Номер 2-3(50)  февраль-март 2014
Александр Половец

Александр
Половец Булат

От автора

Сегодня Оля Окуджава сказала: «Вот, дожили все же – будет фестиваль... В июне. Первый фестиваль памяти Булата. Международный: приедут японцы, шведы, американцы, поляки, будут петь песни Булата на своих языках. В Москве. На Арбате...». Тысячи телефонных миль, разделявшие нас в разговоре, сохранили интонации, с которыми это было произнесено.

...Международный. Помню, Окуджава с некоторым удивлением рассказывал, как его принимали в Японии: аудитория (вряд ли кто из составлявших ее знал русский) подолгу рукоплескала ему, даже если это были только стихи. Или вот еще, вспоминаю я сейчас. Лет 15 назад в числе моих близких знакомых была актриса из Польши, дочка известного варшавского режиссера. До отъезда, кажется, даже бегства из своей страны – не забудем, какое это было время – Катя была дружна с самыми непримиримыми к власти польскими диссидентами и даже открыто входила в довольно узкий их круг. Имя Окуджавы, рассказывала она мне, на ее родине не менее известно, чем у нас в России – и так же почитаемо. Его песни – непременный атрибут, даже ритуал студенческих и профсоюзных сходок популярнейшей тогда «Солидарности»: «Возьмемся за руки, друзья!» – почти их гимн.

Незадолго до того Окуджава гостил в Штатах – на моей памяти в третий раз. В его приезды мы виделись при тех или иных обстоятельствах, а однажды (по-моему, в самом конце 70-х) я имел серьезный нагоняй от Елены Вайль, профессора кафедры славистики, пригласившей Булата с лекциями в ее университет: нагло поправ свои собственные обещания, я задержал Окуджаву в городе на ночь.

Булат Окуджава с автором

Причина была основательная: университет тот отстоял от Лос-Анджелеса миль на 50, мы заобедались – сначала в популярном тогда, первом в Лос-Анджелесе русском кафе «Миша», потом где-то в гостях – ехать за город в ночь никому не хотелось. Словом, волнение Лены было более чем объяснимо. Конечно, наутро Окуджава был доставлен на кафедру, лекции прочитаны, но она долго еще сердилась на меня и при случае напоминала о моей непростительной беззаботности.

В другой приезд Окуджавы наше полное примирение с ней, тогда уже тяжело болевшей (спустя год ее не стало), произошло у меня дома, где он заночевал. Конечно, был ужин в самом тесном кругу, и потом Булат пел, правда, недолго и немного, под каким-то чудом сохранившуюся у меня до нынешних дней семиструнку – изделие подмосковной Звенигородской фабрики.

Словом, я имел основания обещать поклонявшейся Булату моей приятельнице, польской актрисе Кате (чьё расположение, признаюсь, я ещё только завоевывал в те дни), возможность услышать ее кумира вблизи – может быть, даже у меня дома, вот здесь, в этой комнате. Чего в жизни не случилось – к следующему приезду Булата Катя благополучно вышла замуж за американского доктора, а дальше следы ее для меня теряются. Приведенная далее в тексте этого сборника фотография – та, где Лена Вайль, уже больная и передвигавшаяся лишь с посторонней помощью, сидит рядом с Окуджавой – как раз сделана у меня дома пару лет спустя.

Жаль, однако, что нет на этом снимке той Кати, все еще думаю я: мог же случиться у неё такой в жизни праздник – насколько я помню, Булат не избегал новых встреч и новых знакомств; для него было очень органично и нормально поддержать беседу с только что представленным ему, особенно если знакомство предварялось чем-то, внушавшим Булату интерес.

И вот визуальный пример: в тексте этого сборника читатель обнаружит фотографию – садовый стол во дворе, позади дома, вокруг стола гости, в числе их – Крамаров. По его поводу Булат как-то пошутил: народ узнал, что Крамаров еврей, и обиделся на него. Сейчас он внимательно слушает Савву, он знает, что за образом экранного обалдуя кумира миллионов российских зрителей, кроется умный и тонкий артист. И вот они встретились – впервые и, что очевидно, ко взаимному удовольствию.

А еще Окуджава умел быть снисходителен – как, к примеру, в случайном разговоре с подсевшим к нашему столику в ресторане ЦДЛ подвыпившему книготорговцу, никому из нас дотоле незнакомому. «Я, конечно, не поэт и не писатель...» – традиционно для такого рода бесед начал он и потом минут десять говорил о любви к Булату, к его книгам (верю, не из корысти, хотя и для этого у него были веские основания – книги Окуджавы уже печатались в России и расходились завидными тиражами).

Говорил он не очень связно, Булат терпеливо слушал его, на что-то отвечал – словом, была видимость беседы, вполне удовлетворившей нашего нежданного гостя. Потом кто-то объяснил нам, что, начав на заре «перестройки» свое предприятие со скромного лотка в подземном переходе, этот человек создал книготорговую империю с нешуточным, даже по западным меркам, оборотом. Бог ему в помощь...

Обостренное чувство справедливости Булата – особый разговор. Вот крохотный, казалось бы, малозначимый случай. В моем дворе вдруг заводятся осы – хоть бы и безвредные, но весьма и весьма надоедливые: едва учуяв запах съестного, они с лазерной точностью пилотируют невесть откуда на только что выставленные тарелки с едой, что делает совершенно невозможным не то чтобы полный обед под открытым небом, но и скорое чаепитие.

Однажды Булат возвращается со двора в дом очевидно удрученным. «Что случилось?» – спрашиваю я его. «Да, так... Муравьи осу заели. Не то, чтобы ее жалко – но противно, когда много на одного...»

Что на моей памяти не однажды заставляло Окуджаву умолкнуть в разговоре, не поддержать предложенную тему – это все, связанное с творческим его методом. Искусство Булата, мне кажется, было и для него самого некоей тайной, препарировать которую, объяснять он не пытался: пишется вот так – и все. «Каждый пишет, как он слышит...». Сейчас я думаю, что его удивительный талант отчасти и в том, что работал он с самым обычным языком.

Если так позволено выразиться, с первым словесным слоем – без специальных изысков, без попыток изощренности: он брал валяющиеся под ногами камушки – и строил из них чудесный, удивительный храм. Его слог – это тот, которым мы пользуемся повседневно. Его дар – в способности построить фразу так, что сразу понимаешь: за ней кроется особое значение и особый, сокровенный и близкий тебе смысл. И получается, будто не он, а ты сам только что произнес слова, которые вынашивал в себе многие годы...

Как у него это получалось? Еще и потому, думаю я, что к каждой фразе, к каждой запятой в уже законченном (и спетом ...и опубликованном) тексте он мог возвращаться по многу раз, добиваясъ абсолютной точности звучания, абсолютного соответствия их заданной здесь мысли. Мне довелось наблюдать, как перед выступлением он пролистывал стопки машинописных страничек, пожелтевших, а стало быть, увидевших свет не вчера, – и, зачеркивая слова, тончайшим пером вписывал в тесное пространство между строчками другие, более подходящие сегодня, более правильные, более точные.

Несколько таких выброшенных им, наверное, после перепечатки страничек случайно сохранились у меня: вот в «Зворыкине» он заменяет «...память о них» на «...безумие их» – и вся строфа приобретает абсолютную законченность, может быть, даже совершенство. В другом тексте он заменяет определение улыбки тирана с «праведной» на «умильную»: замечаете эффект этой замены?

Не одно поколение литературоведов будет кормиться от того, что принято называть творческим наследием ушедшего. И музыкальных критиков, и социологов: исследования композиторских находок Булата – обстоятельство, нередко остающееся не замеченным нашими современниками, а удивительный феномен – возникшие от начала 60-х миллионы единомышленников Булата Окуджавы – еще нуждается в объяснении.

Моя задача куда скромнее – вспомнить и рассказать. С известной робостью я предлагаю читателю собранные в одной обложке эпизоды, свидетелем и в какой-то степени участником которых мне довелось быть – от нашей беседы (текст ее был опубликован скромным тиражом годы назад) до только что завершенной в написании главы, повествующей о днях, когда могла прерваться жизнь этого выдающегося человека.

С памятью о них мне никогда не расстаться.

***

Для чего ты здесь...

Мы возвращались в Голливуд, в многоэтажную, занимающую целый квартал бульвара, респектабельную гостиницу – здесь в этот приезд остановился Булат Шалвович Окуджава «с сопровождающими его лицами». Традиционно эти лица в его творческих поездках есть члены его семьи – Ольга Владимировна и Булат­младший, носящий сценическое имя Антон. Так и в этот раз – не считая, конечно, импресарио, который к настоящему тексту прямого отношения не имеет и потому остается за кадром этих заметок.

Ехали мы быстро, скоростное шоссе, протянувшееся по самому краю долины Сан-Фернандо, выглядело в предночные часы действительно скоростным – вся дорога до отеля не должна была занять больше четверти часа. Только что разошлись те, кого хотел повидать в свой недолгий приезд Окуджава и кого удалось экспромтом собрать в этот вечер – за день до его отбытия из Лос-Анджелеса. Экспромт – он и есть экспромт: планировалось пригласить человек 5-7, откуда взялось еще 20 – известно только Господу. Лишним, однако, никто не стал, несколько минут растерянности завершились экспресс-визитом в ближайший супермаркет – словом, ничто не омрачило застольной беседы, если не считать ее непродолжительности.

В перерыве за кулисами

Об этом мы, собственно, и говорили сейчас с Булатом Шалвовичем, как бы по инерции возвращаясь к оставленной только что теме: перевернутая жизнь России, новые, невесть откуда пришедшие в нее люди, вчера еще казавшиеся невероятными события... Слушая его, изредка подавая реплики, я вел свой джип машинально, не замечая дороги, – и понял это, лишь обнаружив, что мы въезжаем под арку, за которой начинается территория отеля, совершенно для себя неожиданно. И так же неожиданно я предложил Окуджаве: а не продолжить ли нам с ним беседу при магнитофоне?

Первая половина следующего дня оказывалась свободной, и с утра мы уже сидели в его номере у небольшого круглого столика, на котором я пытался приладить портативный микрофончик – так, чтобы шум работающего кондиционера не перекрывал негромкий голос Булата.

– Я не уверен, что формальное интервью – это то, чего ждал бы от нас читатель. Да и готового плана у меня нет... – признался я. – Попробуем представить себе контуры беседы так: «Поэт и эпоха». А конкретнее – отношение Булата Окуджавы к происходящему в России: что, на его взгляд, случилось со страной, с людьми? Каких еще перемен можно ожидать там?..

Когда все это случилось...

 

– Знаешь, Саша, мне вообще сложно отвечать на такие вопросы – я ведь не политолог... – заговорил после недолгого молчания Окуджава.

– Именно потому интересно, – вставил я, – потому что не политолог...

– Да, я понимаю, – но поэтому я, быть может, буду произносить какие-то смешные вещи. И, может быть, даже буду, что называется, открывать Америки... Я не думал об этом систематически, но вот что главное: когда все это случилось и когда процесс начал развиваться, я обнаружил, что во мне почти ничего из происходящего не вызывает удивления. Огорчение – вызывает. Горечь, печаль... Вот. Потому что, как мне кажется, я неплохо знаю историю России, увлекаюсь и занимаюсь ею.

Не то чтобы я предвидел это – но, в общем, то, что произошло, и то, что происходит, мне с каждым днем представляется все больше и больше логическим развитием нашей истории, нашего общества вообще. Так называемые национал-патриоты говорят, что Россия – особая страна, ни на кого и ни на что не похожая, и отношение к ней, соответственно, должно быть особенное... Ни на кого не похожая – это действительно так. Ну и что? И Франция ни на кого не похожа, как любая другая страна, – никакого превосходства в этом я не вижу.

Но у России есть свой путь развития, свой исторический путь: те печали, которые мы сегодня испытываем и переживаем, они как раз и есть результат логики развития этих специфических черт. Именно – российских! Если же говорить конкретно, я и до этого уже много раз повторял: Россия никогда не знала, что такое демократия, и большевики, которые столько кричали о демократии, придя к власти, даже маленькие зародыши этой демократии, вспыхивавшие время от времени, попытались вытравить и уничтожить – чтобы удобнее было управлять. Им не нужны были сознательные, самостоятельно мыслящие демократы, им нужны были тихие, послушные рабы. А все это, конечно, прикрывалось флером: культура – флер, искусство – флер, дружба народов – флер...

Жаль, на письме невозможно передать интонацию, с которой Окуджава произносил эти слова, как-то особенно растягивая их – культу-ура... иску-усство... И она, эта интонация, в контексте того, что он говорил, значила так много!

– Служение народу... – рискнул вставить я.

– Служение наро-оду, – повторил с той же интонацией Булат. – На самом деле, все это было ложью, и мы это хорошо знали. Но большевики ничего нового не открыли – они просто усугубили те особенности, которые в российском обществе существовали до того, и главная из них – отсутствие демократии. Отсутствие ее в крови. Конечно, в России всегда были личности, настроенные демократически, мыслящие – этого не отнимешь... Но в целом, если говорить об обществе – оно было холопское, не знающее демократии.

Россия никогда не знала института свободы: Россия знала, что такое воля, но свободы она не знала – то есть воли, поставленной в рамки закона. Поэтому не случайно именно в России родились анархизм, терроризм, пугачевщина, разинщина. А еще – Россия никогда не уважала личность, Россия никогда не уважала закон. Вот это я и твержу все время: пока эти качества мы не привьем обществу, ничего путёвого ждать нельзя.

Конечно, процесс демократизации будет идти – если на него будут настраиваться мыслями, если ему будут споспешествовать: какая-то часть общества понимает необходимость этого, пытается что-то делать. Небольшая часть общества... Я не могу сказать, что все наше общество тупое, холопское – нет! Но слишком большая разница между тоталитарным режимом, который существовал, и внезапно открывшейся возможностью самодеятельности: делай, что хочешь, живи, как хочешь, выкарабкивайся!

Это не свойственно нашей ментальности, нашей психологии, не соответствует стереотипу, в котором мы воспитывались. Мы же все – и руководители, и рядовые – вышли из одной шкуры. Все из одной шкуры... – задумчиво повторил Булат. – Одни чуть умнее, другие чуть rлупее. Одни более образованы, другие менее – но, в общем-то, из одной шкуры вышли... Вот это я и наблюдаю, этот процесс, – который меня не удивил и который меня огорчает. Потому что сколько он трагедий несет, сколько печальных ситуаций!..

– Только огорчает – или все же дает какие-то основания для оптимизма?.. Доминанта какая?

– Ну, в общем-то, я от природы оптимист. Но – грустный оптимист. Я верю, что этот процесс будет продолжаться и развиваться. И в то же время я думаю: понадобится, конечно, не одно поколение, чтобы прийти к тому...

Окуджава, недоговорив фразу, задумался. Что он сейчас имел в виду?

– Чтобы новые обстоятельства жизни стали естественны для народа? – предположил я, прерывая затянувшуюся паузу.

– Конечно! Вот в том-то и дело! – он снова смотрел на меня, подперев согнутой кистью руки подбородок. В разговоре – это его любимая поза... – Когда началась перестройка, многие в нашем обществе думали: ну, сейчас, слава Богу, свобода, сейчас парочка хороших указов – и все пойдет по-другому! Не пойдет... Вот приняли, например, новую Конституцию... Многие ее ругают, говорят – нехорошая, неполноценная. Может быть. И все же она резко отличается от брежневской – и в лучшую сторону. Пусть побудет пока – потом посмотрим...

Но в ней есть такой пункт – я не могу сейчас точно привести его формулировку – в общем, о приоритете интересов личности над интересами государства. Никогда же этого у нас не было! Ну и что? Пожалуйста, ввели этот пункт – изменилось что-нибудь? Ничего, конечно, не изменилось – пока есть только декларация. Это ведь тоже нужно впитать в себя...

Что – сейчас?

Здесь я вспомнил, что писатель оставил работу над романом; задуманным как широкое полотно, он рисовал десятилетия, следовавшие за большевистской революцией, – вплоть до нынешних дней; канву же повествования составляла биография самого автора. Первые части романа вышли из печати – и вот...

– Это связано как-то с обстоятельствами, о которых мы сейчас говорим, – с периодом, в котором пребывает постсоветское общество?

– Нет! Потому что я остановился на 37–39-м годах. Дальше начинается война. Войну я по-своему, как мог, уже изобразил, и пpoдолжaть роман мне стало просто неинтересно...

– А что сейчас интересно? Вот пугачевская эпопея: это уход от сегодняшних реалий – или есть какие-то другие мотивы?.. – Задавая вопрос, я имел в виду слова Окуджавы о том, что сейчас его занимает тема пугачевщины – но не точное следование известной нам истории, согласно которой развивались события той поры, а нечто иное.

– Нет, нет, нет – не потому, что я хочу уйти от сегодняшнего дня. Я думал... я думаю, – поправился Булат, – если мне удастся... если мне удастся себя настроить как-то, если я найду вот этот крючочек – главный стилистический... Я хочу написать небольшой роман: исторический, но о том, как Пугачев победил и как он стал императором. И окружил себя нужными людьми... И ликвидировал ненужных... Я в этом вижу много аналогий. Получится ли – я пока не знаю, говорят, «загад не бывает богат»... Это нелегкая работа, конечно: надо опять погружаться в историю, тем более XVIII века. Она мне не очень близка: там свои реалии, свои детали – и все это должно быть достоверно. Просто сюжет фантастический, а реалии должны быть полноценными.

– А что сейчас, в нынешних российских реалиях, происходит с литераторами? – этим вопросом я предложил переход к теме не просто актуальной, но, по уверениям живущих там наших коллег, чрезвычайно болезненной.

– Это тоже сложный вопрос, Саша. Это очень сложный вопрос – потому что, как ты сам прекрасно знаешь, наша писательская организация, как и все вокруг, создалась искусственно. У нас 10 тысяч членов Союза писателей – и из них настоящих писателей, может быть, тридцать человек. Сорок. Сто. А что такое остальные? – Окуджава так и произнес – что?

– Остальные... – он немного помялся, выбирая выражение, – ну, либо менее одаренные люди, либо, – здесь тон его стал жестким, – либо люди совершенно случайные в литературе. Но какое-то время они были необходимы властям: нужно было увеличить процент литераторов из рабочих, например, – и их принимали. Из крестьян – принимали... Подхалимов принимали... Понимаешь? Доносчиков...

– И печатали...

– Да! Печатали книжки, помогали их написать. Я сам однажды участвовал в таком деле... – улыбнулся он. – Так что, вот из кого состоит Союз. А теперь рухнула вся эта система подкармливания сверху, поддерживания. Люди остались за бортом. Никому они не нужны, никто их не печатает. Ну – приходит озлобление, естественно. Когда человек озлоблен – он находит себе подобных, и они сбиваются в стаю. И потом ищут виноватых. А для человека полуграмотного, в первую очередь, кто виноват? Грамота-то раньше не была главным.

А что? И без учебы получалось: ЦК командовал, делал его писателем... зачем учиться? Я не виню этих людей, я о системе говорю. Так же, как я не виню, например... вот ругают графоманов – я же их не ругаю совершенно. Графоман любит писать стихи – пусть и пишет их на здоровье. Я ругаю тех редакторов, понимаешь, которые их издают и выдают написанное ими за эталон. Вот это ужасно! А так – почему же...

– Но сейчас, когда издавать надо не за счет государства, а за свои, никто ведь не напечатает то, что заведомо не продастся? – истина эта казалась мне универсальной: в конце концов, законы свободного предпринимательства объективны и для всех одинаковы...

– Нет, бывает, бывает, – возразил Окуджава. – Вот на телевидении, например, бывает. Пропагандируют, скажем, какую-то маленькую бездарную певицу, называя ее при этом звездой, суперзвездой. В чем дело? А потом выясняется, что это племянница заведующего какой-то редакцией. Вот такие вещи делаются...

– Ну, телевидение – это другое: работает приемник, и оно само приходит в дом, все подряд; хочешь смотреть какие-то программы – смотри, не хочешь – не надо. Но специально-то за них не платишь – и там имеют возможность «втюхать» зрителю что угодно, – не согласился я. – А чтобы человек купил книгу, ему этого должно захотеться. Какой же разумный издатель станет вкладывать деньги в то, что заведомо не будет продано?

– Конечно, конечно... Но вот, к примеру: заведующий редакцией со мной познакомился, я его угостил – и он теперь мою книжку по телевидению пропагандирует. И ее раскупят – вот и все... – коротким смешком завершил фразу Булат.

– Те сто писателей – они все же продолжают работать? – вернулся я к своему вопросу.

– Да, они продолжают работать. У них сложная ситуация: потому что сейчас, в период спасения, так сказать, людям, может быть, и не до литературы в буквальном смысле. Хотя книги и издаются, но уже меньшими тиражами, да и гонорары за них мизерны.

– Мизерны – это как? По сравнению с теми, что были? Или в сопоставлении с нынешней стоимостью жизни?

– Вот я напечатал в журнале «Знамя» роман, маленький – 10 печатных листов. Если бы я раньше его издал в таком объеме, я бы за него получил... ну, 4 тысячи рублей. И, кроме того, я бы выпустил его отдельной книжкой – и получил бы за него, допустим, еще 6 тысяч. И у меня было бы 10 тысяч. Это по тогдашним ценам – две машины «Жигули», так? Сейчас мне за этот роман заплатили 170 тысяч. А машина «Жиrули» в долларах стоит так же, как стоила тогда – 5 тысяч долларов. Сколько это в переводе на рубли? 10 миллионов? 15? А я получил 170 тысяч. Значит, сколько мне нужно романов таких написать, чтобы купить машину «Жигули»? Сто... Видишь?

Конечно, я видел. Но и неожиданного здесь, в ситуации, в которую время поставило российских писателей, находил я мало. На Западе, в Штатах, например, труд писателя – хорошего, даже замечательного, отнюдь не обязательно определяет его материальное преуспеяние: чтобы он хорошо заработал – должен прежде всего заработать издатель, т. е. тот, кто вкладывает свои деньги в книгу, кто рискует ими. Таков непреложный закон рынка, и сделать с этим ничего нельзя. Да и надо ли? Об этом мы заговорили чуть позже.

– А много ли сейчас издательств, которые выпускают именно российскую литературу, книги российских писателей – а не переводы, скажем, Агаты Кристи и другие, проверенные рынком бестселлеры?

– Есть такие издательства... А еще я замечаю новую тенденцию – очень, на мой взгляд, отрадную. – Здесь Окуджава вернул русло нашей беседы в ее истоки. – Три года тому назад, – говорил он, – когда готовились к выборам в Верховный Совет России, в списке баллотирующихся кандидатов были такие, например, имена: Илья Глазунов, Станислав Куняев, еще несколько человек такого типа... Я тогда подумал – плохо дело: потому что Илья Глазунов очень популярен, и когда проходят его выставки – по два месяца, по три месяца стоят ночами очереди на них. При такой популярности, конечно, он пройдет. А если Верховный Совет будет состоять из таких людей, кончено дело. Но вот прошли выборы, и за них почти никто не голосовал, какой-то жалкий один процент. Это говорит о том, что общество состоит не из дураков – люди кое-что понимают.

– Не все, наверное... – вслух подумал я и напомнил собеседнику визит Ельцина на выставку Глазунова: тогда поддержка российского президента многими его сторонниками – и здесь, и в метрополии – мягко говоря, не была столь уж безоговорочной.

– Да, да, и выставку посетил, и обнял Глазунова, – добавил Окуджава.

– Это можно счесть ошибкой Ельцина? – поинтересовался я мнением Булата. – Или он, как многие считают, хотел лишь на определенную публику произвести определенное впечатление, как бы солидаризироваться с нею?

– Да нет... – не согласился Булат. – Его «купил» Лужков, друг Глазунова. А Борис Николаевич... Лужков хороший хозяйственник, он делает полезные дела – это Ельцин ценит. Остальное Борис Николаевич как-то не учел. Или – не знал. Сказал ему Лужков: «Великий художник, смотрите – очередь на него. Надо пойти!» – «Ну, пойдемте...» – согласился Ельцин. Вот, собственно, и все.

Поэт в России

Казалось бы – живопись и есть живопись. Интересно – неинтересно. Талантливо – неталантливо. А здесь получалось: наши – не наши... То же и с литературой. И тогда я спросил: по наблюдению моего собеседника, присутствует ли в сегодняшних обстоятельствах это свойство народного сознания россиянина: как там было у Евтушенко – «Поэт в России – больше, чем поэт...»? Соответственно, художник – больше, чем художник. И так далее...

– Я думаю – нет. – Ответ Окуджавы прозвучал уверенно, и при этом не чувствовалось в нем абсолютно никакого сожаления. – Поэзия, – говорил он, – сейчас в России занимает нормальное место. Раньше, в начале 60-х годов, у нас был поэтический бум. Но почему это происходило? Да по очень простой причине. Жизнь после ХХ съезда партии менялась. А пресса не менялась – она была та же самая. И партия стояла у руководства, и ложь была.

Так вот – поэтические вечера были тогда единственной отдушиной, единственной, где можно было почерпнуть... ну, духовную информацию, понимаешь... Это было несколько необычно – поэтому люди валили на вечера. И они ждали от поэзии чуда. Лекарства ждали от своих бед. Потом постепенно поэзия заняла свое место, бум кончился. Истинные любители поэзии остались, но их никогда не было очень много. А любопытные отсеялись. И сейчас...

– Но вот же, не далее как вчера, – использовал паузу я, – мы были свидетелями тому, как полторы тысячи человек, едва уместившиеся в зале, устроили овацию поэту Окуджаве... Пришли на встречу те, кто совсем недавно оставил Россию, и те, кто живет в эмиграции десять-пятнадцать лет. Там были представлены все слои общества! Так что, можно считать, мы наблюдали отражение энтузиазма современного российского народонаселения... Энтузиазма, проявляемого, как мне кажется, не только в связи с абстрактной любовью к авторской песне...

– Ты что имеешь в виду? – остановил меня Булат. Этого я почти ожидал, потому что знал, как не любит он, когда в разговоре с ним или просто в его присутствии говорят о достоинствах его книг, о его личной популярности... Убедиться в этом я имел возможность очень много раз.

– Я имею в виду отношение к поэту вообще – и к Окуджаве, в частности... – попробовал упорствовать я.

– Не будем обольщаться, – не согласился Булат. – Потому что многие здесь все-таки тоскуют по России. И я для всех – олицетворение России, вот в чем дело, понимаешь... У них это связано с молодостью, с надеждами...

– 3начит, все же ипостась поэта-кумира, поэта­пророка сохранилась – пусть не в полной мере, но применительно к определенному поколению людей и к определенной группе литераторов, – настаивал я. – Я думаю, что та часть людей из эмиграции, которая пришла на выступление, она достаточно представительна – и, наверное, для российского населения тоже.

– Может быть... Может быть... Должен тебе сказать, что я никогда на свой счет не обольщался: я всегда считал, что мои успехи, как и любой успех, связаны не столько с моими данными, сколько с качеством совпадения меня с потребностью времени. Вот потому я так прозвучал. А не потому, что я очень большое явление. Нет, – после недолгой паузы продолжил он, – если бы я сегодня вдруг появился с теми своими песнями, такого впечатления это, конечно бы, не произвело. Совсем другая атмосфера сейчас, совершенно другие запросы... Но я – как история уже, понимаешь...

– Признаюсь, я не однажды думал по этому поводу, пытался понять: время – да, совпадение – да... Но присутствует здесь еще нечто. – Не удержавшись, я снова нарушил табу, наложенное Окуджавой на собеседника: «меня при мне не обсуждать!» – Я вижу это нечто, главным образом, в противостоянии сомнительной концепции, выраженной поэтическими же, вроде бы, средствами – «Добро должно быть с кулаками...». И Куняев в этом утверждении вовсе не одинок. Все творчество Окуджавы – это утверждение чего-то совершенно противоположного: добро должно быть добро!

– Конечно, конечно! Кулак – это символ жестокости. Насилия. Ну, я не знаю, я себя обсуждать не хочу. Я никогда себя не анализировал, это не моя задача ...

Естественно. И мне оставалось лишь найти оправдание тому, что граница, допускаемая Булатом, снова оказалась мною нарушенной.

– Я просто ищу объяснения. Препарировать писательское творчество, на мой взгляд, вообще задача малоблагодарная. Вот написалось и написалось... С чем, конечно, не согласятся специалисты, ибо профессией их как раз являются подобные исследования.

– По опыту знаю, – продолжил свою мысль Окуджава, – если я подумаю: хорошо бы написать вот это, и оно произведет впечатление на этих – ничего не получится! Или получится чушь какая-то... Никогда нельзя задумываться над желаниями публики. Я кричу то, что мне кричится. А нравится это или не нравится – не моя забота. Потрафлять публике – это эстрадная манера. Да и то – серьезный эстрадный артист никогда не потрафляет публике, он делает свое дело. Вот Камбурова. Сначала ей было трудно, ее не понимали, не признавали. Постепенно образовался, как теперь это принято говорить, электорат, образовался круг ее почитателей – умных, серьезных.

– Но знаем мы и серьезных поэтов, грешащих слабостью: подбросить публике нечто, наверняка ей понравящееся.

– Есть, конечно! Но вот Пастернак никогда этим не грешил. И Мандельштам... И Ахматова...

– А с Пастернаком не приходилось встречаться? зацепился я за имя.

– Один раз в жизни я с ним столкнулся – и был в полуобморочном состоянии. Потому что для меня он – великий поэт. Я был совершенно неизвестен, не печатался еще. Шел 1948 год. Он приехал тогда в Тбилиси, его пригласили писатели Грузии – и я пошел к нему в гостиницу. Он меня очень хорошо принял, сказал какие-то слова, усадил, предложил – читайте! И я читал. Прочитанное мною на него никакого впечатления не произвело – потому что тогда я писал «под Пастернака». Еще я сказал ему, что учусь в Тбилисском университете и хотел бы перейти в Литинститут. И вот тут он заговорил – но не о моих стихах, а о том, что учиться надо в университете, и что все зависит от того, что в нас заложено, – где бы мы ни учились, кем бы мы ни были...

– Да, в действительности так и есть. Ну, что такое Литературный институт имени Горького? – смешно... В нашем университете преподаватели были не хуже, и знания нам давали более глубокие, чем в Литинституте... – «кузнице писательских кадров», – вставил я. – Но какие дворники там были!.. – Я имел в виду известную байку о талантливейшем Андрее Платонове: согласно ей, писатель, попавший в жестокую немилость, вынужден был ради жилья убирать двор московского Литинститута.

– Нет, – спокойно возразил Булат, – это легенда: он действительно жил там – это правда. А двор не подметал...

Окуджава поднялся, не спеша прошел в угол комнаты, где на стене был укреплен регулятор кондиционера воздуха. – Давай сделаем чуть прохладнее, ты не против? – Он вернулся к столу и, откинувшись в кресле, прикрыл глаза.

Я взглянул на часы – Ольге Владимировне пора уже вернуться из города, куда она отправилась с Булатом-младшим по каким-то случившимся здесь делам. Потом мы должны были ехать вместе. Они задерживались, следовательно, у нас оставалось еще время – чем я не преминул воспользоваться.

 Кто на кого влияет

– Есть на «Голосе Америки» русская передача, своего рода «Круглый стол», – предложил я тему. – Поясню, о чем беседуют за «Круглым столом». В прошлом году, например, обсуждалась, в числе других тем, высказанная поэтом Иосифом Бродским идея издать за государственный счет лучшие произведения американской поэзии и раздавать их бесплатно населению – в гостиницах, в супермаркетах, на улице. От чего, по мысли поэта, люди должны будут стать лучше. Приглашенный участвовать в беседе, на вопрос, как я отношусь к подобной идее, я ответил, что очень «за» – если, конечно, лауреат Нобелевской премии имеет в виду реализовать ее за свой счет или с помощью каких-то других благотворительных источников – но не за счет американского налогоплательщика...

А недавно для обсуждения было предложено следующее: как влияет на российскую словесность периодическая пресса, издаваемая за пределами метрополии? Иначе говоря, помогают ли зарубежные издания, оставаясь изолированными от влияния социальных перемен, происходящих в сегодняшней России, сохранить традиции и нормы русского языка? Мы говорили о газетах, о литературе, издаваемой там – и раскупаемой массовыми тиражами. Ведущие программы искали подтверждения (или опровержения) следующей мысли: здесь, в наших изданиях, сохраняется в чистоте русский язык – в то время как в самой метрополии он за эти годы критически переменился.

Словом, ситуация в беседе вырисовывалась совсем такая же, как в годы «белой» эмиграции – ни больше ни меньше!.. В числе аргументов приводился и следующий: обозреватели «Панорамы» П. Вайль и А. Генис публикуются сегодня и в российской периодике, чем непременно способствуют сохранению там культуры и традиций русского языка. И опять я не мог согласиться с ведущими: я действительно не очень себе представляю эссе, скажем, Петра Вайля напечатанным в сегодняшнем «Московском комсомольце».

А то обстоятельство, что он иногда публикуется в «Литературке», а Саша Генис заседает в Букеровском комитете – ну как оно может повлиять на язык, которым заговорила сегодня массовая пресса – в унисон читателю, приученному уже ко всякого рода «тусовкам», «беспределу» и «контактным телефонам», пестрящим на газетных полосах «Московского комсомольца», «Комсомолки» и прочих пионеров печатного (уместно добавить – и непечатного) слова!.. Что думает по этому поводу поэт Окуджава?

– Сложный вопрос... – Булат медленно разминал в пальцах короткую сигаретку. На ощупь найдя зажигалку, он прикурил и так же не глядя положил ее обратно на столик. – Для меня вообще литература никогда не делилась на эмигрантскую и российскую. Российские писатели, где бы они ни жили, остаются ими... Если определение «эмигрант», – перебил он себя, – понимать в политическом смысле, то есть человек, который вынужден был уехать, это другое дело. Но когда говорят «эмигрантский писатель» – это, по-моему, смешно.

– В контексте моего вопроса можно, например, предположить следующее: эмигрировавший писатель сохранил язык таким, с каким он уехал, в то время как остающийся и работающий в сегодняшней России, хочет он того или не хочет, подвержен влиянию языка улицы. У писателя есть уши – он не может не слышать...

Здесь я остановился, сообразив, что почти цитирую поэта. «Каждый пишет, как он слышит...» Господи, ну что с этим делать? Афористичность Окуджавы, емкость почти каждой его строки – мы же увезли это в себе, уезжая из страны. И если таможенник дозволял (случалось же такое!), на дне чемодана, бережно завернутая в дорожные тряпицы, покоилась старомодная круглая магнитофонная бобина с песнями Булата. Помните, как собирались эти бобины?

Это сейчас каждая уважающая себя студия звукозаписи в России, да и в русском зарубежье, строит немалую часть своего коммерческого успеха на выпуске его дисков. Боюсь сказать «по большей части», но нередко незаконном, то есть без разрешения и спроса у владельцев авторских прав. А тогда... Тогда любая запись была незаконной, а перезапись – тем более, потому что приравнивалась уже к «распространению»...

Окуджава моего замешательства, казалось, не заметил.

– Ну, в общем-то, язык меняется – и особенно заметно это в России. Иногда он может меняться под влиянием совершенно чуждых ему вещей, но сама логика его развития объективна: язык воспринимает новое. Крайности – это, конечно, нехорошо, а так, что же – перемены идут, и процесс это совершенно нормальный. Вообще же, меня никогда не интересовало разделение – эмигрантские писатели, российские... Меня интересовало: талантлив он или нет, открыватель или нет. Это самое главное!

Вот сейчас появилось среди молодежи очень много так называемых модернистов, авангардистов. Из истории литературы мы знаем, что это было – и не раз. Но из всего этого моря авангардистов кто-то один по-настоящему проявлялся благодаря своему таланту – и оставался в истории литературы. Александр Сергеевич, например, – ведь молодым человеком он был авангардистом по сравнению с Батюшковым, с Державиным и с Херасковым. Но благодаря таланту он открыл новое, он создал эпоху. А все остальные померкли, остальные – где-то там...

Или вот группа футуристов – шокировавшая всех и занимавшаяся саморекламой: но из них один Маяковский благодаря таланту, пусть со всеми своими недостатками, неважно, – но утвердился. А Бурлюка уже не очень помнят... Где Бурлюк, где Каменский? Все это смешно... Я вспоминаю сейчас один эпизод, он есть у меня в романе. Мой неродной дядя, муж родной моей тети – был сыном очень крупного фабриканта, принадлежал к золотой молодежи. В первые годы советской власти, во время нэпа, собирались они на проспекте Руставели, гуляли, шантрапили... И приехал в Тбилиси Василий Каменский. Они, встретив его на улице, подошли и спросили: вы пролетарский поэт Василий Каменский? Он говорит гордо – «Да!». И тогда один из них дал ему пощечину: «Вот тебе за это!»

Мы рассмеялись.

– Да, все зависит от таланта, – повторил Булат. – Больше ни от чего. Потому что, когда собирается кучка желающих нашуметь о себе и они издают манифесты, которые и понять-то трудно, – эпатаж это, ничего больше... А потом вот, видишь, – помолчав немного, продолжил он, – допустим, есть (я не буду называть сейчас фамилий) один молодой, очень талантливый... очень даровитый, – поправился он, – человек. Но жизнь его так сложилась, что ему не хватает известности. Он ужасно мучился по этому поводу и решил прошуметь. Произведениями своими он пока прошуметь не может, а прошуметь надо... Значит, что он делает? Он начинает поноситъ предшествующие поколения: что они все – ничтожества и прочее... Я даже придумал такие четыре строчки, – улыбнулся Булат: чтобы известным стать, не надобно горенье, а надо об...ть известное творенье... Вот этим и занимаются, понимаешь.

– Особенно стало модно на шестидесятников нападать... – добавил я. – Но и все же – судя по оглавлениям серьезных изданий российской периодики, появляются и сегодня новые имена. Вопрос: много ли их? И по силам ли им составить собою самостоятельный, значимый период, может быть, не только в литературе, подобно тому, как это случилось в 60-х? Мы-то здесь, на расстоянии, не всегда можем следить за ходом литературного процесса в России. Иногда я просматриваю каталоги «Международной книги», вижу имя, вижу солидный тираж: ну, думаю, наверно, популярный писатель, а мы о нем здесь и не слышали...

– Я тоже плохо их знаю. В этом смысле я похож на вас, между прочим. К тому же, живу я уединенно, очень мало ко мне в руки попадает такого, чтобы прочесть – и ахнуть. Пока я не встречал подобного у молодых. Нет, наверное, есть... конечно, есть! Но мне по этому поводу сказать нечего.

– А из работающих за рубежом?..

– Сегодня? Ну, вот, скажем, прочитал с интересом Владимова: «Генерал и его армия» – это очень серьезная вещь. И Войнович Володя – я читал несколько его повестей... Аксенова, трехтомник его последний, прочесть еще не успел, так что ничего не могу сказать.

– Американская критика на творчество Аксенова очень благожелательна, самые высокие оценки. И в пpecce его охотно публикуют. Вот и выходит, что зря пугали: мол, утратили почву, можно ставить точку на их творческих биографиях... На самом же деле получается, что отъезд писателей из России творческих их возможностей вовсе не отнял. Чаще, наоборот, – расширил их.

– Знаешь, в каком-то смысле на некоторых из них все же отъезд сказался. Но я не судья, я не могу сейчас обстоятельно анализировать – произошло это потому, что он уехал, или потому, что это просто очередная неудача, допустим, как у всех бывает. Что тут судить?

Идущему – осилить дорогу

Мы помолчали...

– Возвращаясь к ситуации в России, что можно сказать по поводу поддержки государством издательств, ставших частными, поддержки отдельных литераторов – следует ли это делать?

– Ты помнишь, – с готовностью поддержал тему Окуджава, – однажды, года два тому назад, группа литераторов обратилась с разговором в правительство – о необходимости материальной поддержки писателей и вообще работников искусства. В ответ выступил кто-то из ваших публицистов, сейчас не вспомню – не то Генис, не то Вайль.

Посмеявшись над этим предложением, он сказал, что в Америке, например, такого не существует, и это, мол, даже смешно. Да, вообще, конечно, к этому должно все сводиться – к самостоятельности пишущего, к его независимости от государства. Но, я думаю, когда происходит такой резкий перелом, переход всей системы из одного качества в другое, нужно год-два поддержать людей – да хотя бы в той степени, чтобы они не наложили на себя руки...

Потому что положение сложилось сегодня просто трагическое. Помочь-то надо чуть-чуть – а потом постепенно свести на нет эту помощь и предоставить возможность жить, как живут все. Мы имели в виду именно этот период... Представь себе: человек не умеет плавать – в других странах люди умеют плавать, а в России не умеют, – и вот решили бросить их всех в воду, провозгласив: будьте как все! Ну как можно! Один, два года надо поучить их плавать – потом пусть плавают.

– Это относится к поддержке конкретных людей или издательских структур? – попросил я уточнить.

– Конечно, издательств! Им государственная помощь нужна сегодня в первую очередь.

С этой мыслью оставалось соглашаться – или не соглашаться. Опираясь на скромный опыт издательской работы здесь, в Америке, я, честно говоря, не склонен был ее разделить, – имея в виду, что отсутствие государственной (да и любой иной) поддержки не помешало в свое время возникнуть, например, издательству «Ардис» в Мичигане, выпустившему сотни наименований русских книг. Или нашему «Альманаху» – а тому вот уже 17 лет...

Да и в самой России жива такая точка зрения: помощь государства определяет полную зависимость от него. Даже если она ничем не обусловлена – что в нашей стране, признаемся, бывает нечасто. Что же касается литераторов, например, их ситуация, действительно, выглядит критически: писать роман можно годами, а как в это время жить? Правда, существует в России замечательная организация, призванная помогать пишущим, – Литфонд. О его судьбе я и спросил моего собеседника.

– Здесь положение совсем не простое. Союз писателей – Российский, не нашей ориентации, так сказать, – это Окуджава произнес усмехаясь, – «бондаревский», требовал, чтобы им передали все имущество Литфонда. И они прошли все судебные инстанции – вплоть до заседания Верховного суда России, на котором и я присутствовал. Серьезнейшее заседание было.

Выступали те и другие – в частности, я, выступая не за бондаревскую, а за противоположную сторону, сказал следующее. Литфонд был образован 150 лет тому назад как независимая организация, призванная оказывать помощь нуждающимся литераторам. Потом, после революции, Литфонд подчинили Союзу писателей. Теперь новые времена, и я считаю целесообразным и логичным, чтобы Литфонд получил свой прежний статус, нормальный – с которым он родился. Суд так и постановил: никакой подчиненности. И помогает Литфонд сегодня и тем и другим – писателям. А средства его образуются из отчислений от гонораров и тому подобное – этих подробностей я не знаю. Пока вопрос решился так. Что будет дальше, сказать трудно: они там настроены враждебно, продолжают интриговать...

– А их, членов бондаревского Союза, численно, пожалуй, больше, чем тех, кто действительно есть писатели?

– Я думаю – больше. В Москве-то их не больше, а по России – безусловно больше. Есть очень много провинциальных организаций... Вот я сейчас вспоминаю Калугу, где я жил, – там тоже есть «писательская» организация. Кто они такие, ее члены? Неизвестно. Они, конечно, примыкают к бондаревцам – я для них вообще черт знает кто: интеллигент, что ли... Словом, непонятно кто – не то еврей, не то грузин, не то армянин... Вообще, что-то такое не наше; не российское.

– Но ведь что знаменательно – открыто не ругаются: я не видел, чтобы в последние, скажем, лет двадцать в прессе кто-то вдруг отругал Окуджаву.

– Нет, ругают за что-то – за 60-е годы, за прошлое; но так – нет, никто.

Оно и понятно – символ времени, символ неприятия подлейшего государственного устройства, духовного ему сопротивления, символ чистоты и порядочности, хранимый среди немногих оставшихся ценностей в растерзанной душе россиянина – иди, отругай его! Вслух я, конечно, ничего такого не сказал: не хотелось напороться на что-нибудь вроде «да ладно, брось ты это...». Но вот совсем недавно отмечалось семидесятилетие поэта – торжества произошли вполне всенародные.

– Много народу было на юбилее? – спросил я Окуджаву. Больше спросил для текста интервью, потому что немало подробностей с этого юбилея дошло и до нас, в том числе и видеолента. Хотелось, чтобы ответил сам Булат – как ему, при его огромной нелюбви ко всякого рода торжественным мероприятиям, показались эти юбилейные дни.

– Не могу сказать – много, театр-то, где была встреча, небольшой. Но набит он был битком. И на площади стояло в течение нескольких часов громадное число людей. Меня просили выйти на балкон, я ужасно не хотел: выглядеть, будто я, знаешь, Ленин, выступающий с балкона дворца Кшесинской, – очень неловко, не для меня это все. Но – заставили, упросили. В общем, я вышел, посмотрел. Знаешь, я боялся, что собрались... ну, бездельники уличные собрались там. Гляжу – стоят нищие интеллигенты...

– А настоящая интеллигенция – нищая? – этим полувопросом я попытался вывести из задумчивости умолкнувшего вдруг Булата.

– Конечно, конечно – да! – прищурившись, Окуджава вставил в мундштучок которую уже за это утро сигарету. – Но все-таки культура наша держится на ней – понимаешь, какая вещь. Вот я представляю себе: библиотека. Библиотекарша, образованная старая библиотекарша... С хорошим вкусом. Нищая. Но для нее существуют только книги! – хорошие книги – и она уговаривает тебя именно эту книгу взять. Это замечательно: она пропагандирует ее...

– И на этом она ничего не заработает, никаких денег...

– Что ты! Какие деньги! И так же в школе. Вот школьный учитель – настоящий учитель, я не имею в виду всяких там прохиндеев. Он трудится тоже за гроши – и вкладывает в тебя, вкладывает... Ради чего? Не ради заработка, понимаешь? Или врач – честный врач, который, работая за копейки, спасает человека.

– Они живы, они есть, они всегда сохраняются в России, при всех режимах. Я думаю, об этом можно судить хотя бы по тому, что Булат Окуджава снова ездит по стране. А ведь был период, когда не стало этих встреч – в восьмидесятые годы, кажется?

– Да. В 80-е, начало 90-х...

– А почему: неужели показалось, что прошла эпоха, что это уже больше никому не надо?

– И так казалось... Да и уже не приглашали. И, вообще, какая-то была ситуация... – Булат задумался, как бы вспоминая. – А сейчас, – он поднял глаза, – сейчас полно приглашений, только езжай! Потом, я тебе скажу, – еще такая отрадная деталь: вот я был в Новосибирске, и мне рассказали, что в течение трех последних лет никакого интереса к искусству там не было. Вообще погасло все это: к примеру, в филармонии в прекрасном зале выступает приезжий скрипач с мировым именем – 15 человек в зале собиралось. И все... А последний год – сплошные аншлаги!

– Есть какое-то объяснение этой перемене?

– Я думаю, люди постепенно приспособились к жизни. Научились зарабатывать, нашли свое место, свою нишу в этой новой ситуации, раскрепостились, пропало безразличие. И хочется им получить что-то для души, хочется освежиться, что ли.

– Освежиться... – повторил я за Окуджавой. – В ноябре, говорят, ожидают события...

Такого рода политика

Беседовали мы примерно за месяц до «ноябрьского» юбилея, и в российской прессе муссировались слухи – может быть, не без подачи заинтересованных сторон, – что определенные силы непременно используют годовщину для «освежения» ситуации в стране: забастовок, демонстраций и, соответственно, уличных беспорядков. А там, глядишь...

– Я не думаю, что произойдет подобное тому, что бывало раньше. Во-первых, люди устали от политики. Да и политика достаточно себя скомпрометировала, такого рода политика, – добавил он. – Митинги там, знаешь, многотысячные... нет, вряд ли. Остались какие-то любители митинговщины, старые коммунисты – «за Сталина!» – но это капля... Единственное, что серьезно может случиться – крупная политическая забастовка. Например, забастовка шахтеров по стране.

Это – серьезно! А так, на площадях и улицах – обычные жители. Ну, сбегутся зева-а-аки, – протянул, как бы подчеркивая пренебрежение этим фактором, Булат. – Я вот себе представил и хотел даже написать рассказ, только я его не написал. И не буду писать, но мысль была такая: 91-й год, некий Ваня, молодой человек, идет однажды по Краснопресненской набережной – и видит, что такое? Какие-то баррикады, понимаешь, там, молодые люди с гитарами, поют. Настрой такой приподнятый у людей, Ельцин на броневике.

– Что такое? – спрашивает. Ему говорят: за свободу мы тут!

– Да? Ну, я тоже!

Приходит 93-й год. Идет он с работы, там же, и видит: опять баррикады. – Вы чего тут? – Мы за свободу! – А, давай, падло!.. И опять...

– Раз уж мы заговорили об октябре – вот стреляли по Белому дому, – а надо ли было?

– Я думаю, это от паники.

– То есть не следовало стрелять?

– Не следовало, конечно! Теперь, уже задним числом, омоновцы и всякие там эти структуры – как их называют – «Альфа», – они теперь заявляют: вообще там одного батальона было достаточно, чтобы всех утихомирить и чтобы все встало на свои места. Ну, а где он был, этот батальон – я не знаю. Знаю, что была паника. Была жуткая паника.

– Люди боялись потерять все сразу...

– Конечно! Была жуткая паника, – повторил Булат, – вот они и стали палить. Потом начались легенды: о том, что там погибло 5 тысяч, что подземными ходами возили трупы... Все это провокация. Конечно, какое-то число людей погибло. Здание... ну, здание – хрен с ним, его уже восстановили, ничего не заметно. Вообще же, я всегда считал: хоть я, конечно, против стрельбы и всего такого, но власть должна быть твердой. Тем более в нашем обществе, незаконопослушном, понимаешь?

Власть должна быть твердой! – убежденно повторил он. – Не жестокой – но жесткой. Она должна опираться не на насилие, но на силу, – уважительно подчеркнул он слово «сила». – А как же иначе? Тогда ведь страдают добропорядочные люди – если какая-то кучка мерзавцев, понимаешь... – не окончив фразы, он, помолчав секунду-другую, продолжил: – Я всегда это считал. Но, вот, к сожалению, Ельцин.... Я уже об этом как­то говорил тебе: существует такая очень интересная формула – русский может поднять единовременно тонну, но он не может каждый день систематически поднимать по килограмму. Ельцин – типичный русский. Вот он в 91-м году поднял тонну, да? – и заснул. И тут началось черт знает что: и фашисты появились, и вооружаться начали, и дошло в конце концов до 93-го года.

Разбудили Ельцина, он встал, поднял тонну – и опять заснул. Ему в телевизионном интервью Эльдар Рязанов говорит: «Борис Николаевич, извините меня, пожалуйста, но я вам задам такой вопрос. Говорят, что вы всегда нуждаетесь в подталкивании – правда ли это?» Что бы сказал на его месте Горбачев, допустим, или какой-нибудь другой деятель? Он сказал бы: неправда, у меня есть твердая линия, и я точно знаю, когда и что делать. А Ельцин ответил: «Да, что делать – меня надо подталкивать!» – Булат рассмеялся. – И мне нравится в нем это умение – признавать свои слабости.

– Но имеет ли лидер России сегодня право на слабости? Нация нездорова – и лекарства могут требоваться жестокие, болезненные...

– Конечно! – согласился Булат. – Тем более – нация, которая привыкла на протяжении нескольких веков жить под палкой... Даже не нация – это неправильно. Это же многонациональная страна. Это – общество больно.

Окуджава был прав – я неуклюже употребил американизм, полагая, что и собеседнику он мог уже стать привычен: нация – народ – общество...

– Возможно – то, что я скажу, выглядит крамолой. Но сейчас, прокручивая в памяти задним числом события последнего десятилетия, думаю, что реальные возможности привести страну к подлинной демократии были упущены при Горбачеве: может быть, надо было не революционным путем, но постепенно вводить страну в демократию?

– Да, приучать надо было. Горбачев, в общем-то, был прав в своей постепенности, но был не прав в структурах, которые он постепенно создавал. У него все вывалилось из рук, и все действовало без него. Он уже ничего не понимал: что нужно, что не нужно... Хотя сегодня я могу сказать, что вижу очень незначительное, но все же движение. Я все время наблюдаю, я вижу это. Россия ничего почти не умеет, поэтому она очень медленно это все осваивает.

 С чем пришел, человек?

– Американцы из российской эмиграции с симпатией и сочувствием наблюдают за тем, что происходит в России. Я просто не знаю среди своих знакомых кого-либо, кто говорил бы: «чем хуже – тем лучше!». Люди сопереживают, они надеются, что в конечном счете все образуется – мне кажется, это было заметно и на встречах с теми, кто пришел увидеть Окуджаву, услышать его. Можем мы сегодня со страниц «Панорамы» что-то пожелать, в свою очередь, ее читателям?

– Что пожелать? Прежде всего, я думаю, – при любых обстоятельствах сохранять человеческое достоинство. И здравый смысл... Особенно молодежи, тем, кто переживает самую трудную пору – определения себя, своего места в жизни. Решить, кто ты, для чего ты здесь, определиться. Потому что некто, например, даже не подозревает, что он замечательный краснодеревщик – и он мечтает быть врачом. И будет врачом – но умер в нем гениальный краснодеревщик.

– Стало быть, человек появляется на земле с предназначенной только ему миссией? Или все определяется какими-то его качествами, приобретенными в жизненном опыте, не заданными откуда-то «оттуда»?..

– Видишь ли, если бы я был верующим, я, может быть, и сказал бы, что это ниспослано свыше, что это – предназначение Господне. Может быть... Но так как я неверующий... то есть, не то чтобы неверующий, – быстро поправился он, – ну, нерелигиозный, скажем. Я говорю, что это – сочетание, гармония развития природы и личности.

– И значит, наши качества определяются каким-то совпадением обстоятельств? – продолжал допытываться я.

– Это – тайна...

– Но раз тайна, следует, наверное, признать какую-то силу, которая ее создала и хранит...

– Конечно, конечно. Я считаю, что есть такая сила, для меня это – логика развития природы и общества, логика, заложенная в них и объективная для нас.

– Словом, то, что философы называют Логос... И, выходит, нам остается выполнять его волю – не забывая при этом, что существует еще философская категория, определяемая как свобода воли.. Иначе говоря, выбор.

– А самое главное, – добавил Булат, – не прельщаться крайностями. Фанатизм я терпеть не моrу. Не только в религии – в обычной жизни. Ненавижу их просто, фанатиков! Фанатизм – всегда от полуграмотности и от отсутствия здравого смысла. Эти вот крайности – либо красные, либо белые... Либо хорошее, либо плохое...

– Запад как раз от этого лечит. Я знаю многих, кто, пожив здесь даже недолго, год-друrой, переменился, научился слушать, обрел способность к толерантности...

– Они, – Окуджава, надеюсь, говорил это и о нас, живущих теперь здесь, – иммунитет имеют, выработали его. Россия этого иммунитета не имеет – против зла, против вот этого всего. Хотя и тут, на Западе, – добавил он, – тоже крайних мнений полно – экстремизма всякого.

– Но здесь это, скорее, маргинальное явление. В России же – общее и возникшее – как раз то, о чем мы сегодня говорили – в результате ее исторического развития. Грустный результат.

– Видишь ли, многовековая палка – большая палка, маленькая, неважно, в особенности страшна сталинская палка – она создала новую психологию. А когда палку убрали – выявилось подлинное лицо... Говорят – ну как же так: раньше у нас была дружба народов, а теперь все воюют. Да не было ее – просто сверху так прикрывалось. А внутри все это было и кипело.

– «Кипел наш разум возмущенный», – не знаю, к месту ли, процитировал я. – Не случайная, наверное, строчка?

– Много чего не случайного... «Закон, что дышло – куда повернул, туда и вышло» – тоже не случайно... Тоже не случайно, – задумчиво повторил Булат. – Или вот – «Веселие Руси есть пити»...

– Ну, это не самое плохое...

– Не самое плохое, но должен тебе сказать: я, как член президентской комиссии по помилованиям, читаю очень много материалов, уголовных в том числе. И я делаю вывод: во-первых, 99 процентов убийств в России происходит на почве пьянки. Один процент – это сознательный бандитизм, а 99 процентов – на почве пьянки. И, во-вторых: 95 процентов всяких преступников – это выходцы из рабочих и из крестьян...

Забренчал приглушенный звонок телефона – вернулась из города Ольга. Я произнес в магнитофон какие-то формальные слова, как бы завершающие наше интервью: спасибо большое, Булат Шалвович, за беседу, наши читатели рады знать, что Окуджава снова в Америке, что он в добром здравии, активен, и мы все счастливы будем видеть его здесь снова и снова и аплодировать ему. Впрочем, почему формальные? Мы ведь действительно так думаем и так чувствуем.

***

Первая часть работы с текстом нашей беседы – прослушивание магнитофонной записи и превращение ее затем в машинописный текст – оказалась нелегкой: несмотря на мои ухищрения, фон, создавшийся гудением кондиционера, в каких-то местах почти заглушал негромкий голос Булата, и мне приходилось возвращаться по многу раз к каким-то фрагментам записи, заново прослушивать их. Но зато, когда текст лег на бумажные страницы и когда я заново прочел его, то почувствовал вдруг, что не испытываю ни малейшего соблазна как-то приглаживать его или чистить – что бывает обычным и неизбежным при подобной работе. Колорит живой речи Окуджавы редакторской обработке не поддается. Да и не надо.

Октябрь-декабрь 1994 г.

Боже, благослови Америку

(из культовой американской песни)

Сейчас, годы спустя, все случившееся в те дни порою кажется вычитанным, услышанным от кого-то... Но это было – на твоих глазах и с долей твоего участия в череде неожиданных, не всегда последовательных событий мая 1991-го.

Время уходит, но не уходят вместе с ним из памяти, а наоборот, видятся значимыми даже мельчайшие обстоятельства, при которых все, что случилось – случилось.

Но и не только в памяти дело... Не всегда чувствуешь себя готовым отвечать на расспросы даже близких, а нередко и вовсе незнакомых тебе людей. Все они участливы, доброжелательны, они бережно сохраняют память о замечательном человеке. И все же...

Потому что, рассказывая, надо возвращаться памятью в ту ночь, когда мы с Ольгой Владимировной сидели у телефона и думали... нет, просто пытались сообразить: кого из друзей мы упустили, кто еще не знает о беде, настигшей ее мужа.

***

Начало, казалось, было совершенно замечательное. Застал я их телефонным звонком, когда Булат, Оля и Булат-младший – Буля, оказались в нашем штате: там, в Сан-Франциско, предстояла встреча со съехавшимися со всей Северной Калифорнии бывшими россиянами. Когда-то, порывая, а люди это точно знали, навсегда со страной своего рождения, они везли все же с собой в необратимое, как путь через Стикс, странствие самый драгоценный свой багаж. Этот багаж не по силам было отнять у них вместе с гражданством чиновникам ОВИРов: с ними оставался язык, на котором они учились говорить.

И еще – песни...

Тогда, перед приездом Булата с семьей, в короткой и оставшейся анонимной газетной заметке я, помнится, писал об удивительной смысловой емкости каждой строфы, рождаемой талантом Окуджавы, о совершенно особой афористичности его поэзии. Сейчас я добавил бы: тот, кто может не просто уловить, но принять ее философию, ее глубинный смысл, заключенный в бесконечной любви, даже в обожествлении живого и сущего, тому доступно понимание счастья – быть.

Вот вы берете в руки его сборник, ставите на проигрыватель привезенный с собою диск, остаетесь с ним – ну, хотя бы на полчаса... Замечаете? И потом, может быть, спустя недели, вы слышите вдруг собственный голос, повторяющий строки Окуджавы. Как сейчас: я ударяю пальцами по буковкам, наклеенным поверх латиницы моей клавиатуры, наблюдаю на экране рождение этих абзацев – а из памяти не уходит его

...не запирайте вашу дверь, пусть будет дверь открыта...

Говоря сегодня о творчестве Окуджавы, обращаясь к его человеческой сущности, постоянно чувствуешь опасность соскользнуть в выспреннюю фразу, употребить нечто высокопарное, – а ведь делать этого ни в коем случае нельзя, как бы ни тянуло: сам он не просто избегал, но активно не принимал подобных речевых оборотов, особенно в свой адрес. Дома у меня, вспоминаю я сейчас, если в его присутствии кого-то заносило в эту зону (всегда и вполне искренне), Булат либо сразу переводил разговор на другую тему, либо, быстро найдя себе несрочное на самом деле занятие, покидал место беседы, и минутой спустя мы видели его уже в дальнем углу комнаты – у рояля, например, поигрывающим несложные гаммы, нащупывающим новую мелодию...

***

Да. В том разговоре я повторил сказанное по телефону неделей раньше, когда они еще были в Вашингтоне и в вечер после выступления гостили у Аксеновых: жду, буду рад, если решат остановиться у меня – хоть сразу по приезде, хоть после выступления. Правильнее было бы сказать – "выступлений", потому что, помимо лос-анджелесской, предстояла отмененная Булатом позже (как принято у наших импресарио объяснять – "по техническим причинам") поездка в Сан-Диего.

Здесь позволю себе цитату из его письма, пришедшего примерно за год до того: "Дорогой Саша... Приехать, к сожалению, не можем, но, надеюсь, как-нибудь выберемся". (Соблазнительно привести и концовку: "...в Переделкино осень. В России бардак. Но не столько по злому умыслу, сколько по недомыслию. Обнимаю тебя от всех нас. Булат".)

А в этот раз почти условились! Правда, еще тогда, у Аксеновых, как бы между прочим, Булат посетовал на недомогание: шалит сердце, особо почувствовалось это здесь, в Штатах, в поездках по стране. Мне запомнилась его интонация – как он с досадой произнес: "Стенокардия замучила".

– Покажемся врачам в Лос-Анджелесе...

Прозвучало у меня это не очень уверенно: я помнил о некоторой дистанции, которую Булат установил между собой и медучреждениями – и старательно хранил ее...

Так и в этот раз.

– Не знаю... В Нью-Йорке сделали кардиограмму, Оля настояла, вроде ничего тревожного. Да и в Бостоне, на обратном пути, хотел посмотреть кардиолог. В общем, ты поговори с Олей, она ведает этими делами...

Словом, мы не в первый раз загадывали: вот, завершится гастроль – и они задержатся в Лос-Анджелесе, безо всяких уже дел и обязательных встреч, просто перевести дух. И задержались – почти на полгода...

***

Поставив автомобиль в дальнем углу двора (мы и там-то с немалым трудом нашли место, хотя по протяженности он занимал солидный голливудский квартал), мы шли следом за группой зрителей к зданию самой школы, где готовилось выступление Окуджавы. На самом подходе к ней нас остановил Квирикадзе – кинорежиссер и сценарист, к тому времени автор нескольких оригинальных лент; последняя из них носила название "Путешествие товарища Сталина в Африку", и это вполне говорило само за себя.

Ираклий в Америке оказался именно с этим фильмом, картина имела успех, и настигший его здесь инфаркт никак не был связан с результатами его визита – не вовремя подвело здоровье. Хотя когда это бывает вовремя?.. Ираклию сделали операцию на открытом сердце, и теперь, несколько месяцев спустя, он вдруг запрыгал перед Булатом. Он подпрыгивал и, подобный большой веселой птице, махал руками-крыльями, на лету объясняя, что американская медицина – лучшая в мире, и вот он, Ираклий Квирикадзе, после такой операции готов ставить рекорды в любом виде спорта.

***

Был концерт. Нет, Окуджава не любил это слово – была встреча его с русским Лос-Анджелесом. Бесконечно трогательное свидание, наполненное непрерывным диалогом зала и исполнителя: когда Булат пел или когда он читал стихи, а зал безмолвствовал – все равно этот диалог не прекращался, и, казалось, насыщенные живым электричеством нити протянулись от сцены к слушателям, они как бы продолжали струны инструмента, который держал в руках Булат. Окуджава ощущал это и, воспринимая реакцию сидящих в зале, произносил слова, которые они помнили и которых ждали от него.

***

Кардиограмма оказалась скверная – настолько, что Юрий Бузи (фамилия доктора Бузиашвили здесь, для американских коллег и пациентов, оказалась бы совершенно непроизносима), едва взглянув на длинную полосу бумажной ленты, по которой протянулась прыгающая чернильная линия, предложил – да нет, почти потребовал: немедля сделать катетеризацию сердца. Заглянуть вовнутрь, установить точный диагноз и решать – что делать дальше.

– Как? – с грузинским темпераментом восклицал он, опять и опять рассматривая ленту, – как можно!

Он искренне не понимал, "как можно" было отпускать Булата из Нью-Йорка, где симптомы болезни обострились и впервые дали о себе знать по-настоящему, и где врач, наскоро осмотревший его, похлопал весело поэта по плечу и со словами "Все в полном порядке!" дал "добро" на его поездку – дальше, по стране. Нет, не просто поездку – но напряженную работу, протянувшуюся на многие тысячи миль, на меняющиеся временные и климатические пояса, на восемь огромных концертных залов, появление на сцене которых требовало не просто особой собранности выступающего, но свойственной выступлениям Булата полной и самоотверженной отдачи.

***

За три или четыре дня до операции – а о том, что в ней будет необходимость, никто из нас тогда не подозревал, – собрались человек тридцать моих приятелей. Это были те, кто хотел слышать Окуджаву вблизи, не будучи отделенным от него рядами кресел. И еще они надеялись перекинуться с ним хотя бы парой слов, пожать его руку.

К этой встрече он, Ольга и младший Булат уже с неделю жили у меня – и я мог наблюдать, как все чаще и быстрее утомлялся он от самой, казалось бы, нетрудной работы, от незначительных усилий, даже от неспешной ходьбы. А в тот вечер...

Ольга, почти не мигая, смотрела на Булата, пристроившегося как-то с краю, в привычной ему манере, на высоком деревянном стуле. Булат читал стихи... поднимал на колени гитару и пел – две, три, четыре песенки... нет, баллады, недлинные, спокойно-размеренные и удивительно мелодичные, но порою вдруг взрывающиеся изнутри неожиданным мажорным импульсом.

Небольшая домашняя видеокамера, установленная на треножник, фиксировала каждое слово и каждое движение Булата, каждый звук, извлекаемый аккомпанирующим ему сыном из старенького рояля. Эта лента теперь хранится у меня отдельно от всего видеоархива, но вместе с другими – где он, Оля, Буля в художественной галерее на бульваре Беверли, на набережной лос-анджелесской Венеции, в Китайском городе...

Потом, много дней спустя, мы – Ольга, Булат и я, сгрудившись вокруг портативного кассетника, слушали двухчасовую передачу калифорнийской радиостанции, часть которой была посвящена Булату: записывал я ее просто так, для памяти. Характерное пощелкивание иглы, задевающей царапины на вертящемся в эти минуты в студии диске, безапелляционно свидетельствовало: пластинка (а это была запись, сделанная несколько лет назад в Париже) не лежала в конверте, дожидаясь своего часа: ее слушали – часто и подолгу.

И я в какой уж раз пытался разгадать тайну, которую знал, правильнее сказать, которой от рождения был награжден Булат, – обходиться без перевода на английский... или японский... или шведский...

Не кажется удивительным, что его строфы растаскиваются по заголовкам в русской периодике, отечественной и эмигрантской. "Возьмемся за руки, друзья..." – придумывать не надо, Булат уже все написал. Или исполненный отчаяния и горечи текст недавнего по тем дням интервью Майи Плисецкой: "Ах, страна, что ты, подлая, сделала".

Но вот сейчас: что, что могло побудить хорошо известного в США и не знающего трех слов по-русски искусствоведа подготовить передачу, а одну из самых популярных калифорнийских радиостанций пригласить его специально для этой цели? Ну, сколько русских слышали в тот час передачу – тысяча? Слушателей должно быть десятки тысяч: время в эфире дорого, даже очень дорого. Стало быть, продюсер программы должен бы быть сумасшедшим, чтобы предлагать передачи, которые разорят радиостанцию. Значит, не разоряют...

***

Вернусь к тому вечеру. Когда все расходились – где-то в первом часу ночи, – Ольга шепнула мне: "Видел? Вот так всегда, когда его слушают... Господи, откуда он силы берет? Ты же помнишь его днем сегодня".

Помню. Конечно, помню: он ходил мрачный, сутулясь, по двору, руки в карманах, освобождая их время от времени только затем, чтобы потереть грудь. Ольга горестно смотрела на него и ни о чем не спрашивала. Она знала – жмет. Так, что порой трудно дышать. Вот уже почти месяц. И почти каждый день.

Вечер этот был, кажется, в четверг. А в понедельник следующей недели к 6 утра мы "прописывали" Окуджаву в медицинском центре Святого Винсента: здесь, в госпитале, принадлежащем католической епархии, базируется один из лучших в стране "институтов сердца" – клиника, где умельцы с медицинскими дипломами пытаются помочь Всевышнему исправить Его упущения и недосмотры.

Собственно проверка – серия медицинских тестов – была назначена на 7:00, именно к этому времени появился Юра Бузи, и Булата, уже переодетого в больничный халат с забавными, затягивающимися на спине тесемками, усадили в кресло, оснащенное по бокам большими велосипедными колесами. Рослый санитар и смешливая круглолицая филиппинка, подталкивая и направляя сзади кресло, покатили Булата по бесконечным коридорам, наказав нам ждать результатов теста в отведенных для отдыха комнатках (они были здесь на каждом этаже), или в местной столовой.

Мы выбрали второе: нагрузив поднос картонными стаканчиками с плещущимся в них американским подобием кофе, крупными, не вполне зрелыми персиками и сладковатыми плюшками, провели чуть больше часа здесь же за столиком, время от времени звоня по внутреннему телефону на санитарный пост 4-го этажа, куда вскоре обещали вернуть Булата.

***

– Операция неизбежна. Желательно – как можно скорее... Может быть, даже сегодня. Аорта перекрыта на 90 процентов.

Бузи выжидательно смотрел на Ольгу. "На 90 процентов...". Это значит: в сердце на столько же меньше поступает крови.

Мы спустились на первый этаж – здесь, в просторном помещении, смежном с коридором, ведущим в административную часть здания, и разделенном легкими переборками на небольшие клетушки, сидели сотрудники финансовой части и беседовали с выписываемыми или только еще поступающими сюда пациентами. Чаще – с членами их семейств.

Предъявленные Ольгой бумаги, свидетельствующие о купленном ими по приезде в США страховом полисе, произвели должное впечатление на принимавшую нас чиновницу – молодую восточного вида женщину по имени, кажется, Зизи. Или – Заза, сейчас не вспомнить. Удалившись ненадолго вглубь офиса, она вскоре вернулась, приветливо улыбаясь.

– У вас все в порядке, страховка покрывает 10 тысяч.

– А сколько может стоить операция? – это спросил я: разговор, естественно, велся на английском, причем мне не без оснований казалось, что принимавшая нас сотрудница госпиталя живет в Америке не так уж давно. Однако друг друга мы понимали.

– Тысяч 25. И поскольку пациент не является жителем США, вам придется оплатить разницу сейчас. Во всяком случае, до начала операции.

– Но, позвольте: в кармане никто 15 тысяч на всякий случай не носит. И если операцию назначат на сегодня?..

Чиновница заученно (не мы же первые оказывались в подобной ситуации), но при этом и смущенно улыбаясь, пожала плечами... Так...

Бузи, переговорив с доктором Йокоямой, блестящим, может быть, даже лучшим в Калифорнии хирургом, работающим на открытом сердце, и заручившись его согласием на немедленную операцию, уехал в свой офис – его ждали больные. А мы, Ольга, Буля и я, оставив Булата в палате с кучей газет и журналов, советских и местных, спустя полчаса хлебали у меня дома остатки сваренной третьего дня ухи, заслужившей, кстати, высшую оценку моих нынешних гостей. ("Дорогой Саша! Если мы приедем, не забудь приготовить уху!" – это приписка в мой адрес из письма, адресованного Лиле Соколовой. Я и приготовил...)

Что же касается русских газет, их Булат всегда ждал с нетерпением: его волновало все, что происходило на родине, – где бы и как далеко он от ее границ ни оказывался.

Здесь не могу не вспомнить эпизод – вроде бы мимолетный, вроде бы забавный, но и оказавшийся столь значимым в контексте зашедшей как-то у нас беседы, что я запомнил его почти дословно.

При одной московской церкви состоял служкой или кем-то в этом роде парень, слагавший стихи. Булат, сопровождавший Ольгу в дни посещений ею церковных служб, что случалось более-менее регулярно – настолько, насколько позволяла жизнь, – внутрь обычно не заходил, но прогуливался неподалеку от святого храма, ожидая жену.

Служка, назовем его Коля, прознав, что видит вблизи настоящего поэта, показывал иногда Булату свои стихи – хотя то, что Коля делал, и стихами-то можно было назвать с большой натяжкой. Булат, однако, внимательно его слушал, даже иногда давал советы, но всерьез творчество Коли по понятным причинам не принимал.

Заметим в этой связи, что для россиян желание самовыразиться в поэтической форме есть нечто органичное, может быть, как раз и составляющее частицу "загадочной", как ее называют, русской души. Так вот, нечто схожее случалось и в Пушкинском музее, где сторожем служил парень по имени Сергей Волгин – это имя напомнила мне в одном из наших недавних разговоров Ольга. И однажды тот прочел четверостишие, поразившее Булата настолько, что он запомнил и вот теперь по памяти смог его воспроизвести. Я его тоже запомнил:

Обладая талантом,

Нелюбимым в России,

Надо стать эмигрантом,

Чтоб вернуться мессией...

Черт меня дернул тогда влезть со своей шуткой.

– Неплохо, – прокомментировал я, – хотя редакторский опыт подсказывает: стихи можно урезать вдвое.

Булат вопросительно посмотрел на меня, и я продолжил:

– Здесь явно лишние 2-я и 4-я строки. Смотри, как хорошо без них: "Обладая талантом... надо стать эмигрантом...". Вот и все.

Булат улыбнулся. И почти сразу нахмурился: шутка моя была явно не в жилу – она могла быть понята как намек (хотя, видит Бог, ничего я такого в виду не имел).

Булат же и в шутку не мог помыслить, что таланту в нынешней России ничто больше не светит... При этом к так называемым "национал-патриотам" Булат относился с большой осторожностью и недоверием. Помню, как-то, отложив просмотренные номера российских газет, в числе которых оказался и прохановский "День", он заметил: "Кошка – тоже патриот. Это же, в конце концов, биологическая особенность – "русский"... Чем же тут хвастать-то? Что дышу местным воздухом?".

– Ну, что будем делать? – вопрос этот относился исключительно к способу немедленного, в течение ближайших двух-трех часов, получения требуемой суммы. Сама сумма не казалась столь уж невероятной, и располагай мы двумя-тремя днями... Но двух-трех дней не было. Не было и одного – было только сегодня.

Сейчас, добравшись до этих строк, я понимаю степень самонадеянности, с которой начал эти заметки – все, мол, помнится, будто было только что: на самом же деле события тех суток смешались в памяти в одну непрерывную ленту, и точную их последовательность установить сегодня вовсе нелегко...

Кажется, Эрнст Неизвестный был первым, кого мы застали телефонным звонком в Нью-Йорке. Сначала с ним говорила Ольга, потом трубку взял я.

Его реакция была мгновенной:

– Старик, я могу заложить дом – но ведь это недели... А где же сразу взять столько?..

Естественно, это первое, что и мне пришло в голову – но за нереальностью было отвергнуто. Все же, спустя час мы уже знали, что здесь, на месте, мы можем располагать если не всеми 15 тысячами, то значительной частью этой суммы. Следовало торопиться – тогда в три часа дня большинство банков закрывали двери. И было около часа, когда раздался этот звонок.

– Вас беспокоят из госпиталя. Извините, но вас проинформировали не совсем точно: стоимость операции составит около 50 тысяч. И внести их надо сразу. Предпочтительно – сегодня. В противном случае мы выпишем больного.

– Как? Куда выпишете? Его же готовят к операции!

– Не обязательно домой – мы можем перевести его в другой госпиталь. В государственный...

Что такое государственный госпиталь, я знал: мне доводилось навещать в одном из них, далеко не худшем в Америке, Володю Рачихина: заместитель директора картины, он бежал в Мексике из группы Бондарчука, снимавшего там "Красные колокола". И стал героем моей только что вышедшей книги – я приносил ему в больницу ее сигнальный экземпляр.

Потом... потом Рачихин умер, в книге была дописана "последняя глава", где я привел описание той больничной палаты в бесплатной (для неимущих пациентов) университетской клинике, – и с сохраненным редакцией предисловием В.Максимова книга была издана заново. А за много лет до того я навещал в Боткинской больнице, что почти в центре Москвы, на Беговой улице, приболевшую тещу.

Благодаря каким-то моим тогдашним связям в медицинском мире, ее вскоре перевели из коридора, ставшего ее первым больничным пристанищем, в палату, где тесно, ряд к ряду, одна к одной умещалось несколько десятков коек. "Царство скорби! – комментировала Елизавета Николаевна окружение, в котором она оказалась, – видел бы это Боткин, он бы в гробу перевернулся!".

Не стану утверждать, что нечто подобное я застал, навещая Рачихина. И все же... В общем, о том, чтобы переводить Булата в государственный госпиталь, речи быть не могло. И не было...

***

Да, не все способна сохранить наша память: ну как удержать, например, в голове последовательность звонков, которые мы с Олей безостановочно производили, листая наши телефонные блокноты в попытках застать московских друзей, берлинских, нью-йоркских, бостонских... Здесь день – там ночь, этот в отъезде, тот в больнице...

И почти сразу – шквал ответных звонков.

Не только ответных: весть о болезни Булата распространилась со скоростью, потребной на то, чтобы, узнав о ней, набрать на телефонном аппарате мой номер. Аксенов, Суслов, Надеин – из Вашингтона, Шемякин – из Нью-Йорка... Вознесенский... Коротич... Яковлев Егор – это все из Москвы... Ришина Ира, давняя приятельница и соседка по Переделкино – от себя, но и от "Литературки"... А еще "Комсомолка", "Известия"... и вот – сама официозная "Правда".

Очнулись советский консулат в Сан-Франциско и посольство в Вашингтоне: "Что с Окуджавой? Какая помощь нужна?". – "Нужны деньги!". – "Сколько?". – "Много – 40 тысяч, по меньшей мере! Хотя бы гарантии на эту сумму – чтобы провели операцию". После продолжительного молчания: "Будем связываться с Москвой...".

Связываются – до сих пор.

Выручка пришла с неожиданной стороны: один из первых, кто сказал "все сделаем", был живший в Германии Лев Копелев. И сделал, убедив крупнейшее немецкое издательство "Бертельсман", собиравшееся, кстати, печатать сборник Окуджавы, прислать письмо, в котором гарантировалась компенсация госпиталю требуемой суммы. Главное – чтобы операция не откладывалась! Чуть позже позвонил Евтушенко: "Смогу набрать тысяч 10". – "Спасибо, пока – подожди", – Ольга уже держала в руках телеграмму Копелева. Похоже, все устраивалось.

В редакции "Панорамы"

Потом, дни и нередко даже недели спустя, после первых наших бессонных ночей, после операции и после публикаций в калифорнийской "Панораме", ударили в колокола русские газеты и радиостанции Восточного побережья США – когда надо было рассчитываться с госпиталем. И ведь, в основном, рассчитались: небольшую часть, кажется, тысяч 10 госпиталь взял на себя, тысяч 20 собрали эмигранты. Я и сейчас храню их письма – трогательные, преисполненные почтительной любви к Поэту, – которыми сопровождались денежные чеки: на 5, 10, 50 долларов...

И ни копейки из России.

Правда, дошли до нас газетные заметки, что где-то в Донецке или Ростове развернули кампанию по сбору средств "на операцию Окуджаве" – где те деньги, никто до сей поры не ведает.

Не молчала и американская пресса: журналисты в "Лос-Анджелес Таймс", например, с изумлением отмечали энтузиазм, проявленный новыми жителями США при сборе средств на операцию российскому поэту. И помещали фотографии, особо часто ту, трех- или даже пятилетней давности, где мы с Булатом гладим устроившегося у наших ног добермана по кличке Фобос. Откуда газета достала эту фотографию, понятия не имею: может, у наших друзей, может, в "Панораме", где я в те дни появлялся на самое короткое время.

Санитары в голубых халатах катили кровать Булата в операционную, мы до какой-то двери сопровождали его, и я изумлялся абсолютному спокойствию, с которым он встречал эти часы. Уже потом, много позже, снова оказавшись в Штатах, он признавался, что да, боялся операции – но еще больше боялся уронить, как он выразился, достоинство – "показать, что боюсь". А так – "...два раза вдохнул – и уснул".

И знаете, что было одним из первых вопросов Булата, когда он отошел от наркоза и нас допустили к нему? Поглядывая сквозь сеть проводков и трубочек, протянувшихся от его кровати к установленной рядом хитроумной медицинской аппаратуре, он спросил: "Как там Фобос?.." И улыбнулся. Кажется, это было первой его улыбкой после перенесенной только что операции. И своего рода сигнал нам: "Я – в порядке". Так мы его и поняли... Да и потом Булат будет часто вспоминать Фобоса в своих письмах. Вот, к примеру, еще цитата: "Нет-нет, да и представляю себя, ходящим вокруг твоего бассейна, и Фобоса, с недоумением вышагивающего следом...".

Наверное, будет тому достойный повод, я еще не раз вернусь к текстам писем Булата, бережно мною сохраняемым вместе с самыми дорогими сердцу реликвиями.

***

Операция прошла благополучно – настолько, что на второй день после нее врачи подняли Булата на ноги и заставили ходить, хотя бы от кровати до двери палаты. Есть у меня несколько фотографий, сделанных тогда в госпитале, одна из них совершенно курьезная: под койкой Булата – судно для известных целей, с фирменной надписью изготовителя 'Bard". То есть "Бард"... Но это – потом. Пока же команда медиков колдовала над Булатом, сердце его, как и положено, было отключено, и длилось это действо часов шесть.

Ольга и Буля в ожидании вестей из операционной не находили себе места, я пытался как-то успокоить их; право, не знаю, насколько успешны были мои попытки – все понятно и так... Где в эти часы был сам Булат? Я спрашивал его потом, ощущал ли он хоть что-то, был ли пресловутый туннель со светом в самом его конце?

– Не было ничего, – коротко отвечал он, не оставляя места для дальнейших расспросов.

На четвертый день мы уже застали его в коридоре. "Понимаешь, – чуть улыбаясь, рассказывал он, – иду и вижу: прямо навстречу мне идет Ганди. Ничего не могу понять. Подхожу ближе – а это зеркало!". Он, исхудавший больше обычного, действительно, становился удивительно похож на знаменитого мудрого индуса.

"Отдали" его нам на 5-й день – после подписания всякого рода финансовых и прочих деклараций. И медицинских наставлений, причем, одно из главных было – много ходить. Что Булат впоследствии и делал – именно те недели вспоминал он в своем письме: бассейн... собака Фобос...

***

Предпочтительным, по мнению врачей, должно было быть местонахождение выздоравливающего где-нибудь ближе к воде, к морю. В нашем случае – к океану, что спустя полтора примерно месяца удалось реализовать с помощью моих друзей, больших почитателей творчества Окуджавы: Миша и Лида Файнштейн, живущие в пригородном доме, располагали небольшой квартиркой в многоэтажном здании прямо на океанском берегу в прелестном районе Лос-Анджелеса – Марине-дель-Рей. Там я почти ежедневно навещал Булата с Олей (Буля, убедившись, что отец выздоравливает, по рабочей необходимости отбыл в Москву).

Так прошел еще месяц. Тогда, да и потом, уже вернувшись ко мне, они регулярно показывались врачам, производившим операцию; Оля залихватски, будто урожденная калифорнийка, водила по городу спортивный "Ниссан", в другие дни выполнявший роль дублера моего большегрузного джипа; не однажды навещал Окуджаву на дому и Юра Бузи. Кажется, это он предложил Булату взглянуть на рентгеновские снимки – "до" и "после" операции. Булат отшутился, наотрез отказавшись: "Не хочу смотреть на сердце – противно!". И, обращаясь уже к Ольге, Буле, мне, стоящим рядом, добавил, улыбаясь: "Оставляю это развлечение вам".

Когда я на несколько дней улетел по делам в Нью-Йорк и звонил домой, чтобы справиться, как там дела, Оля передала мне: разыскивает меня кто-то из "Вашингтон Пост", влиятельного столичного издания. Я "вернул" телефонный звонок, журналистка долго расспрашивала меня – о Булате и о событиях этих недель, с ним связанных.

Мне показалось, она была крайне разочарована, когда вместо того, чтобы посетовать вместе с ней по поводу "жестокости, корыстности американской системы здравоохранения", проявившейся, в частности, в ситуации с Булатом, я стал, напротив, хвалить эту систему, и в особенности госпиталь, где столь блестяще была проведена операция. Статья ее, однако, появилась, после чего вице-президент госпиталя, ответственный и за его коммерческую деятельность, звонил мне, чтобы засвидетельствовать свою признательность по поводу проявленного мною "понимания ситуации".

Так что хочется верить: может, отчасти и после этого разговора госпиталь взял на себя долю расходов по операции – к тому же некую часть ее стоимости в добавление к собранным нами деньгам покрыло и американское государство. Мы же, вспоминая те дни, чаще стали повторять замечательную фразу, которую искренне произносят по разным поводам и урожденные американцы, и новые жители этой страны: "God bless America!" – "Боже, благослови Америку!".

Америку Булат любил, что дает мне основание добавить несколько слов к сказанному выше. Он охотно приезжал, когда была возможность выступить перед университетскими студентами и профессорами, перед бывшими россиянами. Или поработать в летней русской школе в Вермонте – этот красивейший североамериканский штат нам однажды довелось пересечь вместе, на пути из Бостона, где мы условились встретиться в один из его приездов, – в Нью-Йорк. Так что упомяну напоследок два эпизода из тогдашнего путешествия.

Первый – бостонский. В этом городе жило к тому году тысяч 10 выходцев из разных мест и местечек бывшего СССР; народ, естественно, был разный – не только университетская публика, гордость тамошней эмигрантской общины. Но все они сохраняли привязанность к привычным продуктам питания, что и вызвало к жизни два-три продуктовых магазина, где на прилавках рядом с русскими книгами предлагалась краковская колбаса и сыр сорта "мадригал".

Хозяйка одного из них, Инна, принимая нас у себя дома, рассказала, как однажды некто из числа ее покупателей, почувствовав себя чем-то обиженным, вышел из очереди и произнес следующую тираду: "Я вас выведу на чистую воду! Нам-то известно, чем вы здесь занимаетесь!" – "Чем?" – испугалась хозяйка. И правда, кто знает – может, что с санитарией не в порядке, может, продукт попался несвежий... "Вы, – продолжал, разоблачая владельцев магазина, клиент, – вы покупаете товар дешевле, а продаете его дороже!". Рассказ этот вызвал веселье в компании, но и размышления об устойчивости советского опыта, прочно укоренившегося в сознании наших земляков; Булат его потом не раз вспоминал.

И, наконец, набившись в машину Юры Понаровского, брата известной певицы, живущего под Нью-Йорком, мы за несколько часов одолели мили, отделявшие Бостон от Города Большого Яблока, и, изрядно проголодавшиеся, въехали в Манхэттен. Перекусить следовало срочно – вселение в гостиницу заняло бы определенное время, есть же хотелось сейчас. Я вспомнил, что мои знакомые – художник Гена Осмеркин и его супруга, бывшая ленкомовская актриса Марина Трошина, готовились на месте купленной ими пельменной открыть русское кафе, и имя ему было уже придумано – "Дядя Ваня". Адрес я примерно знал – и вскоре мы въехали в узкую улицу, залегающую, как ущелье, среди небоскребов центральной части города.

Знаете, что мы увидели, подъехав к нужному дому? На ступеньках, ведущих в будущее кафе, сидела Марина и листала только что пришедшую по почте "Панораму". Хотя, почему "будущее"? Для нас быстро накрыли стол и, несмотря на то, что кафе открывалось только завтра, накормили, чем Бог послал – главным образом, пельменями из запасов доживающего последние часы русско-американского кулинарного предприятия. И было это совсем неплохо – как и все то время, что мы провели в этой поездке.

Повторить бы ее сейчас...

После нескольких дней в Нью-Йорке, была "Аленушка" – пансионат в Лонг-Айленде, существующий заботами концертного импресарио Виктора Шульмана. Имя это знакомо российским исполнителям, гастролирующим по всему миру – и по его антрепризе, и по дому отдыха, расположенному на берегу невероятной красоты озера. Были лодочные прогулки, была сауна и, конечно, долгие вечерние разговоры за обильным столом: здесь же отдыхал в ту пору составивший нам компанию литератор Саша Иванов с женой – известной балериной Олей Заботкиной.

И были еще годы творчества. Были вместительные, и все равно переполненные почитателями поэта, залы в самых окраинных, самых отдаленных от России уголках нашей планеты. И в Америке – тоже.

Но об этом – когда-нибудь потом.

Зато сберег я вырезку из Нью Йорк Таймс: такое там появлялось не часто – вот она, читатель, владеющий английским, поймёт – почему она здесь уместна:

 Итак,

 By FELICITY BARRINGER,

Published: July 20, 1991

«Bulat Okudzhava's adventure was supposed to have a happy ending. For a month, his story has been playing in newspapers from Los Angeles to Moscow along these lines: "Soviet bard diagnosed with life-threatening heart condition while on tour in Los Angeles. Bypass operation urgently needed. Admirers dip into their pockets. Operation successful."

But that was before the bill collector appeared.

Now Mr. Okudzhava (pronounced oh-ku-DJA-va), the 67-year-old poet, novelist and singer whose evocation of loss and longing gave voice to the pain of two generations of Soviets, is in Los Angeles, $56,000 in debt for his operation and subsequent treatment.

Friends and admirers have sent $21,000 to two Soviet emigre newspapers intended for him, but it is not clear whether Mr. Okudzhava and his wife, Olga, who is traveling with him, can raise the remaining $35,000.

The tale of the bard and the bill reflects a bittersweet encounter between two disparate cultures. In the Soviet Union, where medical care is free but widely distrusted, American medicine is seen in mythic terms and doctors are considered miracle workers. That miracles cost money is either not widely understood or not widely accepted.

Like most Americans, Michael Garko, financial vice president of St. Vincent's Medical Center in Los Angeles, where the operation was performed, was not familiar with Mr. Okudzhava's reputation. In recent telephone interviews, Mr. Garko questioned the notion that it is possible to have renown without substantial resources.

But a German publisher, Bertelsman Publishing Group International, forwarded $50,000 to pay the hospital through its American subsidiary after an appeal by Lev Kopelev, a Soviet writer who emigrated to Munich.

Because Mr. Okudzhava's bill was covered by private funds and not by insurance, the hospital followed its usual practice for what it terms "private-pay patients" and charged him at its highest rates. This added $6,000 to the bill.

Now Mr. Okudzhava owes $50,000 to Bertelsman and $6,000 to the hospital.

The first rush of concern for Mr. Okudzhava in late May had led scores of Soviet emigres to send contributions totaling $21,000 to funds set up for Mr. Okudzhava at Russian-language newspapers in New York and Los Angeles. But the writer still owes the difference between these funds and the debts.

"There was supposedly this great outpouring of support," Mr. Garko said. "Why don't they go back to this outpouring of support and pay back the loan?" 'I'm in a Low State'

For a proud man of Georgian heritage like Mr. Okudzhava, asking for money is more painful than living with the chest pains that led to the surgery. "I'm in a low state," he said in a telephone interview last week from a friend's Los Angeles home where he has been staying since leaving the hospital. "I'm an independent person, I have been all my life. Now I'm dependent on everyone. I've been very poor at times in my life, but I've never asked for a loan."

Rochelle Ruthschild, director of the Russian School at Norwich University in Vermont, said: "Soviets have a very different attitude toward money. We are obsessed with money. They haven't needed to be."

Yuri Busi, a Soviet emigre who is a cardiologist associated with St. Vincent's, had found that the chest pains afflicting Mr. Okudzhava were the result of a 90 percent blockage of a major blood vessel. He recommended immediate surgery.

Dr. Busi took no fee for the test he performed. In fact, said Alexander Polovets, editor of an emigre newspaper, Panorama, based in Los Angeles, the specialist contributed to the newspaper's fund for Mr. Okudzhava. But the cardiac surgeon who performed the operation charged his full fee. Hospital Transfer Considered

Seeing that money was an issue, Mr. Garko had raised the possibility of whether Mr. Okudzhava should be transferred to the Los Angeles County Hospital. But Mrs. Okudzhava feared a transfer would endanger her husband's life.

Mr. Kopelev and Mr. Okudzhava's wife later signed promissory notes guaranteeing repayment of the loan. But Mr. Kopelev said in a recent telephone interview, "I don't have $50,000 just lying around on the table." And, he noted, it is easier to ask for money to save someone from death than from debt.

Mr. Garko said of the $50,000 to cover the bill: "I thought the publishers were giving it out of the charity of their hearts. I didn't know it was a loan."

So, when he received offers to help pay Mr. Kopelev's bill from the office of the conductor of the National Symphony, Mstislav Rostropovich, and others, Mr. Garko said he told them there was no need for it. He did ask for their addresses in case there were additional charges.

In the end, there was the extra $6,000. Now, Mr. Garko said, it is up to the Okudzhavas and Mr. Polovets to go back on the fund-raising trail. In tones that reflect his ire at news accounts that cast him as the villain of the piece, Mr. Garko insists that Mr. Okudzhava "has been treated no different" from any other private-paying patient. "This is a business," he said.

Mr. Polovets, who has lived in this country about 15 years, said: "How can I blame Mr. Garko? He's in a position where he should request money. That's his duty. Of course they charge a little more than they should, but that's the basis of Western medicine, that's why it's good."

But Mr. Okudzhava and his wife seem less concerned with the question of cost than the question of payment. Mrs. Okudzhava, in a number of telephone interviews, made it clear she would welcome a reduction of the bill, but made it equally clear that she felt "degraded" by the necessity of asking for it.

Mr. Garko said. "If you asked me whether I'd consider the extension of some discount -– absolutely." Must the Okudzhavas request it? "Absolutely."

Mrs. Okudzhava also made it clear that returning to the Soviet Union with the matter unresolved was an unacceptable alternative. "My biggest fault was that I took responsibility and didn't send him to another hospital," Mrs. Okudzhava said.

Because she and her husband felt comfortable with Dr. Busi, she said: "I put Bulat in the most expensive hospital. I didn't think at that moment about issues of rights and morality and money. I wanted to save him."

ЦДЛ И ОКРЕСТНОСТИ

Итак – Москва.

– Пойдем обедать в ЦДЛ, – предлагает Булат.

Мы входим через главный вход, с улицы Герцена, и задерживаемся у киоска, пестреющего газетами, названия которых мне большей частью незнакомы. И книгами – теми, которые еще совсем недавно следовало обертывать плотной бумагой, а надежнее – переплести заново, чтобы на обложке читалось что-нибудь совсем безобидное...

Выяснив у вечной бабульки, ведающей всем этим богатством, что недавно завезенные сюда в порядке смелого эксперимента выпуски “Панорамы” разошлись полностью, мы следуем в сторону ресторана. Остается пройти просторное фойе Малого зала, мы приближаемся ко входу в ресторан и обнаруживаем здесь некую долговязую фигуру в темном костюме. Она полностью загораживает собою вход, не выказывая намерения уступить нам дорогу.

– Мы – в ресторан... – собираясь спокойно миновать фигуру, произносит Ольга, она оказалась у дверей первой.

– Отсюда – не положено!

– То есть, как?.. – не понимаем мы.

– А так! Не положено, – и, снисходя до нашей непонятливости, фигура поясняет: – Будет ремонт.

С места, где мы стоим, хорошо видны двери, ведущие в ресторан: на всем пути к ним никаких признаков хотя бы готовящегося ремонта не заметно. Булат, не меняя привычной позы – руки в карманах, – делает шаг вперед.

– Мы пройдем здесь... – спокойно произносит он.

– Не положено! – повторяет фигура.

– Что?! – Редко, крайне редко доводится мне видеть Булата разгневанным.

Он оборачивается к нам – Ольга, Буля и я стоим чуть позади, готовые вернуться на улицу, чтобы обойти здание и оказаться у бокового входа в него – со стороны Поварской, тогда еще носившей имя Воровского.

– Идем! – Булат двигается вперед, мы – за ним. Фигура оторопело смотрит нам вслед, не делая даже попытки остановить нас.

– Поставили тут болванов! – громко, но уже почти спокойно говорит Булат. – Писатель не может войти в свой дом... Болваны, – повторяет он, не оглядываясь на нас, идущих следом.

Большую часть обедающих в тот год пока еще составляют литераторы, – и к нашему столику непрерывно кто-то подходит, чтобы выразить участие и радость по поводу благополучно завершившейся операции – ее в начале лета перенес Булат.

Потом мы сидим за столиком: слева от меня, лицом ко входу со стороны Поварской, – Булат, справа – Оля и Буля, я сижу лицом к залу. Ресторан почти полон, а посетители всё подходят и подходят. Кто-то подсаживается к кому-то, создаются импровизированные компании. В ожидании неторопливых подавальщиц за столиками беседуют, прикладываясь к не пустеющим рюмкам.

Все нормально, обед в ЦДЛ.

– Посмотри, писатели едят. – Сейчас Булат, сидя вполоборота, кивком указывает в сторону тесно уставленных по всему залу столиков. – Я, было, совсем перестал здесь обедать, противно стало: сплошь торговое сословие. Какие-то лица... А сейчас снова хожу: писателей нынче печатают, видишь – они могут заплатить за обед 50 рублей... – Булат задумывается и потом добавляет: – При средней по стране зарплате 350 рублей. А барахло – нет, не печатают.

Конечно, Булат говорит это о солидных издательствах, в чьих традициях (и утверждаемых где-то на самом верху тематических планах) значились, прежде всего, имена секретарей писательского Союза – отнюдь не обязательно самых талантливых и самых читаемых. Да, тогда, послепутчевым сентябрем 91-го, мы еще не догадываемся о грядущем засилье “барахла” на книжных прилавках России. Но “барахла” уже другого сорта, появление которого закономерно: оно спровоцировано активным спросом существенной части российского народонаселения.

Время от времени кто-то подходит к нам, здоровается, перекидывается несколькими словами. Ерофеев Виктор... Леонид Жуховицкий... Андрей Битов, проведший здесь, что вполне заметно по нему, уже не один час... Оставив свою компанию, он почтительно пожимает руку Булату, кивает нам, сидящим вокруг столика. Отходит, оглядывается, снова подходит, упирается в меня взглядом:

– Половец, это правда – ты?

Битова я не видел два года – с тех пор, как он останавливался у меня в Лос-Анджелесе. А здесь я не был почти 16 лет...

Отобедав, мы некоторое время остаемся за столиком. К Окуджаве подходит еще кто-то, разговор затягивается, я прошу еще кофе и посматриваю в зал, отмечая знакомые лица... В какой-то момент в широком дверном проеме возникает силуэт высокого, опирающегося на палку человека – Сергей Михалков. Слегка сутулясь, он оглядывается, неторопливо пересекает зал в поисках места. Свободный столик находится почти рядом со входом.

Прислонив палку к стене, Михалков садится. Сразу на его столике появляется суповая тарелка, он склоняется над ней, не поднимая головы. Сидящие в зале в его сторону не смотрят, не замечая его. А те, кто видит, быстро и, как мне кажется, демонстративно отводят взгляд.

Удивительно ли? Михалков – один из немногих – открыто поддержал путч. И из первых: кто-то из его коллег просто не успел и, как вскоре оказалось, очень кстати, промолчал. В этот раз обычно острое чутье сановитого писателя подвело его – путч, не начавшись, провалился... А в зале сегодня – сплошь “апрелевцы”.

Рассчитавшись с официанткой, мы поднимаемся и идем к выходу. Ольга за несколько шагов до дверей задерживается с кем-то в разговоре. Булат перед самым выходом сворачивает к столику Михалкова и через минуту догоняет нас.

Дождавшись Ольгу, мы выходим из здания.

– Булат, что ты сказал Михалкову?

Ольга выжидающе смотрит на супруга.

– Ничего. Поздоровался, спросил, как дела... А что?

– Он плачет. Склонился над супом – и плачет.

Булат хмурится и молчит.

Мы выходим – через двери, ведущие на Поварскую, – для ресторана они пока единственные, сюда-то нас пытался направить дежурный “болван”. Здесь группка, несколько человек, они пытаются пройти в ресторан – куда там: и здесь массивная фигура охранника, заградившая собой вход. От них отделяется Жуховицкий: “Черт возьми! Меня всю жизнь куда-нибудь не пускают, вот теперь и сюда. Держат столики для делегации из ГДР... Дожили – в свой дом, в дом писателей не пускают...”. – “Лёня, да плюнь ты на них, – иди!” – роняет Булат. Кажется, прошел тогда всё же Жуховицкий. Не сразу...

Минуло 10 лет. Дурацкий эпизод у входа в ресторан московского Дома литераторов, наверное, следует прочно забыть. Но я по сей день размышляю: что же вызвало тогда гнев Булата – обычно спокойного, все понимающего, умевшего по-доброму не заметить людскую слабость? Ну, действительно, не этот же дурень, загородивший нам вход! Этот, скорее всего, если и помнил имя Булата, в лицо его узнать никак не мог. Что не удивительно: ресторан в тот год готовился шагнуть в реальный, каким его понимают в России, капитализм, место в котором литераторам отводится не самое первое. Коммерсантами, новыми хозяевами ресторана, набран был соответствующий контингент обслуги – что с нее взять...

– Да что ему эта фигура, – понимаю я. – Скорее всего, Булат и не очень-то ее заметил. “Болваны” для него, на самом деле, – те, стоящие за подлой, навсегда рухнувшей, как нам кажется, осенью 91-го, системой. Ее столпы и опора, с огромными мускулами и нелепо крохотной головкой, тогда они только еще явили свое мурло – открыто, уверенно и нагло.

А он, Окуджава, – вот так, не вынимая рук из карманов, а только силою слова, спокойно, почти не замечая, отодвинул тех, вместе с их “не положено”. Он прошел мимо них, с гитарой, зажатой под мышкой, с мудрой и горькой усмешкой, – и вошел в бессмертие.

Барды на вечере памяти Булата

***

Мой рассказ был бы неполон, если не вспомнить одну передачу на “Эхо Москвы”. Был “живой” эфир – ровно час мы с ведущей программы, Нателлой Болтянской, беседовали о том, о сём: она расспрашивала об Американском фонде Окуджавы, об эмигрантах, и постепенно разговор перешел к московским событиям последних дней. Здесь я не удержался, чтобы не помянуть Сергея Владимировича Михалкова, сегодняшнего, его деяния последних дней.

Теперь это совсем другой Михалков: этот только что освободил помещения Дома Ростовых, испокон веков занимаемые писательскими союзами, – от писателей. Освободил в пользу, утверждают люди осведомленные, себя самого. Нет, конечно, формально – в пользу Международного сообщества писательских союзов. Основателем этого виртуального, как утверждают опять же осведомленные люди, сообщества стал Михалков спустя некоторое время после первых месяцев сумятицы и неразберихи, случившейся в 91-м. Ну, чуть позже. Еще, добавляют они, но уже шепотком, акция по “очистке” помещений особняка на Поварской была поддержана где-то в самых высоких коридорах власти.

Где он, тот несчастный старик, в одиночестве хлебающий суп за дальним столиком ресторана Дома литераторов?

В этот день эфир станции был заполнен еще десятком бесед, – тезисы которых были вскоре, почти сразу, приведены на Интернет-сайте станции. Были там и наши – из программы Болтянской. Я видел их сам, своими глазами... Продержались они в Сети час, а может быть и того меньше. Другие оставались на странице до следующего дня.

Есть о чем подумать, не правда ли?

ВМЕСТО ПРИЛОЖЕНИЯ К ТЕМЕ:

ПОКА ЗЕМЛЯ ЕЩЕ ВЕРТИТСЯ

РУССКАЯ АМЕРИКА: ОКУДЖАВА В КОНТЕКСТЕ ТРАДИЦИИ

АВТОРСКОЙ ПЕСНИ

Это сообщение было подготовлено к научной конференции

в Переделкино, посвященной творчеству Окуджавы.

Особая примечательность сохранения в диаспоре традиции авторской песни, но и ее дальнейшего развития, кроется не просто в феномене ее существования. Сегодня можно говорить уже о сформировавшемся за последние четверть века здесь бардовском движении. Подробнее об этом ниже.

Сравнительно недавно Окуджава сетовал по поводу сокращения в тогдашнем Союзе его аудитории (конечно, он имел в виду не только себя), но сокращения числа людей, для которых важнейшей частью существования было присутствие и даже участие в вечерах поэзии, авторской песни, да и вообще в неформальных аспектах литературно-поэтической жизни страны. Он говорил о процессе, сопровождавшем эмиграцию, о грядущем полном забвении самой традиции авторской песни.

К счастью, Булат Шалвович ошибался. Как-то Никитины приводили цифры, действительно не вызывающие оптимизма: раньше концерты с их участием, Окуджавы, определенной группы поэтов собирали стадионы, теперь же – хорошо, когда на их выступлениях собирается две-три сотни человек. Но разве это проиcходит только с авторской песней? Много ли книг русских сегодня издается тиражом, превышающим две-три тысячи... Анализ причин тому – задача социологов, им его и оставим.

Итак, совсем недавняя популярность – и вот... «Неформальную» песню, используя этот термин, власти пытались хоть как-то ввести бардовское творчество в рамки официальных реалий. И в конце концов, просто делали вид, что все это дозволено и даже санкционировано: ведь иначе оставалось признать, что можно обойтись и без разрешения властей, не спрашивать их.

Не хотелось бы противопоставлять самодеятельную песню другой – прошедшей реперткомы и сопутствующие им инстанции: ведь в числе широко исполняемых оказывались (пусть не очень много их было) песни, признанные нами своими, они и теперь звучат. И в эмиграции тоже: те, что исполнял Бернес, к примеру, озвучившие в свое время фильмы. И вообще – как выразился один из моих собеседников – песни «для души» – что есть, наверное, главное свойство авторской песни.

Популярными могут стать на какое-то время и шлягеры, заметил он, но это песни «для ног» – никакой информации не содержащие, с чем нельзя не согласиться. В авторской песне слова – первичны. В советскую пору в этом жанре, может быть, даже первым (еще перед войной) начал работать Анчаров. Это его называл Высоцкий своим первым учителем. Ну, а хорошая музыка (когда она случается) – усиливает поэзию. И все же: нужно ли доказывать, что в авторской песне слова первичны? Вряд ли.

Правда, случается, что тексты без музыки не звучат – ну «не ложатся они» на бумагу!.. У Высоцкого, у Визбора – стихи «бумага держит». В них присутствует и образность, и техника написания стиха хороша. В жизни существуют не только возвышенные моменты, обычно – главный посыл для поэтического творчества. Как написать – о самом простом, о самых обычных чувствах. Они умели. Об Окуджаве – что уж и говорить! («За что же Ваньку-то Морозова...»). Он поэт прежде всего. Но и композитор многих своих песен.

Окуджава поднял поэтическую планку очень высоко: «доокуджавская» массовая самодеятельная песня – студенческая, туристская – с появлением песен Окуджавы оказалась в большой степени ими вытеснена. Казалось бы, те же три аккорда – с ними можно исполнить и блатную песню, но песни-то получаются разные! И с той поры слеты, костры, компании не обходятся без песен Булата – и когда кто-то исполняет их, всегда находятся люди, которые им подпевают. Песни его не просто знают, но любят – и нередко исполняют достаточно умело.

И здесь уместно отметить, что эти обстоятельства во многом определили живучесть бардовского движения в русской диаспоре: слушая песни Окуджавы, признаются многие авторы, хочется следом создать что-то свое – они дают творческий посыл. На стихи Окуджавы многие пишут песни – и барды тоже, Берковский, например. И исполняют их вполне достойно...

Так что в эмиграции? В волнах эмиграции 70–80-х сравнительно немного было знатоков авторской песни. Для них существовали три-четыре автора – Окуджава в первую очередь. С ними люди сюда приехали – они охотно посещают концерты, в которых исполняются песни этих авторов, покупают их книги.

Приходя на концерты, ищут их последователей, и нередко находят. На поколение же последователей огромное влияние оказало и оказывает творчество Окудажвы, но и двух-трех других авторов, причем не трудно определить – «кто за кем идет». Но вот, интересно отметить, что напрямую «линию Окуджавы» почти никто не повторяет – трудно потому что. Но и, так сказать, «штатных» исполнителей песен Окуджaвы нет, хотя два-три человека превосходно их исполняют – тот же Леонид Позен, бывший киевлянин, живущий в Сиэтле и приглашенный участвовать в международном фестивале Окуджавы в Москве.

Трио «Брустиновы и Краснер». Эта группа вообще являет собой феномен: до эмиграции никто из них никак не был связан с авторской песней, начали с исполнения песен Булата, и вот – их кандидатуры вполне серьезно предлагались нами для возможного участия в концерте на Международном фестивале в Москве. Очень интересный ансамбль, непрерывно растущий в творческом и исполнительском смысле. А совсем недавно за две недели подготовили программу для выступления с Берковским – за две недели!

Другой пример: поэтесса Ира Михайловская, сама слагающая песни, тоже поначалу обратила на себя внимание исполнением песен Окуджавы. Любопытно, что она выросла в Штатах, куда была привезена в подростковом возрасте. Здесь я назвал только тех, кто, создавая свои произведения, мастерски исполняют песни Окуджавы и кого я слышал сам. По стране же их много больше – об этом мне и не раз уверенно говорили люди сведущие.

И еще: на 9-м калифорнийском слете авторской песни, где и мне довелось присутствовать, тринадцатилетняя Варенька Мазина, всего год назад – учащаяся московской школы, поразила собравшихся очень точным исполнением окуджавского «Портленда». «Откуда это у тебя? – позже спросил я ее. – Тебя родители научили?» – «Нет – мне песни Окуджавы всегда(!) нравились». С этим она приехала в эмиграцию...

А теперь позволю себе отступление (здесь без него не обойтись): возвращаясь к советской поре, ненависть официальных руководителей тогдашней культурной жизни распространялась не только на творцов авторской песни – Окуджаву прежде всего, как ее родоначальника в стране последних 40 лет ушедшего века. Но и на театральных режиссеров, на художников, литераторов... во всех этих случаях достаточно было – закрыть пьесу, рассыпать набор готовой книги, а то и – бульдозерами их! По этому поводу написано достаточно и сказано немало. Мысль расхожая, трюизм.

Мне же хотелось обратить внимание на один существенный аспект традиции авторской песни – протестный. Не случайно в американской прессе, знакомя широкого читателя с личностью Окуджавы, его сравнивали с Бобом Диланом. И все же, сравнение с известнейшим американским бардом справедливо лишь отчасти – если говорить о популярности, о творческой самобытности. Протест же – нечто иное: понятны его различия в США и в советской России.

В первом случае – он открытый, не нуждающийся в эвфемизмах: Бобу Дилану, например, очень не нравились, скажем, действительно существующие несправедливости в обществе, сформированном капиталистическим устройством страны, ему не нравилась война Америки во Вьетнаме. То же – Джоан Баэс, «Кингстон трио» (кстати, все трое исполнителей выходили на подмостки с гитарами). В нашем же случае авторская, еще ее называли самодеятельной, что априори снижало уровень и значительность жанра – песня являла протест самим фактом своего появления.

И теперь в этой связи спросим себя – но что же побуждает множество покинувших родину сохранять привязанность к бардовской песне, в том числе (может быть, даже главным образом) молодежи, в том числе и оставивших страну в сравнительно недавние годы – когда, казалось, традиция там умирала (Булат Шалвович отмечал это именно такими словами). Казалось бы, все в стране стало дозволено и нет причины для протеста, тем более, молчаливого – то же и с авторской песней – в России, живо осваивающей не обязательно лучшие черты Запада: но вспомните лица людей, не попавших на фестивальный концерт в Вахтанговский театр в июньские дни этого года.

Они стояли у огромного экрана, запрудив Старый Арбат, примыкающий к театру. Они шевелили губами, вторя словам, доносившимся из динамиков, транслировавших песни Булата, исполняемые на сцене.

Я не знаю нынешнюю судьбу «Грушинского» фестиваля, собиравшего в свое время тысячи людей – авторов и исполнителей своих песен, их поклонников. Но в чем, к сожалению, Окуджава оказался прав – современная бардовская песня в России становится явлением эстрады, – он и это отмечал...

И теперь о CША: здесь традиция эта, соглашаясь с Окуджавой в оценке состояния бардовской песни в России, не так давно отмечал А. Городницкий, не только сохранилась, но получила дальнейшее развитие и новое осмысление. Здесь проводимые энтузиастами бардовского движения фестивали, как правило, загородные – с ночевкой, словом, в лучших устоях когдатошних российских слетов, и они собирают по тысяче и больше человек. Да, конечно, аудитория концертных выступлений бардов – скромнее, но она существует!

Итак – Окуджава.

Теперь самое время обратиться к роли Окуджавы в этом феномене, но сначала несколько слов из культурной жизни в новейшей истории российской эмиграции в США.

Я пытался найти причины тому в беседах с энтузиастами, а в каких-то случаях – с организаторами бардовского движения в русской Америке. С Анатолием Штейнпрессом, в частности. Все они отводят первенствующую роль Окуджаве – не Галичу, не Высоцкому (я здесь перечисляю тех, кого уже нет с нами), тоже безусловно почитаемым. Здесь уместно отметить, что приезжающие к нам Городниций, Ким, Никитины – сохранили свою аудиторию.

Выступления Окуджавы в Штатах с конца 70-х прошли во многих городах и собрали десятки тысяч – главным образом бывших жителей Союза (но и представителей университетской аудитории), что стало дополнительным стимулом и поддержкой зародившегося массового бардовского движения.

Бывало, гастроли в Штатах нынешних российских звезд, и даже суперзвезд, срывались – билеты не продавались, залы пустовали. И сейчас бывает...

И никогда, подчеркиваю, подобного не случалось с названными выше корифеями авторской песни. Мне, во всяком случае, слышать такого не приходилось.

Можно, конечно, задаться вопросом: а зачем, собственно, все это – слеты, концерты, а теперь даже отборочные комиссии, предшествующие им? Времени отнимает много, капитал не приносит – да для души! Сохранить же ее цельной не всегда удается нам, попавшим в новый мир, жестокий и не всегда справедливый, обрушивающийся на новичка неожиданно, повседневные заботы, управиться бы с ними – а авторская песня и создателям ее и, так сказать, потребителям в этом помогает. Вот зачем, даже на фоне чудес развлекательной индустрии Запада вообще, и американской в частности, может быть, самой мощной в мире и всеохватывающей, остается жить русская авторская песня.

Исходя из сказанного выше, получается, что Окуджава здесь очень при чем...

Немного истории и фактов.

Только в Калифорнии ежегодно проводятся слеты – в Южной и в Северной порознь (и там, и там), число участников близко к тысяче человек. Но и объединенные – общекалифорнийские. В Нью-Йорке – по несколько тысяч человек – и это дважды в год!

Сначала туристские песни, альпинистские, песни геологов: в 60-е годы это было как бы продолжением старостуденческих песен. Везде запрещалось, о зале, хоть бы и самом скромном, клубном, и мечтать было нечего, а в экспедициях, у костра – было можно. Сейчас, похоже, этот вид песни перерождается – в лирические, проблемные, философские зарисовки, юмористические – все это происходит и здесь. Конечно, все они разного уровня. Текст может быть облегченный, но смысловая его нагрузка велика – и рождаются простые фразы, и здесь следом за Окуджавой: «Из окон корочкой...».

Первые объединения калифорнийские: «Камин», «Надежды маленький оркестрик»... О них мне напомнил Толя Постолов, да я и сам помню их основателей, приносивших в редакцию сообщения о вечерах авторской песни, и Толя был в их числе – сам бард незаурядный: когда Окуджава с семьей останавливался в моем доме, Толя и Зина (они порознь не поют – только дуэтом) показали ему несколько своих песен, и Булат слушал их внимательно и заинтересованно.

Многие факты, ранее мне неизвестные, я почерпнул из беседы с ним: например, первые попытки объединить в Нью-Йорке энтузиастов бардовской песни – это был конец 70-х, начало 80-х. Создалась группа: Либединская, только что оказавшаяся в эмиграции, художник Анатолий Иванов – он писал хорошие песни, Постоловы. Сначала в кафе «Русский лес» – тоже одно из первых в городе.

Потом давали концерты в синагогах, в школах – залы там были недороги. Чаще всего исполняли песни Окуджавы, но и свои – Толины песни того периода, признается он, во многом построены в традиции Окуджавы. А здесь, в Лос-Анджелесе, однажды устроили вечер, целиком посвященный Окуджаве – в конце 80-х: тогда барды выступали как исполнители песен Булата.

Любопытно, что и более поздние «волны» эмиграции в этом смысле неоднородны: люди среднего возраста и старшего верны привязанности к бардам, творившим в 60-е и позже, сохраняя в памяти и часто обращаясь к их песням, что о молодежи можно сказать лишь ограниченно. Для молодежи авторская песня становится шлягером. Им тематика Окуджавы, его идеи уже не так близки. Правда, граница здесь размытая, во многом зависящая и от других обстоятельств. Сборный концерт в Вахтанговском театре, фестиваль: в зале впереди меня сидел Чубайс и внимательно слушал, справа Шанцев – этот спал откровенно, тут уж возраст, пожалуй, ни при чем. Может, просто переутомился на ответственной службе?

И все же есть эта граница – то же в эмиграции.

Еще Постолов вспомнил, как в предотъездное лето оказался в Крыму. Собрались в беседке, незнакомая девчонка под гитару исполнила «Пока земля еще вертится...». Песня эта только появилась, мало кто ее успел услышать. Сейчас Толя признается, что это было потрясение – с этой песней они и уехали. И не только они. О чем могу судить и по пониманию, которое находит призыв нашего культурного фонда, носящего имя Окуджавы, задачей его мы видим прежде всего помощь Российскому фонду Окуджавы в сбережении архива Поэта: только в уходящем году в пользу Фонда прошли благотворительные бардовские концерты в Лос-Анджелесе, в Сан-Диего, в Сан-Франциско, в Пало-Алто и в Нью-Йорке. На них собрались средства, позволившие нам закупить для архива Окуджавы современную записывающую аппаратуру, были и частные пожертвования.

Что подтверждает сказанное выше в связи со значением Окуджавы в сохранении и в эмиграции лучшего из культурного наследия, из культуры, в которой мы росли и на которой были воспитаны.

Примечание: некоторые факты, озвучившие этот текст, стали мне известны из бесед с Анатолием Постоловым (Лос-Анджелес), Леонидом Духовным (Сан-Франциско) и Анатолием Штейнпрессом (Бурбанк), за что не могу не быть признателен моим собеседникам: их информация и явилась базой для размышлений, приведенных выше.

Послесловие к главе

СВИДЕТЕЛЬ

Петр Вегин

Этот великий Поэт и Человек настолько дорог каждому из нас, настолько вошел в наши души, что стал бесценен каждый штрих, каждое свидетельство его жизни. Мы не представляли, что он может уйти, и даже – при всей любви и восхищении – не до конца предполагали, как много значил для каждого из нас Булат Окуджава. Пустота, возникшая после его ухода – самое точное доказательство этого.

Те, кого он одарил своей дружбой – счастливые люди. Поэтому свидетельства Александра Половца дороги и бесценны для всех, в чьих душах живет Булат Окуджава. О нем будет еще много написано, но эти свидетельства – первые.

Их связывали многолетние близкие отношения, не только литературные, но и чисто человеческие – мужская дружба. Записи, которые вел в ту пору Александр Половец, сделанные им фотографии сегодня не имеют цены.

Лично я должен отдать дань автору – и уверен, что, прочитав эту книжку, все со мной согласятся – с какой тактичностью он беседовал с Булатом, никогда не навязывая ему своих вопросов, своих позиций, зачастую даже оставаясь в тени, только бы не упустить ни одной детали, мысли, ощущения Поэта. В этом не только высокий профессионализм, но и удивительное почтение к Человеку.

Читая страницы этой книжки, я все время слышал неповторимый голос Булата Окуджавы. Пусть же и каждый, кому посчастливилось слушать его стихи и песни на сцене или в узком дружеском кругу, испытает те же ощущения простого, но волшебного чувства общения с этим безукоризненным Человеком и великим рыцарем русской Поэзии.

Стрелки замедляют движение...

Теперь – ближе к нашим дням.

ПОМНИТЬ

...О всех ушедших грезит коноплянник...

Люди, чьи мысли и некоторые обстоятельства жизни хотя бы отчасти нашли отражение на этих страницах, и без скромного участия автора сохранятся в памяти нашего и идущих за нами поколений, они прочно связаны со временем, в котором нам довелось жить. Только никогда уже не придется мне записать наш новый разговор с Булатом Шалвовичем Окуджавой, хотя мысленно я не перестаю беседовать с ним, примеряясь – а что сказал бы он, как бы он поступил в том или ином случае...

Многие имена неоднажды повторялись в трех сборниках антологии „БЕСЕДЫ“, а между тем, пока готовилось к выпуску это издание,

не стало многих участников тех встреч и его фигурантов –

Валентина Бережкова, Александра Шаргородского,

Анатолия Федосеева, Бориса Сичкина, Эфраима Севелы, Владимира Кунина, Михаила Козакова, Сая Фрумкина, Михаила Кагана... это далеко не все имена.

 И вот, совсем недавно, ушла Белла Ахмадулина.

И все же...

Здесь уместно вспомнить мой недавний визит в Москву. Экспромтом, на другой день прилета, оказался я на спектакле в Театре-студии Марка Розовского. “Песни нашего двора” игрались, и правда, во дворе у Никитских ворот, ставшем продолжением сценической площадки театра.

К завершению спектакля стемнело – и в руках актеров, замерших перед зрителями там, где застала их последняя реплика, вдруг зажглись свечи, и они запели “Виноградную косточку”. И за ними следом поднялись зрители, они зажгли кто спичку, кто зажигалку, кто невесть откуда взявшийся карманный фонарик – и допели вместе с актерами всю песенку, до самого последнего куплета.

То, что судьба когда-то свела меня и подружила с человеком, явившим собою саму совесть, олицетворившим самые высокие грани людской порядочности и пределы чистоты, остается величайшей для меня наградой – и я не мог не включить в тот сборник „Бесед“ слова, родившиеся буквально в часы, когда стало известно о его кончине.

Многие, чьи имена названы в оглавлении разделов этого издания, были знакомы с женщиной, давшей жизнь автору этих строк – их соболезнования в связи с ее кончиной я храню в ее архиве. Как и сборники Окуджавы, в которые он включал посвященные ей стихи – ими я смел завершить ту книгу.

Я посвятил ее памяти моей мамы.

УМЕРЕТЬ В ПАРИЖЕ...

Скончался Булат Шалвович Окуджава.

Как, чем измерить эту потерю? Да и кто возьмется сегодня за это? Ясно только: она огромна и невосполнима – для России, для нас, обитающих сегодня за ее пределами, для всей мировой культуры.

Месяца не прошло, как мы говорили с ним. Теперь оказалось, в последний раз. 25 мая... Дату напомнил мне сегодня живущий в Париже Гладилин, у него в тот день гостили Булат Шалвович и Ольга.

Всего три недели назад.

Да, 25 мая зазвонил мой телефон.

– Вот, с тобой тут хотят поговорить. Передаю трубку... – шутливо произнес Гладилин. И я услышал спокойное и бодрое:

– При-ивет, ну как там жизнь?

Это его интонация, он всегда так растягивал – “при-ивет”. Говорили мы недолго, телефон Булат не очень жаловал, но все сводилось к тому, что, скорее всего, ближе к осени приедут они с Ольгой в Лос-Анджелес – безо всяких дел, просто отстояться, перевести дух. Тем более, что не так давно снова дало о себе знать сердце – слегка в этот раз, но все же...

 Спустя несколько дней я вспомнил о звонке из Парижа за столом у наших общих друзей, Владислава Всеволодовича и Светланы Ивановых. Посетовав на то, что Ивановы не смогут присутствовать на предстоящем юбилее моей мамы (они уже готовились к отъезду за рубеж), я не преминул тогда похвастать новым сборником Булата, в который он опять включил стихи, посвященные ей: даже и при том, что Булат был щедр на посвящения, для нас это значило много. Очень много.

И еще я припомнил, как он сообщил в нашем телефонном разговоре, что вот сейчас он плеснул себе в стакан крепкой водки (это было особо подчеркнуто, потому что водок во Франции всяких сортов множество), чокнется им с Гладилиным и выпьет – в качестве профилактики от возможных французских зараз.

Не помогло.

***

Приехали они в этот раз в Париж из Германии, состояние Булата было вполне хорошим; сердце, капитально “отремонтированное” лос-анджелесскими медиками несколько лет назад, в эти дни ничем о себе не напоминало. В Германии было выступление, аудитория собралась, в основном, русскоговорящая – студенты-слависты, посольские сотрудники, иммигранты, гости страны. Зал оказался не очень большим, люди стояли в проходах. Булат не пел, но читал стихи, рассказывал, отвечал на вопросы.

А потом – Париж. Наверное, в первый раз они, Булат и Оля, оказались здесь на отдыхе, хотя на 28 мая назначили все же, по инициативе российской миссии при ЮНЕСКО, встречу с земляками. Гладилин поспособствовал размещению Булата и Ольги там же, в доме миссии, хотя поначалу планировалось остановиться в гостинице. Были деньги, было время просто побродить по Парижу.

– Тогда, 25 мая, – рассказывал мне сейчас Гладилин, – Булат за столом был разговорчив и весел, принял немного “крепкой”, говоря “мне нужно дезинфицирующее покрепче”. А на следующий день позвонил – болен, похоже на грипп, трудно дышать. “И Оля больна, и я, не приходи, я тебя не пущу – заразишься!”

Чуть позже звонит Оля: Булата из больницы, куда он приехал на проверку, перевезли в военный госпиталь, один из лучших во Франции, находится в Кламаре, специализирован по легочным заболеваниям. Начали лечить... от астмы. Привез я ему туда российские газеты, разговорил его как-то – но выглядел он скверно, совсем скверно: за несколько дней переменился так, что смотреть на него было больно...

...Дальше все стало закручиваться по спирали – трагической и необратимой.

– Проснулись все недомогания, – рассказывала мне уже сама Ольга. – Обнажились все уязвимые места – одно за другим. Стали отказывать легкие, почки, печень. Открылась язва – и за ночь ушло два литра крови. Хотели сделать переливание – потребовалась справка о группе крови. А где ее взять?

Все же достала ее Оля – но российской справке не поверили. Пытались установить группу на месте, анализом – так ведь крови и так мало осталось, не идет она – и все тут!

И все тут...

Дочь Гладилина, Алла, почти все это время оставалась в больнице, выполняя роль переводчика с французского. И на французский. Она-то и объясняла врачам, чем был болен Булат раньше: похоже, они поначалу не знали даже, что была операция на сердце, хотя шов на груди вроде бы достоверно свидетельствовал об этом. Был еще какой-то мальчик, видимо, из посольских – он дежурил по несколько часов в день.

 Потом на госпиталь обрушилась лавина звонков из Москвы – МИД, Министерство культуры, Союз писателей... И из французских учреждений, в том числе правительственных: кажется, тогда только стало доходить до госпитальных служащих, кто оказался их пациентом.

***

Последние три дня, когда положение стало казаться безнадежным, дали легкие наркотики – и Булат спал. Он так и не проснулся – к вечеру 12 июня, когда перестало биться его сердце. В российском посольстве в эти часы шел прием, посвященный введенному ныне празднику – Дню России. А разговоры там только и были о Булате.

Надо же – такая судьба: родился в день, совпавший два десятилетия спустя с днем, назначенным для празднования Победы, к которой и он успел приложить руку. Три года – от звонка до звонка. Умер в объявленный ныне праздник – День России.

Дни, когда положено праздновать, назначаются властью. Всенародное горе не объявляют. Его не назначают, оно просто приходит, заявляя само о себе слезами, застывшими в глазах людей. Как сегодня – когда не стало Булата Шалвовича Окуджавы.

Ольга последние сутки вообще не отходила от постели мужа, ночевала там же.

– Не стало Булата... – телефонная связь с Парижем была великолепной, и я мог различить малейшие интонации голоса Гладилина: звучал он отрешенно, замолкал, а потом, торопясь, вдруг переходил к каким-то деталям, казавшимся сегодня уже совсем незначимыми и необязательными: что-то о только что закончившейся медицинской страховке, о российском торгпреде, активно пытавшемся помочь с ней.

А я, уже не очень вслушиваясь в эти подробности, вспомнил вдруг, с какой нежностью они – Булат и Гладилин – всегда отзывались друг о друге...

– Будешь говорить с Толей – мои ему поцелуйчики! – не раз приходилось мне слышать эти слова...

***

“Я хотел бы жить и умереть в Париже...”

Написано это почти три четверти века назад. Автор слукавил, добавив следующей строкой – “если бы...”.

Говорят, очень хотел жить в Париже Владимир Владимирович Маяковский – но не дали. Не позволили.

Окуджава не хотел. И тем более – умирать на чужбине. Выезжая за рубеж, он весь был в России – и с Россией. Я помню, как здесь, в Лос-Анджелесе, жадно просматривал он российскую прессу, ощущая прямую свою причастность к судьбам страны, ее будущему.

И я помню, какая брезгливость звучала в его голосе, когда говорил он о поднявшейся вдруг с самого темного дна мутной и страшной в своей неожиданности фашистской нечисти. В России! – столько претерпевшей от нее – ведь полвека не прошло, ведь живы еще свидетели, живы...

Много чего вспомнится – не сейчас, позже, когда притупится острота этой невероятной утраты. Когда стихнет боль. Когда пройдет время.

Когда пройдет время, Булат будет в нем отдаляться от нас – от всех, кто имел счастье называть себя его современником. Тем, кто был ему при жизни близок, не однажды вспомнятся часы, проведенные с ним рядом. Другие будут слагать истории с его участием, не всегда достоверные, но непременно почтительные и добрые.

Перемежаясь с правдой, они станут частью мифологии, начало которой положено было четыре десятилетия назад – с появлением его первых стихов, первых песен, первых магнитофонных записей.

А он, окруженный легендой, Он всегда будет оставаться в нашей памяти таким, каким мы знали его и каким был он в действительности. Он всегда будет для нас жив.

Он всегда будет с нами.

***

Мы не раз еще обратимся к образу Булата Шалвовича Окуджавы, к его творчеству. Теперь придется говорить – к творческому наследию. Помню, в его приезд к нам в 91-м, ровно 6 лет назад, он выступал сначала на Восточном побережье – в Нью-Йорке, в Бостоне, еще где-то, потом у нас в Калифорнии – в Сан-Франциско, Лос-Анджелесе...

Последней намечена была встреча в Сан-Диего. Ее по каким-то причинам отменили, и высвободился вечер, в который собрались у меня дома; сюда Окуджавы переселились из гостиницы, завершив отношения с антрепренером, спланировавшим поездку. Набралось человек сорок, может быть, больше.

У меня сохранилась видеозапись этой встречи. Булат пел под фортепианный аккомпанемент сына, помогал себе гитарой. Пел – как никогда много, почти не отдыхая. И только иногда, пристроив инструмент на коленях, положив на деку правую руку и слегка наклонившись вперед, он, прикрыв глаза, читал стихи. И отвечал на вопросы. И шутил.

Через три-четыре дня предстояла операция на открытом сердце – это мы уже знали почти наверняка.

Хотя сердце поэта было открыто всегда.

***

Легко, необычно и весело

Кружит над скрещеньем дорог

Та самая главная песенка,

Которую спеть я не смог...

 

Ту самую главную песенку...

– под последние аккорды произнес Окуджава.

У меня перехватывает горло, когда я вспоминаю слова, завершившие его выступление в тот вечер.

– Смог! – хочется мне прокричать так, чтобы слышали все те, кто когда-нибудь аплодировал ему из зала, кто просто читал его книги или внимал его записям. И чтобы услышал он: – “Главная песенка” сложилась сама – из сотен, созданных Вами, Булат Шалвович, и каждая из них могла быть для кого-то из нас главной. Она и была. И остается.

В эти дни несколько раз говорили мы по телефону с живущим в Вашингтоне музыковедом, составителем самого первого песенного сборника Окуджавы, Владимиром Фрумкиным. Уместно привести здесь его рассказ.

– В нынешнем году исполнится ровно 30 лет, как мы познакомились с Булатом Шалвовичем. Я встретился с ним, чтобы подготовить его первый музыкальный сборник, который планировало выпустить издательство “Музыка” в Москве. Вроде бы начальством был дан зеленый свет – на сборник из 25 песен, с нотами, которые я записал, с предисловием и т.д. Окуджава очень помогал при подготовке книги: давал тексты, напевал мелодии.

Мы подружились... Но сборник в конце концов запретили, и об этом я написал в американском выпуске, изданном “Ардисом”. Я счастлив, что смог сделать эту работу, запечатлевшую огромное явление русской культуры. Булат начал движение свободной песни в России – независимой, свободной от “советчины”, от стереотипов и идеологии – и не только в словах, но и в музыке. Он создал совершенно неповторимый музыкальный стиль, принес свою интонацию, которая была настолько необычной, что казалась властям подпольной. Между прочим, из-за мелодии прежде всего они не пропустили сборник в печать – а ведь я выбрал песни, тексты которых уже были напечатаны.

Но с музыкой они выглядели в глазах властей возмутительно – поскольку приходилось признать сам факт неофициальной песенной культуры: песни Окуджавы звучали по квартирам, маленьким залам – и безо всякого разрешения свыше. Это было обвинительным актом советской массовой песне – ее придуманности и фальши.

Окуджава был одним из первых деятелей российской культуры, которые вернули русской речи, русской поэзии теплоту и человечность, – и это стало замечательной заслугой его перед русской культурой.

Не кладя трубку, я набрал бостонский номер Наума Коржавина, замечательного поэта, одного из ближайших друзей и соратников Окуджавы.

– Я знал, что он болен, что с ним нельзя было поговорить в эти дни, но Булат все равно был со мной всегда рядом – и особенно, когда я думал о литературе. Как бы сложно ни складывалась судьба в эмиграции для меня, он ее буквально скрашивал. “Но погоди, это все впереди...” – помнишь эти строки? Они помогают жить.

“Это все” стало частью меня. Я был рядом с Булатом при всем его творческом пути. Он был для меня одним из тех, кто дал мне в этом мире подпорку – и этими словами тоже. Мир опустел для меня. В значительной степени... Ушла эпоха.

Коржавин замолчал. И после добавил: “В общем, что еще говорить, сам понимаешь...”

Евтушенко, на лето поселившийся в Переделкино, от всех интервью и комментариев, за которыми обратились к нему из российского телевидения, из газет и журналов, отказался.

– Не могу, просто не в силах, веришь, – говорил он мне приглушенно, и в голосе его была какая-то спокойная обреченность. – Ну, знали мы все, что слаб он, что все может произойти – и настолько оказались неподготовлены к мысли, что нет его больше... Я то и дело подхожу к калитке его дачи: там сейчас масса цветов, люди все время приезжают и оставляют цветы. Очень много простых полевых цветов – ромашки, васильки, еще какие-то... И портрет его на калитке – один из последних. Я взял из его садика ветвь сирени домой...

Значимость человека, по-моему, определяется по той пустоте, которая возникает, когда он уходит... Мы даже не могли предположить, как много на самом деле Булат для нас значил. И сейчас, ну невозможно представить, что его больше нет... только теперь начинает доходить до сознания это.

Наши писатели – они далеко не едины, они страшно разобщены – по союзам, по группам, но все, буквально все сходятся на любви к Булату. В свое время партийные идеологи заявляли, что песни Окуджавы пошлы. На самом же деле он всегда противостоял пошлости: сначала пошлости партийно-номенклатурной идеологии, потом пошлости воцарившегося в стране беспредела...

 Гражданская панихида по Булату Шалвовичу Окуджаве состоялась 18 июня 1997 года в помещении Театра имени Вахтангова; отпевание и похороны, на которых, по просьбе вдовы, присутствовали только близкие – 19 июня.

Булат Окуджава похоронен на Ваганьковском кладбище.

Июнь 1997 г.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 2901




Convert this page - http://7iskusstv.com/2014/Nomer2_3/Polovec1.php - to PDF file

Комментарии:

Юлий Зыслин
Rockville, MD, USA - at 2016-01-05 00:31:13 EDT
Знаком с автором. Прекрасные воспоминания.
Страстно люблю Окуджаву.
Иногда пою его песни и свои песни на его стихи:
1. https://www.youtube.com/channel/UCkuUhR6AnFWczRzw4NfMoWw/videos
Двухчастная аудио версия музыкально-поэтической авторской программы Юлия Зыслина
«ГОЛОС БУЛАТА». Памяти Булата Окуджавы.
Записано 10 июля 2001 г.
2. http://www.youtube.com/watch?v=gVxQp_X3MDo
«Еврейская тема у Булата Окуджавы»
2004 г., RTN
3. http://www.youtube.com/watch?v=2I7hv3p9ILU
«Старые песни Булата Окуджавы»
2004 г., RTN
Из архива «Вашингтонского музея русской поэзии и музыки». www.museum.zislin.com


Эвелина
Нью Йорк, - at 2014-03-08 19:31:32 EDT
Спасибо автору за теплые, душевные воспоминания. Отдельное спасибо вам и вашей семье за помощь БО , а также за то, что упомянули добрым словом тех, кто принимал посильное участие в его судьбе. Интересно было узнать об отношении БШ к российскому обществу. Особенноактуально это сейчас, когда полным ходом идет "советская реконкиста"....

"У природы на устах коварное пророчество..."

Эрнст Левин
- at 2014-03-04 03:34:16 EDT

12 июня 2011 года.

Я сегодня проснулся средь ночи от сердцебиенья:
Вдруг приснилась мне – полностью, с первой строки до конца,
Эта песенка, автор её и его исполненье:
Тихий рокот гитары и сдержанный голос певца...

А взглянув в календарь, я увидел печальную дату,
И четырнадцать лет, как фантом, улетели назад:
В Реховоте в тот день мы с друзьями узнали когда-то,
Что в Париже сегодня скончался великий Булат...

И четыре гитары бренчали то громче, то тише,
И десяток певцов бесталанных, то вместе, то врозь,
Не смолкая всю ночь, во дворе у Заборова Миши
Пел все песни Булата, что в сердце сберечь удалось...


http://rutube.ru/video/57b3099005483301a05bbd62818120bb/

Игорь Ю.
- at 2014-03-03 10:19:24 EDT
Поскольку воспоминания о Булате Окуджаве у автора, как мне видится, представляют некоторую не хронологическую смесь своих собственных и воспоминаний других людей, то попробую добавить в копилку еще немного.
Мне повезло провести с БШ, Олей и Булатом-младшим целый день, меня попросили показать им Сан-Франциско. Несколько эпизодов.

Оля с сыном решили зайти в музей кукол "примерно на часок", мы остались в машине ждать. Разговаривали обо всем, но как-то перешли на машины и я сказал, что в СССР у меня был Запорожец. БШ как-то необычайно оживился, разулыбался и стал вспоминать тот год "когда у меня тоже был Запорожец". "Вы знаете, я ничего не понимаю в машинах, и каждый день он у меня ломался. Вот просто где-нибудь посреди города. И тогда я доставал свою записную книжку и смотрел, кто из друзей ближе живет. И звонил, например Васе Аксенову. И он приезжал и заводил. А потом мы к нему ехали домой... Вы знаете, я никогда в жизни так много не общался с друзьями, как в тот год, когда у меня был Запорожец". И сказано это было таким счастливым голосом.

Мы шли к машине, оставленной вроде бы недалеко от Хилтона, где они остановились, но по пути надо было пройти два квартала совершенно дерьмового района города, полного бездомных и попрошаек. Я совершенно не обращая на них внимания шел рядом с БШ, вдруг он резко остановился, вернулся на пару шагов назад и подал какие-то деньги одному из них. На мой несколько удивленный вопрос БШ как-то естественно, без всякого пижонства сказал примерно следующее: "У этого было что-то человеческое в глазах".

Оля и Булат-младший не хотели этой экскурсии, БШ чувствовал себя явно плохо, много кашлял (и курил, несмотря на очевидное неодобрение Оли), день был обыкновенный сан-франциский - холодный с ветром. В самом начале я почувствовал некое напряжение между ними из-за того, что БШ согласился. Потом они несколько раз просили его поехать в отель (вечером он выступал). Но БШ явно понравился город, он о многом расспрашивал и мы провели вместе целых семь часов. Интересно, что на все предложения их или его сфотографировать на "историческом" фоне он отмалчивался. Пока мы не подошли к Палас оф Файн Арт. Это место, конечно, действует на людей, особенно в такую погоду. И вдруг он сам - сам - попросил сделать фотографию его и Оли. Эта фотография, где он в расстегнутом пиджаке (сколько Оля упрашивала его застегнуть!), с руками в карманах, на фоне закутанного в туман Паласа оф Файн Арт висит у меня перед рабочим столом. (Вечером я успел сделать фотографии и утром отвез им в отель).

И наконец, последнее. В тот день у моей младшей, тогда школьницы 4 класса, была в гостях подружка-однокласница. Вечером за ней заехал Эрик, отец подружки, обыкновенный американец, без всяких русских корней. Я как раз с гордостью показывал своей семье пластинку, на которой БШ написал мне слова благодарности. Попутно я рассказал ему о том, кто такой БШ. Эрик попросил пластинку послушать, я дал. Через несколько дней я уже был у них дома, забирал свою дочь. И тут меня ждал даже не сюрприз, а нечто большее: Эрик и его жена сидели у магнитофона, на который они переписали песни Окуджавы, и не то, чтобы плакали слушая, но глаза у них обоих были на мокром месте. После этого я еще час пробовал перевести им тексты, Эрик записывал, а потом еще пять минут они мне все пытались объяснить, что они не понимают ни слова, но уже несколько дней не могут оторваться от магнитофона.
И самое последнее: все мои попытки приучить младшую к песням бардов окончились провалом. Кроме песен Окуджавы, они для нее постоянные спутники.

Юлий Герцман
- at 2014-03-01 20:44:08 EDT
Буду первым, кто поздравит тебя с публикацией в этом достойном журнале! Я уже твои мемуары читал, конечно (похвастаюсь книжкой с дарственной), но перечитал с удовольствием.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//