Номер 7(20) - июль 2011 | |
Красивых грез не создать
Александр Мелихов – известный российский писатель,
публицист. Живет и творит в Санкт-Петербурге. Творческий механизм Мелихова
устроен отменно: талант накрепко спаян с трудолюбием, да плюс счастливая тяга к
письму, явная упорная работа над словом, перемалывающие муки и радости
ежедневные жернова. Естественно, насущный литературный лехем ест он в поте лица
своего. Чеканная расчисленность, векторная задуманность книг, романная
выстроенность, доза зодчества вовсе не перечит периодическому взвихрению колонн
кириллицы. Проза пластична, плотна, плодородна, «пахнет правдой», как писал
один именитый владелец «Мелихова», и мысль острым лемехом вспахивает пласты
смыслов. Мелихов – пахарь-мыслитель, так уж ему дано, его повествования весьма непросты и неизменно вспыхивают глубинно (то дантово, то данково) – о, черноземно-белоснежная роскошь-россошь руссояза, цветные ветры, мелы и карсты! Тексты обращены сразу и к разуму читателя, и к некой нутряной зернистой сердцевине – чему-то подзабыто доброму, вечному. Александр Мелихов Послушаем Мелихова. - Расскажите, пожалуйста, немного о себе по бессменной схеме: люди и годы, жизнь и судьба, вехи заветного пути Саши Мейлахса к писателю Александру Мелихову. Путь самый обычный:
мальчишка, для которого выдумки важнее реальности, — он уже писатель. Все, что
его окружает, вызывает сильные чувства, все кажется значительным, неординарным…
Но все-таки самыми неординарными оказываются не те фантомы, которые ты создаешь
сам, не зная, что они фантомы, а те которые находишь в книгах. Собственно,
способность ставить вымышленное выше реального и есть пресловутая духовность.
Человека отличает от животного не умение держать в руках палку, а умение жить
грезами, сказками. Писатель — это всего лишь концентрация человеческой сущности.
Другое имя этой сущности — романтичность. Вот я и жил обычными
сказками — сначала о море, потом о небе, потом о науке. Физики — в них
сливались все мужские доблести, как у Гранина в «Иду на грозу». Они и прыгают с
парашютом, и обольщают красавиц, и творят Историю. Я тоже хотел творить
историю, но в космос, в ядерную физику меня как полуеврея не пустили, а в
обычной научной работе я довольно быстро перестал видеть чарующую сказку. Хотя
работал с большим увлечением и вполне успешно. Можете набрать в Гугле
A.M.Meilakhs — и увидите несколько десятков ссылок. Через тридцать лет это
бывает нечасто. А вот литература всегда
оставалась чем-то нездешним. Я и начал черпать из этого источника. И черпаю до
сих пор. Но когда я принес свой рассказ «Провинциал» в журнал «Звезда»,
редактор Александр Смолян посоветовал взять псевдоним: иначе-де могут счесть
публикацию антирусской акцией. Тогда мне показалось диким, что работу в русской
литературе можно считать чем-то антирусским, но теперь я понимаю, что
межнациональная конкуренция исчезнет лишь вместе с исчезновением наций. Мою прозу и так-то не
хотели печатать как слишком интеллектуальную, хотя сам я в ней ничего особенно
интеллектуального не видел и не вижу, а если еще к ней привесить еврейскую
фамилию… Получится как в анекдоте про негра, читающего еврейскую газету: разве
вам мало того, что вы негр? Я понимал, что на кону стоит если не жизнь, то
судьба, и ломаться не стал. Или, если угодно, сломался. Только выбрал псевдоним
от того еврейского слова, от которого вроде бы и происходит моя фамилия: мелех,
то есть царь. Но чтобы разделиться с Григорием Мелеховым и приблизиться к
Чехову, я изменил одну букву. Мне к тому же казался забавным каламбур: Чехов
живет в Мелихове. - Давно замечено, что писатель создает всю жизнь в общем-то одно произведение, некую Большую Книгу. Ваши романы, по-моему, вполне укладываются в цикл, ложатся – густые и сложные – на гладкую кривую, вывозящую к скрижальным истинам. Тексты Мелихова – не занимательный рассказ, а скорей история-поучение, новые карты катарсиса. Вы пишете, чтобы разобраться в своей душе – или изменить окружающих? Когда я начинал писать, я в каждой вещи старался что-то понять. В «Весах для добра», например, — на каких весах можно объективно взвесить, что такое добро, красота, смысл жизни, и мне стоило больших усилий понять, что никаких приборов, кроме нашей собственной души, для этого нет. Что нам кажется истиной или красотой, то и есть истина и красота. Но ведь сейчас я изложил эту свежую идею в одном абзаце — зачем же было писать целую повесть? Мне хотелось изобразить, как мысль пробивается сквозь воспоминания, события, чувства, важные и неважные, вплоть до мусора… Это и стало одним из главных моих приемов — интеллектуальный поиск, сделавшийся личной драмой, предметом страсти. Но главная цель творчества все-таки не рациональное открытие, а экзистенциальная защита, защита от ужаса нашей мизерности и кратковременности в громадном безжалостном мире. Мы творим искусственный воображаемый мир искусства, в котором предстаем себе красивыми и значительными. Творим этот мир прежде всего для самих себя, так же, как и дом строим для себя. Но в этом доме каждый творец рад принять как можно больше гостей. Разумеется, душевно близких ему, иначе он будет себя чувствовать еще более одиноким, как Великий Гэтсби на своих пиршествах. В общем, я
пишу, чтобы изменить мир в своем воображении, сделать его хоть сколько-то менее
унизительным. - Наше личное знакомство сохранило у меня впечатление о вас как человеке светлом и на диво позитивном. Но на письме у вас нередко обостренное внимание к таким мрачным проблемам как суицид, наркомания. Вам литературно интересна эта жуткая межа, экзистенциальная погранзона между суетой сует и небытием? Моя позитивность рождается из понимания, насколько все ужасно — не стоит делать мир еще хуже, он достаточно плох и без нас. Не стоит отравлять людям жизнь — она сама расправится с каждым. Кто бы стал издеваться над человеком, стоящим на эшафоте, — для этого нужно быть полной свиньей. Но ведь и все мы стоим на эшафоте, разве не так? Это погранзона своим мраком лучше всего и высвечивает подлинные ценности. Одна из частей моего «Интернационала дураков» так и называется — «При свете мрака». А сборник «Любовь-убийца» весь построен на том, как смерть отделяет подлинное от пошлого. Изучение проблемы самоубийства, практическая работа с людьми, пытавшимися покончить с собой, привели меня к формуле «Горбатых атлантов»: причина самоубийств — свобода мысли, свобода - это рак, история человечества есть история бегства от сомнений. А потом я понял, что причина самоубийств — крах защитной воодушевляющей сказки: чтобы спасти человека, нужно восстановить его сказку. Такой авторитетный психиатр и психотерапевт, как Виктор Каган, писал, что использует этот метод на практике. Хотя для этого психотерапевт должен быть поэтом, как сам Каган. Хотя бы в душе. Но каждый может и сам создавать красивый образ собственного несчастья, быть самому себе Шекспиром, из всего делать трагедию, высокую трагедию — спасение утопающих есть прежде всего дело рук самих утопающих. Люди, эстетически искушенные, художественно одаренные живут в более красивом мире, а потому лучше защищены экзистенциально. Хотя они и более ранимы. Наркомания тоже попытка возместить распавшуюся сказку психоактивными препаратами — как протез замещает атрофировавшийся орган. Все эти открытия я сделал в погранзонах, в благополучном течении жизни спасительную роль красивых сказок — роль фантазии — разглядеть трудно. Помните, как в «Чуме» одаренный спортивный парень, превратившийся в тощего прыщавого наркомана, с тоской говорит на пляже в Тель-Авиве: «Играть стало не во что… Раньше бы я начал строить башни из песка, прокладывать каналы…» Вот и
цивилизованный мир к этому пришел: играть стало не во что. - Ваша книга
"Красный Сион" не совсем обычна для вас – темой, стилем. Это – нечто
экспериментальное? Да? Я этого не заметил.
Разве что она строится на материале, которого, слава богу, на своей шкуре я не
испробовал. Издатель Константин Тублин (его отец, известный прозаик Валентин
Тублин живет в Назарете) предложил мне написать о Биробиджане. Я начал
погружаться в исторический материал, а параллельно в моем воображении стал
вырастать образ сапожника Берла, который в польском местечке грезит об этой
Земле обетованной. И мальчика Бенци, в чьей истории я попытался домыслить
биографию моего покойного друга, израильского классика Бенциона Томера. А образ
биробиджанского писателя Мейлеха Терлецкого мне подарили Казакевич и Борис
Миллер. В итоге выросли две
книги — документальная, «Биробиджан — земля обетованная», вышедшая в
издательстве «Текст», и художественная «Красный Сион», вышедшая в издательстве
«Лимбус Пресс». Никакого эксперимента я при этом не ставил — старался только
вызвать душевное потрясение. А стиль всегда подчинен цели. Если хочешь
подчеркнуть, что я-де здесь ни при чем, вместо меня работает правда жизни, то и
невольно возьмешь эпический тон. Но, может быть, я у
себя чего-то не вижу, мне было бы даже интересно понять, что вы имеете в виду. - Вы –
заместитель главного редактора журнала "Нева". Как сейчас в России
обстоят дела "толстожурнальные"? Существует ли общее доброжелательное
интеллектуальное пространство – или разброд и разброс удельных княжеств, эдаких
осажденных крепостей? Когда я начинал
свой литературный путь, «Нева» была отнюдь не лучшим советским журналом, но для
большинства молодых литераторов, пытавшихся писать нечто неординарное,
публикация в «Неве» оставалась недосягаемой мечтой. Впрочем, для тех, кто
пытался «продаться», очередь была еще длиннее. Строго говоря, не нужен был
никто: и тех, что есть, уже некуда было девать. И, помнится, захаживали мы в
«Неву» с одним моим тогдашним молодым коллегой исключительно за отказами в
публикации, получив которые дружно ругали закоснелых редакторов
– как бы журнал засверкал,
если бы нас пустили на их место! Но вот в «Неву»
пришел Борис Никольский, а в страну —
перестройка, и журнал заблистал. Что ни номер, то сенсация. Солженицын,
Дудинцев… Но и мне среди авторов нашлось скромное местечко. Мой же товарищ по
мечте использовал обрушившуюся на нас свободу для более серьезных целей – он ушел в бизнес и даже
преуспел, приобрел свечной заводик в Самаре. И, уж конечно,
ни он, ни я, заходя за очередным отказом под расписной плафон в редакцию с
видом на Александрийский столп, не думали, что я когда-то окажусь заместителем
главного редактора в этом недосягаемом кафкианском Замке, превратившимся из
оплота реакции в двигатель прогресса. Прогресса, вообразившего, что теперь он
может обойтись и без духовных двигателей, работая исключительно на деньгах да
кое-каких государственных программах. Только теперь мы поняли, что главный враг
серьезного искусства не власть, а пошлость. То есть власть лакейства. Вот этой
власти мы сегодня и пытаемся противостоять. Зато мой бывший
коллега, как-то встретившись со мною при всех понтах
– «Мерс», «Сейко» и не знаю,
что там еще в их лакейском мире считается крутым, с места в карьер взял для
преуспевающего мэна настолько агрессивный тон —
да кому теперь нужны ваши журналы и так далее, что я вдруг понял: он завидует.
Завидует тому, что мы храним верность какому-то благородному, красивому делу, а
желание ощущать себя красивым – одна из важнейших
человеческих потребностей. Вся высокая культура и создается для того, чтобы
защищать нас от ужасов и унижений обыденности, требовать от культуры рентабельности
почти то же самое, что требовать рентабельности от воздуха. Сегодня толстые
журналы – единственное место, где
писателя не спрашивают: что мы с тебя будем иметь? А спрашивают лишь: сумеешь
ли ты подарить нам хотя бы три минуты восхищения? Для молодых некоммерческих
авторов мы единственная витрина, где они могут предъявить миру свое творение. Обычно как о
достижениях принято говорить о публикациях известных писателей, и таких у нас
тоже хватает, потому что книги в провинцию почти не доходят, толстые журналы
– почти единственные
хранители единого культурного пространства. Но ведь известные обошлись бы и без
нас, я больше горжусь, когда мы делаем что-то такое, чего без нас не сделал бы
никто, когда печатаем не того, кого охотно напечатал бы каждый, а того, кто без
нас бы затерялся. Серьезная публицистика, серьезная культурология, написанная
на высоком профессиональном уровне и часто профессорами, но еще не уносящаяся в
заоблачные выси академизма, остро актуальная, но не вырождающаяся в газетную
однодневку – такое можно прочесть только
у нас. Живое, эмоциональное литературоведение –
в академических журналах такого тоже не найдешь. Так что некое
общее пространство мы создаем. А доброжелательное ли? Духовный поиск
— это всегда конкуренция,
конкуренция грез. Если полемика очень уж доброжелательна, это означает что
авторам не очень дороги их фантомы. Накал полемики — признак интенсивной
духовной жизни. - Форменная тема-фикс, отраженная во множестве ваших текстов – фантомы в человеческом сознании. "Человек читающий" исчезает как вид – и остается даже не "человек играющий", а какой-то иллюзорный петрушка, который подчиняется вышним ниточкам и Нижней Руке. Вы так грустно видите человечество? И что дальше-то будет? Чем сердце успокоится? Человек читающий никогда не исчезнет, ибо он есть человек наслаждающийся, человек защищенный, а какой же дурак откажется от наслаждения и защиты! Другое дело — всем ли по карману, то бишь по плечу, по духу, по уму эти неземные наслаждения? Демократический гуманизм и преданность делу литературы подталкивают к громким декларациям типа «Пушкин доступен всем, Толстой доступен всем — надо только уметь о них рассказать!» Однако грустный опыт нашептывает иное: а вы уверены, что квантовая механика доступна всем, высшая алгебра доступна всем, если их умеючи изложить? А может быть, как ни исхитряйся, они окажутся доступными лишь какому-то считанному проценту человечества, и увеличить этот процент будет по силам разве что Господу Богу — но даже и ему для этого придется заменить структуру мозга у какой-то весьма немалой части населения земного шара. С большим огорчением, но и полной серьезностью я допускаю, что дар преображать типографские значки, оттиснутые на бумаге, в образы — в лица, деревья, улицы, звуки, дар ощущать эти образы более яркими и красивыми, чем реальные предметы (ради чего искусство и существует), — этот дар, говорю я, возможно, такая же редкость, как дар математика, лингвиста или музыканта. Да, да, у меня созрело серьезное подозрение, что не только для того, чтобы писать книги, но и для того, чтобы их читать, требуется талант. К сожалению, не только культурно незрелые подростки, но и самые большие умники десятилетиями твердят, что кино в тысячу раз быстрее и вдесятеро ярче изображает предметы и события, на описание которых у литературы уходят целые страницы. А компьютерная графика — скоро она начнет изображать такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать! А на подходе еще и работа с осязательными, обонятельными ощущениями! Мы будем ощущать ветер в лицо, брызги дождя, ароматы роз и миазмы тропических болот!.. И всякий ли читатель заметит, что сами эти слова — ветер в лицо, брызги дождя, миазмы тропических болот очаровывают нас гораздо сильнее, чем реальный дождь или реальный ветер? Ибо искусства состязаются друг с другом не силой физических ощущений, но силой эстетических впечатлений. Иными словами, состязание искусств всегда есть конкурс красоты! И в состязании искусства слова с визуальными искусствами победит то, которое сумеет лучше послужить главной потребности, ради утоления которой и создавались искусства — я имею в виду потребность человека ощущать себя красивым. Искусство слова же способно создавать наиболее прекрасные и долговечные образы именно потому, что они бесплотны. Все, что воплощено и зримо, может быть и разрушено критикой, отравлено скепсисом. Найдите такую кинозвезду, которую бы какая-то часть зрителей не назвала уродиной — или, по крайней мере, недостойной звания первой красавицы. Найдите актрису, к которой бы наша душа без сопротивления применила слова Гоголя о мертвой панночке: «Такая страшная, сверкающая красота!» Кто мог бы ее сыграть? Элина Быстрицкая, Клаудиа Кардинале, Софи Лорен? Такой красоты просто нет и не может быть в природе! И читательская фантазия не разрушает этого ослепительного образа только потому, что он лишь брезжит, что он недостаточно отчетлив. Именно в недостаточной отчетливости, зримости и заключается неповторимое обаяние словесных образов. Обаяние тайны, которой так виртуозно пользуется поэзия. «Когда подходила ты, стройно-бела, как лебедь, к моей глубине» — попытка сделать подобные образы физически ощутимыми способна лишь разрушить их магию! Человек, овладевший искусством слова, живет в гораздо
более красивом и таинственном мире, чем те, кто таким искусством не владеет.
Искусство слова выстраивает иллюзорный мир, в котором можно – что бы вы думали?
– жить! Конечно, наиболее приятным образом обустраивают этот мир чистые сказки,
фэнтези, изображающие человека могущественным, бессмертным, находящимся под
защитой высших сил, — но эта святая простота с такой жестокой очевидностью
противоречит реальности, что наслаждаться ею человек способен лишь в пору
младенческой наивности. И, пожалуй, самым изысканным изобретением в искусстве
нашей духовной самообороны оказалась трагедия: она не только признает все ужасы
мира, но даже намеренно их концентрирует – однако изображает человека среди
этих ужасов красивым и несгибаемым. Пробуждая в нем гордость, а следовательно,
и силу. Да, мы беспомощны перед мировым хаосом – но зато до чего прекрасны! Я уже говорил, что убивают нас не столько сами страдания, сколько ощущение некрасивости этих страданий, убивает сочетание несчастья с унижением. Если человек сумеет создать красивый образ своего горя – он уже наполовину спасен, красота спасает в самом что ни на есть медицинском смысле этого слова. Однако создать ее и ощутить способен лишь человек эстетически искушенный, ибо красота есть не что иное, как сходство с почитаемыми культурными образцами — с Дон Кихотом, с королем Лиром, с Джульеттой или Корделией… Не восхищаясь
образцами, невозможно восхититься и собой. А поскольку потребность восхищаться
собой бессмертна, то бессмертно и искусство слова. - Кого бы вы назвали своими литературными учителями, кто повлиял на вашу манеру складывать слова? Все-таки слова
лишь средства, в основе литературного творчества лежит манера чувствовать и
мыслить. Поэтому даже самый гениальный писатель все равно больше похож не на
гипсовый корсет, формирующий неокрепший скелет, а на костюм, который не
придется тебе в пору, если у него окажутся слишком длинными брюки или он станет
жать в плечах. Красота — это сбывшаяся мечта, тайная греза, обретшая
отчетливость. И если какой-то писатель повергает тебя в восхищение, значит его
уже бессознательно искала твоя душа. В разные периоды у меня было чувство
потрясающего душевного единства с Паустовским, с Чеховым, с Толстым и с
Герценом. - Кого из ныне пишущих по-русски вы могли бы выделить и отобрать? Чьи книги живут на вашем столе или на мониторе? Книги живут в душе.
Прочитав, я ставлю их на полку. Современные книги я в основном читаю, когда мне
их дарят или в качестве члена жюри литературной премии «Большая книга». Всегда
с наслаждением читаю Дину Рубину, Валерия Попова, Кабакова, Крусанова, Шпакова,
Юзефовича. Последняя вещь Дмитрия Быкова «Остромов» показалась очень масштабной
— из эзотерической мути он создал могучую метафору. Конечно, всегда читаю
своего сына Павла Мейлахса. И не удивляюсь, что вырастил такое мрачное
дарование — я в сравнении с ним просто Паустовский. Но наши дети лучше видят
нашу суть, их не обманешь маской позитивности. - Каково сегодня писателю в России – бытово, духовно, цензурно? И конкретно в Санкт-Петербурге – как пишется-дышится? Пишется и дышится всегда и везде прекрасно. Хуже, когда перестает дышаться — тогда мы начинаем задыхаться. Но атмосферу-то свою каждый носит на себе, создавая ее свои воображением, каждый живет в своем скафандре, как писал я в «Романе с простатитом». Так что и в Петербурге, как и всюду, есть и абсолютно счастливые, и беспросветно несчастные люди. Цензуры же, я
думаю, писателям не хватает, чтобы почувствовать свою значительность: нас
опасаются! Но власть не обращает на нас ни малейшего внимания: резвитесь в
своей песочнице сколько хотите. Можно публиковать статьи оппозиционного
содержания и получать за них госдотации на «социально значимые» проекты. - Как вы
относитесь к сегодняшним литературным премиям в России? Это гамбургский счет
или групповщина? Безусловно, все
литературные премии – это дань пошлости, дань
суете. Если уж я опубликовал в «Иностранке» статью «Фабрика фальшивого золота»
о самой Нобелевской премии… Почитайте: из нобелиатов первых шести-семи
десятилетий 20 века в классиках осталась примерно треть, но даже им она была
присуждена задним числом, когда они в ней уже не нуждались. Оставив при этом за
бортом Толстого, Чехова, Набокова, Ибсена, Марка Твена, Золя… Угадать же
классика заранее она не сумела ни разу, так и держалась на пропорции «треть
золота на две трети латуни». Сейчас эта пропорция упала еще ниже, на один
что-нибудь к десяти. Это о способности премий устанавливать гамбургский счет. Искусство
– это не спорт, хорошие
писатели не соперники, а товарищи по общему делу, по преображению страшного и
скучного в красивое и забавное, они не побеждают, а дополняют друг друга. Но
толпе всюду нужны победители и побежденные. И начинается борьба знакомств,
борьба издательств, разносится в печати дух лакейской — хоть топор вешай… Но эта дань
пошлости, вероятно, необходима, иначе лакейская печать о литературе вообще
забудет. Ну и премии, хотя они и не могут отделить высший сорт от второго, от
семнадцатого сорта все же защищают.
Чтобы вы не подумали, что мною движет личная уязвленность, добавлю, что у меня в
послужном списке двенадцать, кажется, премий. Но лишь в одной с полной гарантией
нет участия личных симпатий и издательств – в Набоковской премии за «Исповедь
еврея»: она присуждалась по анонимным, зашифрованным рукописям. И жюри
разделилось между двумя произведениями — «Исповедь еврея» и «Эрос и танатос», и
это были обе мои вещи, подписанные разными девизами. - "Особенный еврейско-русский воздух", по выражению Довида Кнута – присутствует, витает еще, бродит по писательской России? Пока да.
Перечитайте хотя бы вышеприведенные имена. Так называемые почвенники вообще
жалуются, что в премиальных списках евреев больше, чем писателей
«традиционного» направления. Еврейско-русский воздух рассеивает не власть, но
ассимиляция. Если антисемиты не заставят еврейский дух мобилизоваться,
естественное «окончательное решение» еврейского вопроса в России дело
одного-двух поколений. - И напослед, естественно – что пишете, что выходит в свет? В шестом «Новом мире» за прошлый год вышел небольшой роман «Изгнание из ада» — продолжение «Исповеди еврея». К главному герою «Исповеди» явился призрак отца и попросил отомстить следователю, который в тридцать шестом году сшил против него липовое дело и тем сломал его судьбу — лишил возможности участвовать в истории. Отец признался, что всю жизнь только притворялся счастливым человеком и лишь в аду понял правду. У ада в романе есть три круга. Первый, самый страшный, это мир, где люди делают все что хотят. Второй круг — это мир, где люди говорят друг другу все, что думают. И третий, самый мягкий — это мир, где люди утрачивают способность лгать самим себе. Где все, что ты от себя прятал, предстает во всей ужасной наготе. Насмотревшийся на эту наготу призрак просит сына найти потомков его следователя и стереть память о нем какой-то ложью, пусть даже украшающей. Сейчас вся дилогия выходит в издательстве «АСТ» под общим названием «Тень отца». Но пока тянулась положенная издательская процедура, я закончил последнюю часть трилогии «И нет им воздаяния». В ней герой находит родственников следователя и видит, что память о нем уже стерта выдумками, которые каждый сочиняет для собственного ублажения. Попутно он находит ответ на вопрос, что заставляло многих выдающихся евреев верой и правдой служить Сталину, несмотря на ужас, который он внушал, несмотря даже на гибель ближайших родственников. Более того, герой обнаруживает, что и сам он кровно связан с ушедшей эпохой: смерть снова сделала тайное явным. Роман даже имеет полемический подзаголовок «Исповедь совка». Ну да, авось, прочтете. Там много намеренных заострений. Как и в «Исповеди», впрочем. Надеюсь когда-нибудь издать всю свою еврейскую сагу единой книгой. Еще у меня в издательстве «Лимбус Пресс». Вышла книга о Республике Корея. Ее я написал по заказу министерства культуры Республики. Побывал в самой Южной Корее, вгляделся в ее историю, культуру, во многие субъективные зеркала, в которых она отражалась. И обнаружил, что у нее очень много общего с Россией: жизнь между двумя цивилизациями, одна из которых, военная, грозит завоеванием, другая, высококультурная, грозит культурным поглощением. У Кореи это были Япония и Китай, у России — Степь и Запад. И Корея была поглощена, а Россия выстояла, превратившись в военную державу и породив аристократию, способную выдержать культурную конкуренцию — в частности, создав великую литературу. Но в итоге России оказалось труднее преодолеть плоды своих побед, чем Корее результаты своих поражений.
Зато перед нею встала новая проблема — у нее нет своей
сказки. В России,
например, издавна пользовалась любовью Испания — одна в ту пору из самых бедных
и отсталых стран Европы. Никому не было никакого дела до ее экспорта-импорта,
урожайности, производительности труда — нас чаровали Дон Кихот, Дон-Жуан,
Кармен, испанская гордость, не покорившаяся Наполеону, коррида, фламенко,
кастаньеты, Севилья, сегедилья… У японцев пойдут самураи, сакура, камикадзе, у
китайцев Конфуций, Великая китайская стена, а у корейцев ничего такого не
откликается — не производство же мобильных телефонов. Мы любим народы, которые делают то
же, что делает литература — увеличивают в нас восхищение человеком и тем
усиливают нашу экзистенциальную защиту. А экономические успехи в этом отношении
почти бесполезны. Сходная проблема сейчас
стоит и перед Россией — утрата красивой сказки. Как с этим обстоит в Израиле,
не знаю, но европейская сказка об Израиле, похоже, не очень благоприятная, все
время попадаются материалы о несчастных палестинцах. А ведь борьба народов это
прежде всего борьба сказок. - А на дорожку, пожелайте, пожалуйста, что-нибудь читателям, поклонникам текста... Желаю им того же, что и себе, — красивых грез. Но без помощи искусства слова их не создать. |
|
|||
|