Номер 12(48) декабрь 2013 | |
Упражнения в бытии
О части и Целом
Пытаясь
объяснить в себе чувство вины, возникающее в самых, казалось бы, не
предрасполагающих к тому обстоятельствах, подумала, что за этим, пожалуй, стоит
чувство этической значимости каждого человеческого движения – поскольку всё
имеет отношение к жизни (так ли уж преувеличиваю?) мирового Целого – к
взаимоотношениям Космоса и Хаоса, порядка и распада. Любым движением мы можем
либо поддерживать и воссоздавать порядок и жизнь, либо разрушать их.
***
Об умозрении в ритмах
Структура
петербургского пространства всегда казалось мне (сильно сомнительно, чтобы
одной мне) очень родственной поэзии. Со стихами ведь то же: они в принципиально
большей степени, чем проза (просто уже вследствие своей ритмической организации
и повышенного «формального» - формой задаваемого – напряжения, то есть ещё до
смысла) – свидетельствуют о неслучайности бытия: просто дают пережить её
непосредственно, как своего рода очевидность (будучи её живым воплощением) – и
подтверждают её, всякий раз заново воссоздают и укрепляют. В ритме есть что-то
онтологичное (просто: ритм – онтологичен).
Имею сильный
соблазн думать: подобно тому, как икона – «умозрение в красках», поэзия – уже
чуть ли не самим фактом своего существования – «умозрение в ритмах», и даже
чуть ли не богословие в ритмах, раз свидетельствует о неслучайности и
организованности бытия – о способности бытия к организованности и осмысленной
интенсивности.
О петербургских
пространственных ритмах и структурах мне кажется то же самое. *** О счастии
В состав
счастья как жизненного состояния непременно должны входить: (а) свобода
(понятая не как отсутствие привязанностей / связанностей, но как внутренняя
нестеснённость) и (б) отсутствие вины (чувства и понимания её).
(Вот, заодно,
что такое вина: чувство + понимание того, что ты нанёс какой-то части бытия
ущерб той или иной степени непоправимости [в сущности, ВСЁ непоправимо – чуть
было не написала «неповторимо» - опечатка по Фрейду. И неповторимо, да – даже
то, что повторяется. Особенно то, что повторяется: в нём сильнее всего
проступают различия.] А тем самым – точно тем же самым – и самому себе, ибо мы
и мир, простите за банальность, не две разные вещи, но одно и то же. Просто
одно и то же, и ничто сделанное в так называемом внешнем мире не остаётся без
последствий для нас самих. Что бы мы ни делали, любым из действий мы что-то
делаем с самими собой, и трудно сказать, что тут главное – пожалуй, главное и
то, и другое).
В известном
смысле, пожалуй, невозможно не быть виноватым – и есть слишком много
возможностей быть виноватым нечаянно, незаметно, против собственной воли. Но,
похоже, иногда об этом можно забывать: тогда-то и наступает то самое состояние
счастья.
В известном
смысле мы все – узурпаторы в бытии, существа со «встроенной» виной, уже фактом
собственного рождения что-то нарушили и ущемили, а потому очень легко
воспринять (я и воспринимаю) собственную жизнь как «отработку» этой первичной,
изначальной вины, восполнение того ущерба в бытии, того нарушения равновесий в
нём, которые образовались с нашим рождением.
Так вот я о
том, что в состав счастья, по моему разумению, входят:
(а) свобода,
(б) отсутствие
жгучих, тяжёлых, сущностных форм вины (ибо какая-то есть всегда),
(в) согласие
собственного существования с тем, что мы чувствуем главными смыслами своей
жизни и даже более того (собственного – недостаточно) – с тем, что мы чувствуем
главными смыслами жизни вообще, бытия в целом.
Вот: счастье
отличается от эйфории наличием смыслового компонента. Поэтому переживание
осмысленности жизни – его непременное условие.
Кажется,
Монтень говаривал, что стремление к счастью – верный путь к тому, чтобы стать
посредственностью, – не помня твёрдо источника слов, упорно об этом думаю и
ловлю себя на многообразном внутреннем сопротивлении этому.
(В амбициозной
юности казалось: нет ничего хуже, чем стать «посредственностью», поэтому так и
реагируется: слишком уж помнится. Рудиментарные смыслы).
Во-первых,
проблематично само понятие «посредственности» (подразумевает наличие неких
точек отсчёта, которые всегда произвольны сами по себе). Во-вторых,
проблематична постановка в качестве ведущей цели того, чтобы так или иначе
смоделированной посредственностью не стать, а стать, напротив того, чем-то
значительным и особенным (это достижимо разве что в качестве побочного
продукта, мнится – а цели должны быть более существенные).
(В той же
амбициозной юности думалось мне, что «человек измеряется значительностью
целей». Чем дольше живу, тем заметнее сомневаюсь в том, что он вообще измеряется.)
В-третьих, как
только мы вводим в счастье «смысловой» компонент – стремление к нему перестаёт
быть уделом «посредственностей» - пустых, не выраженных людей, - предположим,
что такие есть). «Счастье» как состояние - внутренний «индикатор» нашего
совпадения с чем-то (для нас) существенным, нашего соответствия этому
существенному. Поэтому имеет смысл говорить о стремлении не столько к
«счастью», сколько к тому, на что оно указывает.
Забыла
добавить, что 3 перечисленных его компонента – в сущности, одно и то же. Просто
увиденное в разных ракурсах.
Может быть,
стоило бы добавить ещё одно (но не следствие ли это, скорее, счастья, чем
условие его?): цельность самоощущения, согласие и слитность разных своих сторон
и частей, отсутствие разлада, зазоров и уж тем более конфликта между ними.
***
Об интересном
Поймала себя на
том, что: то, что не имеет (хотя бы потенциально) этического смысла, мне не
интересно – то есть, не вызывает внутреннего движения к себе, не
интенсифицирует меня внутренне.
Но что не имеет
его?!
Понятно, что не
у всякого предмета этический смысл всякому виден и внятен. У меня, например, не
вызывают интереса, внутреннего движения к себе математика и техника. И что,
математика, выявляющая в мироздании порядок и смысл, лишена этического смысла?!
- да быть не может. Просто я не умею его увидеть и пережить как личное событие,
- вот что тут, наверно, важно. С техникой и подавно: у взаимоотношений человека
с ней (через неё - с миром и самим собой) точно есть этические аспекты. Но я
опять же крайне редко умею (иногда умею) пережить их как личное событие. Тогда
скажем так: мне интересно то, что я могу пережить как личное этическое послание
себе, которое, кроме того, представляется мне ещё и общезначимым.
***
Световая
топография
Московские
пространства (конечно, не только московские, просто Москву я чувствую подробнее
всего) – совершенно явно делятся по производимому ими впечатлению на «светлые»
и «тёмные», а ещё - на «тёплые» и «холодные», «сладкие», «горькие» и «пресные»;
«простые» и «сложные»; «высокие» и «низкие»; «выпуклые», «вогнутые» и «плоские».
И мне почему-то кажется, что характер такого восприятия того или иного
пространства не связан прямо (в крайнем случае – очень непрямо) с личным
опытом, который нами в этом пространстве прожит.
Можно составить
подробную «карту» такого рода, но вряд ли это кому-то, кроме самого
составителя, будет интересно и понятно в развёрнутом варианте. Например:
окрестности метро «Авиамоторная» (это – даже какое-то болезненное пространство,
меня там прямо ломает, чуть ли не температура поднимается), «Текстильщики», вся
«выхинская» ветка - темным-темно, да ещё и горько (хотя и довольно «тепло»);
«Электрозаводская» – вообще мрак (и это при том, что никакого личного
отрицательного опыта у меня с этими местами не связано - впрочем, связана
многолетняя несчастная любовь с Кузьминками, но «несчастная» только в смысле
безответности, а переживалась она как интенсивнейше счастливая уже просто
потому, что была.
Университет,
Парк Культуры, Кропоткинская, Ленинский проспект – светло, сладко, тепло,
высоко, просто и плосковато (с возрастанием – для меня – «рельефности» по мере
приближения к наиболее обжитым мною пространствам). Ленинский проспект вообще
неоднороден, есть «светлые» и «тёмные» участки. Ясенево – холодно и светло, не
очень высоко, плоско и просто. ВДНХ – светло, холодно, высоко, горьковато,
сложновато, плоско. Центр – светлый – с тёмными пятнами, тёплый до горячего,
сложный, сладкий, с интенсивным рельефом: «складчатый» - то очень высокий, то
глубоко-глубоко вогнутый, низкий (но таких участков мало). Темны и тревожны
вогнутая Таганка (она даже горьковата), метро «Курская», Земляной Вал… Тепла –
даже горяча – и интенсивна, сладка, но темновата в основном выпуклая, кое-где
лишь плоская Тверская – светлеет, приближаясь к Кремлю.
***
Пришли в голову
ещё некоторые категории для такого описания пространств: «складчатое» -
«гладкое» (собственно, эта категория уже и выскакивала применительно к Центру,
- а сегодня подумалось, что это вообще устойчивая характеристика разных
пространств), «сухое» - «влажное».
И ещё подумала,
что «темнота» совершенно не обязательно значит что-то плохое (я и вообще не
могу пока понять, что же она, собственно, значит? Но чувствуется очень чётко).
Вот, например, окрестности редакции «Знание-Силы» (Кожевническая улица) - и
темно, и глубоко-складчато, и низко, и влажно - однако ж уютно и комфортно
(тепло и сладко).
Правда, мне
совершенно не ясно, для чего такая классификация пространств кому-нибудь, кроме
меня самой, смогла бы пригодиться.
***
Оправдание
ноября
Ноябрь
успокаивает, умиротворяет: хотя бы уже тем, что не обещает чересчур много,
раздирающе-много (как это делает весна, и трудно бывает сразу от всего: и от
того, что хочется этому верить, и от того, что верить не получается), не
распахивает перед человеком безмерных перспектив (он – месяц меры, а не
безмерности – как и брат его октябрь), не дразнит, не тревожит, не вынуждает
человека исступать из собственных пределов и мучиться своей виной и
недостаточностью в случае, если он не может этого сделать. – Я не воспринимаю
это как безнадёжность (напротив, это, как вечер, прощает меня и примиряет с
самой собой).
***
Лектомания
Болезненная
страсть к письму, графомания, известна человечеству много веков и издавна имеет
в культуре устоявшееся имя. Но почему страсть – способная быть вполне
«болезненной»: доходящей до зависимости и «ломки» при отсутствии любимого
занятия – к чтению не зафиксирована в культурном внимании как полноценное и
суверенное явление? Назовём её, допустим, «лектоманией» (хорошо знающие
древнегреческий да поправят меня). Эта зависимость, между прочим, способна быть
даже куда более сильной и властной, чем зависимость от письма. Истинному
лектоману надо читать постоянно, буквально в каждый момент, когда руки и глаза
оказываются ничем не заняты.
Спешу
опровергнуть некоторые типичные заблуждения.
Во-первых,
лектомания совершенно не тождественна информационной зависимости. Ведь
информацию можно получать множеством разных способов: из разговоров, по
телевизору, по радио, вычитывать в Интернете, выслушивать из аудиокниг в
mp3-плеере. Нет, лектоману подавай книгу перед глазами (поэтому сию зависимость
можно было бы назвать и «библиоманией» - тем более, что потребность в
физическом присутствии книг здесь тоже, между прочим, очень выражена. Не
позволяет принять такое название лишь то, что с не меньшей жадностью способны
читаться и журналы и даже некоторые газеты.) Да ещё, что характерно, достаточно
сложную, такую, чтобы не было слишком уж легко читать, чтобы взгляд тормозился
и застревал, вынуждая к некоторым внутренним усилиям.
Во-вторых,
абсолютно лишено всякой почвы под собой то не менее традиционное утверждение,
согласно которому лектоман забивает себе голову чужими текстами, чтобы не
думать самому и / или отучается таким образом самостоятельно воспринимать мир,
глядючи на него сквозь чужие тексты. – Всем известно, что мало что так
способствует мышлению, так провоцирует и обостряет его, как чужие тексты
(вообще, заметим в скобках, не исключено, что существует Один Большой Текст во
множестве своих лиц, который всё время пишется всеми нами, как своими
инструментами, а каждый из нас просто с той или иной стороны к нему
подключается, с той или иной степенью полноты в нём участвует); одни из самых
лучших мыслей, по крайней мере у скромного автора этих строк, были впервые
подуманы именно при чтении чужих текстов. Чужой текст – это интенсивная,
насыщенная среда для самостоятельной жизни. Потребность в такого рода среде, в
постоянной подпитке с её стороны может быть сопоставлена со своего рода
наркоманией и безусловно должна быть отнесена к числу зависимостей.
***
О добывании
жизни
Добывание жизни
– вот чем я занимаюсь. Зная, как мало мне досталось жизни и по
качеству-количеству опыта, и по количеству лет, которые предстоит прожить –
даже если их ещё предстоит лет сорок, во что мне, честно говоря, слабо верится
– но ведь и это немного, - я занимаюсь добыванием жизни как интенсивного
внутреннего движения. Даже не смыслов – это уже потом, следующая стадия
внутреннего сгущения и кристаллизации. А именно жизни как возможности всех
возможностей (я ж её не только в «соматическом» смысле понимаю, это, думаю, и
объяснять не надо).
***
Из
полуприснившегося
Полуприснилась,
полуподумалась (скорее всё-таки приснилась) мысль: «надо жить праведно».
Полуприснилась, как это бывает, вместе с сопутствующим ей чувством-интерпретацией:
было интуитивно ясно, к чему она относится. И означало это примерно вот что:
«надо» жить в глубоком, достигаемом усилиями, в том числе усилиями
самопреодоления – согласии с тем, что ты действительно чувствуешь объективно
значимыми ценностями – не только своей жизни, но жизни вообще; может быть, даже
бытия вообще. Не затем, чтобы получить от Бога очки за хорошее поведение: Он-де
увидит, как я стараюсь, и «наградит» меня: думать (и даже чувствовать) подобным
образом мне, к счастью, не хватает наивности. «Жить праведно» - затем, чтобы
поддерживать «экологию» своей – и не только своей - жизни в целом. Жизни
вообще.
Интуиция была,
то есть, такая, что «нравственное», ценностно-ориентированное устройство наших
поступков, нашего поведения в целом имеет прямое отношение к устройству всего.
Как ни странно,
к этому имеет самое непосредственное отношение и то, чтобы «помогать другим»,
то есть буквально: делать их жизнь «лучше», добрее, насколько возможно ярче и
хоть немного легче – потому что таким образом поддерживаешь, разрабатываешь
«дело связи». Всякая этика – «дело связи»: выработка и отработка единичным
человеком своих связей, не преувеличивая, с «мировым целым». «Помогая людям»,
мы заботимся о качестве Бытия. Мы ведь не можем знать, куда уходит корнями и разрастающимися
ветвями каждое из наших действий, каждая из наших связей. А уходят они,
предположительно, весьма далеко. Поэтому, конечно, в какой-то мере мы и сами
«спасаемся» правильно поставленной этикой.
Такое
восприятие мира я бы назвала «проторелигиозным» или уж скорее - учитывая
культурное состояние в целом - «пострелигиозным» - но никак не религиозным в
полноценном смысле слова: концепт Бога как таковой здесь, кажется, никак не
проявлен – несмотря на множество несомненных формирующих (нас) следов этого
концепта.
***
О тоске по
точности
Одно из самых
страстно желаемых, даже вожделенных душевных свойств: внутренняя точность и
собранность – всех, даже самых разнонаправленных, душевных движений и событий –
в один, туго и крепко связанный пучок. Неслучайность любого случайного: не
насильственная, конечно, а такая, которая давала бы ему свободу – и вместе с
тем увязывала бы в целое. Жизнь без внутренних зияний и провисаний. Возможно
ли?!
***
Сквозняк
Детство:
чувство вечности всего. Каждая мелочь вечна.
А теперь, чем
ближе к концу, тем больше меня колотит от сквозняка между небытием и небытием,
тем чаще захватывает меня (и уже почти оторопи не вызывает – стараюсь
защищаться) чувство того, что всё хрупко, преходяще, обречено – настолько, что
приходится удивляться и благодарить, что это вообще есть, что за это хоть
минутку можно подержаться.
***
Старость:
личная версия
Начинаю
осваивать Старость как территорию – и старение как процесс. Большая территория,
подлежащая индивидуальному картографированию.
Думала о том,
что старость – независимо от её календарных сроков – начинается тогда, когда
человек начинает смиряться с тем, что он считает / чувствует неизбежным, причём
круг «чувствуемого неизбежным» активно растёт. Пока человек бунтует,
сопротивляется, возражает – он молод. Совсем коротко: молодость – бунт,
старость – перед исчезновением – смирение.
Я это к тому,
что прямо на собственных глазах вступаю в стадию смирения, а, значит, и
старости. ***
О
страхе, вине и ответственности
Самая большая,
может быть, смелость – идти навстречу страху быть виноватой. Принимать на себя
ответственность за неизбежное причинение другим боли и неудобства, вообще за
то, что мы не вписываемся в чужие ожидания и волей-неволей – даже если очень
этого не хотим – вынуждены нарушать что-то, сложившееся в чужой жизни
(внутренней или внешней – какая разница?)
Принимать
ответственность - быть готовой за это платить, в том числе и каким бы то ни
было собственным ущербом. Готовой терпеть боль от собственной вины, уметь жить
с чувством собственной пониженной ценности, когда оно заслужено. И ещё –
выстраивать достойное поведение в свете этого. Не устраивать истерик ни себе,
ни людям, ни Создателю. ***
О природе вины
Вина – онтологическая ущербность. Именно
онтологическая, имеющая прямое отношение к нашему бытийному статусу. С каждой
виноватостью нас самих становится меньше. Приходится себя наращивать. И всё
равно: на месте раз случившегося ущерба остаётся рубец – может быть, даже
навсегда. ***
О неуничтожимом
Постоянное (у меня так точно постоянное)
чувство уязвимости, уязвлённости, вины должно бы уже наконец воспитать – хотя
бы в качестве защитного механизма – чувство / понимание того, что в нас есть
некое ядро, не уничтожимое ни виной, ни уязвимостью и уязвлённостью, ни
страданием – и в конечном счёте не задеваемое ими. Именно оно помогает нам
сохраниться и выходить из всех ситуаций, включая катастрофические, самими
собой. Коротко: должно бы воспитать интуицию чего-то неуничтожимого в человеке.
И это, в свою очередь, должно бы придать нам стойкости и спокойствия. *** Прощание
с ноябрём
Ноябрь – месяц рождения заново,
таинственный месяц. Декабрь – это уже проще.
Как хорошо воспитывает осень. Что бы мы
делали без её ежегодного оформляющего воздействия – ума не приложу.
Есть что-то очень симпатичное в бесснежной
и тёплой, совсем осенней зиме: состояние немного вне времени, - когда о времени
и его состояниях можно просто не думать. Собственно, этим и хорош ноябрь: он –
почти не время года, он – его вечность. Внешнее убирает себя максимально, и мы
можем заниматься внутренним. Зима уже снова начнёт соблазнять внешним: снежными
красотами, снежной сентиментальностью, морозными трудностями… А ноябрь, чёрный
ноябрь, философский месяц, создаёт нам все условия для того, чтобы заниматься
внутри себя исключительно структурами бытия. ***
О механизмах
свободы
Слова – это механизм свободы, то есть
буквально – «устройство» для её выработки. Даже не в первую очередь в том
простом смысле, что, выговаривая что-то, мы хоть отчасти да освобождаемся от
него (раз могли сформулировать – значит, хоть чуточку да сильнее
формулируемого), но в том, что, наговаривая (лучше письменно) слова, мы тем
самым наращиваем наше собственное внутреннее, автономное пространство. ***
О
единицах ответственности
Книга, помимо всего прочего (я бы даже
сказала – едва ли не прежде всего прочего) – единица ответственности. Поселяя
книгу у себя, мы берём на себя ответственность перед ней – перед тем куском
жизни, который в неё вложен, который есть она. Чтобы врастить этот кусок
жизни в себя, мы должны пожертвовать какой-то частью собственной жизни. Книги –
это то, за что платишь жизнью, в самом буквальном смысле. Жизнь же и получаешь.
Меня
всё ещё не оставила иллюзия, что – получаешь жизнь более высокого качества,
более концентрированную, более «усовершенствованную», более значительную едва
ли не по определению. (Именно это всегда, с самого начала рефлексий на эту
тему, было у меня объяснением собственного предпочтения чтения – общению: уж
если-де человек пишет да ещё и печатает, так наверняка что-то существенное,
хоть сколько-то продуманное, а говорят люди - причём часто те же самые -
совершенно случайную ерунду.)
Но всё-таки, чем ближе к концу, тем чаще
меня останавливает перед книгой мысль: а ведь за это придётся платить куском
жизни. Готова? (Правда, в ответ на этот вопрос рука чаще всего лезет за
деньгами и прилежно их достаёт. Но всё-таки…)
Вот ещё: молодость кончается тогда, когда
кончается бессистемное жадное чтение. Я понимаю все его недостатки - и ох как
хорошо знаю его преимущества: ведь только так, жадно и разбросанно читая
(недавно подхватила где-то в ЖЖ: «чтение должно быть огромным и бессистемным» -
кто-то цитировал, кажется, свою университетскую преподавательницу. Да! Да!! Эта
бессмертная фраза непременно должна быть поставлена рядом со второй, столь же
бессмертной: «Всё должно происходить медленно и неправильно». Да: Всё должно
происходить медленно и неправильно, а чтение должно быть огромным и
бессистемным.) – ведь только жадно и разбросанно читая, мы имеем шанс
натолкнуться на неожиданные связи, на непредвиденные соответствия. И если и не
понять, то корешками нервов ухватить глубинную цельность мира.
Я давно уже не только понимаю, но,
кажется, даже и чувствую ограниченность собственных человеческих ресурсов. Но
всё-таки: пусть бы так – хотя бы так! – понятая молодость не кончалась как
можно дольше. ***
Братство небессмертных
Равенство-ровесничество повзрослевших -
равенство смертных, осознавших и прочувствовавших свою смертность. Это братство
обречённых, знающих о своей обречённости не только «головой», но уже и нутром.
Наверное, это и стоит считать
«окончательным» взрослением: утрату чувства собственной бессмертности. В той
мере, в какой это вообще возможно (и взросление – и утрата чувства бессмертности:
у меня хоть и не получается верить в бессмертие, но – вот удивительно! – в
смерть-то я тоже поверить не могу!). Мы обречены на несовершенство,
непостоянство, зыбкость и хрупкость внутренних структур и внешних
обстоятельств, на незащищённость – основные характеристики детства, в нём
оправданные становлением, позже замаскированные иллюзией завершённости. Эта
завершённость никогда не более, чем иллюзия.
Вот уже целых два основания для того,
чтобы родившиеся в разные десятилетия чувствовали себя, тем не менее,
ровесниками: общая иллюзия завершённости – или общее понимание, хотя бы
чувство, того, что настоящая завершённость не будет достигнута никогда – а
может быть (что очень вероятно) – что её и не надо.
***
Лучшая единица измерения чужих городов –
собственные шаги. Лучший ритм их постижения – ритм собственных движений. Одно
из самых осмысленных, самых насыщенных на свете занятий – соотносить город с
собственным телом, доверяя городу до простодушия, до слепоты, позволяя себе
заблудиться. Город усваивается ощупью, через шероховатость его поверхностей, через
запахи, мелкие детали, мусор на улицах – незамечаемое, «несущественное» и тем
несомненнее живое и настоящее. Вернее всего он открывается частному человеку,
приехавшему без специальных задач (специальные задачи, как известно – насилие
над переживаемым пространством).
***
Неудачи уплотняют жизнь. Концентрируют
её. Заставляют её цепляться за самое себя – чувствовать собственную ценность,
тем более высокую, что уязвимую и обреченную.
***
…и вообще, не должно быть легко. Должно
быть трудно. Чтобы чувствовалось «сопротивление материала» - и в ответ на него
прикладывались усилия (формирующие и объект, и, что гораздо важнее, «субъекта».
Я бы вообще сказала, что во всяком деле важнее всего, может быть, «побочные»
продукты – те результаты, которые возникают не вследствие прямого намерения).
Чтобы была концентрация на предмете действия, чтобы было активное встречное
движение человека к предмету. ***
Об
универсальности
Как-то мне уже случалось и писать, и
говорить о том, что-де мне недостаёт в иудаизме, вообще-то чрезвычайно мне
интересном, «универсальности» - останавливает этническая «привязка». Хочется,
разумеется, прямо сразу «универсального», «общечеловеческого», - однако из этой
тяги к универсальности получается в основном никуда-не-принадлежность.
Христианство – интересное мне ничуть не менее интенсивно – чувствуется,
безусловно, универсальнее (всё-таки нет этнической, «кровной» привязки, есть по
крайней мере интенция выхода за собственные пределы), но... – тут, наверное, не
хватает весьма широко понятой доверчивости.
С другой стороны, дело здесь, может быть,
вообще не в «универсальном».
Ведь от того, что мы переживаем как
«своё», мы никакой универсальности вовсе не требуем. Достаточно чувства
соответствия. В конце концов, не универсален также и ни один человеческий язык,
а говорим же мы хоть на одном, как на своём, и всё, что надо - выражаем.
Отношения с этой областью смыслов и практик (с религией) кажутся мне во многом
сопоставимыми и с любовью к человеку: когда мы любим кого-то, мы же не требуем
и не ждём от него «универсальности», воплощения всех мыслимых достоинств, да
это нам и не нужно! Тут именно важно, что свой, нам соответствующий и нам
адресованный.
Человек - вообще существо субъективное
(как не помню кто и по какому поводу сказал, «в объективности есть нечто
нечеловеческое». Совершенно точно). Через «своё», «адресованное», личностно
пережитое он понимает гораздо больше, полнее и точнее, чем через объективное и
универсальное. Недаром не прижилась в сколько-нибудь значимых масштабах ни одна
рационально сконструированная религия типа верований в какое-нибудь обобщённо
понятое Высшее Существо или Мировой разум – чего уж, казалось бы,
универсальнее… Ан нет.Чего-то настоящего в этом не оказывается. О голом
материализме и не говорю.
Ответ на требование непременно
«универсальности» от религии как модуса проживания Истины мог бы быть,
например, вот каким: Она настолько велика (и поэтому – «странна и
неопределима»: поскольку не вполне – или вполне не - человекосоизмерима): никто
из нас в принципе не может охватить Её целиком, поэтому нам и дано быть
похожими только в степени её недоохваченности, недопрожитости - в незнаниях и
заблуждениях.
Объективность / субъективность я,
собственно, тоже друг другу не противопоставляю, тем более, что их всё равно
друг от друга не оторвать. Говоря о чувстве «неуниверсальности»,
останавлявающем меня на пороге исторических религий, я имею в виду что-то
примерно вот такое: а не выйдет ли так, что вместо Истины я тут буду иметь дело
с человеческими условностями, - не со Зрением, а с теми или иными степенями
слепоты? – Правда, дело в том, что Истина и Зрение, скорее всего, не дадутся
нам, не смогут быть нам доступны без тех или иных разновидностей слепоты (так
на Солнце надо смотреть через затемнённое стекло, чтобы хоть сколько-то разглядеть:
может быть, Истина - не для прямого зрения, по меньшей мере в земной жизни). И,
может быть, требовать или ждать «гарантий» в этих вопросах - нечто в высшей
степени неадекватное. Здесь - в вопросах Высшей Достоверности - более, может
быть, чем где-то ещё, человек обречён на риск и каждую минуту рискует потерпеть
поражение - и на этот риск надо решаться, потому что, если не решишься, вообще
ничего не будет. Да, не все пути ведут к Нему. И, может быть, людям, рождённым
вне той или иной традиции как предлагаемой формы переживания достоверности,
особенно трудно найти такие пути.
И ещё с одной из множества сторон: может
быть, по-настоящему своё для человека – то, что он переживает как
универсальное. То, чего он (почти) не замечает. ***
Об
этническом
Всё
больше думается мне о том, что так называемая этничность – во-первых,
конструкт; во-вторых, акт (сознательного) выбора. Не «крови» этой самой, о
которой вообще непонятно, что она такое, а именно выбора и именно акт,
точнее, даже длящееся действие, а не просто результат – то есть нечто такое,
что всё время воспроизводится как усилие, всё время подтверждается – не столько
даже на уровне самоинтерпретации, сколько на уровне повседневных практик.
И ещё думается о том, что всякая
этничность глубоко инструментальна – что она инструмент для достижения каких бы
то ни было, но неизменно вне её лежащих целей. Что, конструируя её по заданным
рецептам, люди всякий раз преследуют какие-то совсем другие цели, не
совпадающие с этничностью как таковой. ***
О
смирении
Из
всех видов мысли сейчас мне кажутся интереснее, важнее всего «экзистенциальные
рефлексии». – Не «как устроен мир» и даже не «как устроены отношения людей друг
с другом» (всю жизнь было преимущественно интересно именно такое), но – как
человек соприкасается с миром изнутри себя, изнутри собственной обречённой
единственности. Всю первую половину жизни хотелось (чувствовалось единственно
нужным) анализировать – головой на составные части раскладывать – и это, и всё
остальное. Теперь хочется переживать: превращаться в отпечаток понимаемого, в
слепок с него. – Смирение? – может быть. ***
О качестве
дней
Самое главное в днях – наверно, даже не
события как таковые, но запахи, оттенки, интонации, обертона – именно эти,
ничем рационально выявляемым вроде бы не объяснимые качества проживания дней и
определяют в конечном счёте их значение для нас, закрепляют за ними ячейки в
нашей внутренней структуре. ***
Соматика
смысла
Тело - полноценный участник мышления и
способно помочь прочувствовать (значит – заставить продумать) самые что ни на
есть «высокие» смыслы; оно определяет модусы, в которых смыслы проживаются;
нельзя исключать, что у всякого, даже самого отвлечённого смысла есть не только
отчётливое эмоциональное (это – точно есть), но и некоторое телесное
соответствие. (Вообще как-то очень доверяю целостному – не только головой, но и
сразу-всем-остальным – проживанию мыслей, - оно кажется мне более подлинным,
что ли; а может быть – кто его знает – и более глубоким). Тело – своего рода
оптический прибор: не застилает взгляд, а, напротив, настраивает его,
фокусирует. ***
Этическое
бессознательное
Самое удивительное, когда и любовь (уж
она-то – во всяком случае! страшно самовластная вещь, одна из самых, наверно,
самовластных в человеке), и даже, пожалуй, вера (ну хотя бы - в качестве
доверия какому-то человеку) осуществляются в нас сами, как самостоятельная
сила, даже помимо наших сознательных намерений, и ведут нас за собой, и мы
идём, и всё – включая то, что кажется нам вроде бы немыслимым - получается
очень легко (я это обзываю, за неимением лучшего, «этическим бессознательным»).
«Трудное» кажется скорее относящимся к природе несовершенных человеческих вещей
– и потому неудивительно ничуть. ***
О
метафизичности этики
Всякая этика метафизична – независимо от
того, насколько осознаёт свои метафизические коннотации. То есть, (а) имеет в
качестве своих более-менее неявных предпосылок представления об определённом
устройстве мироздания и (b) в числе своих более-менее неявных намерений –
стремления (a) как-то в это мироздание вписаться, в соответствии с его так или
иначе представляемыми «законами»; (b) как-то на это устройство влиять.
То есть, значение всякой этики в конечном
счёте (и) надинструментально.
Поэтому, в частности, легко допустима (и
точно существует, просто не всегда артикулируется) этика – как совокупность
ценностно окрашенных принципов – в отношении к вещам, пространствам – то есть к
любым компонентам мироздания, помимо людей. Не говоря уж о том, что существует
этика отношения к самому себе – как исходному пункту (исходной области) всякого
собственного действия.
Вот: этика – это совокупность
(практически ориентированных) принципов вписывания себя в мир. ***
Об
опыте
Человеческий опыт целен. Его деление на
сегменты вторично и обладает большой долей условности.
… И вообще, подозреваю, человек
«голографичен»: в каждой своей точке присутствует весь целиком.
*** О видах свободы Наращивая
количество обязательств и обязанностей в своей жизни, мы повышаем ценность
свободы (в самом «банальном» из её вариантов: необязательности. Воздушной
прослойки между «надо» и «надо») и остроту её проживания. Лопай мы эту
свободу каждый день большими ложками, мы бы и вкуса не ощущали – или, что
вернее, этот вкус очень скоро бы нам приелся. Свобода (в этом
банальном варианте) - как специя: её должно быть мало. Совсем другое
дело – свобода «структурная», «структурообразующая», которая – самовластье и
непопадание в плен ни к чему, умение обозначить и создать внутреннюю дистанцию
между собой и чем угодно – любого размера. Это уже никак не перец, это хлеб
насущный. *** О
незащищённости Чувствую я,
человек вообще – новичок в мире, сколько бы ни прожил. В опыте, да, есть что-то
успокоительное: всякий опыт (глубоко и неизбежно случайный по самой своей
природе) создаёт нам видимость опор, видимость надёжности – видимость
очевидности. *** Об
освобождающем Лишь недавно -
на своём сорок втором году – начала я как следует чувствовать огромный
освобождающий потенциал так называемой «рутины»: повторяющегося,
автоматического… Устойчивого и защищающего в мире вообще так мало, что
по-настоящему перевести дух можно только внутри того, что делается и
повторяется якобы «само собой». И думается в этом - причём о самых общих и
отвлечённых вещах - великолепно. «Рутина» прекрасно освобождает от всего, что
не-она, - надевает на нас эдакий защитный футляр. Именно внутри такой защитной
конструкции и разворачивается самое разнузданное внутреннее разнообразие. Удивительно,
как с течением времени начинает восприниматься в качестве надёжного источника
свободы то, что в начале жизни ничем, кроме окаянного закрепощения, не
казалось. Рутина. Работа. Жёсткое расписание. Сидение дома (в противоположность
(а) странствиям, (б) хождением по гостям и вообще (в) разговорам. Тот же
возраст. А сегодня у
меня очень остро и ясно переживалась мысль об освобождающем потенциале – самом,
наверно, большом и надёжном из освобождающих потенциалов – неизбежной смерти. *** О самосозидании Мы создаём себя
каждым движением, и самыми незаметными – больше всего: потому что их менее
всего контролируем. Формы нашего контроля неизбежно слишком грубы. Безусловно,
есть зоны преимущественного «самосозидания», зоны повышенной «пластичности»
человека, восприимчивости его к воздействиям, в том числе и собственным. К
таким зонам несомненно, отчётливо относятся письмо и речь. *** Об изготовлении
прошлого Чем
однообразнее внешняя жизнь, тем интенсивнее, ярче, «дерзче» (во мне ли только?)
внутренняя, и напротив – под внешним напором внутреннее отступает: защищается.
– Настоящая переработка интенсивно пережитого внешнего наступает уже потом,
когда оно достаточно далеко. Событиями и
впечатлениями запасаешься, как верблюд, откладывая их в свои внутренние горбы,
чтобы идти через «пустыню реального» - без достаточно долгого пути по той или
иной пустыне запас, кажется, по-настоящему хорошо не усваивается. Прошлое должно проступать в нас пятнами, время от времени, смешиваясь в разных пропорциях с настоящим, - чтобы действительно состояться как прошлое. Пока же оно не отлежалось – оно только сырьё для изготовления прошлого. Которое запросто может остаться и не(достаточно) востребованным.
*** Под грубою корою вещества «Не веруя обманчивому миру, Под грубою корою вещества Я осязал нетленную порфиру И узнавал сиянье Божества». Вл. С.
Кажется,
у меня никогда не было потребности жить в красивом городском пространстве – то
есть гармоничном и вообще отчётливо «артикулированном» эстетически. (Это
относится только к городскому пространству, с домашним, бытовым отношения
отдельные и совсем иначе устроенные).
«Красивое»
(что бы под этим ни понималось) городское пространство требовательно до
мучительности, с ним не знаешь, что делать, не знаешь, что делать посреди него
с самой собой. Оно слишком подчёркивает мою неуместность в нём. Нет, переживать
его гармоничность, его организованность и точность бывает полезно, в этом даже
можно иметь потребность, оно очень приводит душу (да и тело заодно) в порядок,
но жить в этом было бы примерно так же, как если бы каждый день делать
генеральную уборку: в этом есть нечто экстатическое – нечто от самопревосхождения.
Что же до некрасивого…
Московские
– не только московские, конечно, просто эти я знаю лучше всего – окраины и
пригороды, индустриальные зоны, «спальные» районы, чуждые всякой эстетики, в
самом облике которых есть что-то от разрушения, что-то от неисцелимой неудачи.
«Промежуточные» пространства, соединительная ткань существования, дикое его
мясо.
Пожалуй,
если сводить весь опыт моего общения с ними к некой общей формуле (а такого
опыта было много, куда больше, чем жизни в «красивых» пространствах, а главное
– качественно он был куда интенсивнее) – можно было бы сказать, что оно с
ранних, ещё до полноценной рефлексии, лет настраивало меня
«антиматериалистически».
Корявые
и трудные московские окраины исподволь внушали мне ту мысль – скорее интуицию –
что видимое глазом, осязаемое пальцами, обоняемое носом – преходящее и не
главное. Что за ним, над ним, кроме него, неважно даже, где – непременно должно
быть «что-то ещё». Что всё это только потому и есть, что есть «что-то ещё»:
само по себе оно бы точно не могло быть.
Некрасивые
пространства вызывают такое чувство гораздо вернее и настойчивее красивых –
именно потому, что воспринимаются как грубая, вторичная корка. (По логике
вещей, красивое самой своей красотой должно было бы свидетельствовать о
существовании иных пластов бытия – иначе бы откуда такая красота?! – но к его
посланию я оказалась существенно менее восприимчива. Какие-нибудь Люберцы или
Кузьминки, тёмные даже в самое светлое время суток и года – говорят мне в этом
смысле, как ни странно, куда больше.
(Красивое
с ходу берёт душу в оборот и начинает что-то с ней делать, причём часто даже
непонятно, что именно. Красивое – слишком сильное высказывание. Иногда хочется
и глаза зажмурить, и уши заткнуть. Красивое агрессивно, потому что властно. И
говорит с нами – куда более аморфными, чем Оно - свысока.
Некрасивое
к нам равнодушно – и оставляет нас свободными. В нём «Аполлон» не требует нас
«к священной жертве».
Конечно,
этим оно, с одной стороны, может нас разваливать. С другой – этим же самым оно
способно провоцировать в нас собственные организующие силы – чтобы
противостоять его тяжёлой аморфности! – и это второе мне понятнее и ближе. Мне
как-то проще ответить окружающему пространству «нет», чем «да».)
Мои
отношения с некрасивыми пространствами – и, больше того, моя потребность в них!
– с детских, чертановских лет вполне определяется формулой: «…Под грубою корою
вещества // Я осязал нетленную порфиру // И узнавал сиянье Божества». Чтобы
узнавать «сиянье Божества», некий «огонь, мерцающий в сосуде» - мне непременно
нужна была – и сейчас нужна – «грубая кора вещества». Она всегда, едва ли не
автоматически, оказывалась для меня знаком, свидетельством чего-то
значительного, всем своим косным, неказистым естеством убеждая: к ней дело не
сводится.
Я
в себе это отношу к признакам «латентной религиозности».
Надо
ли говорить – правда, я, кажется, только сию минуту это поняла! – что эта
апология некрасивого означала и означает для меня и, не такое уж неявное,
оправдание собственной некрасоты. Культурный прессинг требует, чтобы существо
женского пола непременно имело эстетически значимую внешность, а если оно её не
имеет от Бога, так должно трудиться, чтобы её себе сделать, иначе обречено на
низкий социальный статус. В принципе можно было бы, наверно, сосредоточив на этом
направлении много-много сил, добиться каких-то результатов, но… - видимо, не
очень хотелось. В конце концов, я уверена, что ленимся мы делать то, что для
нас не является достаточно значимым. «Лень», «неинтересно» - значит, не так уж
хочется. Когда действительно хочется – бьёмся, даже если трудно, даже если
кажется почти невозможным. Мои отношения с действительно значимыми для меня
вещами и людьми заставили меня в это поверить. Как бы там ни было, неудачная
внешность всё равно переживалась как беда и «встроенное», «инкорпорированное»
поражение. Взятая же в таком ракурсе, она бедой быть переставала – и
становилась если не свидетельством значительности, то, по крайней мере, её
обещанием, намёком на её возможность. О нет, не моей значительности: но той,
общей всем и всему значительности, которая скрывается под любой «грубою корою
вещества». Даже под моей собственной.
Отсюда
– доверие к глубокому, неявному и сложному, гораздо большее, чем к явному,
простому и открытому. К тому, что ускользает – гораздо большее, чем к тому, что
само даётся (и уж подавно – чем к тому, что себя навязывает!).
Сегодня
мне случилось в очередной раз быть в пространствах между улицами Марии
Ульяновой и Кравченко – заполненных случайными, подслеповатыми, бедственно
некрасивыми пятиэтажками. Тёмное, скудное, зябкое, казалось бы, существование,
заведомо недолговечное, будто из отсыревшего картона. Но как мне всё это мило и
внятно, каким чувствуется уютным и принадлежащим к самой сути бытия! Эти дома,
кажущиеся мне растущими прямо из земли, как её естественное и необходимое
продолжение, эти задворки говорят со мной на языке моего собственного тела: мои
братья по косности и некрасоте. Они самым явным для меня образом
свидетельствуют о том, что жизнь неустранимо значительна. Они делают это без обязывающих
и дисциплинирующих отсылок к «общечеловеческому» - в отличие от, допустим,
Петербурга, который сразу ставит человека в контекст вечности, не интересуясь,
готов он, не готов ли.
В
этих бедных времянках, таких некрасивых, что, кажется, ещё шаг-другой назад – и
мы уже в области хаоса – тоже есть вечность. Только иначе прочувствованная, в
других формах. Их тёмное, комковатое, медленное время едва отслаивается от
небытия – и скоро в него вернётся, их вот-вот будут сносить, и мне их очень
жаль: с ними уйдёт неповторимейшая интонация жизни, в которой есть своя глубина
и своя уверенность. Жаль их человекосоразмерности – соразмерности маленькому,
краткоживущему, грустному человеку, любящему своё человеческое тепло и свою
отдельность.
(Они
старше меня – и поэтому для меня вечны. А дома 1970-х, которые строились на
моих глазах и уже не первый год разрушаются от ранней ветхости – я до сих пор
чувствую легкомысленными, весёлыми новостройками).
В
их некрасивости есть тайна. Она вообще есть во всём некрасивом. Красота же с её
внятностью, красноречивостью, откровенностью – кажется такой прозрачной, что
тайны в ней слишком легко не заметить.
Поэтому
красота требует особой душевной дисциплины.
На
самом деле, я неточна, говоря, что мне «никогда не хотелось» жить в красивых
пространствах. Подумалось действительно так; так и написалось (человек в каждой
своей точке присутствует целиком, да, – однако ж не всего себя каждую минуту
помнит) – но на самом-то деле мне хотелось жить в одном таком пространстве: в
Петербурге. И сейчас даже хочется: увижу какую-нибудь случайную фотографию
(вчера попался в ЖЖ какой-то угол с аптекой) – сердце сожмёт: вот где надо бы
было быть. Вот чем надо бы было быть.
(Ведь
что такое любовь, среди неисчислимого прочего? Желание повторять собой, в себе
черты любимого. «В темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало,
повторяя». - Вот и с Бродским – написала сейчас и очередной раз поняла – у меня
очень похожие отношения: мне хочется повторять форму и ритм его слов своими
внутренними движениями.)
Но
хотеть жить там – всё равно, что хотеть быть кем-то другим (мне это желание
тоже очень свойственно). Конечно, в пространстве с такой степенью даже не
эстетической, а онтологической интенсивности я бы была совсем другой. В
общем-то мне не слишком нравится то, что из меня в результате всего получилось.
Но теперь уж ничего не поделаешь.
И
ещё: у Петербурга всё-таки особенная красота. Горькая, тревожная,
настороженная, с грустью внутри (грустному, говорю же – верю «с полоборота»;
сияющий жизнерадостный город заставил бы меня защищаться от него). Я
давным-давно ещё подумала, что этот город со своим напряжением стоит на границе
между бытием и небытием, сдерживая их напор друг на друга, уравновешивая их; он
сам – эта граница.
В
нём – ещё со времён жуткой книжки о «Блокаде Ленинграда», которую я ненароком
нашла у отчима на столе на своём седьмом году, в 1972-м (голубая, в мягкой
обложке, «издательство имени Чехова», Нью-Йорк, 1954 год, автора запомнила как
«К. Карстен». Там было что-то о людоедстве, о трупах в подворотнях: взяла в
руки, обожглась, много дней боялась даже подходить к этому столу, даже думать о
нём) – всегда сохранялся для меня привкус беды, привкус чего-то непоправимого.
Именно поэтому всё, что от этого города исходило, воспринималось и воспринимается
как особенно правдивое и глубокое. Именно поэтому ему нельзя не верить. *** Что
за дикое слово
«Я»
- только повод быть. Не самый лучший (это ко всякому «я» относится, к «я» как
таковому), - но ничего более удачного, похоже, пока не придумано.
«Я»
- это то, сквозь что, вопреки чему (хотя, конечно, также и «благодаря»)
приходится осуществляться.
Иногда
кажется, что эмпирическое «я», с его данностями и случайностями – только
скорлупа, та самая «грубая кора вещества», через которую с трудом, с усилием
пробивается, прорезывается – чтобы потом эту скорлупу отбросить – что-то ещё.
Подготовительная
форма. Как форма для отливки в металлургии – просто «биологическая» метафора
мне больше нравится.
*** О
благодарности Кажется мне,
что грусть (как модус восприятия жизни) – это форма благодарности за жизнь.
Форма острого переживания её драгоценности. Такая, в которой мы заранее
оплакиваем недолговечность жизни, её хрупкую обречённость. *** О банальном «Банальность» -
восприятие чего бы то ни было как банального – не следствие ли всего лишь
(спасительной, защитной) притуплённости восприятия? Иначе бы нас разорвало от
остроты и первичности чувств, которой, если хоть чуть-чуть вдуматься, достойно
всё сущее. *** О фантомной
религиозности О латентной –
непроявленной, не(до)осуществлённой религиозности мне уже приходилось и думать
и писать; а есть ещё и религиозность фантомная (эвона сколько в человеке
химерических образований при отсутствии «простой» веры, которая, подобно любви
и в совершенном родстве с нею, сама даётся и не имеет причин, кроме самой
себя): это когда явно религиозные по своему устройству чувства возникают на
таком месте, где никаких религиозных мотивов нет. Меня, например,
всегда тянуло к тем или иным видам аскезы (при всей моей разбросанности, а
скорее всего, как раз вследствие её): ограничить себя в том-то и в том-то,
вписать себя в некоторый жёсткий ритм (в юности я вообще это очень
идеализировала; это почему-то казалось мне «улучшающим» человека априори –
почему-то именно это, а совсем не избыток). Но у этой тяги к самоограничению
вроде бы никогда не было метафизического, тем более, религиозного подтекста:
мне просто казалось, будто это интенсифицирует жизнь в человеке (а не, скажем,
оказывается стимулом «вертикального» движения, подъёма): жизнь, загнанная в
узкие, строгие рамки, переживается будто бы острее и точнее. (Хотя нет,
всё-таки известный метафизический привкус был: мнилось, что-де ограничение себя
в чём-то внешнем и материальном едва ли не само по себе ориентирует на «высшее»
и «внутреннее» [не то чтобы синонимы, но существенно связанные вещи]. Всё-таки
под интенсивно, точно и остро пережитой жизнью у меня всегда – пусть даже без
отчёта себе в этом! - так или иначе подразумевалась жизнь с вертикальными
«выходами». Опять же без сколько-нибудь чётких – удовлетворяющим меня образом
чётких – представлений о том, куда – к Кому – должно бы вести это вертикальное
движение.) Я подозреваю в
этом один из симптомов фантомной религиозности – у себя как у человека,
сформированного атеистической / пострелигиозной культурой: самой религии и веры
нет – отсечена ещё до моего рождения – а некие внутренние движения, повторяющие
отдельные её формы – сохраняются. De profundis
clamavi ad Te, Domine. *** Об опыте В каждом опыте
– в каждом - мы постигает частичку удела человеческого. Даже так: Удела
Человеческого. Всё новые стороны пластичного и единого – при всех
разорванностях – человеческого существа. *** Прямая речь Кошки – прямая
речь бытия. Вот человек – это иносказание. А кошки – речь самая прямая,
высказывание в упор. Такое полное, что кажется молчанием. По крайней мере,
умалчиванием – мы к такой полноте не привыкли, вот и не «считываем» в ней
всего. А там всё сказано так просто. |
|
|||
|