Номер 11(57) ноябрь 2014 | |
Трудно
поверить, но прошло уже более десяти лет с той весны, когда в ИИЕТ из
США приезжала моя коллега и подруга историк Кристина Уайт, виновница
моего знакомства с Владимиром Семеновичем Кирсановым. Помню, она вошла в
нашу комнату в ИИТЕ на Старопанском и сказала: «Лена, Лена, там, в
коридоре – джентльмен, он очень хорошо говорит на британском английском.
Познакомь меня с ним». Я не была лично знакома с Владимиром Семёновичем,
но всё же, на правах коллеги по Институту, представила Кристину
Владимиру Семёновичу, а уже через пару минут они оживленно спорили об
английской поэзии. Вскоре Кристина устроила
интернациональную вечеринку, которая обернулась чудесным поэтическим
вечером. Алексей Владимирович Пименов читал Гейне на немецком, а Владимир
Семёнович сходу подхватывал, и они вдохновенно декламировали вдвоём.
Кристина вспоминала что-то из Киплинга, и, к всеобщему восхищению,
Владимир Семёнович поддерживал и её чтение. И даже когда профессор
Сорбонны Мишель Юлен прочёл стихотворение Бодлера, Владимир Семёнович
вспомнил его русский перевод. В тот вечер я впервые узнала, что ВС – сын известного
поэта, что он прекрасно разбирается в поэзии и литературе, и решила
обратиться к нему за консультацией. Владимир Семенович неожиданно живо откликнулся на мои
вопросы об авангардной поэзии начала XX века. Вскоре он принес в Институт
несколько фотографий – Маяковский, Брики, Давид Бурлюк, Семен Кирсанов – и
прочитал фрагменты из поэм своего отца. Тут-то я поняла, что тема моего
академического исследования непосредственно касается мира, которому
принадлежала молодость отца Владимира Семеновича. Вскоре после этого Владимир Семенович подошел ко мне
и предложил пойти в мастерскую к его двоюродному брату Анатолию
Рафаиловичу Брусиловскому: «Он пишет книгу воспоминаний, будет
расспрашивать об отце, а ты послушаешь, заодно посмотришь антиквар и
живопись». Такое предложение мне льстило, но и смущало. «Я сказал Толе,
что приду с американской коллегой», – неожиданно добавил он. Я удивилась,
но в тоже время почувствовала облегчение – какой спрос с «американской
коллеги» – и согласилась. Мастерская Анатолия Брусиловского находилась в
Замоскворечье, на чердаке одного из старых домов на Новокузнецкой улице,
недалеко от Лаврушинского переулка, где, в писательском доме, прошли
детство и юность Владимира Семеновича. В тот раз я впервые наблюдала ВС
вне стен Института, вне научного сообщества. Было лето. Одет он был элегантно, в классическом
английском стиле: твидовый пиджак, бежевая рубашка, в тон ей брюки, летние
кожаные ботинки, зонтик-трость, на случай дождя. Я не встречала никого из
своего окружения, кто бы с таким изяществом и внутренним комфортом подавал
стиль в одежде. «Что ты хочешь, деточка, я внук портного», – в его словах
угадывалась скрытая ирония, думаю, что он «угостил» меня тогда эрзацем из
советских биографий Семена Кирсанова, где неустанно твердилось: «сын
портного», «сын портного». «Как?» ВС с легкой небрежностью пояснил, что
его дед держал дома моды в Одессе, Берлине и Париже… (улица Гаванная, дом
10). Мне всегда было жаль, что, имея явный литературный
дар, Владимир Семенович не писал. Думаю, он мог бы оставить бесценные
воспоминания в духе «Других берегов» Набокова. Жалела я об этом и когда
наблюдала, как, уютно погрузившись в кресло стиля ар-нуво и потягивая
коньяк, Владимир Семенович точно, с мельчайшими подробностями отвечает на
дотошные вопросы Анатолия Брусиловского, как непреклонно поправляет
задевавшие его за живое небрежности, преувеличения, домыслы: «Нет, нет,
Толя, ты путаешь…». Тут-то присутствие безучастной, глазеющей по сторонам
«американки» и приходилось кстати. «What do you think, Lena, of that
lovely collection of crystal Easter eggs?» Владимир Семенович обладал талантом тонкой режиссуры
самой жизни. Как-то он заметил, что «писатели пишут литературу, а я пишу
жизнь». Он «писал жизнь» ежедневно, поднимая окружающее до уровня своего
природного вкуса, чувства прекрасного, мягких светских манер. Но он не был
чужд игре и артистическому эпатажу. Помню, как на новогоднем институтском
вечере, кося под люмпена, ВС пропел несколько куплетов из дворового
шлягера пятидесятых «Мама, я летчика люблю…» А к своему прошлому ВС относился ревностно, оберегал,
не позволял вторгаться и, тем более, растаскивать на мемуары, эти
бесцеремонные кривые зеркала. Однажды он даже позвонил мне домой. Голос
звучал сдержанно: «Ленкхен, твоя одноклассница (Маша Шахова, телевизионная
ведущая. – Е.Ж.) произнесла вчера в «Дачниках», что Семен Кирсанов сломал
своему сыну жизнь. Это взгляд стороннего наблюдателя и совершенно не
соответствует действительности. Передай, пожалуйста, Маше». Мне всегда казалось, что мы, коллеги, лишь
поверхностно представляли себе мир, которому органично принадлежал ВС. — Вы были знакомы с Лилей Брик? — Конечно. — Рассказывают, что она слишком экстравагантно
выглядела в свои поздние годы». — Это не было важно. При разговоре с ней уже через
пару фраз становилось очевидным, что перед тобой очень умный человек». * * * — Почему вы не пишете литературу, поэзию? — Видишь ли, чтобы хорошо писать, надо писать
ежедневно. И потом, я наблюдал людей огромного таланта, а это ставит на
место. Но дело было вовсе не в том, что ВС волею судьбы
вырос среди поэтической и писательской элиты, дело было в другом. Он нес в
себе утонченную культуру, эстетику, стиль и привносил их во все, с чем
соприкасался, в том числе и в исторические исследования. Он прекрасно
чувствовал и погружался в эпоху и культуру того времени, о котором писал,
понимал особенности социального статуса своих исторических персонажей.
Даже для советской научной вполне интеллигентной среды он был необычным
явлением. Владимир Семенович, безусловно, был сложным человеком
со сложной судьбой и характером, но в памяти остались те его замечательные
качества и черты, которые хочется сохранить. «Володя, как хорошо с тобой
время от времени видеться, – признавался Александр Яковлевич Хелемский, –
ты меня примиряешь с двадцать первым веком». Наверное, главный дар, который Владимир Семёнович
пронёс через всю жизнь, состоял в обостренном, очень чутком восприятии
слова – и литературного, и поэтического, и научного, и живого. В английской культуре есть понятие малого разговора.
Например, вы останавливаете на улице Лондона джентльмена и спрашиваете
его, где остановка автобуса «Х», а в ответ слышите: «Мадам, к сожалению,
мне не доводилось пользоваться этим рейсом, но, вероятно, нужная вам
остановка находится вверх по улице «N», если позволите, я могу уточнить
или сопроводить вас». Вы соглашаетесь пройти тридцать метров с этим
любезным человеком и оказываетесь участницей очень милого разговора о
Кенсингтонских садах или Королевском розарии или ещё о чем-нибудь любимом
лондонцами. Общаетесь вы с внимательным незнакомцем совсем недолго,
однако, в вас успевает родиться трогательное любовное чувство к Лондону и
к его жителям. Увы, но сегодняшние англичане сетуют, что традиция малого
разговора умирает. В России такое умение — и вовсе редкость. Владимир Семёнович владел этим искусством
замечательно. Вспоминается один эпизод. В частном выставочном зале в
Спиридоньевском переулке проходила выставка «Русский натюрморт XIX –
начала XX вв.». Помню, Владимир Семёнович вошел в зал, бросил беглый
взгляд на картины и учтиво поклонился пожилой, утончённой даме,
присматривавшей за экспозицией. Обойдя выставку, подошел к ней, выразил
свое восхищение некоторыми полотнами и завёл разговор о натюрмортах Артура
Фонвизина. Они беседовали недолго, но неторопливо, к взаимному
удовольствию почтительно и с достоинством обращаясь друг к другу. А у
посетителей возникло ощущение, что эти двое со вкусом одетых пожилых людей
принадлежат к какому-то иному миру. Владимир Семёнович обладал редким свойством – он был
внутренне настроен на диалог – не на деловой обмен информацией или
монологическое сообщение, а на СОбеседование. Он был обращён к
разговаривающим с ним, тонко следовал их внутренним реакциям, интересам и,
если не чувствовал отклика, мягко менял тему. Он всегда уважал собеседника
и не позволял себе невнимательность или внутреннюю торопливость.
Поддержать же он мог практически любой разговор — Владимир Семёнович был
разносторонне образован и обладал прекрасной памятью. К тому же круг его
интересов выходил далеко за пределы академических — он великолепно
разбирался не только в истории, литературе, поэзии, живописи, архитектуре,
но и в моде, гастрономии, вине, автомобилях, сигарах… Владимир Семёнович
был в курсе последних новостей и тенденций всего, что радовало и восхищало
его просвещённый вкус. (Почувствовать разнообразие интересов, эрудицию,
живописный публицистический стиль ВС можно прочитав статью
«Бранденбургский ренессанс», напечатанную в электронной версии журнала
«Вокруг Света».) Но на вульгарную речь Владимир Семёнович реагировал
очень остро. Порой казалось, что варварское обращение с языком отзывалось
в нём чуть ли ни физической болью. Помню, как на одном из новогодних
институтских вечеров кто-то намеренно – шутки ради! – исковеркал
французские слова. Владимир Семёнович поморщился, на секунду замер, –
осмысливая произнесённое, – а затем отошел в сторону. А как его возмущали
неподобающие обороты речи президента Путина! Он мог быть более
снисходителен к смыслу сказанного, нежели к неприличествующей форме
высказываний президента. Примечательно, что, владея в совершенстве всеми
тонкостями личной беседы, в телефонных разговорах ВС чувствовал себя
неловко. «Мне многие говорят, что я не умею разговаривать по телефону, мне
необходимо видеть собеседника», — объяснял он самого себя. Видимо, он не желал ущемлять человеческое общение в
угоду коммуникационным средствам. Он ненавидел автоответчики, и никогда не
оставлял на них сообщения — считал их неуважением к звонящему, лишь при
крайней необходимости отсылал SMS, но с удовольствием пользовался
электронной почтой, справедливо усматривая в ней несомненное удобство и
средство обновляющее эпистолярный жанр. Чувствительность к языку органично сосуществовала у
Владимира Семёновича с утончённым художественным зрительным восприятием.
Однажды он невольно дал мне почувствовать, как эти качества соединяются
при чтении поэзии. — Занимаешься серебряным веком? — спросил он. — Пытаюсь. — А знаешь ли ты стихотворение Мандельштама «О,
бабочка, о, мусульманка…?» Я не знала. Тогда он прочёл: О, бабочка, о, мусульманка, Внимательно посмотрел на меня и спросил: «Ну, скажи,
почему мусульманка, и почему в саване?» Я промолчала. Тогда он взял первый
попавшийся листочек бумаги, вынул из внутреннего кармана пиджака ручку и
нарисовал, с поразительными деталями, ночного мотылька, Совку, со
сложенными крылышками, головкой и раскосыми глазками, стоящую вертикально,
спинкой ко мне. И я с изумлением увидела, что бабочка – «мусульманка, в
разрезанном саване вся…». Мне представляется, что поразительная зрительная
восприимчивость к деталям проявлялась у ВС и в стремлением к тому, чтобы
все окружавшие его вещи были в порядке, работали, наилучшим образом
соответствовали своему назначению, радовали глаз. Он обладал врождённым
чувством стиля, стремлением к гармонии окружавших его вещей. Это качество
было практически противоположно небрежности (если не сказать
пренебрежительности) и невнимательности к вещам, столь распространённым в
советское время. И он почти всё умел делать своими руками – циклевать
полы, чинить часы, реставрировать мебель… Но Владимир Семёнович не был в
этом просто ремесленником или подельщиком. Он был редким для советской
России представителем того, что знатоки французской культуры называют
французским вкусом, – когда люди умеют видеть, ценить каждую мелочь,
деталь, тщательно подыскивают ей место, вписывают её в контекст, бережно
сохраняют, ежедневно любовно заботясь о ней. Наверное, Владимир Семёнович мог бы быть хорошим
поэтом, – кстати, его друг, поэт Евгений Рейн, насколько мне известно,
таковым его и считает. Но, несомненно, он мог бы быть очень хорошим
переводчиком поэзии. Помню, я пожаловалась на неудовлетворительные
переводы поэмы «Зона» Аполлинера, прочитала несколько строчек. Владимир
Семенович покачал головой и попросил оригинальный текст, а через несколько
дней принёс свой замечательный перевод, где были сохранены и
аполлинеровский размер, и мелодика, и образный ряд: Мир становится птицей в небеса возносясь как Иисус Однажды он поделился со мной одним из своих замыслов — написать о переводах Гейне на русский язык, показать, как изменяется поэтическое произведение при переводе из-за несовпадения родов предметов в немецком и русском языках. Как мне кажется, большáя часть внутренней жизни Владимира Семёновича принадлежала миру, связанному с теми, с кем он был знаком с детства и юности и кто теперь составляет золотой фонд русской культуры и истории. Его часто можно было видеть в Ленинской библиотеке читающим мемуары или воспоминания о тех, кого он хорошо знал. Помню, Владимир Семёнович читал прозу Бродского и заметил вскользь: «Кто бы мог подумать, что в этом ничем с виду неприметном человеке таится такой ум?». Фраза относилась к началу 60-х, когда Евгений Рейн единственный распознал в совсем ещё юном Бродском дар большого поэта и дружил с ним. Бродский был на четыре года моложе Владимира Семёновича, и в начале 60-х ему было чуть больше двадцати. Владимир Семёнович глубоко переживал смерть известного правозащитника Александра Ильича Гинзбурга, много лет проработавшего с Солженицыным, а затем в газете «Русская Мысль» в Париже. Он виделся с Александром Гинзбургом в Париже незадолго до его смерти. Владимир Семёнович огорчался, что в российской прессе появлялись искажавшие действительность публикации об «Алике». Ведь он помнил Алика ещё мальчиком, когда тот жил с мамой недалеко от Лаврушинского переулка и прыгал с зонтиком со шкафа. Для него Алик был юношей, намеренно оставлявшим на виду диссидентскую литературу накануне обыска КГБ и осознанно шедшем за это в ГУЛАГ. Помню, как возобновилось знакомство Владимира Семёновича с замечательным переводчиком античной поэзии, выдающимся филологом Михаилом Леоновичем Гаспаровым. Когда-то они учились в одной школе. Владимир Семёнович был чрезвычайно рад их новой встрече: «Поразительно, но оказалось, что у нас совершенно совпадают взгляды на поэзию. Жаль, что мы не общались столько лет». «Почему?» – спросила я. Владимир Семёнович вздохнул: «Мы оба очень застенчивые люди». Он произнёс это с грустью, как бы и не обращаясь ко мне вовсе, а размышляя о чём-то глубоко личном, и, почувствовав моё любопытство, тут же сменил тему. Вскоре после этого Михаила Леоновича не стало… А сегодня мы вспоминаем Владимира Семеновича… И нельзя не сказать о том особом настрое души, которым он обладал. Я помню Владимира Семеновича сидящим в нашей комнате 13 в Старопанском, работающим вместе с Олей Фёдоровой над рукописями Лейбница. У него было тихое, почти кроткое, обращённое к тексту настроение. Он часто говорил о самом себе фразой из Булгакова: «Не шалю, никого не трогаю, починяю примус…». Мне представляется, что это высказывание было метафоричным. Бóльшая часть жизни Владимира Семёновича пришлась на советский период, когда громогласно прославлялись «ударный труд», энтузиазм, подвиг и другие энергетические порывы. Когда официальный железобетонный канцеляризм убивал всякую восприимчивость к слову, а обеднённый зрительный ряд советского быта и стиля не сопутствовал и не содействовал развитию художественного восприятия. В советские годы чётко вырисовывалась и модель творческой личности, ёмко описанная российским философом Михаилом Эпштейном: «если дар — то гонимый, дух — задушенный, судьба — искалеченная». Но Владимир Семёнович ни в коей мере не принимал эту судьбу. Его образец произрастал из другого представления о достойном человеке, он стремился соответствовать правилу la noblesse oblige. И сквозь все советские годы, как и сквозь извращённый
и развращённый постсоветский период, он пронёс чуткое и доброе состояние
души, в котором, как мне кажется, только и можно работать и относиться к
людям так, как это делал Владимир Семёнович, и в котором, по-видимому,
только и можно видеть, что жизнь прекрасна, о чём он и сказал нам,
коллегам, в своём, возможно, последнем стихотворении, прочитанном во время
празднования юбилея Владимира Павловича Визгина в декабре |
|
|||
|