Номер 2(39) - февраль 2013 | |
«Как в наполненный музыкой дом…»
(окончание.
Начало в №1/2011)
בס"ד
Я должен был
принимать участие в песнопении на
ступенях Храма. Храм разрушен Ангелы вместо
пения научили меня писать. Ш. Агнон Шестого швата –ו שבט התרנא , - 6/2 1891 года, в городе
Варшаве родился поэт Иосиф Эмильевич Мандельштам. Сегодня уже ни для кого
не секрет, что творчество Осипа Мандельштама оставило неизгладимый след в
современной русской поэзии. В Воронежской ссылке, когда поэта настигла «крутая
соль торжественных обид», он написал Тынянову: «Вот уже четверть века, как
я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои
сольются и растворятся в ней, изменив кое-что в её строении и составе». (Воронеж,
21 января, 1937). Поэтика Мандельштама напоминает
закодированное секретное донесение и требует расшифровки. Она неисчерпаема и предполагает несколько прочтений.
В
стихотворении «Концерт на вокзале», написанном в 1921 году, Мандельштам
предугадал свое невозвращение, свой вокзал, предугадал происшедшее с ним
намного позже – через семнадцать лет. ……………………………………………… Огромный парк. Вокзала шар стеклянный. Железный мир опять заворожен. На звучный пир в элизиум туманный Торжественно уносится вагон. Павлиний крик и рокот
фортепьянный – Я опоздал. Мне страшно.
Это сон. Стеклянный, хрупкий мир;
туманный, дрожащий, страшный сон. Ничего не осталось, кроме тени, и всё,
включая музыку и слезы, – в последний раз. «Концерт
на вокзале», – это и воспоминание о страшном
будущем и попытка присвоить действительность, сделав её стеклянной, звучной,
туманной, ночной, музыкальной, нищенской - сделав её зримой. При помощи выделенных
деталей Мандельштам приводит нас к целому –
он
строит образ, помещая метафору в разные смысловые плоскости и, в процессе
вычитывания поэтического текста, происходит его расшифровка. Находясь в постоянном конфликте
со временем, в котором он жил, и вынужденный творить в эпоху века с поломанным
хребтом, Мандельштам пытался осмыслить происходящее вокруг него: «…укрывшись рыбьим
мехом, всё силюсь полость
застегнуть. …Мелькает улица, другая, и яблоком хрустит саней
морозный звук, не поддаётся петелька
тугая, всё время валится из рук». Метафорические волны
накатывают на берег поэзии – вода-суша,
пространство-поверхность – время. Все эти глубинные части Мандельштам
объединяет в нечто определенное: «…Я глубоко ушел в
немеющее время». 29 января 1960 года в
письме к Струве поэт Пауль Целан пишет: «Я не знаю другого поэта поколения
Мандельштама, который бы как Мандельштам был во времени». Связь человека со
временем загадочна, таинственна и несомненна, а тем более поэта, и тем более
Мандельштама. Для каждого творческого человека –
свое время и своя эпоха в рамках путешествия во времени. Время – Гулливер, а мы – лилипуты, и абстракция по
отношению к жизни есть не что иное, как родство с «утраченным временем». Образ
внутреннего путешествия, – сквозной образ музыкальной «ноты бессмертия» и реального
бессмертия души. За кругом жизни останется тайна, о существовании которой мы
знаем, и о сути которой только догадываемся. Окружающую его жизнь
Мандельштам воспринимал под определенным углом –
«на разрыв аорты», потому что чаще всего поэзия предлагает поэту действие
через разрыв, сам разрыв, само-ощущение рваной раны.
О.М-му
Ещё не покрыла роса
ежевику ночную,
и голубь не вспомнил,
как надо ладони ласкать.
Звезду погасили, (как будто
бы с ветки вспорхнула), –
уменьшилось небо на страшную,
черную пядь.
В растерзанном облаке
стынут тяжелые слезы,
к порогу домашнему злая
зола приросла.
Луна разделилась.
Совиные желтые косы
над этой ли ночью, над
жизнью моей заплела?
Э. Пастернак В начале1937 года в
письме к К. Чуковскому Мандельштам пишет: «На чём держится жизнь?
<…> Я не могу
минуты остаться "один". Сейчас ко мне приехала мать жены – старушка.
Если меня бросят одного – поместят в сумасшедший дом». Мандельштам боялся
безумия. Он говорил: «Мне необходимо жить подальше от самого себя, как говорит
Андре Жид. – Мне необходимо находиться среди
людей, чтобы их эманации давили на меня и не давали мне разорваться от тоски. Я
как муха под колпаком, из которого выкачали воздух, могу лопнуть, разлететься
на тысячу кусков. Не верите? Смеетесь? А ведь это не смешно, а страшно. Это
действительно страшно. – Чего же вы боитесь?
– Если бы я знал, чего боюсь. Боюсь – и все тут. Это совсем особый, беспричинный страх.
То, что французы называют angoisse. На людях он исчезает. И когда пишу стихи – тоже»[1]. Какой особый, какой
знакомый страх, кто же из поэтов с ним не дружен!.. Стихи поэта не могут уснуть
в нем.
«И не надо. И верно:
вершинами ёлок
Ограничен простор и
реальность сама.
Но зачем же так ноет
в сознанье осколок?
Так мы сходим с ума.
И не сходим с ума».
Ю. Карабчиевский Осипа Мандельштама и
Юрия Карабчиевского разделяло более пятидесяти лет, а впечатление такое, будто
никогда Карабчиевский с Мандельштамом не расставался. Ощущение, будто жили в
одно время, дышали одним воздухом, видели одними глазами, чувствовали одним
сердцем. Как такое может быть? Может! Юрий Карабчиевский писал:
«Избави, Господи, от
тени Мандельштама.
От на груди моей
зияющего шрама,
От слов стреноженных
врывающихся в стих
От растревоженных
глазниц полупустых!» Итак, подсознание –
платформа мысли. Есть люди, говорящие: «Мысль о том, что я конечен, сводит меня
с ума». Прежде всего – душа вечна. Далее: мысль несет в себе конкретность; в
данном конкретном случае – о конечности. Обладая мыслью, возможно обезуметь?!
Безумие само по себе – есть конечность, потому что оно-то и является пределом
ясной мысли. Ожидая «читателя в потомстве», о чем
Мандельштам писал в статье «О собеседнике», он продолжает эту мысль в более
позднем воронежском стихотворении «Точка безумия…» Может быть, это точка безумия, Может быть, это совесть твоя: Узел жизни, в котором мы узнаны И развязаны для бытия.
Так соборы кристаллов сверхжизненных Добросовестный луч-паучок, Распуская на ребра, их сызнова Собирает в единый пучок.
Чистых линий пучки благодарные Собираемы тонким лучом, Соберутся, сойдутся когда-нибудь, Словно гости с открытым челом.
Только здесь, на земле, а не на небе, Как в наполненный музыкой дом,
– Только их не спугнуть, не изранить бы
– Хорошо, если мы доживем.
То, что я говорю, мне прости. Тихо, тихо его мне прочти.
15 марта 1937 В 1811 году,
прорабатывая букву «С», Ной Вебстер пишет: «Здравый смысл, “commonsense” –
здоровый, заурядный, лишенный эмоциональной предвзятости и интеллектуальной утонченности…"лошадиный
смысл". Страдающему
дальтонизмом здравому смыслу невдомёк психологический экспрессионизм –
обращение к душе»[2]; – «Разве вы
не видите, что мир синий?» (Г. Голланд), ведь он – Голлем, поднявший
руку на своего создателя. Поэт никогда не реалист,
иначе ему придется плохо, иначе ему придется принять на веру житейскую прозу, и
тогда его творчество превратится в плохую фотографию. Облетевшие листья
соберут и устроят из них костёр, позже ветер разгонит дым, и осень заплачет
горькими слезами. Не спешите утирать их, скоро наступит зима, а слёзы
превратятся в сиреневые сосульки, и если только "лошадиный смысл" их
не растопчет, они будут жить вечно.
«Поэзия – сознание собственной
правоты».
О. Мандельштам Возможно, и часто поэты
разочаровывают в случае, когда «биографический метод»[3] затрагивает
единственную сферу, ту, где поэт не столь интересен, –
за пределами творческой мастерской. Тогда Мандельштам неровен и заносчив, тогда
он ходит в брюках с «чужого плеча». Афанасий Фет с длиной бородой и кучерской
кепкой – пугал, а хмурый и молчаливый Зощенко – отпугивал. О Музиле говорили, что он – «интересная личность, выглядит безупречно, но человек
малоприятный». Даже Пушкин при личной встрече многих разочаровывал: «Перед конторкою стоял человек, немного превышавший эту
конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами,
покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов.
Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не
улыбалось. Я был так поражен неожиданным явлением, нисколько не осуществлявшим
моего идеала, что не скоро мог опомниться от изумления и уверить себя, что передо
мною находился Пушкин»[4]. Высказывание Пруста о
том, что «человек может даже не подозревать, каковы намерения живущего в
нем поэта», подводит черту под опытом биографического метода, под вечной,
неразрешимой проблемой – гений в быту. Биографический метод относится к
человеку, а не к книге, созданной им, и важно не упустить главное – то высшее, чем жил Мандельштам, оторвавшись от
земли, паря над всеми в том разряженном воздухе, в котором только и плетутся
кружева «блаженных слов». Легко пересыпаясь в статуэтке
песочных часов, заплывает в озеро-молчальницу вдохновение. Выбравшись из стадии
неотвратимости, поэзия возникает на грани просветленного смятения, «ведь она –
лукавство гения… не что иное, как космогонический бред словаря»[5]. Преображая стих рождением
образа – истины устремленной поэзии, Мандельштам еще раз подтверждает, что
литература – упорядоченная
действительность, а поэзия – стихия амфоры звенящей. «Продукт таинственного
внутреннего брожения: узкая глиняная амфора с вином, зарытая в землю». (О.М.)
Непосредственная
сила Мандельштамовской любви к видимому миру подчинена отточенной
цельности, его творчество со всем напряжением чувств и ума – самое прямое
признание бесконечности мира. Стихи Мандельштама не
подаются переводу ни на один язык. Оден, прочитав переводы поэта, изумился
тому, что речь идет о гении. «Этому приходится верить», – сказал он. «Гений: высшая
степень подверженности наитию – раз, управа с этим наитием – два. Высшая
степень душевной разъятости и высшая – собранности. Высшая – страдательности и
высшая – действенности. Дать себя уничтожить вплоть до последнего какого-то
атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет – мир»[6] В тайнописи
Мандельштамовской поэзии мы находим двенадцать священных камней, относящихся к
каждому из двенадцати колен. Образ священных камней связан у поэта с
поэтическим словом. Он чуть ли не вопрошает, как первосвященник в Храме, но
только в слове: «…Позволю себе маленькое автобиографическое признание.
Черноморские выбрасываемые приливом, (камни) оказали мне немалую помощь, когда
созревала концепция этого разговора. Я откровенно советовался с
халцедонами, сердоликами, кристаллическими гипсами, шпатами, кварцами и т.д.…»
(«Разговор о Данте». С. 53). Как землю где-нибудь небесный камень будит, – Упал опальный стих, не знающий отца; Неумолимое — находка для творца – ……………………………………… А сам найду его едва ли – Таких прозрачных, плачущих камней. Не утрачивая масштаба и
опыта творчества, гений поднимается на самую отчаянную, на самую головокружительную
высоту искусства и, захватив небытийный характер письма, подчиняет себе
материал. Поэтическое слово живет в мире определений, благоденствует в мире
утонченности, и бесконечно в мире гармонии. Становясь проницаемой, поэзия вырождается.
Поэт говорит от собственного имени и ничему не служит, кроме как
– "божественному откровению,
приближающему его к заглавной букве пророчества"[7]. В 1965 году, выступая по
нью-йоркскому телевидению, Владимир Набоков сказал: «Когда я читаю стихи Мандельштама,
сочиненные под проклятой властью этих зверей, я чувствую какой-то беспомощный
стыд за то, что я так свободно живу, и думаю, и пишу, и говорю в свободной
части мира. — Это единственное время, когда свобода горька». Июнь – 2010; Декабрь – 2012; Ариэль Примечания:
[1] И. Одоевцева. "На
берегах Невы" – стр. 147.
[2] Биографический подход к
творчеству (Метод Моруа).
[3] Из «Записок» К.А. Полевого.
[4] М. Цветаева «Об искусстве». [5] Чоран Эмиль Мишель.
[6] Лев Дьяконицин о творчестве художника
Г. Голланда (эссе Э. Пастернак «Мой ангел безумный»)
[7] Эссе Э. Пастернак
«Пространство истины». |
|
|||
|