Номер 7(54) июль 2014 | |
Я давно никуда не иду
НЕВИДИМКА От избы до погоста и рукой подавать не надо. Вон на пригорке. За огородами. Всегда на глазах, как на горизонт смотришь. А значит и в голове спокойно. Так есть. Всегда. Как снег зимой и трава летом. Одно приходит. Другое уступает. Срок вышел, значит. У соседских из девяти трое лишь поднялись. Шесть рядком лежат. Отсель видать. Трое бегают. Слышно далеко. А у нас теленок вот. Да у коровы молока не стало – и зарезали. Лишний рот. Теленок сам и помер. С чего жить-то. А картошка не удалась (мелкая как ягода), и в зиму чуть зубы на полку не положили всей деревней. И так все вокруг прибывает и убывает. На глазах. Не спрячешь. Просто и обыденно. Как рождение и смерть – ни близко, ни далеко. Всюду. Порядок. Как положено. А как в город перебрались – и встало все с ног на голову. Дверей больше, чем людей. А люди все чужие. Что откуда берется – загадка. Деньги всё. А за что дают – тайна. Все куда-то бегут, на часы смотрят. А время не идет. Стоит большое. Безвременье. Была соседка-старушка. А уже и нет. Третьего дня как. И то чудо, что сказали. Походя на лестнице. Отошла. Вот и свезли куда-то. Детям банку дали. Пепел. Они и не знают, что с ней делать. Так и сами уйдем – никто не заметит. Как в яму кромешную. И ладно бы пропадем. Не от того сердце болит. А что украдкой. Как нечисть какая. А от мира этого и не убудет. Вон он какой большой, мир-то городской. И не заметит. МИШКА Олимпиада-80 запомнилась бумажным стаканчиком из-под «Пепси-колы». Диво было невероятное. Ее мне купили у стадиона им. Кирова в Ленинграде. Мы ходили на матч Венесуэла–Замбия. Это я сейчас посмотрел, кто играл. А в памяти остался матч двух африканских команд. Да… Венесуэла — не Африка. Тот стаканчик с надписью «Пепси-кола» еще долгие годы стоял на кухонном серванте как символ космически далекого мира заграницы. Олимпиада запомнилась похоронами Высоцкого. Правда, это воспоминание добавленное. Добавленное последующими годами знаний… Москвичи помнят вживую. Запомнилась она бойкотом из-за ввода наших войск в Афганистан. Что такое Афганистан, мы поняли позже. Каждый по-своему. И конечно закрытием. Слеза олимпийского Мишки на всю жизнь. И то, как он улетел… А вместе с ним эпоха. И песня эта прощальная комом в горле до сих пор стоит. Была ли тогда гордость за страну? Конечно. В той бедной жизни, где информация из-за бугра уже не просачивалась, а проливалась, за всякое подтверждение могущества страны, в которой все мало-мальски значимое было в дефиците, конечно же, цеплялись. А цепляться, с каждой новой звездой героя на груди впадающего в маразм Брежнева, было все сложней. Но гордость оставалась. Она продержалась до 1982-го. Когда Брежнев умер. Первый курс универа. Ноябрь. Ошеломление. Хотя все ясно было давно, и только ленивый его шамкающие губы не обстебал. И этот гроб его, скользнувший с ленты на похоронах. И Андропов тоже скоропостижный… Рейды по кинотеатрам в дневное время — ловили тех, кто не на работе. «Андроповка» с зеленой этикеткой и переход с 3.62 на 4.12 — для моего поколения (рожденных в начале 60-х) эпохальное. Как было эпохальным для наших неокрепших мозгов сообщение о фантастических планах Бжезинского — это препод по истории набрался смелости и рассказал нам шепотом на семинаре, что, согласно наметкам Збигнева, СССР рухнет в 2000 году. Как-то не верилось. Но мои студенческие мозги были заняты другим. Вовсю резвились фарцовщики и мажоры. Девчонки на дискотеках кружили голову. Молодость искала любви и приключений на свою бедную задницу. И того и другого было в избытке. Денег не было. Ну да разве это когда-либо мешало молодым?! Все мы были еще относительно равны. И дети рабочих и ИТР, и дети не шибко улетевшей мелкой и средней партноменклатуры. Но тут понеслось. Конец 80-х уже пугал. Даже тех, кто мало в чем разбирался. Скоро разобрались все… За 90-е тире нулевые единственным мало-мальски заметным спортивным международным событием в стране запомнились Игры доброй воли 1994-го. Чудовищная жара в Питере. Офис издательства на Фонтанке (в которое я сбежал от преподавательской безнадеги из нищего института) походил скорее на дорогой бордель. Мраморные полы, своды, шкуры на стенах и братва. Как раз в разгар Игр кого-то из боссов нашей крыши расстреляли с охраной во дворе перед офисом. Нас, редакционных ботаников, братва на день отправила гулять. До выяснения, кто заказал и тэдэ… Мы двинулись к Инженерному замку, где весь день пили теплую водку и обсуждали зашифрованные и на фиг никому не нужные Игры доброй воли. Какие, в жопу, игры? Город жил одними разборками братвы. Это и были наши Игры. На выживание. Для всей страны. Между Олимпиадой в Сочи и Играми доброй воли двадцать лет. А между двумя нашими Олимпиадами тридцать четыре. Это мои годы. Они должны были быть лучшими. Для отличника и хорошиста в школе. Для выпускника универа с лучшим дипломом на факультете. Они стали годами безнадеги, растерянности и ошеломительного запоя на три десятилетия. Годами потерянных навсегда школьных и студенческих друзей. Переосмыслением всего и вся. И все эти годы, где слово «благополучие» было засунуто в задницу, я мучительно хотел одного — возвращения своей страны. Я это понял, глядя в экран телевизора на торжественное открытие Олимпиады. Понял, гася во френдленте фэйсбука накатывающий волна за волной шквал помоев на страну. Мою страну. Я всё вспомнил. Вспомнил всё, что любил вопреки. Чем гордился вопреки. Гордился все свои детские и юношеские годы. И что у меня тридцать лет отнимали. Отнимали, но не отняли. И теперь не отнимут никогда. Тогда, в 80-м, в пору бесчисленного количества анекдотов ленинградцы беззлобно шутили: «Пережили Блокаду, переживем и Олимпиаду». Я эту шутку запомнил навсегда. И слезы нашего олимпийского Мишки. Он ведь всё знал. Он плакал по той стране, которой скоро не будет. По людям, которых сметут четверть века безвременья. У Сочи свои талисманы. Меня, старого и лысого, воротит и от этого уебищного леопарда, и от этого дебильного зайки. И только Мишка напоминает мне того — нашего. Когда у тебя всё отняли, остается только память. И эта память становится последним смыслом жизни. И вроде и не было жизни-то. Пропала. Затерялась в мутных годах. И не нужна совсем стала. А Мишка — вот он. Выжил. Значит, выжила и моя страна. Обгрызенная и обворованная вечно «переживающим» за нас Западом. Выжила назло. Как всегда, впрочем. И как всегда — вопреки. И всё у нее теперь будет. Хорошо? Это уже не важно. Просто будет. Свое. И это главное. Для меня. Уронили мишку на пол, Оторвали мишке лапу. Все равно его не брошу — Потому что он хороший. Я ДАВНО НИКУДА НЕ ИДУ Я давно никуда не иду. Не выхожу из дома. Не прихожу домой. Это страшно. Для человека, который всю жизнь по утрам привычно дом покидал. Малышом его уносили в ясли, везли на санках в сад, провожали до школы в первый класс. Потом шел сам. В школу, институт, на первую работу, на последующие места работы. Уходил из дома. Чтоб в дом вернуться. В этом очень много сакрального. Я не ухожу. Мне некуда возвращаться. И поначалу это паника. Особенно когда по утрам смотришь в окно кухни, как торопятся на работу… И мгновенное острейшее чувство ненужности. И 200 залпом. И еще и еще. И себя, любимого, жалко. И эта охватывающая ненависть ко всем, кто так или иначе… И конечно, все они идиоты, бездари, суки и приспособленцы. А ты, стойкий и несгибаемый, со светлой (это само собой) головой — и за бортом. И мир пусть пропадет. И небо пусть почернеет. И вот в очередной раз везет тебя, мудака, скорая. И очередная сестра в реанимации вяло кроет матом и желает тебе поскорее сдохнуть. А потом ломается стержень во всей событийной конструкции. Пропадают начала и ʹконцы. Начисто. А вместе с тем и привычная формально-логическая цепочка целеполаганий вдребезги. Важная штука, между прочим, — причинно-следственные связи к черту. Дальше уже линейно. Круг проблем шире — круг близких ỷже. Эта сжавшаяся окружность — последняя черта. И чтоб не стала она овалом над ямой, ты бежишь от себя любимого к себе неизвестному. О существовании которого ты не и подозревал. О том, что не ты живешь жизнью, а жизнь живет тобой, задумываешься лишь тогда, когда из жизни выброшен. Понять, что это была не жизнь, — трудно. Срабатывают рефлексы: догнать, схватиться за поручень, запрыгнуть в уходящий вагон. Это понятно. Это привычно. Это стереотип: step by step, лестница вверх, по спирали, количество переходит в качество… А то, что количество это даже в качество гроба не обязательно перейдет, именно вдруг и понимаешь. И вот тогда, когда понимаешь, — и становишься чужим. Человек, который не уходит и не приходит, — неизбежно чужой всем уходящим и приходящим. И время не вперед. Время давно стоит. Даже не так — ход времени перестает что-либо значить и определять. Время просто есть вообще. Мне давно все равно — день или ночь. Все равно, потому что для человека, который никуда не уходит и не возвращается, не имеет значения рано или поздно. Зато появилось новое. Всегда. И это мой новый дом. И то ли я его обживаю, то ли он меня. И как мы нашли друг друга? Жаль, что так поздно. КЛАДБИЩЕ — Ну здравствуйте! Вот я до вас и доплелся. Все здесь. Как один. Могилка к могилке. Крестик к крестику. А оградка одна. На всех. Как и жизнь одна. На всех. Даты только разные. Но с годами, с долгими этими годами, — все ближе. Уже и сейчас почти слились. Как же вас всех… Вроде и поодиночке каждого. А вышло очередью. Наповал. Всех ведь наповал. Я вот выпить нам принес. Много принес. Очень. Как тогда. Я разного нам принес. И шила, и водки из ларька, и конины, и портвейна того нашел, и квадрат, и пива в трехлитровой банке… Всего. А закуски мало. Тоже как тогда. Что градус-то красть. Так-то я и не пью. Почти. Давно. В завязке. Но с вами, как без этого? Это и не встреча будет. Вы не говорите ничего. Наливайте. Я за вас все скажу. Я все скажу. Всё, всё. Наливайте. Я всегда тогда говорил. Я ведь один и говорил тогда. Без умолку. Говорил и говорил. Это сейчас я молчу. Уже 15 лет. Молчу. И с каждым годом все глуше. А помните?.. И старая шарманка несет по 70-м, 80-м, 90-м. Несет и обрывается. Она всегда обрывается в конце 90-х. И я долго еще ползаю один. Пьяный в жопу. Обнимаю ваши холмики. Пою в обнимку с крестами. Кричу что-то. Дерусь. Доказываю. — Ты пришла за мной. Зачем ты опять пришла? Она всегда знает, где меня искать. Всегда. Она привычно вытирает платком мою опухшую от бухла и слез морду, отрывает от крестов, от оградки и укладывает на диван. — Отдай телефон. Отдай. Зачем ты опять звонил? Ну зачем? Не будут они отвечать. Не хотят они с тобой говорить. Забудь. Развела вас жизнь. Навсегда. Спи… Вот же беда-то. Вот беда. ДИМКА Его убили в январе 96-го. Все тело было словно решето от ножевых. Вообще без живого места. Фарш. Убили и ее. Порвали на куски. А они ждали ребенка… Это были свои. Попасть к нему домой можно было только по звонку… Дверь бронебойная. Замки запредельные… Квартира была нафарширована оружием. Он его любил всегда. Знал в нем толк. Знал он толк и в рукопашном бое. Вообще был похож на боевую машину. Значит, он сам открыл. Открыл своим. Получается, ждал. То, как его завалили, говорит лишь об одном — пришли еще более крутые. Дальше — все вверх дном. Видать, бился как волк. За себя. За жену. За все на свете. Бился с такими же волками. Они не взяли ничего, кроме оружия. Те деньги и драгоценности, что были у него, им оказались неинтересны. Тут все было крупнее… Его наказали. За пару месяцев до гибели он заехал вечером за мной в издательство. Удивил. В последние годы мы очень редко встречались. Студенческая дружба умирала. Он давно был в темах. Я перебивался. Но что-то между нами оставалось, и где-то раз в год он залетал ко мне, мы брали пузырь… и сидели до утра — вспоминали… А потом как обрезáло. Он нырял в свое, я уползал в свое. Разные миры. Когда-то мы вместе учились в универе, зажигали на Ваське: мажоры, проститутки, Прибалтийская… Я постепенно впадал в постперестроечный интеллигентский ступор и нищенствовал. А он сразу ушел в серьезные завязки. Но какую-то психологическую черту перейти, видимо, не был готов… И это его отличало и от природных бойцов, и от людей очень конкретных. Но — рос. Как раз тогда, за пару месяцев до гибели, он заехал на новенькой Audi-80 (сам пригнал из Бундеса), очень долго выбирал мне водку и, когда остановился на Smirnoff, я как-то все сразу понял… Не по чину мне это было… По спине тогда даже не холод пробежал, а разряд тока… Вместо воспоминаний он сразу предложил реально подняться. Он шел на скачок — сразу всё хотел взять. Я в его раскладах должен был сыграть роль ботаника-бухгалтера-посыльного. Пара визитов с деньгами в кейсе за партию…, а третьего уже быть не планировалось… Он кидал, не желая светиться… Мне было предложено много. Для меня много… Меня спасли две вещи: быстрых два стакана и мгновенная легенда-отмазка: в кармане лежал загранпаспорт с многократной немецкой визой. Плюс я только что вернулся из Кельна с гигантской международной выставки, проехав пол-Германии на вэне, да еще задержавшись на пять дней в Гамбурге у шефа. Я врал ему, что на днях улетаю и так подробно расписывал свой предстоящий немецкий маршрут, как это может делать человек, этот маршрут (волею судеб) уже прошедший. Паспорт был с удивлением просмотрен… Водка допита. Расставание быстрое. Через два месяца раздался звонок с известием о его страшной смерти. Он все-таки решился. И его вычислили. Семнадцать лет назад… мы должны были или лежать вместе… или… Или только я. Откуда он мог знать тогда, в конце 95-го, что за четыре года до этого со мной хотел провернуть такую же тему… мой школьный друг. Тогда меня тоже спасло какое-то шестое чувство… Я был у него на Северном кладбище только два раза за все эти годы: в день похорон и на следующий год. Больше ноги не идут… Но я постоянно хочу прийти… Прийти и спросить его… Не знаю… о чем… Хочу… Все эти годы. И не иду. ЗОЛОТАЯ ПОРА И как-то незаметно подступила Золотая пора. Недоступное опять обернулось недоступным. Как тому и положено быть: власть — от Бога, сила сильным, деньги к деньгам, за правдой к кривде и тэдэ. Боле про то глотки вменяемые люди не рвали, а тихо глотки те использовали по прямому назначению. Пили, в общем. Блаженных вот стало больше. Только они строем ходили уже не на БАМ, а в мегамолы, где предавались… Но и не о них. А о поре Золотой. Язык эзопов вновь в почет вошел. Рюкзаки с гитарами нарасхват. Золотопорцы дошли до того, что оккупировали шпиенские общественные сети и заместо порно-ретвитов ударились в высокий штиль, чем заразили и вовсе было пропащее население окончательно свободных забугорцев. Всяк мыслящий норовил первей всех воскликнуть: «Шалом, православные!» А всяк думающий радостно вопил в ответ: «Аллах акбар, славяне!» Если слышалось: «Хари-катха, братия и сестры!» — все радостно оборачивались и протягивали для чоканья граненые стаканы. Деньги были не в почете. А вот за хорошую книгу могли и дров напилить, и трояна изничтожить. Женские лица светились счастьем. Еще бы. Несчастная любовь вновь соперничала с удачной партией на равных и все чаще брала верх. Дамы стали романтичней, выстраиваясь, как и встарь, в длинные очереди за спившимися тиллихентами. Уходя от просветленных — не бросали на погибель, а передавали лучшим подругам как драгоценность. Власти обещали вернуть вытрезвители и черные субботы. Деловые были оперативней — черные кассы завертелись раньше. В общем, и не верилось ведь уже. А эвона как вышло. Всё на круги. И всё к лучшему. Слава тебе, господи! THE END Не. Умирать надо с похмелья. Настоящего. Когда токсикоз недельный. И 200 залпом дает не облегчение, а разве что гарантию обморока-сна на пару-тройку часов. Чтоб очнувшись от забытья-бреда в поту и ужасе, плестись, шатаясь, на кухню и снова 200, и, через сигарету, снова 200, и снова… И не дай бог выпить нечего. Тогда винты и с катушек… Или от страшного беспросветного безденежья. Такого, что и из дома-то не выйдешь — должен даже уличным фонарям. И на телефон смотреть больно: каждый номер — унижение и отказ. А ты профессионал, каких поискать. Ты гордый. Но на хер никому не нужен, потому что время молодых. Вообще других время. И конечно, от болей диких. Когда день за днем, месяц за месяцем током в мозг. И уже весь мир — один пульсирующий воспаленный нерв. Вот тогда. Так, чтоб разом. И нет ее, боли. Вместе с больной жизнью этой, которая и не жизнь, а ад. От любви? Тут без вопросов. Только трагической. Когда словно свет вырубили. А в голове сбой всех программ, кроме одной — все к черту и бежать к ней. А бежать некуда. Некуда бежать-то. Разбито всё. Без шансов. И ты врубаешь в ванне душ и воешь. И наваливается ужас. Космический ужас. Вот тогда. На вздохе глубоком. Раз — резко в сердце. Всё. А еще… — Чай-то твой давно остыл. Вот скажи: зачем было просить свежий заваривать и смываться с кухни на полчаса? Что там у тебя — горит? — Да сам не пойму. Прилетело вдруг… — Вижу, что не пришло… Покажешь? — Да рано еще. Хотя…. Хотя концовка понятна: жили они долго и счастливо и умерли в один день. — Ну если так, я подожду. |
|
|||
|