Номер 6(63) июнь 2015 года | |
Дарья Ярош |
Полынный альбом
1.
Каждый
раз уходить из
города
детства, сложившим
тебя, как
карточный домик
складывает
сдавленный отечеством
лейтенант,
на своём первом
новогоднем корпоративе
сдирающий водкой
гортань,
как ты – сдираешь
старый овал сургуча
со своих рук и своего
сердца;
каждый раз уходить
из города,
память которого –
щёлочь,
разъевшая горло
и спину –
потому как если иметь
за собой хоть что-то,
то нести
на себе,
считая до одного – вначале
позднее – до ста,
умирать в половину
роста,
как крепкая немка,
сдавившая в бёдрах
Христа.
каждый раз уходить из города,
замешивать словно тесто
свои шаги
на чужих грунтах,
чужой речи,
каждый раз,
не вернувшись,
опускать веки,
ловить онемевшим
нёбом
горелый сахар,
запечатавшим
моё сердце,
как сбитого
воробья ...
Господи,
разожми же свою
ладонь.
Отпусти меня.
2.
На
моих губах
короста шёпота,
непременно
душистый
август
в яблонях,
словно в порохе –
стоит лишь
щёлкнуть «Cricket»
и воздух жиреет кострищем,
плюясь сахаром яблок
и цветочной пыльцой
воспоминаний.
[один говорит –
наше детство
это сломанный телеграф –
– каждый день
сомнамбула голосов,
впитанная в его
сплав.
наше детство –
– говорит другой –
газеты тридцатых годов,
уложенные
словно в смолу
в иссохшие стены
домов.
я говорю –
– наше детство –
первомайские транспаранты,
приказ собирать войска,
и сладкие яблоки августа
в чернеющей пустоте
надсада...]
каждая ночь
зацелована
до крови,
каждая ночь
расцветает
яблонями…
губы мои
покрыты коростой
шёпота
в нём три слова,
ты знаешь их,
но сказать
значит сдаться.
гунн внутри
– умирает...
но не сдаётся.
идёт декабрь.
3.
Сумрак
впитает
её ладони,
их влажный
речной запах,
их теплоту,
целующую тебя
при каждом вашем
рукопожатии,
истаявшем
в твоём
тугом сиротстве,
в забродившем
губами её
тучном хромом
Арбате.
останется лишь
твоя память,
останется блёклая
твоя память –
останется лямка
от платья,
упавшая Ей
на плечо.
4.
Женщины,
завернувшиеся
в социалистические знамёна,
пропитанные дымом
вокзалов
и тяжестью
майских ливней,
размывающих дамбы
как джинсовую пыль
будничных революций,
разлетевшихся
трещинами площадей,
и мальчишечьей беготнёй,
разрывающей перестук
чёток
в голосе женщин,
греющих руки
на теле клиентов,
женщин,
завернувшихся
в социалистические знамёна,
набухшие
чёрной смолой
горящего
мая,
испаряющегося
как гангрена
сквозь кожу,
прижжённую медью
раскалённых
на солнце
эполет,
сорванных
с плеч
будничных
революций.
5.
Когда
душистые сопки
разгораются
можжевельником,
когда земля
поднимается к небу
травянистым
паром,
вместе с моим
дыханием,
уходящим
из тела,
уходящим из
лёгких
сколотым
гипсовым
шаром
я стою
на перегоне
под Малой
Вишерой
воздух
горчит
сосновой смолой,
стекающей
в землю
и твоё имя
поднимается
к небу
вместе
с этой
землёй.
6.
Неужели
все мои слова
всего лишь опись
юного криминалиста,
проходящего практику
на захарканном кровью
с сигаретной смолой
линолеуме,
в трапеции тесной
бетонной прихожей
от сального, старого
запаха которой
желудок подпирает
горло
неужели,
вся моя память–
порванный целлофан
и остатки порошка
под моими ногтями,
церемониально
обглоданные
каждое [сучье] утро
сухим и белым языком
проститутки,
так и не надевшей
те стринги,
что ты привёз ей
из последней поездки
в Ригу.
Неужели,
всё моё сердце–
это кусок битума,
наваренный
на соку
из загустевшей крови
в роговице глаза,
потускневшей
от частых
чартерных рейсов
и обещаний
не писать ей больше
ни строчки
[хребет, залитый мазутом
её ночных исповедей,
хребет, стянутый
её волосами,
впитанными в растрёпанную
китайскую резинку,
хребет – плотина,
сдерживающий её
слёзы и на удивление
мясистую память...]
неужели,
неужели,
неужели ...
– нёбо трепыхается
словно в
эпилептическом припадке,
словно надрывающийся
надпочечник,
выталкивающий
то ли молебен,
то ли сорокоустье,
то ли просто
завядшую в мозжечке
фотокарточку
той,
которой обещал
не писать больше
ни строчки.
[но так и не сдержал
обещания].
7.
На столе – цветы, тяжёлые, с уже переспелым ароматом, пионы
тёмные, словно жжёный сахар, словно копоть,
словно чернозём, просыпавшийся на скатерти,
такой же переспелый и душный, сладкий и тяжёлый.
словно налитый бутон пиона, лежит письмо.
похоронка лежит.
она нетронута уже 2 года,
а на столе – цветы, все пионы стоят, пышные и тяжёлые,
торжественные и вечные, ни сбросившие ни одного листка.
засахаренные с кровью и горечью,
с моей памятью и моей любовью.
а под вязким воздухом,
где-то на юго-запад
и ещё 5 шагов правее,
земля просела.
промытая… чистая…
как твоё тело,
лежащее в этой земле.
8.
минуя мотели и дождливые блокпосты,
процеживая жизнь
караванами автобусных рейсов,
плывущих сквозь
триумфальные арки и
пригородные супермаркеты,
греясь в кассах пригородного
сообщения,
пытаешься вспомнить
все знакомые имена,
теряя последние
религиозные
и политические убеждения.
готовясь к зиме,
обрастая ночлежками
в больницах
и залах
джазовых филармоний,
город,
в который ты держишь своё
направление,
наполняется теплотой
от проезжих
фур,
везущих таможенный конфискат
и горячих женщин
на боковых
сидениях.
[псы падают
на сливные люки,
проститутки крепче
жмутся к водителям
фур,
торговцы таможенным конфискатом
сплетают свои лозунги
в церковные хоралы,
защищающие их продажи
и место на местном
рынке,
все чуют зиму,
и вода
обнажает своих утопленников,
поднимаясь в каналах,
как поднимается
память
и топит город,
как топит
она одна]
минуя улицы и
брошенные
на окраинах
автомобили,
сквозь забродившие
яблоки и блеклые постеры
из старых порно- журналов,
ты тоже встречаешь
эту черную зиму
и
ментовские куртки
набухают кровью
сквозь мутные стекла
уличных автозаков,
как набухают
в ноябре могилы
во время
первого снега,
терзающего
твою память
[минуя
заброшенные стадионы
и теплотрассы,
дорожные билборды
с мертвой
литературой,
грей свою кровь
сквозь коллекторы,
обнажая вены
как обнажают стройки
суть
архитектуры]
чеки и банковские переводы
в вест юниор,
жидкий кофе,
смерть в телефонном
справочнике,
это дхарма
зимы,
пережив которую
ты переживаешь
собственную жизнь,
вспоминая
все имена
в кассах
пригородного
сообщения.
9.
Апрельский воздух – сжиженный и тяжелый,
надрывающий легкие - прелой землей
и отсыревшей эмалью заводских проходных,
и дождливых электродепо;
вязнущих - среди пыльных и - томных скверов,
провалившихся - вместе со старыми нардами
и их дымной – мужской – памятью
в тусклую, рыхлую зелень
боярышников и тополей…
И где-то – по улице ниже
- речной вокзал
стоит –
на чёрно – густой воде
такой черной, что слышится,
как зовут.
И ты увидишь их всех,
стоящих под ней.
Сын спустит на воду кораблик
И в ряби седой воды
Ты увидишь дома,
Заражающие едким
Желтым свечением
Воздух вокруг
В один
Из апрельских
Дней.
10.
спи,
черные липы
впитают душную землю
вместе с твоей памятью,
заросшей цветами
алкоголизма,
с их бутонами,
набухшими
рыхлой узбекской
речью,
раздавленной на
языке,
вяжущей горло
рябиной –
её ягоды
пахнут
тяжелой
миндальной кровью
желтых густых
наречий,
от них лопаются провода
международной связи,
не выдерживая их голосА,
затопленные памятью,
затопленные сердцебиением
спи,
пока оно впитывается в твою кожу
прожекторами автовокзалов
летней сливовой ночью,
дыша твоей сморщенной кровью,
разложившейся от духоты
и пряного алкоголя.
спи,
пока оно кусает тебе затылок
своими наречиями,
вырывая из него
воспоминания,
вырывая из тебя
стук твоего
сердца.
11.
Так
заканчивалась эта ночь:
Между стен городского морга
И пункта выдачи молока.
Женщины выходили из рабочих цехов,
Унося с собой тепло от подстанций,
Запах пряного плова и горького табака
На городские площади,
Расцветающие Шанхаем палаточных городков
И утренним радио,
Доносящимся из подвалов
Заброшенного дома культуры;
Бездомные несли к его ступеням
Черное серебро и германские магнитофоны,
Как несут подаяние,
Воспевая тех женщин,
Что дарили им свой горький табак,
как воспевают святую
Равноапостольную Елену,
Слабыми голосами;
Да, так заканчивалась
Эта ночь,
Медные головы вождей в серебрянке
Дышали на витражи,
И лифтерки твоего дома
Переполнялись чайной пылью
В долгие летние смены,
И магнитофоны играли
Симфонию
псалмов.
***
Воздух
в старых кварталах всегда чуть сладковатый и рыхлый, приходится вдыхать
его кусками, проглатывать его горлом, вместе с запахом рассохшихся
фотоальбомов и разбухших польских сервантов, что заминированы письмами и
не проявленной кинопленкой с городских фестивалей и усталых свадеб. Резные
козырьки над подъездами провисают хрустящей эмалью и нацарапанными
посланиями с того света, оседающими глянцем рябой коросты на почтамтские
сумки и пыльные бутылки из-под кагора.
Мне хотелось бы проходить всю жизнь через этот мутный полумрак просевших
лестниц и яблоневых дворов, через арки заброшенных ипподромов и
теплостанций, вдыхая отсыревшую криминальную хронику прошлогодних газет и
пряный кухонный газ, утекающий через раскрытые окна первых этажей, в
густую, летнюю ночь. Голос обмяк бы, осыпаясь в горле цветами алкоголизма
и тяжелой фонетикой провинциальной речи, падающей в темноту речных
вокзалов, размывающей дамбы и срывающей водостоки, покрывающей темную воду
кровью и недосказанностью.
Бродяги, падающие на колени сквозь душный липовый воздух городских окраин,
греют свои скомканные плечи и спины о горячие стены заводов и женских
монастырей, впитывая в свою прелую кожу запах черного хлеба и перечных
коньяков, выдыхая свои прошлые имена, как молитвы.
Бродяги из ниоткуда, с сердцами, раскрытыми, как перезревшие сливы,
налитые речным воздухом и синевой горящего мая, смешанные с землей на
подошвах детских сандалий, затопившие своей миндальной кровью страницы
туристических справочников.
Эти старые провинциальные города, играющие латинский джаз в церковных
заброшенных храмах, со следами губной помады вместо фресок и прохладной
акустикой.
Города, с блошиными рынками, словно надорванным сердцем, переполненными
поддельными паспортами и черными колбами болгарских розовых масел.
Старые кварталы, тяжелые и хромые, как старые друзья, выпавшие из уличной
драки, с рваными жилами телеграфных столбов, с навсегда остановившимся
дыханием в будках междугородней связи.
Все, что нас связывало – наши общие знакомые.
Их расцарапанные под козырьком послания с того света – все, что связало
нас навсегда.
***
Длинный
двор, многоэтажки, возведенные в перестройку и скомканные ломанной
вереницей балконов.
Тяжелый утренний воздух, шумные тополя, тускло мерцающие запыленной
листвой. Березовые аллеи, асфальт, разошедшийся трещинами, из которых
сочатся молодые листья мать-и-мачехи, набухшие ночной сыростью и ленивыми
диалогами пьяниц, вязнущих в улице и исчезающими в липком паре,
поднимающемся от канализационных люков.
Телеграфные провода, провисают в утренней дымке.
К ладоням липнет целлофан, сорванный с сигаретной пачки. Слюна наполняется
смолистой горечью, слепляющей и без того тугие легкие, отяжелевшие от
духоты. Высокое прозрачное небо. Низкий потолок лестничной клетки,
пропитанный никотиновой кислотой. Память, пропитанная нашим последним
разговором:
- как?
- обещали выписать на следующей неделе.
- я могу тебя встретить.
- ты не сможешь.
Горячая обшивка автобуса, стершийся сальный велюр на сидениях, плотные
горчичные занавески, стянутые на медной проволоке в сгусток мутного
желтого света. Рыхлый цветочный бутон, зажатый между коленями, неудобный
мобильник, выталкивающий гудки.
- а на самом деле?
Давно рассказанные шутки на жестких стульях приемного отделения -
оборванные - всегда в одном и том же месте - на этот раз каким-то
прощальным ржанием, еле сдерживающим набухшее от слез горло. Бесконечное
объятие, танцующее на матовом больничном кафеле. Немое обещание не
оборачиваться. Онемевшие шаги, судорогой проваливающиеся к выходу. Черный
вечер. Плечи, опрокинутые в сырой бетон дорожного ограждения, хребет,
скомканный в рыданиях.
- я не знаю, как на самом деле.
Горчичные занавески вздрагивают мятым пятном. В салоне пахнет знакомым
дегтем и духами
"Красная Москва". На сидения падают хриплые обрывки радиоэфира:
"...А если нет, мне будет очень больно,
И я, наверное, с ума сойду от слез,
Когда тебя внесут на двор наш школьный
Всю в белом из бинтов, и хризантем, и роз.
Когда тебя внесут на двор наш школьный
Всю в белом из бинтов, и хризантем, и роз..."
Горло сдавливается консервной банкой.
Пыльные ограды. Лицо твоей матери, набитое на просевшей в землю плите.
Ваше сходство.
Ваша внезапная близость, такая понятная и чистая.
Такая неумолимо жестокая близость.
Рыхлый цветочный бутон сливается с землей.
Я сливаюсь со своей памятью, поднимающейся вместе с дымом к потолку
лестничной клетки, пропитанной никотиновой кислотой всех моих неустанных
к тебе
разговоров.
***
Слушал
ли я церковные хоралы или кончал на застиранных простынях пригодных
мотелей, я всегда видел только свои собственные воспоминания, слепляющие
ресницы густыми бликами автостанций, охраняемых спящими икарусами, что
каждую ночь отдают свое тепло паломникам и бродягам. Я изучал бутылки в
ночном минимаркете, слышал отголоски религиозных служб, чей колокольный
звон разлетался по всему кварталу, вырывая из сна стариков и диких собак,
я закрывал глаза и неизменно видел замыленные снимки своего прошлого. Они
проплывали под веками линией рук моей матери, длинным спуском к воде,
залитым солнцем; они плыли раскалённым воздухом над пастбищем черных
рынков и гастролирующих оркестров, покрывших собой давно покинутый мною
город, и я, надорванный, иступленный очередными потерями, женщиной,
которую так и не встретил, хотя встречал уже множество раз; я выходил в
улицу, оседая сбитым дыханием на киоски и бензобаки пригородной
автостанции.
Проходя сквозь ночную площадь, усыпанную окурками и хлебными крошками,
обжигаясь горячим дыханием спящих рядом икарусов, я перебирал слайды своей
памяти, памяти, способной защитить меня от собственной жизни.
Памяти, опровергающей мою смерть и
мою жизнь.
2010-2014. |
|
|
|||
|