Номер 1(49)  январь 2014
Владимир Гандельсман

Владимир Гандельсман Переводы: Имон Греннан, Энтони Хект

Имон Греннан (Eamon Grennan) (род. 1941) – ирландский поэт, родился в Дублине. Живёт в Соединенных Штатах, за исключением кратких периодов, с 1964 года. Был профессором английского языка в Вассар-колледже вплоть до своей отставки в 2004 году.

Ирландия для Греннана не только географическая родина, но страна замечательных литературных традиций и великого языка, и потому его ежегодные наезды в Дублин — своего рода «переливание поэтической крови». Эта «двойная» жизнь обогатила Греннана, словно бы наделив его двойным видением. И в Америке, и в Ирландии он чувствует себя как дома. Вероятно, кочевая жизнь сказалась на том, что он буквально «помешан на птицах» (как отмечает один из критиков), особенно это заметно в ранних вещах.

Греннан работает и в традиционной старинной манере, печально и спокойно глядя на мир, и в импульсивно-современной, пытаясь во что бы то ни стало ухватить мгновение. «Мои стихи,— говорит поэт, — попытка возвращения к жизни. Если вы к тому же неправедный католик, то вы всегда в поисках примирения, утешения, всего, что так дорого и зыбко. Для меня поэзия — это песня печали, торжествующей печали. Стихи подобны морским раковинам. Что-то безвозвратно уходит, и поэтому вы пишете».

Билли Коллинз, поэт-лауреат Америки 2000 года, о Греннане:

«Как-то Шеймус Хини сказал, что стихи бывают подобны цветному стеклу: красочные и переливчатые, а бывают как прозрачное стекло, позволяющие смотреть на мир без прикрас.

У Греннана есть и то, и другое. Стихотворная ткань высшего качества, богатство деталей, напряжённая музыка, напоминающая Китса, каждая строка смачна. В то же время реальность сфокусирована и прояснена, каждая вещь дана в своей интимной сути, и от встречи с ней вы словно бы чувствуете прилив сил. Греннан изучает предметы и мимику повседневности с таким пристальным вниманием, что они обретают новую жизнь, к ним возвращается непосредственность и свежесть.

Он домашний поэт (но не одомашненный), - поэт, видящий малейшие нюансы и всю сложность семейной жизни. И одновременно он естествоиспытатель, путешественник, хроникёр облаков, дождей, водопадов. Названия цветов, и даже сорняков, он знает поимённо. Совершенно по-францискански он в родстве с живыми существами: с оленем, лебедем, лошадью, летучей мышью, светлячком...

Немногие поэты возрождают жизнь так мощно. Я думаю, для Греннана человеческий опыт освещён, по выражению бенгальца Тагора, «светом смерти». Его стихи празднуют бытие и в то же время расстаются с ним. Печальное торжество в его прощальной точке. При всем разнообразии тем и фонетическом богатстве, я всегда слышу одну и ту же песню: знакомую песню бренности жизни».

Шесть часов

 

Испарина грибной земли. Под соснами

припахивает пылью, скипидаром.

Поодаль кто-то там шажками сонными.

 

На кладбище свирель поёт о старом

и дорогом, и в удивлённом воздухе

звучит мотив, и саженцы кивают

 

друг другу: да, да-да, - минута роздыха -

и вновь своей приязни не скрывают.

Вбираю дух древесный, свежеспиленный,

 

сверкнувший срез, скворцы себя взрывают,

взлетев на воздух, никнут, в обессиленный

сбиваясь круг, - то шире он, то уже, -

 

пульсирует, как сердце. В каждом атоме

есть внятный отзыв. Кот, настроив уши,

внимает ветерку, пока разъятыми

 

на имена явлениями: сонный

прохожий, окна с солнцами распятыми, -

я называю час, в них растворённый.

 

Фамильная драгоценность

 

Средь прочего я прихватил из дома

родительского грузную солонку,

литую, в ширину ладони, - мать

к ней тянется, к её стеклянным граням,

или в конец стола передаёт

отцу, он у окна, спиной к окну.

 

Апофеоз: отец жуёт, уставясь

в газету, мать накладывает нам

еду в тарелки - как им удаётся

не пересечься взглядами? - он первый

встаёт, уходит в кресло - ну-ка, что

сегодня пишут,- мать сидит, пока -

 

короткий разговор иссяк - мы, дети,

всё не подчистим, не сгребём посуду

и не поставим в шкаф солонку, там

она вбирает воздух по слезинке,

покуда не понадобится вновь

её добавка горькая. Сегодня

 

на кухонном столе стоит, в Покипси.

Дешёвая стекляшка зажилась, -

прочней, чем плоть и кровь, как подобает

фамильной драгоценности, она

передо мной, - я соль хочу

пригубить, но, случайно

 

её просыпав, - белый иероглиф

изящный на столе, - беру щепоть

и с материнским суеверьем быстро

бросаю через левое плечо,

чтоб отогнать родительские тени

и от исчезновенья уберечь.

 

Оставаясь в постели

 

Всё воскресное утро лежим, разговаривая. Окно,

из ноябрьской серости воскресая в звоне колоколов,

осеняется острой, как лезвие, голубизной.

Воздух вспыхивает, мерцает, как сеть. Улов -

капли ласточек, сбитых голодом на лету

с толку, тени скворцов. С прикосновеньем ко льду

холодов, приручаешь истину: мы должны

их принять всем телом. И принимаем, обнажены.

 

Голоса слоняются, как лунатики, между нами.

Два уступчивых тела сливаются. Полуснами

пробредает любовь, праздно, ленно, летнее дуновенье

затопляет зеленью ранней пшеницы мгновенье.

В этом тихом согласии мы, вопреки холодам и зимам,

в прошлых жизнях друг друга смиряемся с невыносимым.

 

Тонкое искусство

 

Матери

 

Спустя тридцатилетье вновь учиться

в камине разводить огонь. Начни

(сказала бы она) с газет - с известий

вчерашних о смертях, рожденьях, свадьбах

и катастрофах, - чёрно-белый день

Истории пусть выгорает первым.

Затем - крест-накрест - ветки, в чьих мозгах

сухих есть память о взрывном цветенье

и о листве, и разложи средь веток

недогоревший накануне уголь,

и новым углем увенчай свой труд,

как должно обращаясь с древней тьмой,

которой предназначен свет. Взгляни,

как холоден, но как пригляден вид -

всё, как показывала мать, и даже

камин был выметен перед растопкой.

Когда зажжёшь огонь, прикрой его,

пусть прикровенно разрастётся пламя,

прикинься, что ты занят посторонним,

но и малейший вздох не упусти,

ни пауз, ни глотков, ни задыханий,

ни удовлетворённых шепотков,

пока не убедишься, что занялся

(сказала бы она) огонь. Тогда

оставь его в покое, в его тайной,

голодной жизни, как дитя, растущим,

собою становящимся, чужим.

 

Станция

 

Мы прощаемся на платформе,

в тишине

цепенеющая громада поезда

насыщает станцию несвершившимся и желанным,

и не сказанным никогда друг другу.

Он забрасывает на плечо чёрный рюкзак

и переминается с ноги на ногу - скорей бы, его взгляд

блуждает за подцвеченным окном,

из-за которого он вот-вот

уставится на слепяще-платиновый Гудзон.

 

Я хочу сказать, что перед ним открывается мир,

но что путь к нему долог, вроде туннеля,

потому что он покидает дом

и уезжает к матери, и мы оба

до мозга костей пронизаны чувством

непоправимости. О чём этот воздух,

густеющий между нами,

потом истончающийся до дыр?

Или сланцево-серые птицы,

которые бормочут что-то своё

под железными стропилами,

затем взлетают,

вычерчивая с лёгкой грацией петли

между тёмной станцией и озарённой рекой?

 

На мгновение я прижимаюсь к нему щекой, -

моя, с грубой щетиной, и его,

почти девичья, но пожёстче, со слабым пушком,

что-то шёлковое, едва пробивающееся,

заметное лишь в отблесках света,

его предстоящая жизнь, вся - из первых прикосновений.

Откуда сердечная боль? Моя -

от бессилия вымолвить: хорошо бы вместе;

его -

от страха и трепета,

что я найду те слова, те оперённые слоги,

которые застревают у него в горле.

 

Во внезапной спешке и толчее,

когда объявляют посадку, он говорит:

пора, - и, едва коснувшись меня,

исчезает. Через минуту

поезд - призрачные лица в дымчатых окнах -

скрежеща колёсами и сцепленьями, медленно отчаливает,

я иду рядом и машу тому,

кто уже не виден. Позже,

в городе, по пути к материнскому дому,

он войдёт в подземку и пересечёт реку.

Я представляю

его бледно-летящее в тёмном стекле

лицо, светящееся

среди теней, припадающих

и пропадающих прежде,

чем успеваешь их опознать.

 

Дома зимой

 

1

 

Мы в комнате вдвоём. В камине

потрескивают и шипят поленья.

На улице собачий холод: ветви

акации, как хрупкие кристаллы

растут. Латынь и греческий в уме

прокручивая, ты кроишь,

зажав во рту булавки, и с опаской,

чтоб их, избави Бог, не проглотить,

пытаешься мне улыбнуться, я

увяз в журнальном чтиве и в печали,

оплакивающей мою

жизнь, уходящую в песок, и всё же

я несказанно счастлив в этот миг,

объявший нас, как пламя обнимает

сосновые поленья и своим

дыханием их обдаёт и гложет,

невольно претворяя весь свой жар

в уют. Вот так и надо: ничего

напрасно не растрачено, в избытке

тепла и аромата, в этот миг,

склонённая над выкройкой,

ты словно открываешься во мне, -

секунду или две я пуст тобою, -

и это всё.

Затем мы возвращаемся к домашней

и неизменной жизни: ты

с терпением, мне недоступным,

с ней управляешься,

всё так же в гекзаметры вслушиваясь и помня

обычаи древних;

я в чтение журнала погружён

и в тишину, как если бы сию

секунду не обжёгся о

горячий миг, не вздрогнул от провала

в другую жизнь и не вдохнул её

смолистый воздух кровообращенья,

единого на два сосуда тел.

 

2

 

Из полуденно-белого холода

в дом нырнуть, как в стог аромата,

в запах супа, проникший во все

щели, в шторы, в одежду;

дух куриного варева, чеснока,

лука, свёклы, тимьяна, -

он вплетён в твои волосы;

точно нимфа земного

изобилия - в овощной

мякоти руки над курганом костей, -

ты стоишь

перед натюрмортом - блестят

лука шёлковая шелуха

и белейшие чесночины,

рядом ярко накромсанная морковь,

нежная зелень петрушки

и эта горстка костей, -

я вдыхаю

полдень дома,

занесённого снегом, пропахшего

куриным варевом, овощами;

мгновенье -

и ты поворачиваешься к плите -

деревянная ложка ещё дымится -

и говоришь: "За стол!"

 

ВСТРЕЧА

 

Лёд с озера сошёл, волна под ветром

доказывает с пеною у рта,

что так и есть. Но ниже полуметром -

лишь руку погрузи - твердыня льда.

 

А подо льдом - пятнистая форель

с хвостом своих забот. Охотник встречный.

(Ты не вальдшнеп на воле, не беспечный

бекас, но если всё-таки ты цель, -

пока тебя не чует спаниель,

вникая в мокрый вереск, - вроде камня

замри!) Он говорит: "Вот, взять, фазан! -

Закуриваем. - Чуден! Несказан!

Как тут пальнёшь! - Разлом ружья. - Пора мне".

 

Патроны. Винноцветные, с торца

блестят, как обручальных два кольца.

 

Подробность

 

Глядя, как мчится малиновка вслед за другой,

меньшею птахой, которая вся - трепыханье,

глядя, как длится она в легкокрылой погоне,

молча, с сиятельной грудкой, - а перепелятник,

из небыванья соткавшись над зыбью деревьев,

с неба срывается, светло-коричнев, как плод

зрелый, срывается, воздух собой прожигая,

с тем, чтобы впиться в неё, даровав своей жертве

несколько вскриков над улицею пустынной,

несколько кратких в сплошной тишине изумлений, -

я понимаю, как пишется стихотворенье:

следуя неуловимой мелодии, прерванной грубой

правдой и сердца похищенным криком...

 Энтони Хект

 ЭНТОНИ ХЕКТ (Hecht, Anthony) (1923-2004) – американский поэт и критик. Особое предпочтение отдаёт медитативной лирике и драматическому монологу. У Хекта постоянно распознаются отзвуки поэтического языка былых эпох (Ветхий Завет, греческие поэты, Данте, Шекспир, У.Б. Йейтс, У. Стивенс) и хроники нашего времени. Одна из наиболее устойчивых черт его поэзии — способность доносить «визуальный» образ вещи, ту особую значительность явлений и психологических состояний, которую в них выявляет свет, представленный в различных оттенках, градациях и символических значениях.

Родился 16 января 1923 в Нью-Йорке. Степень бакалавра искусств получил по окончании Бард-колледжа в 1944, магистра – по завершении учёбы в Колумбийском университете в 1950. Затем преподавал во многих престижных учебных заведениях, включая Кенион-колледж, Бард-колледж, Гарвардский и Рочестерский университеты. Первая его книга стихов Созывая камни (A Summoning of Stones, 1954) была благожелательно встречена критикой, но репутацию одного из ведущих американских поэтов принёс второй сборник, получивший Пулитцеровскую премию, –Трудные часы (The Hard Hours, 1968). Сильное впечатление оставляют стихи из поздних книг Хекта Миллионы неизвестных теней (Millions of Strange Shadows, 1977), Венецианские вечерни (Venetian Vespers, 1979), Просвечивающий человек (The Transparent Man, 1990). Obbligati (1986) – книга критических эссе и рецензий.

Умер 21 октября 2004 в Вашингтоне.

Перед закатом: приступ любви

 

В это время дня

конопатят борта на верфи.

В перестуке гулком, между деревьев

поднимается запах смолы,

и расплывы нефти поблескивают на воде, -

в переливах волнистых,

в солнечном свете, -

флорентийской бронзе подобно.

 

В это время дня

звук проходит чисто

сквозь горячую тишину и слабый

свет. Пустыри тонут в одури

креозота и соли.

Нефть, роскошней тафты двуцветной,

покрывает собою гавань,

мягко-радужная. И видишь

золотистое тело Давида,

Донателловы блики.

 

Было чудно. Она любила.

В крытой лодке они махнули

к островку, где не слышен город:

ни толпы, ни грохота вагонеток,

ни собачьего лая на баржах.

 

В это время дня

солнца свет обагряет землю.

Тополя темнеют рядами,

как имперские слуги.

И лепечут волны и шепчут

о своём нутряном и тихом.

Запах пакли в воздухе, жареной

корюшки, и травы, и вишни.

Этот вечер был совершенней

всей твоей итальянской бронзы.

Нефть разлившаяся как чудо цвета.

 

***

 

Но и тьма не затмит от Тебя,

и ночь светла, как день:

как тьма, так и свет.

Псалом 139.12

 

Как шёлк, струится свет

в оливах, между тем

дня бледное вино

стекает тихо в тень,

в растущее темно,

и сходит день на нет.

 

По краю дня горят,

как торф горит, огни

и плюшевую тьму

ещё живят они.

К заутрене кайму

рассветом изнурят.

 

Не так ли и старик

превозмогает ночь -

молчь губ и тела хлад,-

когда рассвет точь-в-точь

и есть его закат,

растущий что ни миг.

 

Сарабанда по достижению 77-летия

 

Вестники пришли. По всем приметам, это они;

белый - их цвет, они взирают на мою голову.

 

Словно перца, слегка подгоревшего, запах листвы

донесётся из детства, роскошество тлеющей жертвы,

что ни год приносимой, багряной, опавшей, следы,

или лучше - наколка мороза на тусклой и мёртвой.

 

За тобой череда январей, прихвативших виски,

и невзгоды погод, и колец годовых отложенье

(отраженье кругов по воде), и тесненье тоски,

и под скрежет зубовный зубов коренное крушенье.

 

Список действующих лиц поистратился и усох.

Недалёкого отрочества постыдные дали.

Только горечь во благо, горчайший спасительный вдох

и забывчивость, столь примирившая жизнь и печали,

 

что до странности просто, до странности просто теперь

всех простить, в том числе и себя, и себя с помутнённым,

и себя с помутнённым рассудком, и пепел потерь,

едким дымом пропахший, осел и покоится в оном.

 

Поворот, и скольженье, и вновь поворот, и поклон,

удаляется танец, и снова его наплыванье,

и опять, и опять. До костей пробирающий, он

как в игре - с беготнёю вкруг стульев - на выбыванье.

 

Холм

 

В Италии, где эти вещи в моде,

виденье было мне. Хотя, понятно,

не из разряда Дантовых или сакральных.

Возможно, вовсе не виденье. Я с друзьями

шёл через залитую солнцем площадь

уютным утром. Тень резной работы

громадным зонтиком на тротуар ложилась,

за ней другая, третья... - солнечное мелководье

и флот лотков: монеты, книги, карты

старинные, пейзажики, религиозный сор

на распродаже. Шум и краски

были подобны жестам торжества,

и даже торжище

как будто полнилось благочестивой речью.

Но неожиданно пресёкся шум

и потемнело; люди и лотки исчезли,

и сам Дворец Фарнезе растворился,

великолепно-мраморный. На месте

Дворца темнел холодный голый холм.

Вот-вот, казалось, снег пойдёт. Деревья

торчали, как металлолом фабричный.

Ни ветерка. И только треск подмёрзших

и тронутых ледком луж под ногами.

На изгороди трепыхалась лента

единственной приметой жизни. Где-то,

похоже, клацнуло ружье. «По крайней мере, -

пробормоталось мне, - я не один».

И сразу после этого раздался

бумажный треск обрушившейся ветки,

неведомой, невидимой. И всё.

 

И всё. Лишь тишина и холод длились

и вечностью, как этот холм, дышали.

 

Затем вернулись выкрики торговцев,

и жесты их, и солнце, и друзья.

С неделю чистой горечью виденья

я был напуган. Но прошло лет десять -

и я забыл свой страх, и вот сегодня

я вспомнил этот холм, лежащий слева

от автострады, северней Покипси.

Я мальчик, и на зимний холм смотрю часами.

 

После дождя

 

                  for W. D. Snodgrass

 

Колючей проволоки ржа

и кедра крепкие подпорки

в себя впитали чернь дождей.

Невинной жадностью дыша,

вдыхаю аромат цветов.

Листвы колеблемые створки.

Колодец в чугуне оков,

поросший мхом. Шаг из дверей -

 

и я в сыром пространстве дня

прислушиваюсь к влажной речи.

Ручей, казалось, пересох,

но стелется и вьётся нитью

средь камушков, и тайный вздох

его тоскует по событью

реки, - он всё же ей родня, -

и весь - поползновенье встречи.

 

Вот пепельного неба снимки,

монетки привкус, прямизна

деревьев в сырости и дымке,

флотилия стволов, - фитиль

отдельного ствола так тих

и древен, - и вокруг, бледна,

струится световая пыль,

и плесень облепляет их.

 

Как чист и ровен этот свет!

Самостоянье вещи значит,

что вещь равна себе, она

из бледности и безразличья

выходит всё-таки на след

восторга, сердце камня прячет

лягушку, и в листве волна

растёт светящаяся, птичья.

 

И точно: вспархивает птица

и тельца блик среди стволов

мелькает, в правоте быстра

жизнь, восхитительны пространство,

и света строгая игра

средь вязов, и трава, и лица

тех валунов, и этих слов

бескомпромиссное спартанство.

 

Возможно, всё это подсказки

к тому, что предстоит решить

(уж если равен этот игрек

чему-то или этот икс).

Возможно, это тайный выкрик,

монетки привкус, вьётся нить,

реки событье, путь к развязке,

вспухающий, унылый Стикс.

 

Странней всего - жизнеприязнь

и всякой нечисти моя

отъявленная небоязнь,

ещё странней, что первый вдох,

невинной жадностью дыша,

одушевил сии края -

о безрассудочный сполох! -

бесплодные - тобой, душа.

 

 Смерть прогуливается

 

Толпа валит валом на ипподром, у ворот,

как флаги держав, развеваются вымпелы, свод

небесный кипит,

гарцуют чистопородные, круп и наездника торс,

и следом - ещё и ещё, это фарс, это форс

            и топот копыт.

 

В коралловом дамы, лиловом и красном - цветник,

который по прихоти дикой природы возник, -

 и взглядом они измеряют

друг друга, и мимо плывут, и мужчины вокруг

о шансах толкуют при помощи глоток и рук,

            и тени уже замирают.

 

И вот, пока длится предпраздничная толчея -

немая, никем не замеченная и равнодушная я, -

            совсем не судья

(при том, что сраженье грядёт не на жизнь, а на смерть!)

их потным победам, - всего лишь зашла посмотреть

            на взмыленных я.

 

Конец уикенда

 

Каминным светом бронзовый ковбой

чуть освещён. С арапником в руке

стоит средь книг. Лассо кружится, тьма

за окнами. Подружка. Налегке.

В обтяжку джинсы, блузки бахрома

шерстит вблизи. О, наглость и разбой.

 

Идём наверх. За озером, как зверь,

рычит голодный ветер средь могил,

иль воет, вспомнив праведных и тех,

кто, Господи, напротив, - согрешил.

Подружка с ноготочками утех.

Хоть мы одни, я запираю дверь.

 

Молящиеся тени, этот мрак,

воображенья дикие цветы,

и озеро, и ветра вой, - всё ждёт

её освобожденной наготы.

Вдруг шум паденья - не было забот! -

над потолком. Взбираюсь на чердак.

 

Полоской лунно-магниевой лёг

свет на скелетик мышки, и вразлёт

два глаза в слуховом окне горят,

и в гневе чёрный миг крылами бьёт, -

о, над костями золотистый взгляд

и серой шёрстки выхваченный клок...

 

Предсказание ребёнка

 

Ребёнок на плечах

у матери, во взгляде

серьёзность, чем-то он,

похоже, озадачен.

Дагерротип в тетради

черновиков зачах,

едва посеребрён

октябрьским светом, мрачен.

 

Ребёнок прав. За ним

растянутая сеть

ветвей и скудный свет.

И, стужи на краю,

мгновением храним,

он, хоть ему и нет

двух лет, как бы прозреть

посмел судьбу свою.

 

Мать - улыбнулась. Так

у взрослых повелось,

когда сулят им птичку.

Двуличье? Благородство

в крови? Какой пустяк -

тщеславье? глупость? Сквозь

улыбку-невеличку -

что? - радость первородства

 

или надменность зла?

Медея? Созерцатель,

мой мальчик безголос,

предугадать не в силах

нечистые дела.

Ни радости, ни слёз.

Но льду в октябрьских жилах

не нужен прорицатель.

 

Адам

 

           Есть ли у дождя отец? или кто рождает капли росы?

                                 Иов, глава 38.28

 

«Адам, дитя моё,

вот этим словом я

созвездия творю,

твой освещая сон.

Когда проснёшься, свет

очей моих, они

зажгут свои огни,

затеплив бытиё».

 

Адам, дитя моё, -

так первенцу Господь,

созданью своему

прекраснейшему, рёк.

И вторю я Ему,

как вторят испокон

веков. Ты мной рождён,

Адам, дитя моё.

 

И болью и судьбой

озвучишь пустоту

округи вновь и вновь.

В твоих краях другой

язык, моя любовь.

Ни детской кутерьмы,

ни «пряток». Скоро ль мы

увидимся с тобой?

 

Адам, моё дитя,

как сказано в стихах

старинных, времена

горчайшие придут.

Я не могу от них

тебя избавить, сын.

Лишь забреду в твой сон,

по улицам бродя.

 

Когда ты затаишь

дыхание впотьмах,

укрывшись где-то от

ищеек взрослых игр,

да не коснется страх

тебя, я буду там

вовек, где ты, Адам.

Сквозь темноту и тишь.

 

О летнем ли дожде,

о перламутре утр

и бисере росы, -

о чём бы ты, мой сын,

ни грезил, я с тобой.

О, будь благословен,

одолевая тлен.

Отец с тобой везде.

 

Затишье

 

Над озером бродяжит в полусне,

            как призрак, пар.

Тишайший теннисоновский рассвет.

Деревья ищут абрис свой на дне.

Мерцанье мглы. Серебряный удар

среди листвы текучей. Миг - и нет.

 

В алмазных каплях паутины ткань

провисла на

кривых кустах, как цирковой батут

от тяжести гимнастов, эта рань

роскошная, и блеск, и тишина,

как пресс-папье, чернилами минут

 

пропитанная. Нет ни птиц, форель

вновь не взорвёт

полётом гладь воды. Всё впереди.

Не шелохнётся мир, недвижна ель, -

вроде китайской вазы предстаёт

старинной, истончившейся в пути.

 

Чем так меня тревожит мир, какой

такой намёк

он, словно бы прозрев меня, таит?

Я тоже узнаю его прибой,

грозящий, как пружины сжатый вздрог.

Как мощно тишина кругом стоит!

 

Над водной гладью ловит нежный всход

лучей мой взгляд,

той первой персиковою порой,

Бог знает где, в Германии, вот-вот

рассвет, стою, сжимая автомат

холодный, отвратительный, сырой.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 2704




Convert this page - http://7iskusstv.com/2014/Nomer1/Gandelsman1.php - to PDF file

Комментарии:

Б.Тененбаум
- at 2014-02-06 13:39:22 EDT
К сожалению, поэзия в списке интересов как-то отошла в сторону. И к тому же оценить перевод не могу, ибо не знаю оригиналов - просто читаю тексты, как читал бы стихотворения, написанные сразу по-русски.

Какие восхитительные стихи.

Берка
- at 2014-02-05 22:32:50 EDT
Обилие точных, ярких образов и прозрений просто подавляет. Читаешь и чувствуешь зависть и страх, что никогда так не сможешь. Т.е. и автор и переводчик достигли цели. А она была - взять верх над читателем. Показать ему и восхитить его совершенством автора. А может пленить и Бога, если прочтет. И себя узнает.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//