Номер 11(47)  ноябрь 2013
Александр Левинтов

Александр Левинтов Судьбы

(продолжение. Начало в №9-10/2013)

 

Анюта-Американка

Я родилась где-то в Германии, сразу после войны. Меня назвали Аней, потому что это – и русское и немецкое имя. Отец мой говорил по-русски, мама – по-немецки, и вокруг все мужчины говорили по-русски, а все женщины – по-немецки, и поэтому я долгое время думала, что существует два языка – мужской и женский, и что только дети правильно и полностью понимают оба эти языка, а взрослые забывают язык другого пола и плохо его помнят. Поэтому мы, дети, часто были переводчиками между всеми мужчинами и всеми женщинами, а не только дома.

Когда объявили о том, что нужно уезжать из Германии, никто из русских не хотел возвращаться к Сталину. Все знали, что их ждет казнь или Сибирь, которая хуже казни. Я с детства очень боялась Сталина и по ночам, перед сном, рассказывала ему, что плохого сделала за день, но часто врала и умалчивала, чтобы меня не казнили и не отправили в Сибирь.

Кругом говорили про какой-то черный список у властей, по которым людей насильно отправляли к Сталину. И все боялись идти в комендатуру, потому что никто не знал, есть он в этом черном списке или нет.

А мой отец пошел. И его не оказалось в черном списке, и ему сказали, что он может ехать – в Россию, в Австралию, в любую страну Европы, в Америку, куда угодно. Он сказал: в России меня обязательно посадят, хотя меня нет в черном списке, в Австралию или еще куда-нибудь я не поеду, потому что я там буду иммигрантом, и мои дети будут иммигрантами, и их дети будут иммигрантами. А в Америке все – иммигранты.

Потом под его именем Андрей Авдеев из Германии на Запад уехало много людей, знакомых и незнакомых – и те, кто должен был быть в черном списке, кто служил, например, в казачьем корпусе или в полиции, и те, кто не должен был быть.

Отец так и не успел сделать маме предложение или просто забыл это сделать. Он просто увез ее с собой из Германии, собрал вещи, меня с мамой, и перевез в Америку. Он был очень веселый человек и очень быстро ел. А мама всегда была задумчивая о чем-то, грустная и ела очень-очень медленно.

В Америке дома отец запрещал говорить по-английски, который был чисто внешним языком – школы, улицы, магазина, радио. Дома мы говорили по-немецки и по-русски.

Я хорошо училась, после университета получила работу в государственной службе, что среди нас, географов, большая редкость. В конце концов я получила Фулбрайтовскую стипендию для исследований проблем советского Севера и вместе с мужем приехала в Москву.

Мой муж, мой первый муж, был очень хороший человек, но он не говорил по-русски, он был натуральный американец, и поэтому я не очень доверяла ему как мужчине. Для меня он был скорее партнером.

В Москве мы жили в академической гостинице на Октябрьской площади. До академического Института географии можно было дойти пешком, до Ленинской библиотеки – также или пять минут на троллейбусе, до Университета надо было ехать на 111-м автобусе пятнадцать минут. Это было очень удобно.

Но я нигде не могла получить никакой информации. Все, что было открытого про Север – фольклор местных эскимосских племен, их сказки в переложении русских писателей. Никакой экономической информации и статистики по сути не было. Поехать туда я также не могла из-за разных дипломатических проволочек и пограничных странностей, ведь советский Север почти ни с кем не граничит.

В Москве я познакомилась с Алексеем, моим нынешним мужем. Он, как и я, очень любил концерты в Консерватории и в Доме ученых. И у нас были почти одинаковые абонементы, поэтому мы виделись чуть ли не каждое воскресенье. Работал он в том же институте географии, но занимался микропочвоведением и геохимией, наукой для меня закрытой семью печатями.

И мы через год поженились.

Он развелся, и я развелась. Жить в Москве нам стало негде – его квартира осталась его первой жене с дочкой, а моя Фулбрайтская стипендия кончилась.

И мы поехали к его маме в Ижевск.

Ижевск – столица Удмуртии. Тут иногда встречаются какие-то национальные декорации, но это – совершенно русский город. Черемисы, которых в 20-е годы назвали удмуртами, – “лесные люди”, тем и отличались от соседних с ними татар и башкир, что жили по лесным маленьким деревенькам. К тому же черемисы – язычники и просто боятся жить в больших городах, а Ижевск – большой индустриальный город, но я так до конца и не поняла, что же здесь производят: почти все заводы в городе имеют военный и секретный характер.

Здесь меня и назвали Анюта-Американка. Никто не верил, что я ни разу до этого не была в СССР и что мне уже давно за сорок, но вскоре я внешне догнала их всех по возрасту.

В двухкомнатной квартире жила мама Алексея и его сестра с мужем и сыном. Мы еле умещались. Но потом нам дали однокомнатную квартиру в отдаленном районе-новостройке. Я долго не могла поверить, что это – новая квартира. Ее пришлось ремонтировать и чистить, потому что вид у нее был такой, как будто ее просто бросили из-за ветхости.

Алексей устроился не совсем по специальности – в отдел землеустройства горисполкома. А я преподавала английский и немецкий в школе и давала частные уроки.

Над тем, что я пережила в Ижевске, теперь можно только смеяться. А тогда я по ночам часто плакала. В магазине продавалась только одна картошка, которую и жарят, и варят, и пекут. Продают ее в огромных пакетах, потому что, если почистить трехкилограммовый пакет картошки, то ее хватает только на одну сковородку. И жарить это надо сразу, потому что оно мгновенно темнеет, синеет, сереет и превращается в слякоть. Вообще, в магазинах продаются очень дешевые продукты и очень большими партиями: женщины несут домой тяжеленные сумки и пакеты, по нескольку в каждой руке, но из этих продуктов остается очень мало еды, а все остальное приходится выбрасывать.

Однажды на улице, перед самым Новым Годом, к нам в микрорайон приехала торговая машина, и люди на морозе стояли длинную очередь за тройным одеколоном – больше в городе не было ничего спиртного. Это как раз были те странные годы, когда исчезло все и сразу. В центральном книжном магазине на редких пустых полках стояла всего одна книга – “Техника прыжка в балете”, а в фирменном магазине “Сыр” изредка выбрасывали жадной очереди сыр – без названия и вкуса.

Когда я увидела по телевизору, как из танков стреляют по парламенту, я решила – пора отсюда уезжать. Мы подали документы, и нас очень быстро, всего через год, выпустили из России. Только уезжая, да и то случайно, я узнала, что за мной пристально смотрела местная КГБ, они очень боялись, что я – шпионский резидент и агент влияния, что буду много лет внедряться, и там очень обрадовались нашему отъезду.

И вот я опять живу в Америке. Алексей – это было совершенно незаметно в России – оказался горьким пьяницей. Он пьет и пьет каждый день, закусывая грибами, которые сам собирает окрест и сам маринует и солит. Алкоголь и дикие грибы, по-моему, – два яда, но они друг друга нейтрализуют. Мне за него порой страшно, потому что я уже не могу различить, когда он трезвый, а когда – пьяный. В университете он еле-еле держится, и я устала защищать его, хотя он на голову выше их всех как ученый и профессионал...

Жизнь все идет и идет, и мне кажется, что это никогда не кончится, так и будет длиться, а порой – что еще многое в ней переменится.

Я больше не буду

– Ты понимаешь, что ты наделал, паршивец! Государство на тебя тратит огромные деньги, ты ешь, спишь, одет-обут, все бесплатно, на все готовенькое, а ты что, неблагодарный мерзавец, вытворяешь? Ты что себе позволяешь? А? Ты понимаешь или нет, бестолочь?

Я, наверно, и впрямь, бестолочь. Но я не понимаю, что я такого сделал. Это ведь не я стульчик сломал, а Витька. Но ведь Марьпетровна знает, что если я сейчас назову его, то накажет она нас обоих (меня – уже не за стульчик этот проклятый, а за то, что товарища подставил, а Витьку уж тогда – за стульчик, но какая разница, за что сидеть в холодной вместо прогулки?), а потом вечером мне устроят темную, и я буду задыхаться под одеялом от безвоздуха, боли и обиды и умру, точно умру, как это было зимой с Женькой. И я смотрю в ее волчьи глаза и сам хочу быть волком, чтобы рвать и грызть ее, ее платье, ее лицо, глаза, мясо, кости. Я, когда вырасту, возьму нож и зарежу ее, на самые мелкие части зарежу.

– Ну, что ты уставился? Что ты молчишь? В молчанку со мной играть вздумал? Ты забыл? Тебе напомнить?

Я ничего не забыл и все хорошо помню. И я не хочу кататься и выть на полу от острых ударов ногами.

– Я больше не буду, – говорю я, опустив голову, выдавливая из себя эти ненавистные слова.

– Голову подними! В глаза мне смотри! Повтори, что ты только что сказал, чтобы все слышали!

И я говорю прямо в эти желтые, с черным рваным зрачком глаза:

– Я больше не буду.

– Хорошо, – заканчивает она пытку. – Завтра вместо прогулки будешь мыть туалеты на всех этажах.

И она уходит.

А Витек подлетает ко мне сзади и радостно отвешивает здоровенного пинка:

– Вот везет дуракам – опять дерьмо драить будет!

А потом была школа. На уроках пения мы разучивали “школьные годы чудесные”. Я ненавидел эту школу, эти годы и эти чудеса своей жизни и не хотел запоминать этих дурацких слов и не хотел их петь, а вот теперь – я помню всю ее. Тогда мне было так противно от этой бодрой песни, что я только открывал рот и шевелил губами. Однажды училка пения заметила это и обозвала “шаляпиным”, так это ко мне и прилипло. “шаляпин” и “шаляпин” – и больше никак не звали.

Мы, детдомовские, ходили в нормальную школу и там нас рассыпáли по разным классам. Но никто с нами в классе не водился, и мы всегда были опасными чужаками в их нормальной жизни. На переменке они бежали в буфет или разворачивали свои кульки со жратвой, а мы понуро косились на эти яблоки-бутерброды, пахнущие домом и мамой. И ужасно хотелось в это время есть. Весь школьный день только и думаешь, когда все это кончится, и мы вернемся к себе в детдом и там – в столовку. Но никто, конечно, не хотел с нами делиться. И тогда мы воровали. Сколько помню, мы воровали с первого до последнего класса. Если это была шамовка, мы сжирали ее, забившись куда-нибудь или отпросившись на уроке в уборную. Вечером, после подсчета нашего поголовья и доклада в милицию, когда – ни воспитателей и никого из взрослых, ворованное превращалось в марксизм “деньги-товар-деньги”: мы играли в очко по-тюремному, на пальцах и ставили на кон – конфеты, ручки, мелочь, по каким-то немыслимым соотношениям и ценам: вещи практические, шарф или носовой платок не стоили ни черта, а за фантик от “мишки на севере” можно было получить трехцветную шариковую ручку с выдвижными стержнями.

Деньги я сначала не понимал. То есть, я их видел, особенно железные (на бумажные я не обращал внимания), но я не понимал, зачем и как они и что они могут, а когда понял, вот, когда я понял, то я только деньги и воровал – все остальное меня не интересовало.

Я страшно ненавидел и завидовал всяким коллекционерам, Я и сейчас их ненавижу и завидую им, их маркам, монетам, значкам, этикеткам, кружкам, игрушкам. Мне все это кажется пресыщением собственности, когда она уже и не нужна, а вот еще и еще. Мне уже сорок, а у меня до сих пор никакой собственности. То есть, конечно, вещи всякие есть, но я не умею владеть ими, только пользоваться – и чем быстрей, тем лучше. Я и ем быстро-быстро, и все изнашиваю как можно быстрей, как будто мне кто выдаст сменку. И, когда выпью, ничего не жалко – и все можно раздать или разбить.

Нас боялись. “Детдомовские идут!” – и сразу все книжки-денежки-картинки прятались. Нас пробовали задевать, но я один мог против троих домашних, хотя они каждый день чего-нибудь жрали от пуза, а не пустой гороховый суп с куском хлеба. Мы брали злостью и приемчиками. Мы с самого детства умели драться, умели защищаться и нападать. Если кого из наших сильно трогали, мы тут же собирались вместе и такое им всем устраивали – по неделе в школе было тихо и пусто.

– Пусть твои товарищи с тобой сами разберутся! – этот приговор директрисы означал для остальных разрешенное избиение. Ты провинился. Всех за тебя наказывать не-пе-да-го-гич-но, но все теперь имеют право наказать тебя за то, на что каждый способен, но не каждый решается или просто не пойман и не схвачен за руку. И они, такие же как ты, обступают тебя в уборной со всех сторон и бьют дольше, чем ты можешь продержаться на ногах. А потом, когда директриса или воспитатель покажет на другого, ты идешь с остальными бить его. И знаешь, что если он запросит пощады, то бить можно до конца.

Учились мы, конечно, хуже всех. И не приведи Господь было получить пятерку или даже четверку – свои засмеют и затуркают. Я однажды христом-богом умолял училку не ставить мне дурацкую пятерку по географии – за какую-то там контурную карту, ведь прохода бы не дали.

Сколько себя знаю, я всегда помнил свою маму. То есть, я ее ни разу не видел, только при рождении, наверное, но ведь при рождении человек еще слеп. И любое красивое лицо мне казалось добрым и маминым. Я держал в голове эту картинку – из кино, телевизора, книжки, даже из какой-нибудь мультяшки и разговаривал с ней, как с мамой, жаловался, смеялся и веселился и целовал ее. Воспитательница, когда мы были совсем пацанами, строго следила в мертвый час, чтобы руки всегда были поверх одеяла или под щекой и больно била по ним, сорвав одеяло и застав их в трусах или между ног. Мы все равно, чуть не с первого класса, все дрочили по ночам, каждый со своей мамой. Но никогда не говорили об этом вслух между собой, только когда стала созревать сперма, пошли разговоры – до сих пор не могу понять, откуда в нас было столько фантазии и грязи. В пятом-шестом мы уже перещупали все девчоночьи комнаты и постели и всё, что в них шевелилось, а в седьмом – вперед, с петухом наперевес.

“Мама” и “п…” – это были первые слова, которые я написал сам, а точнее – вырезал осколком бритвы на парте. И это были самые сладкие слова на свете.

Когда я стал уже почти взрослым, я все думал, где она и как найти ее и даже писал в инстанции (а кто из нас не писал этих писем-запросов, а потом ждал неделями ответа с трепетом, как от Бога). А потом пришло: “не представляется возможным”, “архивы уничтожены”, “подобного рода информацией не располагаем и справок не даем”, Ах, вы, суки суконные, б… государственные! Ведь не из крапивного семени я вырос! Не с неба свалился на свою несчастную голову! Ведь где-то кто-то регистрировал и мое рождение и мое попадание сюда! Ведь где-то – я это точно знаю! – она меня ищет, ждет и любит, может, раскаивается, может безумствует – я знаю? – но она все равно меня любит. Пусть она и некрасивая, и пропащая, и пьяная – я ее сам и одену и холить буду. Всё, что захочет и попросит. Пусть только – постучит сейчас в дверь...

Помимо мамы у каждого была своя штора. У меня кореш был, Витек. Газеты читал и телевизор смотрел все время. «Там настоящая жизнь, а здесь какое-то уродство, ошибка, пропуск. Не может быть, чтоб так все время врали в “Комсомолке” и по телику, не сходилось бы, БАМ есть и его скоро достроят. Негры есть и их в Америке избивают – такое придумать нельзя. И Африка есть. И “Клуб кинопутешествий”. И “Голубой огонек”, и пани Моника, и фигурное катание» – так говорил Витек, мой кореш, и посылал всё и всех через левое плечо. Ему всё было по барабану. Потом он в колонию загремел, сразу после детдома. Так и остался в пропуске.

А Серега книжки читал. Про историю. Историю знал лучше любой училки. Всех царей-королей, все битвы, все даты, кто кого победил и кто на ком женился потом. Ты, вот, спроси у него… Не спросишь… Да, жалко, хороший пацан был. И, наверно, вывернулся бы в жизни... Порезали его. Никто даже не знает, за что. Наверно, проиграли.

А я в футбол любил гонять. Или просто с мячом – об стеночку, головкой, с ноги на ногу. Часами мог. И ничего мне не надо было. А когда играли – только б банку забить! Мне больше ничего не надо было – забить, заштучить им, заколотить. Приезжал к нам тренер, посмотрел-посмотрел на нас и сказал: “Если этого угробите!..” – и я понял, в чем моё спасение и как я могу отсюда вырваться. И я уже не просто от души с мячиком, я знал, что мне надо и чего я хочу.

Меня стали брать на сборы, и я впервые отожрался тогда на талоны, столько, сколько даже не смог и потом ночью дожирал. Играть я мог сутками. Гонять и носиться – неутомимый был, жадный до игры, до паса, до гола. Смотрел, как мастера играют, особенно, бразильцы и Круифф. Конечно, как они – они боги! – но и мы кое-что могем. У нас, ведь, другой футбол. У них – удовольствие, а у нас – жизнь. Тренер сказал – завалить вон того, и ты уже не голы забиваешь, а момент ловишь, и сносишь его. А в следующей игре – тебя на носилках. Это жизнь, брат, а не Юрий Озеров в эфире.

Я кочевал из команды в команду – где больше платят или где комната засветит. Бабы у меня, конечно, были. Но я их плохо помню – все б… и все пьяные. Где-то от этих стерв два пацана гуляют. Злость во мне после детдома была страшная – потому и играл здорово. Только про Пеле пришлось забыть – колотушечную ногу мне пару раз сломали. Не до Круиффа стало. Мне всё казалось, что я один такой несчастный. А потом пригляделся ко всем этим домашним – да они такие же, как я. Им всем это “государство тебя воспитало, на ноги поставило”, им всем – ножом по горлу “я больше не буду”, их всех – как обокрали до последней нитки и даже неизвестно, что еще украдено, потому что не только у меня – ни у кого ничего, просто ни черта нет. Ты и не знаешь и в глаза не видишь, что у тебя украли и крадут. Каждый день, всю жизнь. И саму жизнь украли, потому что – разве так живут?

Наверно, потому что я так хотел всю жизнь, у меня так и получилось, хотя и случайно. Я в Находке с американкой познакомился. Она в их морагентстве работала. Вообще-то она мне, если по возрасту, в матери, хотя в остальном – вот то, что мне надо.

Сначала просто встречались. А потом я задумался.

И вот я не только больше не буду, но и не стал…

Я больше не буду. Я решил для себя, что больше никогда не буду. Не буду дурачить себя и других, будто так жить – можно, не буду голосовать и быть избранным, не буду подчиняться дурацким правилам и законам и не буду их избегать. Я вообще ничего здесь не буду, нигде и никогда! И меня самого больше здесь никогда не будет! Быть никому не нужным и всем обязанным – да не хочу я больше этого! Нет и больше не буду!..

Расписались мы в Сиэтле, теперь вот живем в Сан Фране. Ничего. Туда – даже смотреть не хочется... Давай, вмажем, что ли?

Лимита

Как сладко и жарко!

В комнатенке у бабки Пелагеи, ах, как сладко со Славкой, когда он вернется со смены со своего реактора. Мы растелешимся на простынях и жаримся, да и натешимся друг другом, до отключки, до полного обморока. Мы всего третий месяц, как поженились, и сразу сюда, из родной деревни. А что там делать? – все поспивались, а мы со Славкой, как поженились, так он по оргнабору сюда, потому что холостых хоть и берут, а женатых охотней – пьют меньше.

Как сюда приехали, нам земеля шепнул: лучше комнатенку где у какой бабки сымите в деревне, только не в общагу. Ладно шепнул – я потом у старшего брательника своего в общаге побывала. Дом – махина, этажей четырнадцать, наверно, а вонища стоит, хоть святых выноси. Канализация не работает или в засоре еще со строительства, в толчках говны стоят несмываемые, воды-то в кранах тоже нет, ее ведрами с подвала таскают, а уж детским несет – непереносимо, такая кислятина. Мы всего одну ночь у брата переночевали и – подавай Бог вон ноги в руки – ни глазу не сомкнули, кругом такой скрип стоит, все детей делают, чтоб скорей на очередь на квартиру стать.

А мы бабку Пелагею нашли, по окрестным деревням пошли и к вечеру нашли. Ну, и что, что до работы Славка семь километров прет, подумаешь, семь километров(!), зато – в деревне, почти как дома. Бабка Пелагея с нас всего по тридцатке берет за комнату, я на бетономешалку оформилась, но не работать, а чтоб стаж шел и на очередь быстрей поставили, раз мы двое числимся, за это еще по десятке в месяц прорабу платим, а Славка – маляром, его быстро научили, девяносто в месяц грязными, семьдесят четыре сорок чистыми на руки, да кварталка, да прогрессивка, да тринадцатая будет, мы прикинули – в месяц почти сотня набегает после всего этого. Он у меня не пьет, только по праздникам, ну, и еще в аванс-получку. А мы с ним, как он придет со смены, пачку пельменей навернем – и в койку, до самой ночи.

А мне рожать скорей надо. Я – девка здоровая, тело изо всех одеж так и прет, мне бы только родить зараз побольше, двойню, а еще лучше – тройню, тогда вмиг четырехкомнатную дадут и ссуду безвозмездную. А то придется по одному три года рожать, нет чтоб одним махом – и с плеч долой!..

У бабки Пелагеи в летней пристройке городские дачничают: муж и жена с дочкой. Он какой-то там не то кандидат, не то профессор, лысый и старый, ему, наверно, уже лет тридцать. Он как-то впопыхах сунулся за нашу занавеску, я как раз Славку со смены в койке ждала, ну и – а, что меня, убудет от этого, что ли? – мне не жалко, а ему приятно было, у него-то жена – кожа да кости, рыба отмороженая, хек серебристый, а тут – парное тело, прямо из-под коровки. Пару раз он еще залетал, а потом они съехали к себе в облцентр.

Мне, когда срок подошел, пришлось дородовой отпуск прорабу-жмоту отдать, он шибко кричал, что мы его подставили, что он уволит, но бабка Пелагея, она зря что ли председателем колхоза после войны была? – она все законы знает – на сносях не уволишь. А уж послеродовой моим полностью был, и стаж не прервался. Ванька родился черненький, а Женька – светленький. Нас сразу на трешку на очередь поставили. Бабка Пелагея загнула за двойню с нас полтинник, да мы через полгода от нее съехали в новую квартиру, на второй этаж, и Славке на работу – почти пешком, рабочим автобусом десять минут.

В городе, конечно, хорошо: газ, две воды, правда, горячая редко бывает, торговый центр. Я своих в пятидневку устроила, коренщицей устроилась в столовку – теперь не только пельмени едим, а то ведь чуть не два года на них одних! Встали на очередь на ковер, на цветной телевизор, на холодильник и еще на гарнитур, вот смеху будет, если все сразу придет – деньги-то откуда?

Летом пацанам уже больше чем по году было, а мне опять срок подошел, так я их к маме отвезла. Там у нас – чудеса. В колхозе-то, не то, что всю скотину в Казахстан продали – навоз весь распродали и даже вывезли. Раньше на МТФ, на звероферме нашей – трактора в навозе топли, а теперь – голый бетон, только вонь в него въелась. Зато Свинокомплекс начали строить, самый большой в мире, на сто тысяч голов. При нем рабочий поселок. Народу понаехало – добились, что это всесоюзная ударная, им дома пятиэтажные рядом с нашей деревней понастроили, по шесть соток земли для дач выделили, из райцентра каждый день цистерна с молоком приходит, автобус пустили, говорят, дорогу новую заасфальтируют. Я Славке говорю, может зря на реактор уехали, а он: все равно жилья б не дали на Свинокомплексе – только лимитчикам приезжим.

Когда Катька родилась, Славка уже на реакторе работал, в вохре. Сутки в смену, трое – дома. Заказы продовольственные пошли, путевки в Гагры. Через три года обещали в заочный пединститут направить, в облцентр, чтоб диплом был и в первый отдел перейти. Пацаны, когда в школу пошли, в минсредмашевский пионерлагерь в Анапу стали ездить, когда на одну, а то и на две смены.

И все у нас шло хорошо и не хуже других, а потом враз – на нашего Ванечку все с неба камушки. Мы – не Чернобыль, о нашем реакторе почти никто ничего не писал и по телику не показывал. А, говорят, почище Чернобыля шваркнуло. Славка с Катькой в месяц облысели. Хорошо, дело летом было – пацаны в Анапе, а то бы и им досталось. С меня, как с гуся вода. Только потом немного грудь обрезали.

Бабахнуло в реакторе, как с «Авроры» – перестройка началась. Сначала водка пропала, ну, мы, конечно, приспособились. До взрыва Славка почти совсем не пил, только по пятницам и после дежурства, а после облучения, сами понимаете, только на водке и держится. С ним теперь не сладко и не жарко, у нас на реакторе теперь все, наверно, такие. Потом пошла госприемка. Потом – рынок, приватизация всякая; короче, вроде как стаж идет, когда-то что-то, гроши какие-то платят, а вроде – совсем безработные.

Не ждали – не гадали, на Катьку вызов из Америки пришел. Благодетели заокеанские хотят ее лечить и учить. Ну, мы прикинули – пускай едет. Может, и нам с той Америки что перепадет.

И ведь точно.

Два года мы с ней перезванивались да переписывались, а потом благодетели и нам прислали гостевую визу. Тут уж мы все заранее разузнали и разведали. Лучше всего – евреями прикинуться. А что? Евреи, говорят, тоже люди. У нас на реакторе их полным-полно. Продали все, до нитки, и шесть соток своих – тоже продали. Славка сначала выкобениваться стал, потом согласился: я в деревню съездила, нашла мужика потрезвее, инженера со Свинокомплекса – в Америке перво-наперво родить кого-нибудь надо.

Осели мы в Калифорнии, у черта на рогах, дальше и не придумаешь. Благодетели нам квартиру на полгода сняли, что-то еврейская Джуйка подсобила, адвоката нашла, чтоб нам беженцами стать. В Америке главное – не работать, точнее, не светиться с работой. А то вэлфер отнимут.

Данька родился сразу американцем, а нам еще ждать и ждать своего гражданства. Кэт в частной школе учится, Джон и Джек в хайскул пошли. Джон как был, так и остался балбесом, кроме машин и рева в наушниках, ничего не знает, а Джек, видно, в того лысого кандидата пошел, всех в школе перегнал и в колледж подался, уж, не знаю, на кого.

Мое дело маленькое – за Даньку платят, за вэлфер – платят. Страховка – бесплатная. Что Славка зарабатывает, о том никакая социальная служба не знает, потому что на чужую фамилию оформлен. Живем тихо, небогато. Хорошо живем.

Циник

Помните зиму 1978-79 годов? Когда трубы лопались и во всем Медведкове свет, газ и воду одновременно вырубило, а такси до ближайшего метро ВДНХ стоило не обычный рупь, а сотню?

Я возвращался из новогодних гостей в свою холостяцкую квартиру в тот час, когда метро то ли уже, то ли еще не работает, любая машина – такси, если есть деньги и можешь объяснить, так куда же тебе, браток, надо-то?

В теплой кабине почтового фургона я несколько раз засыпал и заснул бы навечно, если бы не железяки, бьющие в бок и в другие места на поворотах.

Доехали до нашей подворотни. Как-то я сошел с этого катафалка. В арке опять лампочку выбили, хоть глаз коли. На вираже я-таки запнулся, споткнулся о собственное кашне и растянулся на гладком тротуаре, сильно ударившись об мусорный ящик и без того ноющей башкой. Посыпались рвотные искры, и я затих от плотного и невесомого гула в мигом опустевшей голове.

Потом открываю зачем-то глаза. На меня смотрят две неподвижные зеленые точки. “Смерть, смерть за мной пришла” – и я смиренно закрыл веки перед ее неизбежностью. Холод подступил к самому моему началу, и я вновь приоткрыл глаза. Ангел смерти терпеливо смотрел в меня, ничего не прибавляя и не убавляя из последней минуты жизни. Прежде чем опять рухнуть в холодеющее небытие, я успел подумать: “Все. Там я уже не буду больше пить. Завязываю. Да и не дадут, наверно”.

Что-то стихло, и я вновь очнулся. Два зеленых глаза продолжали смотреть на меня, но теперь я видел, что они принадлежат какому-то взъерошенному зверю, коту, кажется. Кошак почему-то невероятно раздулся и был совершенно неподвижен. Примерз, бедняга, пузом ко льду. Я встал на трясущиеся карачки и попытался обколоть вокруг кота лед, сначала руками, потом каблуком. В конце концов я отодрал его, оставив в помойном льду клочья шерсти и тут же примерзающую кровь, его и мою.

У кота был цистит. Это даже я разобрал. Его буквально распирало от мочи.

И мы помчались через полгорода, на Шаболовку, в единственную на всю шестую земного шара дежурную ветеринарную помощь.

Там Новый Год тоже проходил в тяжелых боях. Моих лет, негнущийся от топорного угара ветеринар взял кота: “Ща мы ему спрыск сделаем”. И вогнал иглу в несчастного страдальца.

Мочой залило всё – всю ветеринарную службу, ветеринара, двух его ассистентов, всю их последнюю закуску и выпивку, ударило в потолок и потекло уже оттуда. Никогда не думал, что это может так сильно вонять, хотя, вроде бы, мне ли уж не знать вони – я все-таки повар высшего разряда, в лучших московских ресторанах работал.

Он выжил. Он, конечно, не должен был выжить, но мы с ним уперлись и не сдохли.

Стали жить вместе. Работа у меня, сами понимаете, сумасшедшая. Но я ни разу нигде не оставался на ночь и всегда возвращался домой, пусть на бровях и не один, но обязательно с рыбой. На девок он внимания не обращал, а рыбу ел только партийных сортов – севрюжку, осетринку, белорыбицу. Не признавал ни жареную, ни холодного копчения – только отварную или горячего копчения, но непременно свежайшую. Принес я ему однажды спинку минтая, на которой тогда хотели всем советским народом в рай въехать – неделю со мной не разговаривал и в сторону мою не смотрел и потом еще долго и по-всякому унижал меня.

У меня в простенке перед ванной-туалетом шведская девка висела, совсем голая и глаза такие удивленные. Он об этот портрет все когти свои вытачивал. Одна подруга, как увидела, в каком именно месте (а он именно в этом месте когти во всю пятерню распускал) и как он разодрал бедную проститутку, так и говорит: “Ну, ты и циник”. А мы ведь в суете борьбы за спасение жизни об имени забыли.

Так он и стал Циником.

Как Диоген – на всех плевать, живет себе в однокомнатной бочке: тот дрочил на площади, а этот разляжется, окорока свои в шароварах расставит и вылизывает свое укромное и утерянное в ходе нечеловеческой эволюции мужское достоинство. Когда к Диогену однажды подошел Александр Македонский и спросил, чего я тебе, мол, могу сделать, Диоген ответил: “отойди, ты мне солнце загораживаешь ”, а этот, если на него тень случайно уронишь, один глаз откроет, бровью эдак поведет: “ты, чо, мужик, совсем что ли?” и вновь погрузится в свои невероятные вычисления судеб мира и конца света в одной отдельно взятой. О чем, о каких проблемах мироздания он умалчивал в своей буддисткой неподвижности?

На улицу его – не затащишь. Панически боялся улицы и когтями все раздерет, вплоть до обшивки лифта, но на улицу – ни одной лапой. Хорошо запомнил ту новогоднюю ночь.

А балкон очень любил. Ляжет всеми своими десятью килограммами на узенькие перила и оттуда руководит уличным движением, детскими играми в песочнице, бабкиными разговорами у подъезда.

По малой нужде только на балконе ходил. И поливал балкон нижнего соседа. Тот, зная судьбу Циника, не возражал, но все-таки циничная моча обладала какой-то неимоверной ядовитостью – ведь он соседу в конце концов балкон насквозь пробил своей струей. Я восемь ведер цемента потратил, чтоб заделать ту брешь! Циника бы в колхоз, на борьбу с вредителями сельского хозяйства. Или – в ограниченный контингент, им можно было бы с проникшими на нашу Афганщину душманами сражаться.

Спали мы с ним, дыша друг в друга. Без его дробного сопения не мог заснуть, вздрагивал и просыпался: “Циник, Циник, ты где?” – И он опять вскакивает на подушку и покорно подставляет свой урчащий теплый бок. Я думаю, если бы он не был кастратом, он давно бы сделал из меня педераста.

А потом все пошло насмарку. Все исчезло. В самом деловом месте: “больше ста грамм на человека не положено, тушенки разогретой не желаете или ассорти из иваси?” От этой гласности и прочих ускорений, а, может, из-за шестой статьи конституции, расхворался мой кошак. Повез я Циника опять в ветлечебницу. Там уже не тот охламон, как десять лет назад, а настоящий врач. “Большие деньги получишь, спаси!” А он: “твоему Цинику уже лет шестнадцать стукнуло. Это нам с тобой – только еще паспорт получать, а ему – хана, пора ему, у него печени практически нет”. Вместо обещанного врачом месяца мы с Циником два года протянули на таблетках, процедурах и уходе. Ветеринар даже деньги перестал брать – сам раз в месяц приезжал – указания дать и подивиться нашему настырству.

А потом он все-таки помер.

Я его в Филевском парке похоронил, в коробке из-под канадских сапог на натуральном меху, а сапоги те выкинул, чтоб случайно какой давалке не подарить.

В “Арагви” поминки отметили. Три дня гудели...

После девятого дня на работу вышел – а что тут делать-то? Чо тут осталось человеческого? Сплошная демократия и жульничество. Собрал манатки, документы какие-то и – через Польшу, в Штаты.

У меня здесь никого нет, один я. Видишь: сидит под деревом в горшке, дурака валяет, будто не нравимся мы ему, а вот здесь если почесать, смотри, какой довольный, завелся мурлыка. Э-эх, моему бы Цинику да американский гуманизм – нет, наверно, не смог бы здесь жить – откуда у них белорыбица? Да и бетон американский – разве он его мочу выдержал бы?


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 2186




Convert this page - http://7iskusstv.com/2013/Nomer11/Levintov1.php - to PDF file

Комментарии:

ALT
New York, NY, USA - at 2013-11-22 22:57:01 EDT
Написано лихо. Даже, в известном смысле, интересно. Зато послевкусие, как дерьма наевшись, очень противно.
Илья
Москва, Россия - at 2013-11-21 17:16:44 EDT
Отличная литература! Спасибо!
Sava
- at 2013-11-19 19:30:49 EDT
Очень интересное, добротное повествование уважаемого Александра Левитнова.Сюжеты новелл содержат близкие к совковой реальности факты и события.
Тема, связанная с Ижевском,воспринимается как зарисовка с натуры.Удивителен особый менталитет российского(совкового) населения.
Теперь уже многие пожилые и старые люди, всю лучшую по возрасту пору прожившие в нечеловеческих, по меркам цивилизации, условиях советского быта, проявляет острую ностальгию по минувшим сталинским временам.Справедливо говорят, что:" Умом Россию не понять...."

БЭА
- at 2013-11-17 23:01:10 EDT
Прекрасные новеллы: и фабула, и язык...
Александр Габович
Киев, Украина - at 2013-11-17 19:22:15 EDT
Удмурты - это вотяки, а не черемисы, которые - марийцы.
В.Ф.
- at 2013-11-17 18:00:29 EDT
Прочёл Анюту-Американку. По-моему, фальшиво. "Я родилась где-то в Германии". Где-то? Ни отец, ни мать не сказали ей где она родилась? И никогда ей не приходилось указывать место рождения в анкетах? И дальше автор неуклюже притворяется Анютой-Американкой, но удаётся это ему плохо. Всё разбирать нет сил.
Тартаковский.
- at 2013-11-17 17:03:41 EDT
Старый одессит - at 2013-11-17 15:39:11 EDT
Ну и написано! Прочел и как говна наелся! Уметь так надо.

::::::::::::::::::::МСТ:::::::::::::::::

Ничуть не так. Всё прочесть не успеваю (дел свыше крыши), но написано крепко. Простой чёткий русский язык. Фабулы надуманные (как честно сообщал сам автор), но кажутся документальными. Это и есть талант.

Старый одессит
- at 2013-11-17 15:39:11 EDT
Ну и написано!
Прочел и как говна наелся!
Уметь так надо.

Михаил Бродский
Днепропетровск, Украина - at 2013-11-16 18:25:28 EDT
Литература высокой пробы.
Самуил
- at 2013-11-12 05:23:02 EDT
Здорово!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//