочинил, не удержался). 10. Признаюсь
как на духу, что я, увы, буквально слепоглух – кропаю потихоньку,
ощупывая бугорки букв, не смея выделить цветным, и слава Яхве! А для вас живопись,
музыка – тоже лишь подпорки письменности, скромное подспорье, или сие
сама фламмарионова атмосфера, фасоль спектра, чаша жизни, питательный бульон? Радением родителей музыка и живопись открылись мне еще в подростковом возрасте, раньше, чем поэзия, до которой пришлось добираться самому. И по сей день для меня музыка – прежде всего, а живопись – окно в материальный мир. Но сам я умею лишь то, чему учат в школе – читать, писать, считать и говорить, и потому мне остается только вторгаться со своими умениями в оба эти мира. В одном из трех томиков имеется раздел «Нечаянная музыка», где собраны попытки реализовать свое музыкальное несбывшееся, да и вообще многие из стихов приходят вместе с мелодией или хотя бы речитативом. Что до живописи, то еще в процессе обучения ремеслу я обнаружил, что пейзаж или портрет могут быть вызваны к жизни словесным заклинанием, и с той поры с удовольствием работаю в этом странном жанре. 11.
Очевидно, что мир наш малогармоничен и плохо оборудован – Хронос идет, а хаос
не проходит. Вы как университант-лирофизик – нуждаетесь в гипотезе Бога? В гипотезе Бога я не нуждаюсь, потому что абсолютно уверен, что небеса не пусты. Знаю это как физик, занимающийся законами симметрии, из которой следуют все остальные законы (в том числе и законы, управляющие хаосом), и ощущаю каждодневно как лирик – см. вышеупомянутую формулу Цветаевой. Да и как 50-процентный еврей считаю себя состоящим с Ним в прямых договорных отношениях. Договор этот личный, поскольку по Ѓалахе я пунктом не вышел, несмотря на то, что родственники мои в конце лета 1945 года умудрились сыскать для меня моэля. Они это сделали в память о шести миллионах убиенных, в числе которых была моя бабушка(ז"ל). 12.
В вашей
душевной космологии наша сторонка, Израиль – пуп мира или край ойкумены? И сколько
у этой частицы света степеней свободы? И куда ж мы летим, пульсируя, от этого
желтого карлика, шестиконечной звезды? Это точка
схождения мировых линий. С таковым ощущением я появился здесь в первый раз, с
ним же я каждый раз покидаю Израиль и возвращаюсь обратно. А поскольку число
линий, сходящихся в эту точку, бесконечно, то и число степеней свободы в
распоряжении насельников этой земли примерно таково же. Наверно, это не
единственная такая точка на нашем глобусе – есть Рим, Париж, «Большое яблоко»,
близлежащий Константинополь/Стамбул на худой конец – но для нас она одна, и
сколько ни лети, от нее не улетишь.
|
|
|||
|