Номер 4(51)  апрель 2014
Семен Резник

Семен РезникПротив течения

Академик Ухтомский и его биограф
Документальная сага с мемуарным уклоном

(продолжение. Начало в №12/2013 и сл.)

Глава седьмая. «Грешный епископ Андрей»

1.

Хотя во время Собора братья жили вместе, но виделись они редко, а разговаривали еще реже: у каждого было невпроворот своих дел, встреч и забот. Но Алексей Алексеевич видел, что брат «очень падает духом и чрезвычайно скорбит по поводу событий. Мне кажется, что я бодрее смотрю на вещи. Храни его Бог! Мне его очень жаль»[1].

К тому времени иеромонах–архиерей–архимандрит–епископ Андрей прошел непростой путь побед, поражений, удач и разочарований.

Направленный в Казань, он стал энергично создавать религиозные школы и церковные приходы для обращаемых в православие татар-мусульман. Обучение и богослужение в этих заведениях велось на татарском языке – такова была принципиальная установка отца Андрея: подопечные не должны воспринимать перемену религии как насильственное обрусение, тогда они охотнее соглашаются на такой шаг. Суть своей системы он сформулировал в одной из статей в газете «Московские Ведомости»: «Безукоризненный пастырь и безукоризненное богослужение в инородческом приходе на соответствующем инородческом языке»[2].

Яркий оратор и публицист, человек кипучей энергии, безукоризненный пастырь, чей аскетический образ жизни мог служить примером религиозного подвижничества, отец Андрей приобрел в Казани большую популярность.

В городе существовало общество трезвости, в которое отец Андрей сразу же вступил и вскоре стал в нем играть видную роль. В турбулентном 1905 году на базе этого общества было создано казанское отделение «Русского собрания» – черносотенной монархической организации. Отец Андрей стал в ней заметной фигурой.

«Особые ожидания о. Андрей возлагал на право-монархические организации, как ставящие "во главу своей политической программы служение святой Церкви", полагая, что "пастырю Церкви можно говорить с ними на одном языке, и есть надежда быть понятым", – указывает его биограф И. Алексеев. – Вместе с тем, он считал, что "уже на второй строчке своей программы "Русское Собрание" делает ошибку, требуя для православия какого-то для него обидного и ему по природе чуждого "господства", категорически возражал против "грешного" девиза "Россия для русских!", предлагая заменить его на девиз "Святая Русь на службе миру!", а также критиковал черносотенцев за "неподвижность" и "грубые тактические ошибки"»[3].

Сложилась парадоксальная ситуация. В разношерстной черносотенной стае отец Андрей был белой вороной, притом громко каркающей. Тем не менее, его связь с черносотенством с годами не ослабевала, а влияние росло. Немного было в этой стае таких энергичных, высокообразованных и одаренных «ворон»! Принимая желаемое за действительное, епископ Андрей полагал, что на стороне черносотенцев «сила нравственного закона». Он считал, что только такая сила может остановить победное шествие социализма, который, по его мнению, был «тем и силён, – особенно у нас в России, – что он имеет на себе всю личину истинно-нравственных организаций. Он велик своею показною стороною; и русский человек, всей душой стремящийся к живой вере, оказывается теперь рад уже хотя бы живым делам [социалистов] и уже почти отвернулся от мёртвой веры наших официальных покровителей "господствующей" церкви»[4].

Но если социалистические группировки имели «личину истинно-нравственных организаций», то у расхристанной черносотенной братии не было и этого. Суть ее деятельности сводилась к нападкам и нападениям на инородцев, в особенности на евреев. Ни нравственности, ни видимости ее у них не было. Почему отец Андрей этого не замечал, пусть разбираются его биографы. Для нас важно подчеркнуть, насколько далек от этих иллюзий был родной брат отца Андрея, однажды записавший в дневник с видимым отвращением:

«Вот “шайка Дубровина” заказывает молебен у мощей князя Александра Невского. Им служат длинноволосые люди, в мягкие ризы одетые. Вот, думают, тот испытанный, тонкий обман, который спасает, перед которым не устоит светлый разум страдающего народа»[5].

Шайка Дубровина – это ведущая черносотенная организация Союз Русского Народа.

Панацею от социалистической заразы отец Андрей видел в усилении роли низовых ячеек церкви – приходов, дабы они стали ядром религиозной и политической активности народных масс. В печати он конкретизировал свои идеи: приходы нужно наделить правом юридических лиц, правом избирать священнослужителей; выборы в Государственную Думу проводить по приходам. Этим он надеялся повысить политическую активность сторонников самодержавия, которому, в свою очередь, надлежало преобразиться на основе «единения царя и народа» – по завету славянофилов, последователем коих отец Андрей себя считал. Но власть не хотела преобразовываться, а активности народа – боялась больше всего.

Темпераментные, полные страсти выступления епископа Андрея в печати и с церковной кафедры приносили ему все большую популярность, но в верхах они вызывали нарастающее раздражение. В один прекрасный июльский день 1911 года он прочитал в газетах, что по докладу Святейшего Синода, утвержденному императором Николаем II, он переводится из Казани в Сухум. Заранее его даже не сочли нужным об этом уведомить!

В большой казанской епархии отец Андрей был третьим викарием, а сухумскую епархию ему предстояло возглавить, так что формально это было повышение. Но фактически – почетная ссылка. Отец Андрей так и воспринял этот данайский дар. Популярность его в Казани была такова, что провожать его на пристань пришли тысячи людей. Многие плакали. По его лицу тоже струились слезы…

 

2.

На Кавказе епископ Андрей тотчас развернул бурную деятельность по обращению абхазов-мусульман в православие, но через два с половиной года его переводят в Уфу, где он снова приступает к активной миссионерской работе среди инородцев. Он был уверен, что чем больше инородцев обратит в православную веру, тем лучшую службу сослужит Богу и России. О том, что к Богу ведут разные пути, он, по-видимому, не задумывался. Если Алексей Алексеевич мучительно искал Истину, то епископ Андрей усвоил ее твердо и навсегда.

Различия между братьями с годами проступали все более рельефно. Если Алексей воспринял Первую мировую войну как начало конца Российской империи, то епископ Андрей встретил войну с «нескрываемым воодушевлением» – как ее (традиционной России) возрождение. В победе русских войск он не сомневался и наделял их великой миссией освобождения и объединения славянских народов, в соответствии с чаяниями славянофилов.

«В своей брошюре "Исполнение славянофильских предсказаний", изданной в 1914 г. в Уфе, – сообщает И.Алексеев, – епископ Андрей торжествовал: "Сбывается пророчество славянофилов: ‘Орлы Славянские взлетают’... Начинается новая страница всемирной истории; полное освобождение славян, эпоха их самостоятельного политического бытия, полное нравственное торжество России в международной политике... Остаётся теперь пожелать и ждать на Руси торжества церковных начал, отрезвления русского народа, свободного голоса Церкви в церковных делах и прекращения партийной брани"»[6].

И.Алексеев кратко констатирует: «Надеждам этим, как известно, сбыться было не суждено».

И не только потому, заметим, что Россия вышла из войны не победительницей, а побежденной, но и по более глубоким причинам. Не нашлось у нее нравственных сил «для отрезвления русского народа», «для прекращения партийной брани». Что же касается свободного голоса Церкви, то он, к разочарованию Владыки Андрея, мало кого интересовал. Согласно данным историка Дмитрия Поспеловского, как только Временное правительство отменило в армии обязательное исполнение церковных обрядов, число солдат и офицеров, соблюдавших таинство причастия, сократилось более чем в десять (!) раз. В мемуарах генерала А.И. Деникина есть такой эпизод:

«Первые недели [Февральской] революции. Демагог-поручик решил, что его рота размещена скверно, а храм — это предрассудок. Поставил самовольно роту в храме, а в алтаре вырыл ровик для… Я не удивляюсь, что в полку нашёлся негодяй-офицер, что начальство было терроризовано и молчало. Но почему две-три тысячи русских православных людей, воспитанных в мистических формах культа, равнодушно отнеслись к такому осквернению и поруганию святыни?»[7]

Того, что вызывало недоумение у генерала Деникина, Владыка Андрей не хотел замечать, хотя он сам предостерегал церковное руководство, что статус государственной религии отталкивает народ от православия.

Февральский переворот отец Андрей, в отличие от брата, воспринял с восторгом. Он заявил, что катастрофа, постигшая царский режим, произошла по вине самого режима, отгородившегося от церкви и от народа.

«Режим этот был в последнее время беспринципный, грешный, безнравственный. Самодержавие русских царей выродилось сначала в самовластие, а потом в явное своевластие, превосходившее все вероятия. Против этого восстали в своё время те прекрасные, чистейшие в нравственном отношении философы-христиане, которые известны под именем славянофилов. Они напоминали русским царям, что их самодержавие есть либеральнейшая власть, не мыслимая без гарантии личности, без свободы вероисповедания и свободы слова. Но замкнутые самомнением уши остались глухи для слушания хороших слов. Всё оставалось по старому, и вместо того, чтобы заботиться о совести (православии), заботились только о грубой силе (самодержавии)»[8].

Отец Андрей заявил о полной поддержке Временного правительства и призвал к тому же православную паству.

«Я знаю, что совесть многих смущена, что многие души ждут ясных указаний того, в праве ли они отречься от прежнего строя. Не изменят ли они "присяге", признав новое правительство Государственной Думы. <…> Отречение от престола императора Николая II освобождает его бывших подданных от присяги ему». А в другой статье – как припечатал: «Рухнула власть, отвернувшаяся от Церкви, свершился суд Божий»[9].

Горячие выступления епископа Уфимского в поддержку революционной власти были тотчас замечены в Петрограде. На его принадлежность к черной сотне закрыли глаза. В апреле 1917 года епископ Андрей был включен в состав «революционного» Святейшего Синода во главе с обер-прокурором В.Н. Львовым. Ему предлагали пост Петроградского митрополита, но он отказался, заявив, что церковное руководство должно избираться прихожанами, а не назначаться. Его упования сосредоточились на созыве Поместного Собора.

Но в судьбе страны и русской православной церкви Собор уже ничего не мог изменить. В после-февральской России все шло вразнос. Грозно нарастали анархия, бесчинства, разгул насилия. Временное правительство, сформированное князем Г.Е. Львовым, оказалось несостоятельным, но и сменившее его правительство А.Ф. Керенского не могло удержать вожжи в руках. Видя, что дело идет к новой катастрофе, Владыка Андрей обратился к министру-председателю с открытым письмом, в котором вопрошал:

«А что делается сейчас в России? Во что обратилось наше отечество? Ведь это же ужасно! – но это факт: наша родина – это арена для всяких преступлений и насилий... Грабят церкви, грабят монастыри, грабят богатых, грабят даже бедных, если у них имеется лишняя корова или лишняя коса... А потом прибавляют: "Благодари ещё Бога, что эта коса не прошлась по твоей голове", а потом с награбленными косой, плугом, сапогами идут, не стесняясь и никого не стыдясь рядом в свою деревню – до следующего грабежа. Это ли не расцвет русского социализма? Это ли не торжество демократии? Такой социализм дикарей скоро может выродиться в коммуну, от которой до людоедства останется только один шаг... Ещё немного и всё оружие, находящееся в руках нашего "Христолюбивого" воинства, обратится только на самоистребление, когда "постановят" сначала истребить буржуев первой степени, а потом будут грабить тех буржуев, у которых только имеются лишние сапоги...»[10].

Все было верно в этих словах, но предложенный им выход из кризиса был совершенно утопическим, если не сказать смехотворным. Отец Андрей предлагал Керенскому переформировать правительство (даже перечислял «прекрасные имена» тех, кто должен в него войти) и всем составом… явиться в Успенский собор на молитву по случаю открытия Поместного Собора.

Октябрьский переворот, случившийся в разгар работы Собора, отец Андрей воспринял как катастрофу не только режима, но народа и церкви, – отсюда тяжелое душевное состояние, о котором упоминал его брат.

Однако, в отличие от брата, он «не мог молчать». Не задумываясь, обозвал захват власти большевиками «немецко-еврейским заговором». Правда, через два месяца большевики превратились у него в «заблуждающихся русских людей, которые еще могут исправиться»[11]. Но когда он убедился, что новая власть не спешит исправляться, она у него вновь превратилась в «бронштейнов, хамкесов и нехамкисов», коих немцы «напустили на Россию» вместе с «симбирским помещиком Лениным»[12].

У Алексея Ухтомского не было иллюзий относительно возможного «исправления» пламенных головорезов, и он не пытался объяснить их успех внешними по отношению к самой России причинами: ни происками немцев, ни заговором евреев, масонов или каких-то еще «тайных сил». По словам А.В. Казанской (Копериной), «Алексей Алексеевич ненавидел антисемитизм и говорил, что антисемитизм особенно отвратителен у людей, причисляющих себя к интеллигенции, так как они ничем не могут его объяснить и оправдать. Простые люди часто ссылаются на то, что “евреи Христа распяли”, забывая о том, что Христос сам был еврей. А воспевая деву Марию, призывая ее как свою заступницу, они не думают о том, что она была еврейка»[13].

А вот и прямое свидетельство Ухтомского – из его письма к Иде Каплан от 21 августа 1923 года:

«Александрия шлет Вам свой сердечный привет, – такой теплый, насколько только она может в своем холоде и сумраке. Милая Вера Федоровна (Григорьева) Вас часто вспоминает и любит. Она, бедная, очень нервничает и невыносимо ненавистничает против евреев, впрочем постоянно оговариваясь: “кроме Иды”. Я ее убеждаю, что подобное “исключение” для Вас только оскорбительно, и прошу, чтобы она хоть “в память Иды” выбросила свое ненавистничество к людям, безобразящее душу. Мои убеждения иногда как будто начинают действовать; но потом, расстроившись, бедняга начинает все сначала!»[14]

Очень многое разделяло братьев, хотя родственные чувства давали о себе знать, особенно в тяжелые минуты. Однажды, еще в феврале 1916 года, отец Андрей заявился в Питер сильно простуженный, с повышенной температурой и тяжелым кашлем, что заставило заподозрить у него чахотку. Встревоженный Алексей Алексеевич написал в связи с этим В.А. Платоновой: «Мы жили с ним далеко друг от друга в мире, но было бы очень тяжело мне, если бы он ушел и его больше не было, – еще чужее стало бы в мире»[15].

Опасения оказались неоправданными: отец Андрей выздоровел. Но события захлестнувшие страну, заставляли забыть о невзгодах брата, да и о своих собственных.

Глава восьмая. Большевики

1.

Гонения на религию, начавшиеся сразу же после большевистского переворота, вызвали удивление у наивной В.А. Платоновой: она не могла понять, почему власть, объявившая себя народной, действует против традиционных народных верований. Алексей Алексеевич ей отвечал:

«Вы как будто считаете непоследовательным у наших большевиков, что они едва не прекращают богослужение в храмах, что киевские иноки дрожат, ожидая наложения большевистских рук на святыни и т.п., вообще, что нет и помину о пресловутой “веротерпимости”. В данном случае Вы, очевидно, не отдаете себе отчета в том, что такое большевики! Они именно вполне последовательны, уничтожая христианское богослужение; логическая последовательность приведет их к прямым, принципиальным и, стало быть, жесточайшим гонениям на христианство и христиан! Вы это имейте в виду, дабы представлять себе вещи, как они есть в действительности!»[16]

Как всегда основательный, не бросающий слов на ветер, Алексей Алексеевич подтверждает свое невеселое заключение двумя выписками: одну – из «мягкого социалиста-философа» Жана Жореса, клеймившего католическую церковь как «защитницу буржуазной собственности» и «врага пролетариата»; и вторую – из большевистского наркома просвещения А.В. Луначарского о том, что «жрец» (то есть служитель любой религии) – «это неумолимый и серьезный враг пролетариата, а, следовательно, всего человечества враг, не имеющий для себя даже оправдания буржуя, капиталиста, все еще необходимого для социализма, как силы, подготавливающей ему почву. Историческая роль жреца давно уже целиком вредна».

На счет ближайшего будущего Алексей Алексеевич нисколько не обольщался:

«Дело должно идти не о притеснении, не о гонении в собственном смысле, а о принципиальном истреблении того, что объявлено “врагом пролетариата, а, следовательно, врагом человечества”»[17].

2.

Первая сессия Поместного Собора, увенчавшаяся избранием патриарха, завершилась 9 декабря 1917 г. Встречать Рождество Ухтомский уехал в Рыбинск. Навестил всех добрых знакомых, в числе других семейство А.А. Золотарева, который вспоминал, как, войдя в квартиру, Алексей Алексеевич «сначала по чину староверия помолился истово иконам, затем так же истово, но и радушно, и сердечно, и радостно поздоровался с отцом, благословился у него, потом с матерью тоже расцеловались, а затем поздравил и меня с Рождеством Христовым. И тут же невступно и так же радостно объявил, что он знает теперь – большевики сели надолго, это самая наша национальная власть, это мы сами, достоинства наши и недостатки наши же великороссийские, самая что ни на есть наша народная власть»[18].

В достоверности этого свидетельства не приходится сомневаться, но с одной поправкой – касательно слова «радостно». Чему Алексей Алексеевич никак не мог радоваться, так это засевшей надолго национальной власти, олицетворяемой большевиками. Месяцем раньше, еще из Москвы, он писал В.А. Платоновой:

«Вы уже знаете, как пострадал Кремль, Успенский Собор, Чудов монастырь, Патриаршая ризница с библиотекой, Никольские, Спасские ворота и проч. <…> Своими собственными руками разрушает прегрешивший Израиль свой храм и свою святыню, где бы он мог вознести молитву Богу в час кары! А дальше видится приближение Вавилонского пленения для безумного народа, ослепленного ложными пророками и преступными учителями, приводящими к историческому позору! Удивительна аналогия того, что сейчас совершается с русским народом, и того, что было с древним Израилем во времена пророков и Вавилонского плена!»[19]

Отношение Ухтомского к народу претерпело значительную эволюцию. Он стал различать две ипостаси народа: народ-толпа и народ-хранитель древних преданий, легенд и сказаний, в которых выражались народные чаяния, стремления к добру и праведной жизни. Народ-хранитель оставался для Ухтомского недосягаемым идеалом, воплощением божественного, образцом для подражания, в нем он видел опору для противостояния собственным слабостям, в особенности себялюбию. А народ-толпа был одержим завистью, злобой, был готов последовать за любым вожаком, умеющим разбудить в нем звериные инстинкты. Большевики делали ставку на народ-толпу. Этим держалась их национальная власть, поэтому становилась непобедимой, все выше поднимая волну беспощадного разрушения «старого мира». Такова была горькая правда жизни. «Нет достаточных нравственных сил в народе, которые дали бы основу для здоровых новообразований», с горечью констатировал Алексей Алексеевич[20].

Продолжая неотступно размышлять о народе, Ухтомский приходил к все более мрачным выводам. Спустя пять лет он записал в дневнике:

«Угрюмая тупость – одна из черт русского народа, предоставленного самому себе. Это проявилось много раз в истории. Между самыми светлыми вспышками отдельных людей, увлекающих иногда за собою целые направления русской жизни, вплеталось это настроение массы»[21].

При этом он никак не отделял себя от народа, что видно, например из того, как он сочувственно писал о художнике Рябушкине:

«Внутреннее требование, которым жил Рябушкин: изгнать раз и навсегда, как проказу и чуму, смотрение на народ и его исторический быт “сверху вниз”, – как к чему-то низкому, к чему в лучшем случае можно “снисходить”, но уж никак не “учиться” у него так называемому “образованному” субъекту. В отношении Рябушкина к реальному народу есть место улыбке и очень большому огорчению, но совершенно нет места анекдоту или подлому снисхождению, – это потому, что главенствует серьезное и органическое уважение, и еще потому, что он в своих картинах говорит к народу: “Ты мой отец и брат”, но не пытается говорить “о народе” в третьем лице для какого-то своего, постороннего для народа, круга»[22].

Не берусь судить, в какой мере сказанное справедливо в отношении художника Рябушкина, но оно безусловно справедливо в отношении Ухтомского. Народ вызывал у него то улыбку, то огорчение, то глубокую душевную боль, но никогда не вызвал снисхождения. Это был его народ, о нем он никогда не говорил в третьем лице.

3.

Вскоре после рождественских праздников Ухтомский тяжело заболел, выздоравливал долго, с трудом, а потом не мог выехать из-за развала транспорта и застрял в Рыбинске до поздней осени. Из-за этого стал свидетелем кровавой драмы, разыгравшейся в начале июля, когда вспыхнул и тотчас был подавлен военный мятеж Бориса Савинкова – бывшего эсера-боевика, главы подпольной организации «Союз защиты родины и свободы». По плану восстание должно было начаться одновременно в Ярославле, Рыбинске и Муроме, но главную ставку Савинков делал на Рыбинск, где концентрировалась артиллерия и были склады боеприпасов. Савинков планировал захватить этот арсенал и перебросить его в Ярославль – на подмогу тамошнему восстанию.

Мятеж в Рыбинске был поднят в ночь на 8 июля и в ту же ночь был подавлен. Началась вакханалия расправ с правыми и виноватыми. Из-за «разногласий» между руководством местной ЧК и командованием красноармейского гарнизона были расстреляны и некоторые ведущие чекисты.

Добравшись до Петрограда осенью 1918 года, Алексей Алексеевич попал в вымирающий город. Перенеся столицу в Москву, большевики оставили «колыбель революции» на произвол судьбы и распоясавшихся чекистов. Академик И.П. Павлов обратился к властям за разрешением отбыть заграницу в виду невозможности продолжать научную деятельность на родине. Большевистские главари стремились избавиться от всех недовольных «пролетарской» властью; тех, кого, по той или иной причине неудобно было расстрелять или засадить в тюрьму, насильственно высылали из страны. Поначалу они предлагали уехать и Павлову, но затем Ильич посчитал невыгодным отпускать такую «культурную ценность». Он распорядился создать лично для Павлова особо благоприятные условия жизни и работы. Об этом ученому сообщил управляющий делами совнаркома В.Д. Бонч-Бруевич. Согласиться на привилегию для себя при тех ужасах, что творились вокруг, Павлов считал аморальным. В ответном письме он писал:

«Вот обстановка, вот атмосфера, в которой я живу теперь. Возьмем район дома, где имею квартиру, дома Академии Наук. В этом доме в течение года умерли два товарища-академика, еще далеко не старые люди, от болезней, приведших к смерти, несомненно, на почве истощения. А вот что сейчас в этом доме. <…> Жена академика У., 2-3 месяца назад, чрезвычайно исхудалая, в страхе обращается ко мне, как все же доктору, хоть и теоретическому, с жалобой, что у нее неожиданно появилась опухоль и быстро выросла. Из расспросов догадываюсь, что это должно быть грыжа. Переговариваюсь по телефону с товарищем по Медицинской Академии, хирургом. Тот говорит, что это теперь обычная вещь при крайнем исхудании и что всего лучше оперироваться. Жена академика Л. (пролежавшего в больнице прошлый год с отеками вследствие плохого питания и слабости сердца, ранее здорового) приходит, месяц тому назад, с просьбой рекомендовать глазного доктора: в затемненных местах днем и в сумерках ничего не видит. Переговариваю об этом в лаборатории с докторами и слышу от них, что это теперь распространенная болезнь, куриная слепота, обычная во время народных голодовок. Жена академика М., имевшая ранее припадки падучей болезни один-два раза в год, теперь, страшно исхудавшая, жалуется на повторение припадков почти каждые две недели, а сам академик, тоже сильно истощенный и постоянно падающий в весе дальше, только что болел воспалением легких, и доктор, его пользовавший, высказал опасения за начинающийся туберкулез. У академика К., вдового, дочь, исполняющая роль хозяйки, и у академика С. жена – обе заболели цингой. А вот жизненные впечатления из более широкого района Петроградского, но только из круга моих близких друзей. Земляк и друг с детства Т. с женой и двумя дочерьми, одной вдовой художника с сыном и другой с мужем и дочерью, нанимают соответственно большую квартиру. Пока замужняя дочь с ее дочерью еще не перебралась из провинции (приехал только муж), в квартиру насильственно вселяется пара жильцов, мужчина и его сожительница, невежественные люди, причем женщина увлекается постоянно подслушиванием и не чиста на руку, так что приходится быть всегда настороже. Кроме того, в той же семье Т. зять-профессор два раза в течение года, ушедший раз покупать газету, а в другой [раз] относивший книгу знакомому, неожиданно пропадал без вести. Потом, после долгих розысков, оказывалось, что он был арестован засадами, сидел арестованный по несколько недель и потом был выпущен без предъявления какого-либо обвинения. В конце концов, после таких испытаний и плохо питаясь, он нажил болезнь в пищеварительном канале. Пришлось в больнице оперироваться. Талантливый живописец В., исключительно своею художнической работой собравший некоторый капитал и приобретший некоторые ценные вещи, хранившиеся в банке, был лишен того и другого. Удрученный потерей, потерявший энергию, плохо питаясь с женой и сыном в счет текущей работы, при чрезвычайно низкой температуре и сырости в квартире зимой, он заболел скоротечной чахоткой, для которой не было задатков ни в семье, ни в нем самом ранее, и месяц тому назад я его похоронил. У доктора – теоретического профессора К. сын, очень способный, музыкант, перенесший длинный германский плен, вернувшийся на родину и принужденный сейчас же нести непосильную работу, тоже заболел (при низкой температуре в квартире зимой) скоротечной чахоткой и умер. Еще вчера, придя на панихиду, я говорю с плачущей матерью и слышу ее следующие слова: “Это я виновата в его смерти. Бывало ночью придет пешком с Балтийского вокзала (это 7-8 верст расстояния), усталый, голодный, просит черного хлеба – а мне дать нечего; или заставишь его таскать дрова в квартиру (6-й этаж) со двора, после опять просит хлеба – и опять не дашь”. А сама говорящая, кожа да кости<…> пролежала несколько месяцев зимой с процессом в груди и только несколько оправившаяся должна была ходить за тяжело умиравшим сыном. И это, как я сказал, только в моем петроградском кругу близких друзей. А дальше, в том же Петрограде, у хороших знакомых, всяких товарищей, просто известных людей. А по провинции – у родных, товарищей, друзей все то же и то же безысходное все нагромождающееся горе. Если я в написанном прибавил хоть одно слово лишнее против действительности, я признаю Вас вправе считать меня недобросовестным, способным ко лжи человеком. Теперь скажите сами, можно ли при таких обстоятельствах, не теряя уважения к себе, без попреков себе, согласиться, пользуясь случайными условиями, на получение только себе жизни, “обеспеченной во всем, что только ни пожелаю, так, чтобы не чувствовать в моей жизни никаких недостатков” (выражение из Вашего письма). Пусть я был бы свободен от ночных обысков (таких было у меня три за это время), пусть бы мне не угрожали арестом производившие обыск, пусть я был бы спокоен в отношении насильственного вселения в квартиру и т.д., и т.д., но перед моими глазами, перед моим сознанием стояла бы жизнь со всем этим моих близких. И как я мог бы при этом спокойно заниматься моим научным делом»[23].

Обстановка жизни профессоров университета была, конечно, не лучше, чем академика Павлова. Как свидетельствовал высланный в 1922 году социолог Питирим Сорокин, по карточкам выдавали «от восьмушки до половины фунта очень плохого хлеба на день, иногда и того меньше»[24]. Коммунисты организовали в университете столовую, но «обед» состоял из тарелки горячей воды, с плавающим в ней листом капусты. Н.Е. Введенский подсчитал: число получаемых с таким обедом калорий меньше, чем тратилось на хождение в столовую. От такого питания «у многих начинались провалы в памяти, развивались голодный психоз и бред, затем наступала смерть», писал Питирим Сорокин. Некоторые профессора кончали жизнь самоубийством, других уносил тиф, иных, особенно пожилых, доканывала «трудовая повинность». По понятиям рабоче-крестьянской власти, научная и преподавательская деятельность профессоров считалась «не трудовой». Их заставляли пилить дрова, разгружать баржи, скалывать лед. П. Сорокин подсчитал, что смертность среди профессоров университета возросла в шесть раз по сравнению с дореволюционным временем.

Контора, в которой служила В.А. Платонова, переехала в менее голодный Саратов. В декабре 1918-го она сумела прислать Ухтомскому две посылки – одну с сухарями, другую с «полубелым» хлебом. Благодаря за заботу, он ее инструктировал:

«Предпочитайте приобретать настоящий, т.е. цельный, черный хлеб, выпекаемый не из обрушенной (“полубелой”, как ее называют), а из цельной ржаной муки с отрубями. С физиологической стороны, он несравненно питательнее и полезнее «полубелого», так как белковые вещества, наиболее важные по питательному значению, находятся именно в оболочках зерна <…> Если будете и впредь так милостивы, что пришлете мне хлеба, посылайте, пожалуйста, именно самого простого черного хлеба, он к тому же и дешевле! И Вам бы очень советовал питаться настоящим черным хлебом!»[25]

Можно себе представить, насколько скудным был его рацион, если он должен был посылать такие инструкции!

Ожидалось введение голодного пайка на бумагу и письменные принадлежности. «Молчание утвердится на Руси еще шире и глубже, чем есть сейчас! – писал Ухтомский. – Молчит русская мысль, заглохло русское слово. Его заменили нечленораздельные вокализации вроде “совдепов”, “совнархозов” и прочей дряни… Какое тяжелое, темное и тупое, безвыходное время!»[26]

Обеспокоенный долгим отсутствием вестей от Варвары Александровны, он ей писал в сентябре 1919 года: «Дайте знать о себе. А то, пожалуй, помрешь здесь, ничего не зная о Вас. Мы здесь в самом деле живем уже последними запасами сил, и как Господь выведет из этого мучения, пока не видно»[27]. Об общей обстановке в городе он писал с горькой усмешкой: «В воздухе носятся слухи и ожидания, что придут “союзники” и “барин нас рассудит”»[28].

Сам Ухтомский покинуть Питер не мог: по окончании зимнего семестра 1918 года Н.Е.Введенский уехал к себе на родину в Вологодскую губернию, оставив на него кафедру. В университете почти не было студентов, в лабораториях стоял холод, не было подопытных животных, свет вечерами включали на пару часов, и то не всегда, лекции приходилось читать в темноте, впрочем, их почти некому было слушать.

Алексей Алексеевич, отбыв «трудовую повинность», оставался один в своей холодной холостяцкой квартире. Большую часть времени проводил в кухне, где было теплее. По плите лениво ползали истощенные тараканы, словно и на них навалились тяготы военного коммунизма.

Располагая досугом, Алексей Алексеевич с придирчивым вниманием читал труды Огюста Конта, гениального французского философа, ученика и друга Сен-Симона, основателя позитивизма. Одержимый манией величия и преследования, в промежутках между приступами буйного помешательства, Конт создал учение, утверждавшее, что для научного познания реальности необходимы, в первую очередь, опыт и прямое наблюдение, а не теоретические рассуждения, какими бы тонкими и остроумными они ни были. Если умозаключения не вытекают из опыта или не могут быть проверены опытом, они не стоят выеденного яйца! Это был революционный переворот, выводивший естествознание из плена натурфилософии на широкую дорогу экспериментов и фактов. Можно сказать, что быстрый прогресс естествознания с середины XIX века прочно связан с философией позитивизма, основы которой заложил Огюст Конт, хотя стихийными позитивистами были и крупнейшие ученые прошлых столетий: Ньютон, Галилей и другие.

Но что понимать под реальностью? Конт утверждал, что для науки реальность – это не отдельные объекты и существа, а сущности, общие для данного вида или типа объектов. С этой точки зрения, важен не отдельный высохший от голодного рациона таракан, с трудом ползущий по кухонной плите, а таракан вообще, как вид или род живых организмов. Чтобы понять, как устроен таракан вообще, ученый берет отдельного таракана, расчленяет его тельце и таким образом постигает его анатомическое строение. Точно так же ученому интересна не отдельная бабочка, кошка, собака, а вид или род или семейство чешуекрылых, кошачьих и т.п. «Бытием в собственном смысле обладает для нас вид, род или класс, но не этот, никому сам по себе не интересный таракан, кот или кокон!» – суммировал Ухтомский концепцию Конта[29].

Надо полагать, то было не первое его знакомство с философией позитивизма, но прежде он принимал ее как должное. Не на том ли принципе базировались его собственные лабораторные опыты на кошках, собаках, лягушках, десятками и сотнями приносимых в жертву, чтобы познать закономерности процессов, протекающих в организме кошек вообще, лягушек вообще, в живом организме вообще.

Но в эти голодные и холодные дни, когда даже тараканы выглядели жалкими и высохшими с голодухи, в нем все возмутилось против бездушия такой философии. Ведь если рассуждать логически, то под концепцию Конта подпадает и человек! Отдельный человек, единственная и неповторимая личность, неинтересен, он лишь «представитель» биологического вида! «Бытием в истинном смысле слова обладает не этот человек, который вот сейчас сидит на концерте, или умирает в больнице, или едет из лесу с дровами, или влюблен, или трудится над научной проблемой, или торопится со службы домой, или задумывает дипломатический шаг, или обманывает своего приятеля, – истинным бытием обладает лишь человек вообще, homo sapiens, или, в лучшем случае, классовый человек, homo aeconomicus! И отсюда также понятно и правомерно, что мы берем вот этого человека, который сейчас перед нами, чтобы на нем изучить единственное заслуживающее интереса: “человека вообще”, или “классового, экономического человека”, или “национального человека”, т.е. то, что сколько-нибудь заслуживает наклейки на себя научного ярлыка. И, вместе с тем, с тем же хладнокровием и чувством своего права, с которым мы приступаем к экспериментам на бабочке и кошке, мы будем теперь третировать этого человека, который сейчас перед нами (напр[имер], Анну Николаевну Ухтомскую), чтобы постигнуть и, по нашему убеждению, улучшить жизнь “человека вообще” или “классового человека”, или “национального человека”»[30].

Нетрудно понять, что эти мысли были вызваны не столько трудами Конта, сколько тем, что творилось вокруг большевистской властью. Ее чудовищные эксперименты проводились не на тараканах. Страдали и гибли миллионы конкретных человеческих личностей ради придуманной цели: когда-нибудь в будущем улучшить жизнь «классового человека».

4.

Чекисты до Ухтомского добрались уже не в Петрограде, а в его родном Рыбинске, куда он снова смог выбраться только осенью 1920 года, сдав кафедру вернувшемуся в северную столицу Н.Е. Введенскому. Алексей Алексеевич надеялся отдышаться и подкормиться в близкой ему обстановке, в любимом старом домике покойной тети Анны, среди любимых книг, милых сердцу икон и памятных вещиц, но вышло иначе.

За ним пришли 17 ноября.

Местная ЧК располагалась в здании бывшей гимназии, в которой он когда-то учился. Сперва его заперли в дежурке, «а затем вошедший, коренастый, пожилой и какой-то весь серый человек голосом привычного бойца со скотобойни спросил, все ли готово, и затем обратился [к арестанту], как к предназначенной к убою скотине: “Ну, иди…”»[31].

Его увели в подвал.

Он знал, что отсюда уводят в сад, где расстреливают и закапывают, – это было известно всему городу. Ожидание смерти тянулось много томительных часов, и одному Богу известно, что он пережил и передумал за эти часы. Но костлявая неожиданно отступила.

Спасла его, как оказалось, ничтожная бумажонка, которую нашли у него в кармане при обыске: она удостоверяла его депутатство в Петроградском совете. Рыбинское «политбюро», как иронично назвал местную ЧК Ухтомский, заскребло в затылках, не зная, как поступить с необычным арестантом: бывший князь с дремучей мужицкой бородой, и он же профессор университета; активный деятель церкви и он же депутат Петросовета! В прокрустово ложе классового пролетарского сознания он не укладывался. К разочарованию «серого человека», у коего добыча выскальзывала из рук, арестанта решили отконвоировать в Ярославль, в распоряжение губернской ЧК: пусть разбирается начальство. Кто и как конвоировал Ухтомского, на каких «транспортных средствах» переправляли его в Ярославль, – об этом история умалчивает.

Он понимал, что его могут прикончить и в Ярославле. Но появление князя-профессора-депутата у губернского начальства вызвало такое же замешательство, а затем и здесь было принято соломоново решение: арестанта, снова под конвоем, отправили в Москву, на Лубянку.

В центральной тюрьме ВЧК он просидел почти два месяца, ожидая каждый день, что он будет последним. Но в конце января (1921 года) его препроводили домой в Петроград – кажется, уже без конвоя. В некоторых воспоминаниях сказано, что освобождение пришло благодаря личному вмешательству Дзержинского. Подтверждения этому я нигде не встречал.

Между тем, рыбинская библиотека Ухтомского – необычайно богатая и разнообразная (религиозная литература, философские трактаты на разных языках, труды по физиологии и другим естественным наукам, коллекция старопечатных книг) – оставалась опечатанной. Она подлежала конфискации рабоче-крестьянской властью, которая понятия не имела, что с нею делать. Потеря библиотеки означала бы для Ухтомского лишение большой части самого себя: книги он тщательно подбирал, работал с ними, делал пометки и развернутые комментарии для использования в дальнейшем, записывал заветные мысли. Как свидетельствовал А.А. Золотарев, «чтение его носило характер свободного собеседования с автором, порою очень живого, искреннего, восторженного увлечения и умиления чужими мыслями, если автор был для него “заслуженным собеседником”, порою иронического и резко-несогласного отпора чуждых ему мнений, если автор уклонялся от живой, девственной и действенной Истины, которую лично исповедовал и носил в своем сердце А. А.»[32].

Выручило то, что Золотарев работал заведующим Рыбинской библиотекой-хранилищем и был лично знаком с председателем горисполкома. За ним числились и революционные заслуги: студентом был арестован, дважды бежал заграницу, откуда вернулся только в 1914 году – при новой власти это прибавляло ему вес.

Благодаря настойчивым ходатайствам Золотарева домашнюю библиотеку Ухтомского удалось спасти. В своих воспоминаниях он привел несколько заметок, из множества оставленных Ухтомским на полях книг или на вклеенных в них листках. Они поистине бесценны, если учесть, что спасенная в 1920 году, библиотека – большая ее часть – была-таки конфискована 14 лет спустя, когда в Рыбинском домике Ухтомского проживала монахиня Гурия, к которой доблестные чекисты нагрянули с обыском. (Сам Ухтомский после пережитого в 1920-м году в Рыбинске не появлялся). Приведу запись, которую Золотарев переписал с корешка одной из книг. Она приоткрывает дверцу в тот мир мыслей и чувств, которые владели Ухтомским на протяжении всей жизни:

«С кем поведешься, таким будешь и ты сам. Люди будут чувствовать то новое и совершенно особое доброе, что переносится к ним. Но это не от себя, а от того воздуха, в котором ты побывал и которым обвеялся. С другой стороны, каков ты сам, таковым будешь строить своего собеседника: собеседник является тебе таким, каким ты его заслужил. И здесь страшный путь к тому, чтобы и пророка, и подвижника, и мученика, и самого Христа, и Бога перестроить по своему подобию и стать тогда умирающим с голоду посреди изобилия и неутоленным в своем замкнутом порочном круге. Все дело здесь решается тем, идет ли человек на самоутверждение, самообеспечение и самомнение или выходит из своих твердынь и замков в поисках пребывающей вне его Правды»[33].

Глава девятая. Снова епископ Андрей

1.

Не прошло нескольких месяцев после освобождения Алексея Алексеевича выпустили из Лубянской тюрьмы, как в ней оказался епископ Андрей.

О брате Алексей Алексеевич не имел сведений с лета 1918 года, когда восстание корпуса пленных чехословаков отрезало Уфу от центральной России.

Оказавшись за линией фронта гражданской войны, епископ Андрей оставил надежды на исправление «симбирского помещика Ленина, окруженного бронштейнами, хамкесами и нехамкесами». Он без колебаний признал власть адмирала Колчака, стал членом Сибирского Временного Высшего церковного управления, возглавил духовенство Третьей колчаковской армии.

После разгрома Колчака он сумел скрыться, но в феврале 1920 года чекисты выследили его в Новониколаевске (Новосибирске). Оттуда его отконвоировали в Омск. В омской тюрьме он провел более полугода, подвергаясь допросам и ожидая суда ревтрибунала, который ничего хорошего недавнему колчаковцу в монашеском одеянии, конечно, не сулил. Но неожиданно от него потребовали письменное обещание, что он не будет заниматься ни явной ни тайной агитацией против советской власти, а, напротив, будет разъяснять верующим, сколь благотворна для них статья советской конституции об отделении церкви от государства. Такое обещание он мог дать с легким сердцем, так как против власти выступать не собирался, а за отделение церкви от государства ратовал еще в царские времена. В результате последовало постановление:

«Дело по обвинениям Епископа Уфимского АНДРЕЯ <…> прекратить, из-под стражи его освободить и направить в Уфу с тем, чтобы там он находился под надзором самих верующих, которые в случае нарушения им принятых на себя обязательств будут отвечать как его соучастники»[34].

Дата постановления – 4 ноября 1920 г. Подпись – завотдела юстиции Сибирского революционного комитета А. Гойхбарг (один из «нехамкесов»).

Однако в Уфу освобожденный епископ не вернулся. По каким-то причинам он застрял в Омске и на исходе зимы снова был арестован – после выступления перед крестьянами, которое сочли контрреволюционным. Пока сидел в тюрьме, написал большое сочинение, позднее утерянное, которым хотел «научить православных христиан подлинной церковной жизни, церковной республике». За предоставленную возможность писать благодарил начальника омской ЧК.

Похоже, что в Омске понятия не имели, что делать с епископом Андреем, и в ноябре отконвоировали на Лубянку. Не исключено, что он попал в ту же камеру, где в начале года сидел его брат. Однако вскоре его перевели в Бутырскую тюрьму.

В.А. Платонова, перебравшаяся к тому времени из Саратова в Москву, подготовила посылку с теплой одеждой своему Алексеюшке, но, узнав, что его брат находится в Бутырках, отнесла передачу узнику. Алексей Алексеевич ей писал:

«Хорошо, что передали ему предназначавшееся мне, – это Вам Бог внушил. Я здесь как-то втянулся в температуру квартиры и живу сносно, да ведь у меня есть что надеть! На днях выдали фуфайку из иностранных подарков[35], да из Рыбинска пришли теплые чулки. Передайте, родная, и прочие вещи, мне предназначавшиеся, нашему узнику. В записке, которую прилагаю для него, я кое-что исправил, дабы сделать ее безопасною. Если найдете нужным что-нибудь еще изменить, пожалуйста, измените. Всего, впрочем, не угадаешь, что может дать пищу чиновникам, если записка попадет в их руки».

И, как заправский зэк, продолжал:

«Надо помнить о периодических повальных обысках, которым подвергаются обитатели этих учреждений. А Владыка Андрей, пожалуй, не уничтожит письма, которого долго ждал. Пожалуйста, поскорей сообщите мне, удалось ли передать. Напишите, что бы ему переслать отсюда! Что его поместили в Бутырки, это и хорошо и худо: хорошо в том отношении, что там содержание несравненно свободнее и человечнее, чем на Лубянке; худо в том, что помещают туда затяжных узников, которых не предвидят скоро выпустить или судить; это обычно же арестованные, следствие которых почему-нибудь затягивается и отлагается до дополнительных данных. Это так для арестованных, числящихся за ВЧК. Возможно, конечно, что в данном случае дело идет иначе»[36].

Алексей Алексеевич оказался прав: следствие по делу отца Андрея застопорилось. В августе его выпустили «по состоянию здоровья».

За «гуманной» акцией стоял политический расчет. Чекисты знали о близости взглядов епископа Андрея к позиции «обновленцев», которые остались в меньшинстве на Поместном Соборе, но затем, поладив с большевиками и опираясь на их поддержку, ополчились на церковное руководство. Лидером обновленческого движения («Живой церкви») считался протоиерей Александр Введенский, но его действиями умело дирижировал чекист Евгений Тучков. Обновленцы обвинили патриарха Тихона – к тому времени он уже был под домашним арестом – во враждебности к советской власти. Они явились к нему в сопровождении чекистов и заставили подписать бумагу о временном отказе от руководства церковью.

Тучков и его подручные, видимо, сообразили, что поддержка такого влиятельного церковного деятеля, как епископ Андрей, укрепила бы позиции обновленцев среди верующих. Но в этом чекистов подстерегала неудача. Выйдя из тюрьмы, епископ Андрей тотчас схлестнулся с обновленцами. Дошло до нервного срыва, о чем А.А. Ухтомский с беспокойством писал Н.Е. Введенскому, снова уехавшему в родную деревню – ухаживать за парализованным братом.

Делясь новостями, Ухтомский сообщал о серии арестов в университете, где были взяты, а затем высланы из страны видные философы, социологи, юристы, экономисты: Д.Ф. Селиванов, Н.О. Лосский, Л.П. Карсавин, упоминавшийся П.А. Сорокин и другие (знаменитый «пароход философов»). Сообщая своему учителю о новой волне репрессий, Алексей Алексеевич опасался, что похожая участь постигнет и его самого, и его неугомонного брата. Эти опасения не были напрасными.

После освобождения отца Андрея ему дали возможность вернуться в Уфу, но в феврале следующего, 1923, года он снова был арестован. Его приговорили к трехлетней ссылке в Ташкент, а после истечения срока, к – новой трехлетней ссылке, в Ашхабад. Его выступления против обновленческой церкви становились все более резкими, но он оказался в конфликте и с руководством официальной церкви, которое считал бездеятельным и слишком послушным безбожной власти. После того, как арестованный патриарх Тихон подписал бумагу о временном снятия с себя верховного руководства церковью, его полномочия перешли к митрополиту Петру (Полянскому), ставшему «местоблюстителем патриаршего престола» (временным патриархом). Однако отец Андрей не признал его полномочий, заявив, что «московским самодержцем в духовном сане» тот стал «с помощью многих и сложных шахматных ходов», то есть незаконно. В ответ церковное руководство обвинило епископа Андрея в нарушениях канона, ибо стало известно, что, будучи сторонником сближения официальной церкви со старообрядческими толками, он был тайно рукоположен в епископы Белокриницкой старообрядческой церкви. Местоблюститель Петр использовал этот повод, чтобы запретить отцу Андрею священнослужение. Тот не подчинился, так как не признавал верховенство митрополита. Можно лишь догадываться, как потирал руки Евгений Тучков – главный куратор церковной жизни от ОГПУ, наблюдая за этой распрей.

После ареста местоблюстителя Петра, «заместителем местоблюстителя» стал митрополит Сергий (Страгородский). Запрет священнослужения епископу Андрею он тотчас же подтвердил[37]. Епископ Андрей снова не подчинился, заявив, что на сотрудничество со старообрядцами его благословил сам патриарх Тихон, к тому времени уже покойный. Так отец Андрей оказался между молотом и наковальней.

Свой крестный путь «грешный епископ Андрей», как он подписывал свои многочисленные послания, прошел до конца: через тюрьмы, ссылки и пересылки, вплоть до пули в затылок в Ярославской тюрьме в сентябре заклятого 1937-го. Зато Евгению Тучкову было присвоено звание «Заслуженный чекист» за то, что «под руководством тов. Тучкова и при его непосредственном участии была проведена огромная работа по расколу православной церкви (на обновленцев, тихоновцев и целый ряд других течений). В этой работе он добился блестящих успехов»[38].

2.

Алексею Алексеевичу был чужд конфронтационный характер брата, его поведения он не одобрял. «На меня, – писал он своей ученице, – имели, без сомнения, воспитывающее влияние наши заволжские староверы, всегда очень серьезные и строгие к себе, предпочитающие просто устраниться, но не унижаться до борьбы с тем, в чем не хочешь и не можешь участвовать и что презираешь»[39].

О брате Алексей Алексеевич, как правило, хранил молчание. Даже самые доверенные его друзья и ученики, за исключением В.А. Платоновой, почти ничего не слышали от него о брате, а если слышали, то только в прошедшем времени. А.В. Коперина (Казанская), дневавшая и ночевавшая (в прямом смысле слова, но об этом ниже) у Ухтомского в то время, когда он, через Платонову, слал посылки брату в Бутырскую тюрьму, считала, что «с начала 1920 г. отец Андрей числился умершим». Такие «сведения» вводили в заблуждение и некоторых биографов Ухтомского. Так, А.В. Шлюпникова, автор небольшой книжки о нем, тоже была уверена, что епископ Андрей умер в начале 1920 года[40].

(Конец первой части. Продолжение следует)

Примечания

[1] Там же, стр. 423. Письмо от 14 ноября.

[2] Цит. по: Игорь Алексеев. Смиренный бунтарь. http://www.ruskline.ru/analitika/2006/08/12/smirennyj_buntar/

[3] Там же.

[4] Там же.

[5] Из Записной книжки А.А.Ухтомского 1910 г., запись под заголовком «Из мотивов 1910г.» Цит. по: В.Л. Меркулов. Ук. соч., стр. 78.

[6] Цит. по: Игорь Алексеев. Ук. соч., http://www.ruskline.ru/analitika/2006/08/12/smirennyj_buntar/

[7] А.И. Деникин, Очерки русской смуты. Том первый. Крушение власти и армии. Февраль – сентябрь 1917 г., Париж, 1921, стр. 6.

[8] Цит. по: И.Алексеев. Ук. соч. http://www.ruskline.ru/analitika/2006/08/12/smirennyj_buntar/

[9] Там же.

[10] Епископ Уфимский Андрей. Открытое письмо министру-предс. А.Ф. Керенскому. http://www.katakomb.ru/7/Kerenski.html

[11] Цит. по: И.Алексеев. Ук. соч.

[12] Цит. по: А. Нежный. Князь Ухтомский, епископ Андрей. http://krotov.info/history/19/1890_10_2/1872_andr_uhtomski.htm

[13] Цит. по: А.А.Ухтомский в воспоминаниях и письмах. Составитель Ф.П. Некрылов, Спб., изд-во Спб. университета, 1992, стр. 61.

[14] А.Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 526. Письмо к И.И. Каплан от 21 августа 1923 г.

[15] Там же, стр. 404. Письмо к Платоновой от 8 февраля 1916 г.

[16] Там же, стр. 429. Письмо от 10 января 1918 г.

[17] Там же, стр. 430.

[18] А.А. Золотарев. Воспоминания об А.А. Ухтомском.

http://rudocs.exdat.com/docs/index-380470.html?page=14.

 В сильно урезанном виде помещены также в сб.: А.А.Ухтомский в воспоминаниях и письмах, стр. 42.

[19] А.А.Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 422. Письмо к В.А.Платоновой от 14 ноября 1917 г.

[20] Там же, стр. 456. Письмо к В.А.Платоновой от 7 декабря 1918 г.

[21] Там же, стр. 221. Дневниковая запись, 22-23 сентября 1923 г.

[22] Там же, стр. 630. Письмо к Фаине Гинзбург от 9 марта 1931 г.

[23] Письмо было обнаружено мною в 1980 г. в рукописном фонде Библиотеки имени Ленина (ф. 369, кор. № 314, ед. хр. 10, лл. 1-5 с оборотом). Опубликовано в книге: С. Резник. Непредсказуемое прошлое, Спб., «Алетейя», 2010, стр. 154-157.

[24] Цит. по: Кузьмичев, Ук. соч., стр. 104.

[25] А.А. Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 453-454. Письмо к В.А.Платоновой от 7 декабря 1918 г.

[26] Там же, стр. 456. Письмо к В.А.Платоновой от 13 декабря 1918 г.

[27] Там же, стр. 459. Письмо к В.А. Платоновой от 29 сентября 1919 года.

[28] Там же, стр. 456. Письмо к В.А.Платоновой от 7 декабря 1918 г.

[29] «Пути в незнаемое», сб. 10, стр. 395. Письмо к Е.И.Бронштейн от 30 апреля 1927 г.

[30] Там же, стр. 395-396. То же письмо.

[31] А.А.Ухтомский. Лицо другого человека. стр. 462. Письмо к В.А. Платоновой от 30 ноября 1921 г.

[33] А.А. Ухтомский в воспоминаниях и письмах, стр. 42.

[34] Цит. по: А. Нежный. Ук. соч. http://krotov.info/history/19/1890_10_2/1872_andr_uhtomski.htm

[35] Иностранная (в основном, американская) помощь стала поступать в Советскую Россию в связи с голодом, охватившим страну из-за массовой гибели хлебов в Поволжье.

[36] А.А. Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 462. Письмо к В.А.Платоновой от 30 ноября 1921 г.

[37] Согласно А. Нежному, никакого документа о том, что местоблюститель Петр Полянский запретил отцу Андрею отправлять церковные службы, в архивах не сохранилось, и его, возможно, вообще не было. Если так, то митрополит Сергий «подтвердил» запрет, которого не существовало.

[38] Цит. по: Википедия, статья «Евгений Александрович Тучков».

[39] А.А. Ухтомский. Лицо другого человека, стр. 621. Письмо к Фаине Гинзбург от 4-9 апреля 1930 г.

[40] А.В. Шлюпникова. Академик Алексей Алексеевич Ухтомский (1875-1942). Верхневолжское книжное изд-во, Ярославль, 1968, стр. 11.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 2342




Convert this page - http://7iskusstv.com/2014/Nomer4/SReznik1.php - to PDF file

Комментарии:

Ион Деген
- at 2014-04-11 09:50:21 EDT
Спасибо, дорогой Семён!
Спасибо за информацию, упакованную Вашим блестящим талантом. В этой части больше Андрея, чем самого Ухтомского. Но ведь и Андрей - иоже Ухтомский. Даже рядовая личность, соприкасавшаяся с Алексе6ем, дополняет образ этого великого учёного. ЗдОрово описана послеоктябрьская жизнь профессуры. Цены нет письму И.П.Павлова.
Я Вам так признателен и благодарен!
Будьте здоровы и счастливы!
Ваш
Ион.

Моше бен Цви
- at 2014-04-11 08:46:17 EDT
Блестяще! Потрясает не только плавность текста при огромном числе разнородных фактов, но и ощущение, что автор жил в то время, которое он описывает, был современником и наблюдал Ухтомского, его брата, происходящие события с самой близкой дистанции. В историю братьев вплетена и история общества (спрессованная до фраз, раскрывающихся в чтении огромным бутоном), которое, в мучительных поисках "истинного пути" исходило от ненависти к "бронштейнам", не замечая, что оно исторически жило в непрекращающейся - как бы навсегда застывшей - атмосфере полу- или полного холопства, разлада между властью и всеми стратами общества, достигшего наконец с приходом т.н. "большевиков", а затем и архитектора Третьего Рима - Отца Народов - полного совершенства. Это ощущение глубокой трагедии, в которой в буквальном смысле "тонули" отдельные настоящие интеллигенты сохраняется от первого до последнего слова замечательного во всех отношениях текста. В литературном плане - высший пилотаж (чего стоит одна только фраза "По плите лениво ползали истощенные тараканы, словно и на них навалились тяготы военного коммунизма"!)

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//