Номер 3(72) март 2016 года | |
Елена Бандас |
Волшебные ключи метафор
А некий бездельник спросонок
Метафоры нижет как бусы
Елена Аксельрод "Утро в поселке"
И прежние книги Елены Аксельрод, и
новый сборник её стихов носят названия-метафоры: “Лодка на снегу” (Москва,
1986), “В другом окне” (Иерусалим, 1994), “Меж двух пожаров” (Москва,
2010), “Забытые ключи”
(Иерусалим, 2015). Вновь -
каждое слово несёт красоту и
прочность кристалла
чистой воды; речь непринуждённа и
естественна; бытовые зарисовки “заземляют” высоту сердечной мудрости,
блеск метафор высвечивает главную и сокровенную мысль. И автор пишет о
себе, “бездельнице”, с грустной иронией, почти уверенностью в никчемности
своей работы для читателя, привыкшего к небрежному скольжению юркой
“мышки” по экрану.
В предисловии Светлана Шенбрунн
пишет о непростом творческом
пути Елены Мееровны – в Москве ей дозволяли быть детским поэтом и
переводчиком. Но - “с перерывом в
десять лет, в 1976 году и в 1986-м, удалось издать лишь два тонких
сборника собственной лирики, из рукописи в процессе подготовки были изъяты
все стихи на еврейскую тему”. Не
был обласкан судьбой и отец, художник Меер Аксельрод,
с лейтмотивом его творчества – жизнью еврейского местечка. Был
арестован в мае 41-го и расстрелян дядя Зелик
Аксельрод, поэт – в его 37 лет.
Потому
не стираются в памяти, не стихают
фантомные боли утрат:
хоть направо пойду, хоть
налево,
не укроет меня в своей
кроне,
только высохший лист
уронит.
(из “Стихов сыну”)
- Пощади, говоришь, - пожалей,
чашку чая иль кофе налей,
и не жалуйся, не ворчи,
вот тебе запасные ключи:
первый ключ – от дверей
забитых,
ключ второй – от речей
забытых,
третий ключ – от бездомной
строки.
- Только где ж от ключей замки?
Не вертикально, а клетчато.
Стволы и сучья вповалку.
Лес этот вряд ли излечится,
В такую попал перепалку!
. .
. .
. .
. .
. .
. .
. .
Нам зачем этот лес, это лихо, Коль полжизни срубили на лыко?
(“Лес после бури”)
Минувшее не забыто, и взгляд устремляется, вместе с самолётом
Тель-Авив – Москва, “в даль,
саднящую, как порез, как старый неизлечимый недуг, как врождённый изъян” –
это о стране исхода… Автор
вспоминает быт полуподвала “в малорослом бревенчатом Минске”, где ребёнком
ещё делал рисунки отец – угольками на картонках, и московский
подъезд “ледяной Бронной”, и друзей. В памяти живы запахи и звуки,
страницы прочитанных в детстве книг и дни эвакуации, с трепетанием
угасающего над пеплом огня в печке-буржуйке.
Строка “Глотаю взахлёб скитания печального Агасфера” – обращается
формулой собственной жизни, созвучной странствиям и судьбам героев
книжных.
“Песня о канторе”, написанная четырёхстопным анапестом, выпевается
как музыкальный ритм в шесть восьмых, с затактом, - на тему,
больную для каждого,
кто мог бы сказать о себе,
вслед за поэтом – “я иудеянка из рода Авраама”:
Говорят, песни кантора
слышали в гетто,
то ли заупокойную,
то ль за здравье псалом.
Но какая мелодия
замерла, не допета,
было некому, некому
вспомнить потом.
. .
. .
. .
. .
А теперь в синагоге,
где кантор – бельканто,
где поют на библейском
живом языке,
кто услышит,
как звал к покаянию кантор
в городке Молодечно
на Уша-реке?
Горькое умолчание о
случившемся в Молодечно…
Переброшен мост от прежней жизни к новой стране, с иной культурой и
зачастую неведомыми здесь страницами истории.
"Льётся не дождь, а
бессовестный свет ,
хлещет свирепо по кронам и склонам,
день захлебнулся питьём раскалённым”.
"Не умею ответить на зов изнурённых кустов,
простирающих
вслед мне худые, сухие ладошки".
Поэт не ответит, а узкий
специалист-зануда посочувствует с пониманием: берегут листочки драгоценную
влагу, площадь испарения у них малая, предусмотрительные-то
кусты заменили бы ладошки свои - колючками, ради сохранения жизни
под палящим солнцем. Подобно
кусту из стихотворения о задумчивом верблюде:
"Мы и куст колючий рядом".
Прошмыгнул и пропал меж веток.
Зной не сдаётся, недвижный, плотный,
как тут заснёшь без таблеток?
Вот и не знаю других объятий,
Кроме объятий зноя,
А задремлю, приснится некстати
Солнце смурное, больное,
Укутанное бинтами
мартовских туч несвежих...
Болевая точка в новой истории народа, в сердце поэта: дракон жив, всё
новые жертвы ему нужны. Мир
его подкармливает, лелеет, выгоду
в том найти надеется. Почему же вертолёт так долго кружит в небе -
что случилось, кто сегодня в беде?
Сказано обо всём этом в свойственной автору манере письма -
вполголоса, ненавязчиво:
Одержимый
жужжит вертолёт,
И тревога висит
невесомо.
Выразительные средства стиха
определяются детством поэта в отчем доме, с холстами и красками,
друзьями - художниками, посещением выставок живописи и музеев, с
еврейскими мелодиями, которые напевал за работой отец (Е. Аксельрод “Двор
на баррикадной”, М. 2008).
Потому так наглядны эпитеты, точны зарисовки, узнаваемы пейзажи. Не
случайно названия некоторых разделов сборника напоминают об
изобразительном искусстве: С натуры, Галерея, Автопортрет.
Один из
лучших лириков XIX столетия,
романс на слова которого “Разуверение” (“Не искушай меня без нужды”) и
теперь ложится на душу,
окончил взятое в эпиграф стихотворение
фразой: "И как нашёл я
друга в поколении, читателя найду в
потомстве я”. Но Е.
Аксельрод сочла себя
недостойной этой концовки… Несколько строф из “Автопортрета на фоне
джаза”:
Труба, как зубная боль. Это во мне нет гармонии. Это мои МИ, ФА, СОЛЬ тонут в бездонном гомоне. Разве это ударник свои барабаны мучит? Это мой дар бездарный не принимает созвучий. Разве это контрабасист на пол роняет ноты? Это в мозгу моём свист, не улей - пустые соты. Какой сердобольный рояль! Но что-то невнятное гложет. Мне почему-то жаль всех, кто меня моложе.
Стихи – о дисгармонии нашего времени, но для автора отсутствие в
нём стабильности, уверенности и покоя претворяются в собственную душевную
неприкаянность. Кто же из нас не испытывал
тревоги, глядя на
свистопляску вокруг и думая о будущем детей? Но как лаконично и просто,
двумя последними строками, об этом сказано!
День занимался
в Мёртвом чумном переулке.
Нехотя ночь погружается
в Мёртвое море.
Меж них наше время -
Морозные, знойные сутки -
бочком проскользнуло,
как будто сквозь щёлку в заборе -
краденые промежутки,
шапка не вспыхнет на воре.
Хранит нас, не отпускает
брошенный переулок.
Выталкивает, просаливая,
жалостливое море.
Всё норовим оглянуться,
хоть вроде бы не до шуток,
пока ещё не в Содоме,
пока ещё не в Гоморре.
Утренний старик
бродит меж старых книг,
снова читает Толстого
неторопливо, за главкой главку,
и поспевает за овощами в лавку
до половины второго.
Вечерний старик,
провожая последний блик
света дневного,
откладывает Толстого,
смотрит глазами усталыми,
мается сериалами,
ужинает кашей вчерашней,
становится меньше и старше.
Про старика ночного
не пророню ни слова.
Однако необратимость
времени смягчается искренностью и теплотой отношений в семье, с мужем и
сыном: “Только бы вечером, ближе к семи, голос родной услыхать за дверьми”
или – “Одно в толпе неразличимой твоё лицо светло и зримо”.
Лиризм и романтичность свойственны поэзии Елены Аксельрод.
Истлеет повседневности рубаха,
А слово прорастёт
в спокойной глубине.
|
|
|||
|