Номер 3(40) - март 2013
Евгений Брейдо

Евгений
Брейдо Жатто
Фрагмент повествования*

Даже после официально дарованного прощения Жатто не вернулся во Францию. Его настоящим отечеством была Империя, вызванная к жизни невероятной удачей, волей, смелостью и фантазией одного человека. Эта сказочная Империя растаяла как мираж, ее больше не было на картах, а в головах оставшихся в живых участников вымысел причудливо переплетался с правдой. Трезвый и ироничный, Юзеф Жатто не хотел жить новыми мифами, хотя воспоминания накатывали иногда с невероятной силой. Ему нечего было делать ни в бурбоновской Франции ни, тем более, в императорской Польше. Он решил начать жизнь сначала в новой стране. Доходы от имения и военная пенсия позволяли семье – а Агнешка родила к тому времени мальчика Гийома и девочку Каролину, жить не богато, но достойно.

Они поселились в недавно присоединенной к Штатам Луизиане – там названия и уклад жизни напоминали о Франции. Земля была дешева и Жатто даже купил небольшое поместье. Теперь у него был деревянный дом из 18 комнат с широкой кипарисовой аллеей перед главным входом – по гравию с легким скрипом подъезжали экипажи, десяток черных слуг, хлопковые плантации и время на размышления. Диалог с императором, начатый в горящей Москве, постепенно стал насущной внутренней потребностью.

Великая эпоха кончилась и теперь медленно и нехотя уходила в историю. Стали появляться мемуары врагов, соратников и людей, которым вспомнить было решительно нечего, зато по прошествии времени желание показать свою значительность возрастало прямо пропорционально их ничтожности. Все это мало занимало Жатто. Он пытался представить себе, о чем думал император в момент первого отречения в Фонтенбло, покинутый всеми, даже лакеем и телохранителем, после Ватерлоо, когда все было окончательно потеряно.

Жатто вспоминал сейчас, как первые же неудачи породили цепную реакцию предательства.

Сделанные Наполеоном короли, князья, владетельные герцоги, сановники, маршалы и генералы – все эти мармоны, ожеро, мюраты, бернадоты, не говоря о фуше и талейранах - вчерашние трактирщики, контрабандисты, мелкие торговцы, священники, сыновья бедных врачей и нотариусов - новая европейская знать, всем обязанная ему и своей храбрости и удаче, предавала его вперемежку со старой, спасая свои званья, титулы, богатства.

Неблагодарность шла под руку с изменой там, где раньше сияли доблесть и слава.

Только солдаты никогда ему не изменяли, только они всегда готовы были умирать за него. Они любили своего «Стригунка», «маленького капрала» так беззаветно, как может быть, не любили ни жен ни детей. Были счастливы, когда он просто окликал их по имени, дергал за ухо. Как они обижались, его «ворчуны», во время Ста дней, когда он, торопясь, успевал раньше них войти в Лион или Гренобль, как были недовольны, когда его не было с ними. Они сходились к нему со всей страны. Жатто и сейчас слышал слова, обращенные к Нею, Макдональду и к другим: «Маршал, ведите нас к нашему императору!»

При нем все были героями, все соревновались в отваге. Каждый готов был умереть, только бы Он увидел твой подвиг! А если не увидел, так узнал о нем. Кто не мечтал получить из его рук крест Почетного легиона и дворянство Империи!

Он любил награждать за доблесть, осыпать милостями, не скупясь, делился с каждым гренадером отблесками своей славы.

Может быть, в этом была главная магия – люди при нем распрямлялись, он сам жил на пределе возможностей и от других требовал того же - они совершали подвиги и чувствовали себя титанами.

Конечно, он не задумываясь, посылал на смерть тысячи, десятки тысяч, а кто из них не делал этого – они воевали. Найдется, кому упрекнуть за это императора, но жертвы забудутся, а останется слава. Наполеон понимал это как никто.

Слава пропитывала весь организм его империи, проникала во все поры, становилась духом армии, а дух армии – материальной силой.

Перед Польской войной для охраны императрицы и Римского короля была оставлена горстка солдат с двумя лейтенантами, все не годились в строй, поскольку толком не оправились от болезней и ран.

Князь Невшательский изумленно спросил: «Кто будет защищать столицу?»

«Моя слава», - ответил Наполеон.

Кажется, он один за пятнадцать лет не устал от войны и мог продолжать сколько угодно, война сама была для него наркотиком, но Франция устала. Она привыкла к победам и они уже не вызывали прежнего восторга, а в поражения верить не хотела.

Он мог быть резок и груб в минуты гнева, мог нагнать страху, люди помнили эти обиды, хотя, как правило, ни гнев его ни опала не длились долго. Но никогда не было ни бессудных расправ, ни казней, чем всегда грешила королевская власть и тем более любая диктатура. Деспотизм императора ограничивался изгнанием.

Поразительно, но Наполеон никогда не привык к виду крови, закрывал глаза при виде страшных ран, объезжая поле сражения, мучился и не спал ночами, как человек, попавший на войну впервые. А как он горевал, безутешно и искренне, когда погибали друзья, такие как Ланн, Бессьер, Дюрок.

После битвы для него не было больше своих и чужих, врачи осматривали всех раненых и лечили за его счет. Он любил вояк, крещенных огнем, независимо от того, кому они служили.

Жатто вспомнил еще один разговор с императором, уже после того, как они ушли из Москвы и стало ясно, что мира не будет и впереди долгий и опасный путь назад.

Наполеон остановился в крестьянской избе, тесной, маленькой, с нависающим, только что на голову не падающим потолком. Золото и блеск мундиров, военная выправка, громкие властные голоса командиров резко контрастировали с нищетой и убожеством окружающей обстановки.

Император был раздражен, метался из угла в угол, сбрасывая на пол немногочисленные попадавшиеся под руку предметы. Сброшенные, они тотчас топтались ногами.

- «Казаки сожгли заживо четырех моих офицеров» - Наполеон называл казаками всех вооруженных людей, не принадлежавших к регулярной армии, хотя, судя по образу действий, это, скорее всего, были крестьяне – партизаны. Жатто уже слышал об этой истории. Эскадрон польских гусар из войск генерала Себастиани занял деревню, четверо младших офицеров расположились в избе на отшибе, охранения не выставили. Ночью партизаны обложили избу соломой, облили чем-то горючим и подожгли. Мальчишки задохнулись прежде, чем сообразили, что произошло. Жатто было безумно жаль беззаботных гонористых храбрецов – шляхтичей, но это происходило сейчас повсюду. Наша армия привыкла рвать горло вооруженному врагу и побеждать на поле боя, но совсем не умеет себя охранять и видеть врага в каждом мужике.

- «Они перехватывают мою почту и убивают курьеров», - кричал император. «Ну это и вправду казаки», - подумал Жатто. «Зверски убивают всех отставших, нападают из засады и уничтожают небольшие подразделения. Они берут пленных только, чтобы пытать их и потом убивать. Я сражаюсь с бандитами, палачами, стервятниками. Почему они воюют с такой жестокостью?»

Жатто рассказал в ответ, как гайдамаки сожгли Умань в 1768 году и вырезали всех жителей – сначала евреев, потом поляков. Император содрогнулся при мысли о том, что их, может быть, ожидает. И переменил тему.

«Для меня это только политическая война. Я никогда не собирался завоевывать Россию. Даже восстановление Польши не было моей настоящей целью. Александр мог остановить войну прежде, чем я перешел Неман. Я столько раз писал ему о мире. Ему стоило только начать переговоры. Вместо этого он опустошает свою страну, сжигает города, губит столько людей. Зачем? Какой в этом смысл?»

«Ваше величество не думает, что император Александр просто мстит за свои унижения? Аустерлиц, Фридланд, Тильзит, наконец. Он не привык к этому. Для русской знати народ – быдло. Они положат сколько угодно мужиков, чтобы потешить тщеславие, свою ущемленную гордость. За одну только надежду, что они могут победить Вас, Сир. Эти люди пережили унижения и страх, они стараются подражать Вам как гению, но ненавидят как врага и хотят уничтожить во чтобы то ни стало. Именно так они понимают любовь к своей стране. И потом, их империя – военная. Русские всегда с кем-то воюют. У них даже женщины-императрицы носили мундиры гвардейских полков. Они не могут проигрывать войны. Тогда империя рухнет».

Раздражение императора прошло, он смотрел на Жатто спокойно и печально.

«Я думал об этом. Хм. Не знал, что русские императрицы носили военный мундир. Коленкур ничего такого не рассказывал. Если империя военная, почему армия так плохо организована и генералы ни на что не годны?! Они умеют воевать только с дикарями. Им никогда не победить меня. Не ручаюсь за стихии, но в сражении я всегда разобью русских. Если только случайная пуля или удар сабли», - Жатто подавил вздох, что не ускользнуло от Наполеона. Он неожиданно больно дернул Жатто за ухо - обычный знак благоволения, но это озорное мальчишеское движение, сопровождаемое улыбкой, резко контрастировало с печальным выражением его лица. «Вижу, Вы любите меня», - император потрепал молодого генерала по щеке. - «Не бойтесь, пуля для меня еще не отлита».

«Но я не могу больше рассчитывать на фортуну», - подумал Наполеон про себя. «В этой компании все против меня».

Дело было в том, что пару дней назад казаки напали на эскорт императора, когда ранним утром он ехал взглянуть на передовые позиции русских у Малоярославца. Среди своей гвардии Наполеон передвигался почти без охраны – с ним были только Бертье, Коленкур, адъютанты, несколько офицеров для поручений и человек десять - двенадцать конных гвардейских егерей.

Конвой императора составлял три эскадрона, но они просто не успевали за его стремительными и всегда внезапными перемещениями.

Отряд казаков в две тысячи сабель в расположении гвардии то ли никем не был обнаружен, то ли на него в суматохе просто не обращали внимания. Это был один из обычных рейдов донцов по тылам. Они напали на гвардейский артиллерийский парк и отбили несколько орудий. В это время мимо проезжал Наполеон со своим небольшим эскортом. В темноте казаков вначале приняли за свою кавалерию. Только когда рядом раздалось громогласное «ура», генерал Рапп, ехавший впереди, подскакал к императору со словами:

- «Остановитесь, государь, это казаки».

- «Возьми егерей из конвоя и пробейся вперед», - ответил ему Наполеон. Полувзвод гвардейской кавалерии вступил в неравный бой с неприятелем. Наполеон, Коленкур и Бертье обнажили шпаги. К счастью, в этот момент подоспел запоздавший конвой, за ним маршал Бессьер с несколькими эскадронами. Захваченные пушки удалось вернуть. Увидев превосходящего противника, донцы рассыпались во все стороны. Регулярной кавалерии, сохранявшей боевой порядок, преследовать их было сложно.

После этого случая Наполеон потребовал у своего личного врача яду и всегда носил его при себе.

Тень неудачи уже легла на решения Наполеона в этой компании. На следующий день вместо марша на Калугу он приказал отступать по разоренной войной старой смоленской дороге. И отступление стало гибелью.

Жатто никогда не понимал причин похода в Россию, они выглядели для него смешными, неосновательными, несоблюдение блокады можно было решить дипломатически, тем более что ее нарушали все, даже французские министры в исключительных случаях выдавали лицензии «нейтральным» судам, на самом деле перевозившим английские товары. Эта война была чудовищным недоразумением, ошибкой, глупостью, но самое непонятное было в том, почему она не была закончена сразу же, едва начавшись. Наполеон, казалось, хотел только, чтобы его остановили. Жатто мог объяснить это одной безумной гордыней и тщеславием Александра, а также страхом, что его придворные от ущемленной национальной гордости и разорительной блокады покончат с ним той же удавкой, что и с его отцом.

Жатто не мог сказать, что польский поход был подготовлен хуже других походов. По обычным критериям он был подготовлен хорошо, может быть, даже лучше, чем обычно. К войне готовились тщательно. Состояние армии было превосходным. Не было зимней одежды и лошади не были правильно подкованы – но ведь никто и не собирался воевать зимой. В том-то и дело, что готовились к обычной европейской войне. По меркам этой войны они выиграли все сражения, но вместо победы и почетного мира - полный разгром и страшная гибель всей армии. Что их погубило – зима, казаки, озверевшие мужики-партизаны? А все вместе, и еще больше непонимание самой этой войны – ведь та же армия, которая бежала под Аустерлицем и Фридландом, здесь не бежала ни разу. И в плен не сдавалась. Для них это была обычная война, как любая другая, а для русских - все стояло на карте. И даже если французский император так не считал – это было не важно. Так думали русские, они так сражались и так умирали. Жатто чувствовал это всегда, но только сейчас, по прошествии лет, мог сформулировать для себя настолько ясно.

Русским всегда кажется, что соседи их ненавидят и хотят завоевать, таково их сознание, может быть, поэтому они и создали огромнейшую империю, из страха.

Что ж говорить, когда неприятель и правда атакует.

Одновременно с этим они чувствуют себя самыми добрыми и миролюбивыми и вечно спасают мир – черт знает, откуда пришло к ним это мессианство, то ли от евреев, то ли из Византии, «Третий Рим», куда тут денешься. Император Наполеон, правда, старался возродить у себя первый. Получилось то, что получилось.

Польская война стала самой что ни на есть русской и оказалась самым легкомысленным из всего, что затевал когда-либо император.

Жатто спрашивал себя, а что было бы, если бы русские не сожгли Москву? И анализируя ситуацию с практической военной точки зрения, приходил к выводу, что ровно то же самое. Даже после пожара еды и вина в русской столице хватило бы месяцев на шесть, места для размещения армии было более чем достаточно. Никакого военного смысла в пожаре не было, неудобства, причиненные им французам, были не так уж велики. И русские генералы понимали это не хуже него. Но в этой компании мало что делалось по чисто военной логике. Русским нужна была жертва, кровавая, устрашающая и больше похожая на месть, чтобы всеобщая ненависть, и так уже достаточно воспламененная и самим вторжением и патриотической пропагандой, достигла высшей точки. Одной только сдачи Москвы, без пожара, для этого было недостаточно – то была военная неудача, а нужна была народная трагедия. И режиссеры этой драмы, воспитанные на античных образцах, сделали точно то, что требовалось для максимального эффекта. Результатом стало сплочение всего народа в беспредельной ненависти к французам. По-человечески нельзя было не оценить этой жуткой совершенно безумной решимости.

Но они вовсе не собирались бороться с народом. Французы и русские вели совсем разную войну.

Для нашего отставного генерала это были не столько политические размышления на манер английских «пикейных жилетов», сколько горькие, а иногда и гордые мысли о прожитой жизни, собственной судьбе и о Нем, занявшем в этой жизни главное место, с чем ничего уже нельзя было поделать.

Он был вояка, испытанный всеми видами смерти, переживший такое, что самому не верилось, и навсегда уставший от войны. Америка с ее промышленным расцветом, странными, непохожими на европейские новыми городами и какой-то чужой английской свободой казалась ему непривычно и безнадежно провинциальной после самого блестящего в мире двора и всех европейских столиц, в которые он привык въезжать победителем в колоннах императорских войск. Что было делать ему, случайно выжившему обломку мировой Империи, в чужом, практическом и скучном мире? Промышленность и финансы наводили тоску, торговля тем более, оставалось размышлять и читать книги.

Трезвость и ясность мысли, настолько всех восхищавшие в первом консуле, изменили императору Наполеону раньше, чем удача, а собственный деспотизм стал худшим врагом, чем армии всех противников. Вокруг него к началу этой злосчастной войны оставались уже только простые исполнители его воли и очень мало людей, осмеливавшихся говорить ему правду, а среди них ни одного, к кому бы он прислушивался.

Если Жатто никогда не подвергал сомнению военный гений императора, то политически Александр и Меттерних его переигрывали, хотя и у них ничего бы не вышло, если бы не предательство. Измена Талейрана была, наверное, самой изощренной и потому самой страшной, а дальше по этой дорожке шло уже столько негодяев, поклонявшихся только успеху, что без толку было и считать. Немногие верные среди них казались скорее неудачниками. Да и среди верных не было согласия. Жатто, сражавшийся при Ватерлоо, никогда не мог простить Груши и тем более принять его версию событий. После первого же разговора с маршалом он выскочил из его дома в Филадельфии, вскочил на коня и мчался почти до Нью-Йорка, пытаясь успокоиться. Он готов был сочувствовать, терзаться вместе с ним ошибкой, стоившей стольких жизней и ставшей черной меткой эпохи, но не мог перенести назидательного тона, обвинений в адрес императора и жалоб на неясность его приказаний. Жозефа Бонапарта он не любил за бездарность на войне и в политике и всегдашнюю зависть к младшему брату. Они были так внешне похожи и так разнились внутренне. Став чужим в бонапартистской Филадельфии, Жатто не прижился и в Техасе, поскольку не верил ни в коммуну, противоречившую духу Наполеона и его Империи, ни в безумные планы спасения императора.

Со своей природной независимостью и умом ясным и трезвым, чуждым восторженности и совершенно не терпевшим глупости, он был абсолютно одинок, жил безвылазно в своем поместье под Новым Орлеаном, радуясь тому, что дети растут и Агнешка все так же красива. Вопреки обычаям века, он был однолюбом.

Но как же не хватало Его и ушедшей эпохи! Когда Он был с ними, казалось, что нет ничего невозможного. Дух захватывало от побед, а еще больше от замыслов! Теперь стало понятно, что невозможного не было только для Него.

Жатто вспоминал и все чаще записывал их разговоры, но интересовали его сейчас главным образом не военные дела, а редкие моменты всегда неожиданной откровенности, когда человек вдруг отчетливо проступал в императоре. Беседуя с ним как-то в Дрездене во время компании 1813 года, Наполеон вдруг спросил, давно ли Жатто не видел жену и, получив утвердительный ответ, вдруг просто сказал, что очень скучает по императрице и сыну.

«Да, да, я – человек», - ответил император на удивленный взгляд генерала.

- «Что бы ни говорили, у меня есть сердце, но это – сердце монарха. Меня не могут разжалобить слезы светской дамы, но меня трогают горести народов. Я хочу, чтобы они были счастливы, и французы будут счастливыми. Если я проживу еще десять лет, благосостояние будет у нас всеобщим. Неужели вы думаете, что я не люблю доставлять людям радость?»

И тут же добавил с грустью: «Мне так приятно видеть довольные лица, но я вынужден подавлять в себе эту естественную склонность, так как ею стали бы злоупотреблять».

Жатто был поражен простотой и безыскусностью, с какой это было сказано, по контрасту с обязательным придворным лицемерием и демонстрацией римского военного духа. «Может быть, это и есть величие?», - подумал он.

Не то чтобы Жатто верил в сказки, но он не сомневался в искренности императора.

Он чувствовал себя в какой-то странной депрессии не день и не неделю, а, наверное, последние несколько лет, с момента приезда в Луизиану. Человек от природы активный, отважный и предприимчивый, Жатто жил будто на холостом ходу. Он, конечно, делал все, что было необходимо для жизни семьи, благоустраивал дом, входил во все хозяйственные нужды, но это было ничто по сравнению с энергией, которую он выказывал обычно на поле сражения или в заботах по устройству своих войск.

Он жил по инерции. Пятнадцать лет цели указывал император, он был только инструментом их достижения, его заботой было выполнить приказ, что обычно было трудно, иногда почти невозможно, всегда требовало недюжинной храбрости, быстроты ума и предприимчивости, но это была внешняя цель, не им поставленная. Великолепно слаженный когда-то механизм давно распался, но подсознательно он все еще продолжал быть частью несуществующего целого. По-прежнему готов был каждую секунду к выполнению Его приказов, хотя их не было уже много лет. Исчезли цели, а вместе с ними и смысл жизни.

Оставалось смотреть на Миссисипи, катившую свои воды из ниоткуда в никуда, на бескрайние хлопковые поля, длинные бессмысленные аллеи и чувствовать себя затерянным в пустоте. Какая жуткая тоска понимать, что жизнь, начатая так ярко и столько обещавшая, кончена в сорок лет!

В начале мая двадцать первого года до Жатто дошла весть, что император умер. Пятого числа пятого месяца в пять вечера. В пятьдесят один год. Пятерка - знак Юпитера, его планеты. Наполеон не зря был мистически суеверен.

В этот момент Жатто очнулся и понял, что нельзя больше жить прошлым, даже если нет будущего.

Приложение

Ватерлоо

Мыслей не было, только пелена перед глазами, безумная головная боль и полное отсутствие воли. Воли что-нибудь сказать, приказать, двигаться. Это у него – отсутствие воли! У него, кто покорил своей воле Европу, а мог бы и мир!

Он видел, как разбили его Гвардию, слышал страшные слова «Старая гвардия разбита!», бессмысленные пустые слова, потому что этого не могло быть никогда, и он не погиб. Почему? Зачем он живет? Тогда, в Фонтебло, год назад, он пытался покончить с собой, но яд не подействовал, вызвал только чудовищной силы спазм в желудке и рвоту. Потом он дал себе слово больше никогда не повторять попытки, человек должен быть выше злосчастий жизни. Но почему он не погиб со славой, как Ланн или Бессьер?! Как было бы хорошо пасть в Московской битве! Нет, даже думать так – трусость, он же знает, что было потом, погибнуть там – значило бросить Империю, сына. Все это теперь неважно. Он безумно устал. Год назад он хотел сражаться и мог, еще как мог победить, но его предали. Мармон, Ожеро, обязанные ему всем, а до того глупый Мюрат, уехавший спасать свое королевство, как будто оно когда-нибудь принадлежало ему. Мармон, его адъютант в той, первой, итальянской компании, которому он верил как себе, открыл врагу дорогу на Париж. Даже Бертье, ничего не значащий без него, гениальный штабист, в жизни не командовавший и батальоном, просто ушел, не попрощавшись. Сейчас не было измены, только гибель. Груши, честный туповатый генерал, он был хорош на бригаде. Зачем он сделал его маршалом? А кого? Никого не осталось. Враги понимают его стратегию лучше, чем его генералы. Он сделал ошибку. Нужно было взять с собой Даву, министерство можно было поручить кому-нибудь еще. Даву бы не опоздал, он бы вдребезги разбил Блюхера или хоть успел бы вовремя. Но с ним так трудно ладить, упрям как молодой бычок, и они терпеть друг друга не могут с Неем. Все это неважно больше, не важно, потому что нет сил, нет воли. У него нет больше армии, она изрублена прусскими саблями, расстреляна английскими пушками, как он когда-то громил их при Маренго, Ульме, Аустерлице, Йене, Фридланде, Ваграме... несть числа. А все могло бы быть иначе. Случай. Всемогущая фортуна, она служила ему так долго, пока не изменила тогда, в русской компании. Все его победы больше ничего не значат, на них поставлен один грубый жирный росчерк – Ватерлоо.

- «Сир, здесь пруссаки, Вас могут убить. Сир, Вы должны уехать отсюда».

Его куда-то ведут. Зачем? Почему они не оставят его в покое?! Как они не понимают?! Все же кончено. Он все всегда должен понимать раньше всех. Его эпоха кончилась вот здесь, около этой деревушки. Она станет теперь очень знаменитой.

Отчего Бог не дал ему погибнуть в бою, не хотел ему славной смерти? Позавидовал?! Значит, не лавровый, готовит ему тот, другой венец?

Никто никогда не видел императора в таком состоянии, в каком он приехал в Париж. Его ничто не интересовало и не трогало, все как бы проходило мимо него. Он перестал быть тем Наполеоном, которым его знали солдаты, министры, маршалы, иностранные государи, толпы на площадях. Повелителя больше не было, остался страдающий, больной, сломленный человек.

*Еще один фрагмент повествования о Жатто опубликован в №11/2012 "Семи искусств


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 131




Convert this page - http://7iskusstv.com/2013/Nomer3/Brejdo1.php - to PDF file

Комментарии:

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//