Номер 12(58)  декабрь 2014
Франсуаза Саган

Франсуаза СаганРыбалка ближе к полудню
Два рассказа
Перевод Эдуарда Шехтмана

Разрыв по-римски

Он пригласил её на коктейль, пригласил в последний раз. Она не знала этого. Не знала, что её, словно Бландину[1], он собирается отдать на растерзание львам: своим друзьям. Да, от этой светловолосой женщины, нудной, лишённой самобытности, к тому же привередливой и в придачу не столь уж пылкой, он решил сегодня вечером отделаться. Это решение (о котором нельзя было говорить, как о вполне созревшем, ибо принял он его в минуту гнева на римском пляже), это решение... надо же было в конце концов прийти к нему после, по крайней мере, двух лет. Луиджи, кумир карнавалов, этот знаток автомобилей, женщин, верных путей к успеху и при всём том крайне нерешительный в некоторых жизненных обстоятельствах, вознамерился объявить своей любовнице об их разрыве. И – до удивления даже – для этого он должен был опереться на стадное чувство, ему нужны были они, равнодушные и весёлые, замкнутые и умеющие очаровывать, а то и быть задушевными, те, кого он называл «мои друзья». Вот уже три месяца они наблюдали, как он нервничает, мало-помалу отдаляется от неё, ожесточается, короче, морально готовится бросить эту нудную до невозможности Ингу.

Нудная Инга уже далеко не первый день была «гостьей Рима» из самых красивых и притом, как говорили с гордостью его друзья, одной из самых красивых любовниц Луиджи.

Но миновало два года, изменились вкусы, привычки и бог знает что там ещё, и вот Луиджи, порядком накалённый, увозил в своей машине на этот коктейль, прощальный коктейль, по- прежнему красивую – но это ничего не меняло – светловолосую Ингу. Было странным, даже для него самого, видеть, до какой степени она была сейчас не женщиной, которую он собирался покинуть, но образом этой женщины. Он расставался не с этим профилем, ртом, этими плечами, бёдрами, всем, чем восхищался в своё время, почти боготворил (потому что был мужчиной страстным), он расставался с подобием схемы, некоей оболочкой, ставшей всего лишь многократно отражённым эхом: «Ты знаешь Ингу? Ну ту, которая с Луиджи». И, двигаясь в потоке машин по улицам Рима, ему стоило усилий уговорить себя, что она существо из плоти и крови, как и он сам, ему казалось, что в кабине – старая фотография, снятая в рост, хорошо одетая, устроившаяся нелепым образом рядом с ним для бесконечного пути, которому тем не менее два года и который должен окончиться сегодня вечером.

Он был сейчас так далёк от неё, от этой шведки, что, ему казалось, он рядом со своими итальянскими друзьями – его миром, его маленьким тёплым мирком, людьми его веры, этими крепкими ребятами, его ровне. Правду сказать, он толком не понимал, почему хотел с ней порвать именно в этот вечер, не понимал и того, почему все должны были об этом знать. Это было одним из проявлений странного рока, ложной морали, которой в Риме ещё хватает, спустя двадцать веков после Нерона. Как бы там ни было, твёрдо держа руль своей стремительной открытой машины – ремень безопасности лежал рядом незастёгнутый, – он спешил бестрепетной рукой швырнуть свою христианку диким зверям. Иными словами, он собирался оставить свою любовницу и хотел это сделать достаточно шумно, чтобы ничего уже нельзя было поправить. Он не был человеком посредственным, но испытывал – и виной тому была компания – нечто вроде страха перед одиночеством, он как бы приобрёл привычку быть с кем-нибудь и глубокую, отчаянную, прямо-таки до печёнок, потребность в одобрении своих поступков другими.

Другими, пусть они будут тупоголовыми или разумными, жестокосердными или с мягкой душою, жертвами или охотниками, но в любом случае это должны были быть «другие», те, кто слоняется часами по улицам их города, их Рима. Больные от самих себя, отравленные собой, балансирующие на острие между их пороками, их удовольствиями, их здоровьем и – бывало – их нежностью. Инга вошла в этот мирок красивой вещицей – светловолосая, голубоглазая, с длинными ногами, в высшей степени элегантная – тотчас ставшей предметом соперничества, похожего на борьбу за первый приз. И то был Луиджи де Санто, римский архитектор, тридцати лет от роду, с неомрачённым прошлым, неомрачённым будущим, который этот первый приз завоевал, увёз к себе, в свой дом, в свою постель, который исторг у неё слова – даже крики – любви. Это был он, заставивший женщину Севера принять, каков он есть, мужчину Юга.

...Время, время, чудесное быстротекущее время, оно пронеслось – Ингой овладевала меланхолия. Имена родных городов – Стокгольм, Гётеборг – все чаще слетали с её уст в разговорах не очень, впрочем, и частых (Луиджи много работал). Бросая сейчас на неё взгляд предателя, взгляд Яго, он как бы удивлялся самому себе, и это чувство порождало беспокойство. Вот, всё кончено, этот профиль, это тело, да что там, почти его собственную тень он покинет через час или два, так и не узнав эту женщину по-настоящему. Что теперь предпримет она, не очень-то его заботило – так уж ли она к нему привязана? – не покончит же с собой в самом деле. Вернее всего, уедет в другой итальянский город – или в Париж – и очень мало шансов, что ей будет недоставать его, а ему – её. Они «держались» друг друга, «сосуществовали», как два модных образа, два силуэта, нарисованные не ими самими, а обществом, в котором жили; они практически играли театральную роль без театра, роль, в которой подразумевались чувства, но чувств не было. Всё как надо было в том, что Луиджи де Санто имел любовницей молодую, сменившую других, женщину по имени Инга Инглеборг. А также всё как надо было и в том, что они желали друг друга, терпели друг друга и расставались друг с другом к концу двух лет их связи...

Она, слегка зевнув, повернула к нему голову и спросила своим спокойным голосом с лёгким акцентом, который вот уже два дня, как выводил его из себя, она спросила: «Кто там будет сегодня вечером?» И когда он, натянуто улыбнувшись, ответил: «Те же», – она внезапно показалась чуть разочарованной. Может быть, она отдавала себе отчёт, что их отношения идут к концу, может быть, и сама начинала отдаляться и ускользать от него, ускользать... От этой мысли инстинкт охотника проснулся в Луиджи. Он подумал, что пожелай того, он будет для неё всем: защитником, утешителем, отцом хоть десяти её детей, он спрячет её от мира и даже сможет – почему бы и нет? – любить её. От последнего предположения он коротко хохотнул, она повернулась к нему: «Тебе весело, да?» – её тон его удивил. Во всяком случае, сказал он себе, проезжая площадью Испании, во всяком случае, она должна бы подозревать кое-что. Ведь Карла, болтая со мной, висела по полчаса на телефоне, а ещё Джина, Умберто... и, хотя она никогда не слушает, о чём я там говорю с ними – впрочем, она, бедняжка, ничего бы и не поняла (а ведь говорит бегло по-итальянски) – да, она должна бы всё-таки сознавать: что-то происходит. Существует же эта хвалёная женская интуиция...

И внезапно, увозя её в этот женский клан, в эту толпу навязчивых до одержимости женщин, он почувствовал себя чуть спокойнее. Не ему себя упрекать, Инга была женщиной, достоинство которой он не попирал, она всегда была рядом с ним – на пляжах, в загородных домиках, на вечеринках; он всегда был готов физически её защищать и – также физически, хотя и по-другому, – всегда был готов напасть на неё. Пусть не часто она была с ним откровенна, пусть они лишь изредка говорили друг другу «я люблю тебя» и пусть это «люблю» в их интимном языке больше относилось к чувственности, чем к чувству, – зачем сейчас ворошить то, что ушло? Как говорили ему по телефону Гвидо и Карла, теперь было самое время рвать с ней: он просто погряз в этой истории! Мужчина его обаяния, его внешности, его самобытности не должен был возиться более двух лет с этим шведским манекеном. А они... о, он мог им верить, они его хорошо знали. Знали лучше, чем он знал себя сам. Эта мысль руководила им, когда он пустился сегодня в путь, да что там сегодня – с той поры, наверное, когда ему стукнуло лет пятнадцать.

...Вилла была вся в огнях. С подобием грустной усмешки Луиджи подумал, что последним воспоминанием, которое Инга сохранит о Риме, будет воспоминание о роскоши этого вечера. Здесь под дождем отливали красным и чёрным машины-болиды, здесь вышколенный и предупредительный дворецкий сновал туда и обратно с разноцветным зонтиком в руках. Вот они, желтоватые, в щербинах, ступени исторического крыльца, а там, внутри, просматриваются так изысканно одетые женщины и явно готовые их раздеть мужчины. Когда он взял руку Инги, чтобы войти в дверь, у него появилось неприятное ощущение, будто он ведёт кого-то на заклание, кого-то невинного к столу азартных игр или в вертеп, а этот кто-то ни о чём не догадывается.

Миг – и Карла оказалась над ними (именно так, скорее, чем перед ними), на них обрушилась. Она смеялась, она бесцеремонно разглядывала Ингу и его и смеялась сильнее прежнего.

– Мои дорогие, – затараторила она, – дорогусенькие мои, я уже просто беспокоилась.

Он её, конечно, поцеловал, Инга тоже, и они пошли через зал. Он хорошо знал Рим и салоны, и то, что одни перед ними спешно расступались, а другие в стороне собирались кучками, подтвердило его мысли, укрепило в подозрении: все эти люди были в курсе, все эти люди ждали их приезда и все они знали, что он, Луиджи, собирается порвать сегодня вечером – притом в эффектной манере, весело – со своей любовницей, чертовски, конечно, красивой, но и чертовски же долго задержавшейся возле него, с этой Ингой Инглеборг, родом из Швеции.

Она, казалось, ничего не замечает. Она опиралась рукой о его руку, она приветствовала добрых старых друзей, направляясь к буфету, готовая, как и в любой другой раз, надо это признать, пить, есть, танцевать, а потом – по возвращении домой – любить его. Не больше и не меньше. Но вдруг ему показалось, что это «не меньше» всегда относилось к таким вот вечеринкам, а «не больше»... Может быть, она силилась пробиться к нему?

Инга с отсутствующим видом выпила рюмку водки с тоником, и Карла тут же подала ей мысль налить вторую. Мало-помалу, словно в каком-то балете, одновременно бездарном и чуть зловещем, друзья стали собираться полукругом перед ними. Они ждали. Чего?.. Чтобы он сказал им, что эта женщина вконец ему осточертела, чтобы он дал ей пощёчину, чтобы он сделал с ней что-нибудь непристойное? Чего же? Ведь, в сущности, он не знал, почему в этот грозовой осенний вечер он должен что-то объяснять всем этим маскам (и близким, и безликим сразу), объяснять, что ему надо, что это стало необходимым и срочным – покинуть Ингу.

Он вспомнил, как они говорили: «Она не нашей породы». Но, разглядывая «породу», которая их окружала, эту помесь шакалов, грифов и квохчущих куриц, он спрашивал себя, а точно ли эти слова совпадали с его мыслями? Странно, но, без сомнения, в первый раз с тех пор, что он узнал эту красивую молодую женщину, светловолосую шведку, такую недоступную и тем не менее приручённую им, странно, но он почувствовал свою солидарность с ней.

Появился Джузеппе, как всегда красивый, и весёлый, как всегда. Он поцеловал руку Инге прямо-таки драматическим жестом, и Луиджи с удивлением поймал себя на мысли, что видит, сколько в этом жесте позёрства. Потом вновь возникла Карла. Она с глубокой заинтересованностью осведомилась у Инги, видела ли та последний фильм Висконти. Потом вступил Альдо. Путаясь в словах, он распинался перед Ингой, что его загородный дом около Аосты она всегда так украшала своим присутствием (Альдо нередко торопил события). Затем приблизилась Марина, истинная богиня этих мест. Она положила одну руку на запястье Луиджи, другую – на обнажённое плечо Инги.

– Боже великий, – пропела она, – как вы оба красивы! Вы воистину созданы друг для друга...

Толпа, как сказали бы в Испании, перестала дышать, коррида началась. Но бык, эта нудная

Инга, стояла миролюбиво настроенная, чуть улыбающаяся. Все явно ждали от Луиджи какого-нибудь намёка, забавной выходки. Друзья ждали, он молчал. Молчал и тогда, когда сделал это чисто итальянское движение кистью, которое могло означать «ничего, подождёте». Слегка разочарованная Карла, которой он без обиняков обещал спектакль, обещал, что сегодняшний вечер станет вечером его разрыва с Ингой, не уточнив, верно, места, где это произойдёт... так вот Карла пошла на приступ:

– Надо же, сегодня адская жара, – осклабилась она. – Я так понимаю, дорогая Инга, что лето в наших краях куда мягче вашего. И то сказать, если мне не изменяет память, Швеция – ведь это вроде как на Севере, не правда ли?

Джузеппе, Марина, Гвидо и другие покатились со смеху. А Луиджи, глядя на них, подумал, ну что тут на самом деле забавного, что Швеция севернее Италии. Подозрение, что Карла не такая уж остроумная, какой её рисует молва, на миг укололо его. Он тряхнул головой, словно желая освободиться от дурных мыслей.

– Правда. Я действительно думаю, что Швеция севернее Италии, – ответила Инга с тем лёгким акцентом, который сообщал некоторую бесцветность всему, что она говорила, и который, должно быть, показался кому-то до невозможности смешным, потому что толпа, сгрудившаяся у буфета, захохотала.

«Это, видно, от нервного напряжения, – подумал Луиджи, – они все ждут не дождутся, когда же я попрощаюсь с ней, хорошо бы в самых грязных выражениях, да впрочем... надо уже на что-то решаться».

...И тогда Инга подняла, на него свои голубые глаза – а у неё были глаза великолепной голубизны, далеко не последняя причина её успеха в Риме – и произнесла необычные для неё слова, услышанные всеми кто навострил уши, а навострили все:

– Луиджи, я нахожу этот вечер просто нудным. Тебя не затруднило бы отвезти меня куда- нибудь в другое место?

Будто грянул гром с небес, раздался хрустальный звон, дворецкий испарился, не все захлопнули рот сразу... Луиджи словно обрел второе зрение. Они пристально взглянули друг на друга, в глазах женщины, абсолютно голубых и абсолютно искренних не было больше наивного вопроса, а было безоговорочное утверждение и означало оно: «Я люблю тебя, дурачок». Зато коричневые глаза усталого римлянина вопрошали по-мужски и вместе по-детски: «Это точно? Это правда?» И всё перевернулось: обстановка, люди, мысли, программа действий и даже сам конец вечера. «Друзья» внезапно оказались висящими под потолком вниз головой на манер летучих мышей зимой. А все расступающиеся были ничем иным, как триумфальным кортежем на пути к их автомобилю. И Рим был так же, как всегда, прекрасен. И Рим был в Риме, и в Риме была любовь.

Рыбалка ближе к полудню

Этой весной мы были в Нормандии в моём шикарном жилище, тем более шикарном, что после двух лет, в продолжении коих там немилосердно текла крыша, нам удалось наконец её починить. Разом исчезли тазы под потолочными балками, исчезли капли ледяной воды, срывавшиеся в ночи на наши расслабленные сном лица, исчез резиновый коврик под ногами – новая действительность нас пьянила. И тут-то мы замыслили перекрасить ставни, которые из рыжих превратились в грязно-каштановые, а потом и вовсе в серо-буро-малиновые. Это лихое решение имело свои непредвиденные психологические и спортивные последствия.

А именно следующие.

Приятельница одного нашего друга (когда я говорю «мы», то имею ввиду завсегдатаев этого дома, составивших нечто вроде очень закрытого клуба, – помимо прочего, закрытого и для практических навыков), итак, приятельница одного нашего друга знала югославского художника, в высшей степени разумного, весьма даровитого, который не гнушался малярничать, чтобы заработать себе во Франции на хлеб. Жизнь его была полна превратностей, о которых здесь не место распространяться. В общем-то это было и экономическим решением, – ибо всякий знает, что местный народец содрал бы за покраску дюжины ставней три шкуры, – и моральным, ведь Яско (так звали югослава) был в этот момент на финансовой мели. Да здравствует Яско! Он вроде бы приедет с другом, который тоже рисует, и со своей молодой женой (останься в Париже, она сильно бы там заскучала). И вот они уже у нас, все трое, милые, разговорчивые, любители телевизора – приятные гости. Ставни постепенно становятся что надо, правда, очень постепенно.

Не знаю почему, но в один роковой день разговор – после трёх недель интеллектуального трёпа – перекинулся на рыбную ловлю. Яско любил рыбачить, и он хранил о своих югославских рыбалках самые нежные воспоминания. Я тоже что-то такое щебетала о ловле на мушку, но если не считать трёх плотвичек, лет в десять выловленных по игре случая в реке моей бабушки и одной дорады, пойманной как-то хмельной ночью в бухте Сен-Тропе, то что я умела? А мы заводили себя, заводили... Фрэнк Бернар, писатель и мой друг, чьи речи вертелись обычно вокруг Бенжамена Констана или Сартра, внезапно открыл форель в своём лицейском прошлом. Короче, на следующей же день мы оказались в магазине рыболовных принадлежностей, обсуждая с самым серьёзным видом сравнительные достоинства червей, крючков, грузил и удилищ. Потом уже у камелька втроём изучали указатель приливов и отливов. По мнению Яско, рыбу надо было атаковать к самому концу прилива. Таковых было два: в час ночи – он полностью отпадал – и в одиннадцать тридцать утра. Мы остановили свой выбор на последнем, и в полночь ровно были в постели, предвкушая грядущие уловы.

Мы, разумеется, совсем забыли, что Нормандия – местность здоровая, спокойная, где тяготеют к таким видам спорта, как верховая езда, теннис, ну и баккара[2] (а это – если сердце здоровое). Раз никто из наших знакомых не рыбачил, значит, тому была причина. И если завзятыми рыболовами были лишь те, у кого наличествовала лодка, то причина была и здесь. Но когда это даёшь себе труд обдумать всё досконально? Ко всему я ещё хотела блеснуть перед мадам Марк, сторожихой, посмеивающейся над нашими планами, а Фрэнком, должно быть, слегка овладел комплекс Хемингуэя.

Итак, в это утро мы погрузили наши рыболовные снасти (лёгкого класса) и наших земляных червей в автомобиль да впридачу – смех! – корзину, чтобы было куда складывать рыбу. Стоило трудов просунуть удилища в окна, после чего автомобиль начал походить на подушечку для булавок. По дороге Фрэнк полудремал, художника и меня распирало ликование. Пляж был враждебен, пустынен, холоден.

Пришлось вначале помаяться с насаживнием червей на крючки. Фрэнк заявил, что его печень не выносит такого рода зрелищ, да и мои действия не выдавали человека, привычного к этой операции. Яско уладил всё сам. Потом он торжественно воздел руку и забросил свою наживку. Мы внимательно наблюдали за ним, чтобы побыстрее освоить его технику (я уже вроде упомянула, что история с дорадой не оставила у меня никакого отчётливого воспоминания). Раздался свист, и крючок упал к ногам Фрэнка. Яско пробурчал что-то насчёт французских удилищ – куда им до югославских – и вновь повторил своё движение. Увы, Фрэнку обязательно нужно было наклониться, чтобы подобрать крючок... Ухарским движением Яско тут же вонзил ему эту загогулину в мякоть большого пальца. Фрэнк разразился ужасными проклятиями. Я устремилась к нему, извлекла крючок с червячком из его бедного пальца и платком перетянула рану не хуже гаротты[3]. Ну а потом минут пять мы разыгрывали дьявольскую пантомиму, заставляя удилище плясать над нашими головами, напрасно пытаясь эти чёртовы лески отправить в воду, сматывая их с бешеной скоростью для новой попытки – в общем, трое сумасшедших, и всё тут.

Я должна добавить, что мы были босы для удобства маневрирования, что наши брюки были тщательно подвёрнуты, а в нескольких шагах позади нас мы накидали горкой обувь, носки и разное по мелочи. Доверившись указателю приливов и отливов, не подозревая о коварстве Ла-Манша, мы весело шлёпали туда-сюда и ни о чём худом не помышляли. Это Фрэнк первым заметил неладное: его правый ботинок обогнал его и, если можно так выразиться, вышел в открытое море. Фрэнк – за ним, снова проклиная всё на свете, а в это время ботинок левый в компании с носками Яско заплясал на гребне волны. Нас на миг охватила нешуточная паника: мы устремились вдогонку за вещичками, побросав удилища.

Они использовали это обстоятельство и, в свою очередь, доверились волнам. А черви, в отсутствие хозяев, безнаказанно повальсировали малое время на поверхности и этого им было достаточно, чтобы улизнуть. Мы потеряли один ботинок, пару носков, пару же очков, пачку сигарет и одно удилище. Два других окончательно запутались. Cверх всего, зарядил дождь. Прошло каких-то полчаса, что мы высадились, полные лучезарных надежд, на этом пляже: теперь он нас видел мокрыми, растерянными, раненными и босыми. Яско трепетал под нашими взглядами. Он пытался распустить своё удилище. Фрэнк сидел поодаль, молчаливый и надутый. Время от времени он сосал ранку на пальце или тёр руками босую ногу, чтобы её согреть... Я пыталась выловить несколько зазевавшихся червей. Мне было зябко.

– Думаю, с меня довольно, – пробурчал вдруг Фрэнк.

Он поднялся и с видом, тем более достойным, что прихрамывал, поплёлся по воде к машине, где и плюхнулся на сиденье. Я последовала за ним. Яско подобрал оба удилища и разразился бесполезным и путаным комментарием касательно преимуществ югославских берегов, если говорить о рыбалке, и Средиземного моря, если говорить о приливах и отливах. Машина пахла мокрой собакой. Сторожиха не произнесла ни слова при нашем появлении: итог экспедиции без труда угадывался по нашим физиономиям, обычно вполне жизнерадостным.

С тех пор я больше не рыбачила в Нормандии. Яско кончил красить ставни и исчез. Фрэнк купил себе новую пару обуви. Нет, не для нас этот рыболовный спорт!

 Примечания

[1] Бландина – лионская мученица, была брошена на съедение львам (177 г.). Причислена к лику святых.
[2] Баккара – карточная игра.
[3] Гаротта – испанское орудие казни.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:1
Всего посещений: 2398




Convert this page - http://7iskusstv.com/2014/Nomer12/EShehtman1.php - to PDF file

Комментарии:

Р. Брон
Хадера, - at 2014-12-26 22:08:25 EDT
Давно знакома с переводами с французского Э.Шехтмана.
Рада была прочитать переводы новых для меня рассказов-Ф.Саган.
Добротный перевод,интересные рассказы.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//