Номер 7(32) - июль 2012 | |
Маленький хасид
Монастырь
открывался сразу. За широкой, густо поросшей невысокими развесистыми дубами и
спутанными кустами ивняка и орешника поймой Донца, золотыми подвесками сияли
его купола и белели старинные, высокие стены.
Я сворачивал
с широкого моста, - по нему торопливо и робко прошмыгивали к монастырю
автомобили и степенно шествовали немногочисленные – был обычный будний день -
паломники. Дальше нам было не по пути. Им нужно было попасть к Богу, а мне – на
пляж. В одной руке я нес прихваченный из номера полиэтиленовый пакет с двумя
бутылками только что купленного в допотопной будочке с надписью «Пиво. Сигареты.
Халодные закуски» ледяного пивка «Старопрамен» и увесистым хот-догом. Молодой торгаш-армянин
с черными усиками и отсутствующим взглядом черных, круглых глаз
пренебрежительно отсчитал сдачу: «Захады, дарагой...
В другой
руке, пыхтя от напряжения, я тащил резиновый надувной матрац. Матрац я надул
предварительно в номере санатория, чтобы не мучиться с ним на пляже.
Не могу
сказать, что идти с надутым матрацем было удобно. От санатория до реки было
километра три. Матрац, хоть и легкий, почти невесомый, был мне не по руке и некрасиво
и неудобно волочился по земле. К концу пути он уже раздражал неуклюжестью
формы, чрезмерно оптимистичным оранжевым цветом и слишком округлыми, так что
его не удержишь в руке, тугими бортами.
С
облегчением я бросал матрац на траву под старой, корявой акацией и пристраивал
кулек к дереву. Тихая река тусклыми кругами ходила вдоль тенистых берегов. Солнце
пряталось в утренней белесоватой дымке, и на той стороне реки, возле монастыря,
кипел все прибывавший народ. Наблюдавшие за порядком донские казаки,
молодцеватые чубатые хлопцы в синих шароварах и с нагайками в руках, то и дело
от скуки спускались по широкой лестнице к самой воде и неодобрительно
поглядывали в нашу сторону...
Я быстро разделся
и вошел в холодную, вязкую воду. Берег у реки был илистый, от ног отскакивали бледные
юркие лягушата и, вытянув длинные худосочные лапки, испуганно и стремительно
бросались в зеленоватую воду.
На
стремнине слегка относило в сторону. Заросший камышом и ивами противоположный
берег с казаками и белой, праздничной лестницей незаметно приближался и
вырастал. Чтобы избежать соблазна появиться на монастырской площади подобно
вышедшему из хлябей морских дядьке Черномору, да притом еще и в полуголом виде,
я виновато поворачивал назад и подгребал к своему берегу.
Соседями
моими на пляже были: одинокая молодая мамаша, похожая на девочку короткой
стрижкой и худосочной фигуркой, терпеливо возившаяся с толстым белобрысым мальчонкой
лет пяти. И рыхлая матрона, развалившаяся на толстой подстилке в окружении
термосов и кастрюлек. В воду купаться толстуха не ходила, место облюбовала в
густом кустарнике и все время что-то жевала, позвякивая бесчисленной кухонной
утварью. Насытившись, она переворачивалась на спину и, выставив огромный,
ходуном ходивший живот, принималась громко и сладко храпеть.
Молодая
мамаша, напротив, никак не могла угомониться. Она то силой тащила своего
хныкавшего и вяло сопротивлявшегося отпрыска в воду – «не хочу-у, - обреченно и
тупо повторял он, - там змеи живут...» - то заставляла его принимать (в кустах!)
солнечные ванны. Занятие, на мой несерьезный взгляд, взрослое, даже пенсионное,
а вовсе не мальчишеское. Замученный мамашей мальчуган должен был послушно лежать
плашмя на расписанном багровыми цветами махровом полотенце и, зажмурив глаза,
отдаваться проникновению летнего «полезного» солнца. То есть, по детской, и
справедливой, логике – неизвестно чего...
Это упражнение
маленькому Николеньке – толстого малыша звали именно так, и он приехал с мамой
из Петербурга, - доставляло, по-видимому, невыносимые страдания. Он болезненно
кряхтел, сопел, норовил перевернуться на живот, а потом и вовсе сбежать из-под
материнской опеки. В прибрежных кустах можно было поискать маленьких прыгучих
речных жучков, а если пройти по берегу немного дальше, то и нарвать бледной
пахучей травы, какой у них на севере не бывает.
«Мне мама
сказала», - хвастливо уверял маленький соломенноволосый непоседа, когда я
поинтересовался, откуда он знает про траву – судя по всему, имелся в виду наш
степной чабрец...
«Давай я
тебя на матрасе покатаю», - предложил я, чтобы окончательно завоевать его
расположение. И поспешил успокоить мигом взволновавшуюся мамашу: - «далеко от
берега мы не уйдем. Не волнуйтесь, все будет в полном порядке», - уверил ее я.
Николенька
быстро и весело согласился, я покатал его на матрасе, насколько позволяли
прибрежные заросли и заводи. Он весело и немного испуганно повизгивал,
старательно изображая руками весла, и поднимал при этом тучи брызг.
Вдоль берега,
на всем его протяжении, большими и маленькими группками «отдыхали» приезжие. В
кустах обычно пряталась покрытая дорожной пылью старенькая усталая
малолитражка, поодаль белела скатерть-самобранка, и вокруг толпились
подвыпившие отдыхающие в купальных костюмах, - обрюзгшие, с выпяченными
животами мужчины и их визгливо похохатывавшие, грудастые и дряблотелые подруги.
На скатерти была разложена бесконечно повторяющаяся во множестве вариантов
дорожная закусь – розовое слоистое сало, сухая колбаса, свежие помидоры и
огурцы, лук, чеснок и – обязательная принадлежность коллективного выезда на
природу, на воскресный загородный отдых – внушительных размеров бутылка водки.
А то и две...
А дальше,
ближе к мосту, вовсю кипела организованная мелочная торговля. Синеватым дымком
курились многочисленные мангалы, весело стучали сдвигаемые стаканы в сельских
хатах-ресторанчиках, и повсюду хрипела, скрежетала и повизгивала развеселая
магнитофонная музычка...
Я все это
уныло обозревал, таская, как бурлак, Николеньку Белакуна на моем надувном
матрасе вдоль берега реки.
«Белакуном»
он стал так. «Николенька, - спрашиваю, - ты где проживаешь в Петербурге?» - «На
Белакуна», - не моргнув глазом, отвечает он.
Я, не
понимая, снова задаю этот же вопрос. И получаю тот же невразумительный ответ:
«на Белакуна»... Пока до меня, наконец, доходит, что живет Николенька с матерью
в Петербурге на улице имени известного революционера Белы Куна...
Мамаша, у
которой стало вызывать подозрение мое чрезмерное внимание к ее сыну, внезапно
засуетилась и заторопилась. «Пойдем, Николенька, домой, тебе обедать пора. А
надо еще папе позвонить...»
Они
быстренько свернулись и поспешно скрылись в дубовой роще поймы...
Я опять
остался один и вдруг ясно осознал, что мне – скучно...
«Вам
женщина нужна», - выслушав мои жалобы на скуку, сочувственно обронила немолодая
медсестра, помогавшая мне на ваннах.
Я сидел,
погруженный по самое горло в овальную хромированную емкость, в которой бурлила
и пенилась холодная целебная вода. «Сходите вечером на танцы, познакомьтесь с
какой-нибудь холостячкой ваших лет. Их здесь хоть пруд пруди, - усмехнулась
Варя. - Специально приезжают, чтобы мужика подцепить. И куда только ваша скука
денется», - многообещающе засмеялась она, закатав по толстые локти рукава
белого халата и обмывая соседнюю пустую ванну. «А где у вас по вечерам танцуют»?
– поинтересовался я, чтобы так вот сразу не отказываться; я плохо верил в
способность женщин исцелять мужчину от меланхолии. Напротив, своей неуемной
жизненной энергией они способны ее лишь усугубить. «В диагностическом корпусе,
- кивнула Варя, сосредоточенно орудуя сухой тряпкой, словно соскребала со
стенок ванны застывший на них мед. - На первом этаже. Каждую пятницу. Перед
началом обычно бывает лекция, но это ненадолго», - словно извиняясь за досадное
неудобство, заверила Варя.
Сегодня как
раз была пятница. После ужина я пошел к диагностическому корпусу на разведку.
Это было
новое двухэтажное задание, весьма посещаемое днем, и сиротливо-пустынное к
вечеру. Красивым укромным полукругом оно расположилось в редком сосновом бору. В
воздухе стоял сухой и приятный запах нагретой за день хвои. Земля кругом была
усеяна желтыми выгоревшими иголками и павшими сосновыми шишками. Их черные,
похожие на мелкие груши, тельца всюду валялись, заставляя оступаться, как на
льду.
Я часто
уходил утром в лес на прогулку, пока было еще не жарко. Воздух в сосняке был
звонок и прозрачен, и в нем отчетливо слышался каждый звук. Вот совсем рядом заурчал
и заскрежетал коробкой передач мясной фургон – это только что привезли в
столовую свежемороженое мясо... Весело и гортанно заговорили, затарахтели,
жизнерадостно перебивая друг друга, молодые женские голоса – поварихи и
кухонные работницы вывалили дружной стайкой на крыльцо покурить...
От столовой
вела узкая аллея, становившаяся все глуше и таинственней. Как не были редки и
прозрачны сосны, они умело прятали за своими курчавыми верхушками и тонкими,
голыми стволами - напоминая при этом остриженных пуделей - все живое и
обитаемое. Глубокая тишина обволакивала вас мгновенно. Словно проваливаешься в
теплую, мягкую воду. Только резкий, пропитанный древесной смолой воздух удушливым
морозцем щекотал ноздри...
Каково же
было мое изумление, мгновенно переросшее в испуг, когда я свернул на боковую
аллею! Мягким полукругом она уходила в густые дебри. И там, в светлом сумраке
леса, тихо, воздушно и зловеще скользила меж деревьев высокая черная тень.
Я отпрянул
и замер, как вкопанный. Тень поколебалась и двинулась в мою сторону. Я
перебежал в овраг, где в мелкой сосновой и вересковой поросли прятался
спортивный городок – ржавые, с облупившейся синей краской брусья, перекладина с
прогнувшейся и отполированной множеством рук до свинцового блеска поперечиной и
вкопанные в землю старые автомобильные покрышки. На них надо долго, до
изнеможения вспрыгивать, тренируя мышцы голеностопного сустава... Нудное и
утомительное упражнение для профессиональных боксеров и прыгунов в высоту.
В овраге я
затаился, шаря глазами по густой, бледно-зеленой стене сосняка.
Черная тень
вынырнула незаметно. Она словно отделилась от множества шершавых, пивного
красновато-желтого цвета сосновых стволов и уверенно направилась прямо на меня.
Мне ничего
не оставалось, как смело и решительно пойти ей навстречу.
Тень
оказалась живым существом. Это был рослый молодой монах в черной рясе, черной
же скуфеечке, с желтым и бледным худым лицом. Редкой щетинкой сиротливо топорщились
три-четыре волоска, и вид у монаха был усталый и болезненный.
«Не
скажете, как пройти в поликлинику?» - остановившись, буднично спросил он.
«Нет, не
скажу», - пожал плечами я; вообще-то к врачам здесь я не обращался и от
медицинского обследования, как предписывалось настоящему курортнику, отказался наотрез.
Для здоровья мне было достаточно чистой реки, лесного воздуха и одиночества...
«Нет, не
скажу, - снова повторил я. – Кажется, в той стороне, - подумав, кивнул я. - Там
находится диагностический центр... Это недалеко. Здесь вообще все рядом, -
усмехнулся я, с любопытством оглядывая монаха: заблудившись, он выглядел
растерянным и не знал, как себя вести. – Держите курс вон на ту беседку, - там,
где белье развешено, - махнул я, - и сразу увидите...»
Перед
корпусом, где должна была состояться лекция, рос большой цветник. Ромашки поражали
воображение крупными, желто-зернистыми головками, розы и фиалки благоухали, и -
кругом не было ни души...
В прохладном
вестибюле висело написанное синей гуашью от руки объявление: в восемнадцать
часов в фойе состоится лекция о жизни и творчестве русской поэтессы Марины Цветаевой.
Читает... Фамилия и инициалы были написаны большими печатными буквами: Т.М. Славутинская...
...У входа
на территорию санатория, если следовать к нему от автовокзала по главной улице
поселка, задирается к небу металлический полосатый шлагбаум. Поодаль желтела
крашеная будочка охранника и тянулась длинная цветочная клумба. Перед клумбой,
как раз напротив будочки – на ее пороге в жаркое время дня скучно попыхивал
сигаретой немолодой, чернявый служитель в расстегнутой рубашке – высился большой
гранитный валун. А на нем серебристо мерцала металлическая табличка с выбитыми
на ней буквами: «Здесь, на бывшей даче Лазуренко, - читаю я, - проживала –
далее следовала дата: начало прошлого века – известная русская поэтесса Марина
Цветаева».
«Где тут
могла быть дача этого самого Лазуренко, - мысленно высчитывал я, обозревая
тенистые склоны Донца и редкие, сухие пустоши на его берегах. Все здесь давно
заселено, благоустроено и не оставляло места для территориальной импровизации.
– Может быть, там, где санаторный парк постепенно переходит в сосновый лес?..»
В этом
месте я особенно любил слоняться поутру. Тут стоял напоминавший немецкую кирху
скромный флигелек, и к нему вели две-три заасфальтированные дорожки. Кто в нем
жил и жил ли вообще – было неизвестно. Из дома никто никогда не выходил и никто
туда ни разу не входил. Здание, скорее всего, находилось на балансе санатория
«Святые Горы» и использовалось в качестве складского помещения. Что в принципе
не умаляло его гипотетически великого прошлого. Именно здесь и могла быть та
самая дача безвестного Лазуренко, о которой упоминала надпись на гранитном
валуне.
Если
честно, мне очень хотелось, чтобы готический домик принадлежал именно
Лазуренко. А в нем обитала в некие годы начала прошлого века поэтесса, представляющая
Серебряный век русской литературы. Потому что я люблю все старое и старинное
больше, чем настоящее.
Скромный
старинный флигелек прятался в окружении редких в этой местности туй, сухих и
колючих, как и произрастающие здесь сосны. И мне казалось, что в этом доме
проживала если не сама Марина Цветаева, то не менее известная и легендарная
личность. Вечером, усевшись как ребенок, в первом ряду случайно составленных
стульев, я принялся с интересом разглядывать всеведущую Т.М. Славутинскую
Народ на лекцию
собирался медленно и неохотно. Пришла аккуратная, ухоженная старушка в очках,
вероятно – бывшая учительница. За нею две высокие моложавые женщины, явно из
интеллигенток. Скучный юноша в квадратных очках, с рыхлым и бледным рассеянным
лицом. Скорее всего – поэт. Из настоящих, то есть - угрюмый, никчемный и
необщительный. Типа Джон Китс...
Впорхнули
две застенчивые молодые девушки-подружки. Они угловато уселись на стульях,
сконфуженно краснея, фыркая и о чем-то тихо перешептываясь. Наконец с веселым
удивлением и любопытством они уставились на «Джона Китса», пренебрежительно хихикая...
А под конец
пришла низенькая полная брюнетка с забавным мопсом на длинном поводке. Она
величаво уселась в первом ряду, заботливо усадив на колени молчаливого пса. Он
угрюмо на меня уставился черно-желтой, слегка прибитой мордой, недовольно
посапывая.
«Леон,
нехорошо разглядывать незнакомых людей, - дернув его за поводок, нахмурилась
женщина. И виновато улыбнувшись, запросто обратилась ко мне: - Извините, он еще
маленький»... – «Ничего, бывает», - охотно простил я, заговорщицки подмигивая
туповато-серьезному Леону...
Сама
Славутинская была женщина скорее уродливая, чем красивая. Бесформенно - полная
жгучая брюнетка с густыми, словно грубо и на скорую руку мелированными седыми
прядями на гладко зачесанной голове. На подбородке два-три таких же седых
волоска, а в уголках рта темнело подобие усиков. Темные и мрачные семитские
глаза смотрели отстраненно и равнодушно, словно ее силком затащили на
литературный вечер.
Она не
спешила начать лекцию, спокойно восседая за небольшим журнальным столиком. Первым
делом водрузила на него, домовито протерев его платочком, старенький мобильный
телефон и потрепанную записную книжку. В книжку была воткнута – корпусом внутрь
– недорогая пастовая ручка для срочных записей и пометок...
Никаких
книг или чего-либо напоминающего конспект я на журнальном столике не углядел.
Лет Славутинской
было... Да, думаю, за пятьдесят точно... Глядя на ее мелкую невозмутимую возню,
я удивился. «А любит ли она вообще стихи и Цветаеву – женщину на мой
приблизительный (но думаю, что верный) взгляд, бурную и непоследовательную? Страстно
ненавидевшую порядок в жизни, любви и поэзии. Или этой Славутинской ничто не
мешает жить своей, разумной, целесообразной жизнью, а любить совсем иное? То
невразумительное и беспорядочное, что сопровождает жизнь и творчество каждого
поэта»...
Пока я
предавался безутешным мыслям, к лекторше подошла работница санатория в белом
халате и шепотом что-то у нее спросила.
«Ну, а шо мине
ваш завхоз, - раздраженно и громко заговорила она резким, противным голосом.
Так разговаривают старые еврейки на базарах, когда продавец предлагает им купить
помидоры по немыслимо высокой цене. «Та за такие деньги я весь ваш огород могу
купить, не то шо ваш никому не годный помидор!» - «Дама, - сердито отвечает
рассерженная торговка. – Не нравыться – не берить! И шо вы на него давите, -
истерично взвизгивает она, отмахиваясь от привередливой покупательницы, как от
надоевшей мухи. - Шо вы с того помидора хотите выдавить?!»
«Передайте
вашему дурню завхозу, - сердито и внятно заговорила Славутинская, - шо я здесь почетный
гражданин. И проживаю с ведома городского мэра. Не верит – пускай спросит у
главврача»...
- Кажется,
у нее неприятности? – спросил я у соседки с мопсом.
- Ерунда, -
отмахнулась она. – Каждый год одно и то же. Тамара Моисеевна живет в Израиле, и
сюда приезжает каждый год. На свою родину, - пояснила полная женщина. – Она
поселяется в санатории. Ей действительно разрешено, - улыбнулась она, заметив
мелькнувшее в моем взгляде недоверие.
- За какие
заслуги? – не поверил я.
- Леон,
тихо! – принялась успокаивать разволновавшегося мопса соседка.
Тот
слушал-слушал разгневанную Славутинскую и потихоньку тоже воспламенился.
Заерзал, зарычал и рванулся на свои, собачьи подвиги.
- Вы видели
каменную стелу у входа? – спросила наконец соседка, укорачивая псу поводок.
- Ну да, -
кивнул я. – В честь Цветаевой.
- Его
установки добилась Тамара Моисеевна, - уважительно сообщила соседка. – Это она
все раскопала про поездку Цветаевой в Святые Горы...
- Вы-то
откуда знаете? – не поверил я. – Вы что – тоже местная?
- Да нет, -
снисходительно улыбнулась хозяйка маленького, но оказавшегося на удивление
свирепым и непослушным Леона; он все время глухо рычал и норовил соскочить с
колен крепко державшей его хозяйки. – Я из Харькова. Отдыхаю здесь каждый год,
- доверительно поведала она. – И все время прихожу на лекции Тамары Моисеевны. - Любите Цветаеву? - Вообще-то да, - смущенно призналась она. И
добавила: - И Тамару Моисеевну тоже... - Ее-то за что? – недоверчиво хмыкнул я.
- За любовь
к Марине Ивановне... Тихо, - улыбнувшись, по-детски приложила она пальчик к
губам. - Тамара Моисеевна начинает...
Начала,
впрочем, Славутинская свой рассказ уже довольно давно. Пока мы с моей соседкой
выясняли, кто в этих краях есть кто, Тамара Моисеевна вошла в исследовательский
раж. Она брызгала слюной, бурно выражая негодование по поводу «фальсификации
истории»:
- И шо та
Тиночка Меликянц может знать про Малороссию, шо она берется описывать про все в
деталях? – прихлопывая ладонью по пухлой записной книжке, кричала Тамара
Моисеевна. - Я приехала в Москву и говору: Тиночка, говору, милая, так нельзя.
Я ж родом с этих мест и знаю, шо со станции иначе нельзя добраться до поселка,
как на волах. Какая почтовая линейка, какие полчаса езды! Тиночка, говору, вы ж
ни разу в этих краях не были! А в меня был сосед, дед Степан Бугрий. Он ищо десять
лет назад был живой! Тот Степан до революции всю почту до поселка возил со
станции на волах. И пассажиров тоже. Поезд тогда ходил только один – с Москвы
до Киева и обратно, не то шо сейчас, аж противно! И приходил тот поезд до
станции поздно вечером. Так шо ехали они с Софочкой Парнок на волах до Святых
Гор почти что всю ночь. И к утру были уже у Лазуренков. К утру, а не в полдень,
как пишет у себя в книжке Тина Меликянц! Она взяла теперешнее расписание и
посадила туда Марину с Софой! А она ж даже не представляет, как тогда люди жили!
И вообще, – взволнованно заерзала Тамара Моисеевна, словно собиралась поведать
что-то особенно волнующее и значительное. – Тот Лазуренко тут не при чем. Он
сам арендовал дачу у графа Кантемира, это были его владения. Вся отэта земля с
Донцом, камышами, лесами и лягушками... Был он, конечно, мужик справный – я теперь
говору про Лазуренко, - быстренько объяснила Тамара Моисеевна, – не то, что
старый граф. Тот сидел себе в Петербурге и ни до чего не касался. Я так детям
своим и объясняю: трутень был наш граф наподобие Нехлюдова у Льва Толстого...
Дед Степан в молодости служил у Лазуренко конюхом. Лазуренко тут навел порядок
и сам сдавал дом всем желающим. Народу приезжало много, особенно на богомолье.
Даже, бывало, флигель ихний немецкий, построенный графом для своей любовницы,
княгини Воробьевой, и тот сдавал приезжим. Такая, значит, пропасть народу в
старину сюда приезжала... Сейчас тоже много бывает, но до тех времен не
дотягивает...
И вот,
значит, - удовлетворенно вытирая толстыми заскорузлыми пальцами в серебряных
перстнях уголки морщинистого, чуть тронутого лиловой помадой рта (отчего ее
губы казались губами престарелой русалки), произнесла Тамара Моисеевна. –
Приехали они ночным поездом из Крыма, где гостили у Волошиных. Тут им и парное
молоко, и речка с лягушками, как любила Мариночка... Она ведь море недолюбливала,
Марина Ивановна, - как бы между прочим, добавила Тамара Моисеевна. При этом,
как мне показалось, имея в виду какие-то свои собственные ощущения. - Хотя имя
носила морское и на море бывала довольно часто...
Две
загорелые молодые женщины, сгорбившись, старательно исписывали школьные тетради.
Вероятно, тоже учительницы, конспектируют для памяти...
Молодой поэт,
развалившись на стуле и пренебрежительно выпятив нижнюю губу, слушал с
подчеркнутым равнодушием. Девушки-подружки продолжали хихикать, шепотом толкуя
о чем-то своем. Они умолкли и восторженно раскрыли рты, когда Тамара Моисеевна
заговорила о лесбийском характере путешествия Цветаевой и Софии Парнок.
Подробно и
со вкусом, как и подобает подлинной женщине Востока, она описала предысторию,
начало и расцвет любовных отношений Цветаевой и Парнок. Процитировала
единственное, написанное Цветаевой за три недели пребывания в Святых Горах
стихотворение про «псов соседовых»: «Запах розы и запах локона Шелест шелка вокруг колен»...
Добавив,
что «это» - «про Софочку». И умолчав, что адресатом стихотворения является
мужчина, - муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон: «О, возлюбленный, не выведывай, Для чего развожу засов».
Она как
будто не только оправдывала любовную связь Марины с женщиной, но и дорожила ею,
как собственным и единственным благом.
Снова
процитировала своего кумира, - из ее «Письма к Амазонке» (английской поэтессе Натали
Клиффорд-Барни по прозвищу «Ларошфуко в юбке»):
«Она – это
я, вынесенная за пределы меня»
И, наконец,
еще одно слабое оправдание страсти, приключившейся с ее кумиром, - из послания
к тому же адресату:
«...для
подавления силы нужно бесконечно большее усилие, чем для ее проявления...»
Все это частично
произносилось вслух лишенной комплексов докладчицей, частью же вихрем
проносилось у меня в голове – мне было страшно любопытно, что же так привлекало
Тамару Моисеевну в стихах и личности Марины Цветаевой?
Но догадок
было больше, чем объяснений.
- Как вы
думаете, - спросил я мою новую знакомую с мопсом, когда наконец мы вышли на
воздух после лекции, продолжавшейся час с небольшим и состоявшей из одних
междометий. – Как вы думаете, - повторил я, - что такого ищет в Цветаевой
Тамара Моисеевна. Что она у нее нашла?
Мою новую
знакомую звали Зоя Павловна.
- Можно
просто – Зоя, - смущенно добавила она, и мне тоже стало неловко, потому что при
знакомстве учитывался мой возраст, а вовсе не стремление сблизиться.
- Я кое-что
думаю об этом, но не хотела бы говорить, - помолчав, простодушно выговорила
она. – Это, знаете, деликатная тема...
Она
смущенно дернула и без того сильно напрягшийся поводок: Леон забрался в очередные
кусты и надолго там застрял.
Было сумеречно,
но свет в корпусах не зажигали. Повсюду, шарахаясь в потемках друг от друга,
прогуливались перед сном отдыхающие. Где-то далеко играла музыка – в соседнем
санатории начались танцы на свежем воздухе...
- Знаю, -
засмеялся я. – Потому и допытываюсь.
- Она очень
увлеченный человек, - принялась рассказывать Зоя. – Перетормошила всех
чиновников, пока установили этот валун... Вы же знаете, как у нас относятся к
памяти поэтов, - осуждающе заметила она. – Тут до нее даже не знали, кто такая
Марина Цветаева, - воскликнула Зоя, наблюдая, как из сухих кустов с шумом и
хрустом выбрался, сопя и похрюкивая от удовольствия, распугавший бродячих кошек
и грязных санаторных жучек маленький, мужественный Леон.
- Она до
пенсии работала учительницей русской литературы в местной школе, - продолжала рассказ
моя спутница, когда мы тронулись дальше – Зоя жила в корпусе напротив, и нам
было по пути. – Каждую осень, в день рождения Марины Ивановны, она выводила
детей на берег Донца. На свободный урок... И рассказывала им о Цветаевой, о той
эпохе... Не знаю, как вам, а мне нравятся такие люди, - одобрительно улыбнулась
в полутьме Зоя, и я подумал, что любовь к подвижничеству и подвижникам,
наверное, у нас в крови.
- Теперь
никто не прививает детям любовь к прекрасному, - с осуждением снова заговорила
Зоя. – Вот и воспитывается молодежь на американских боевиках и дешевых сериалах...
- Ну да, -
понуро согласился я.
- Она уже
восьмой год живет в Израиле, - задумчиво заговорила снова Зоя. Благо неутомимый
Леон меланхолическому состоянию ее духа сильно способствовал: бежал мелкой и
ровной иноходью, никуда не сворачивая и ни на что постороннее не отвлекаясь.
Очевидно, близость дома и желанного ночлега делала его покладистым и
уравновешенным.
- Но не
проходит года, чтобы она не приехала в Святые Горы. Как паломница на
богомолье... И живет здесь целое лето.
- А как же
семья - дети, внуки?
- Да вот
так, - неопределенно пожала плечами, улыбаясь в темноте, Зоя. – Она внука очень
любит, Элика. Рассказывает о нем почти на каждой лекции. Приходите через
неделю, - грустно предложила она, повернув ко мне крупную, мужскую голову с
волнистой стрижкой волос, - и услышите сами.
- Опять о
Цветаевой? – удивился я. - Ну да, - кивнула Зоя. – У нее договор с
администрацией: в месяц она проводит две-три лекции... Ну вот, мы и пришли, -
словно с сожалением, вздохнула она; у небольшой, корявой сосны светился вход в
санаторный корпус. – До встречи, - она протянула руку каким-то чересчур мужским
жестом и так же по-мужски крепко пожала мою:
- Спокойной
ночи...
Ночью мне не
спалось. Я встал, заварил с помощью кипятильника чай и долго потягивал бурую
крепкую жидкость, обдумывая события этого вечера.
А в полночь
разыгралась гроза. В окне то и дело вспыхивала молния, и далеко на горизонте метались,
словно испуганные птицы, холодные летние зарницы. Сосны глухо и протяжно
гудели, раскачиваемые ветром. Треск старых стволов и вой ветра сопровождали мою
нежданно взявшуюся бессонницу и странные, сумбурные мысли. Мне казалось, что
жизнь сложна и непонятна, и что мы сами делаем ее такой. Скрываем, что хотели
бы сделать всеобщим достоянием, и кричим на всех перекрестках о том, что сами
же считаем ложью.
Подлинные
причины поведения Тамары Моисеевны – да и Зои тоже - были странны и нелогичны.
Они не вписывались в канву общепринятой житейской морали, и вытекали из чего-то
внутреннего и глубоко скрытого. Казалось, стоит сказать об этом прямо, и жизнь
изменится, станет другой. Лучше или хуже – я не знаю. Но, очевидно, в ней не
будет места традиционной иерархии.
Мне
отчего-то было жаль Тамару Моисеевну и Зою, и я холодел от странных,
безнадежных предчувствий. Короче говоря, жизнь представлялась мне тупиком, из
которого не было выхода. Неприятное, сосущее чувство безнадежности словно
крепким обручем обхватывало голову. «Наверное, - решил я, - выпил слишком много
крепкого чая, вот и кажется все таким бессмысленным»...
На этих
словах я закрыл глаза, пытаясь уснуть. Но и во сне мне привиделись эти две
странные женщины, и я вел с ними нескончаемый, невразумительный диалог, как это
всегда бывает в сновидениях...
А утром
ничто не напоминало о ночном дожде и тяжелых, непривычных мыслях. Кроме,
пожалуй, нескольких сухих сосновых веток, павших за ночь и обнаруженных мной на
обычно хорошо расчищенном терренкуре. Да необычно пушистого и мягкого ковра из
сосновых иголок на мгновенно впитавшей в себя ночную дождевую влагу песчаной
святогорской земле...
В столовой
я сидел на обычном месте у распахнутого в тихо мерцавший на утреннем солнце пушистый
сосняк окна. Очередной посетитель распахивал дверь, гардина удовлетворенно
надувалась и панически опадала, как сдутый футбольный мяч, едва дверь с треском
захлопывалась.
Вооружившись
ножом и вилкой, я привычно огляделся. Все те же, знакомые с первого дня, давно
примелькавшиеся лица: худая жеманная женщина в старомодном платье с оборками,
любительница творога и шиповника. Каждое утро она капризно донимает официантку,
немолодую неповоротливую тетку, выряженную для «красоты» в кружевной передник и
несвежий кокошник: «где же мой отвар, милая? Немедленно принесите...»
Немолодой, угрюмый горный мастер из маленького городка Снежное с черным
угреватым лицом и шишковатым носом. С видом преступника, приговоренного к
пожизненной каторге, он поглощает овсянку и что-то бурчит себе в нос. Его зовут
Василий Павлович. Он болеет всеми известными и неизвестными болезнями и
приезжает в Святые Горы каждый год. И каждый раз с новым диагнозом. На этот раз
у него не то силикоз, не то туберкулез то ли в поздней, то ли в ранней стадии...
Василий Павлович старательно перед каждым приемом пищи проходит только ему
ведомые медицинские процедуры, и вид у него после этого бывает истомленный, как
после чтения Камасутры.
Слева и
наискось, у колонны, на которой время от времени появляются написанные
санаторным художником объявления о вечерах танцев или о коллективном посещении
святогорских пещер, обычно восседает в одиночестве Зоя Павловна. Она деликатно
откусывает ломтик чего-либо и прикармливает Леона. Он под столом жрет много и
жадно. Я тихо завидую его мерзкому аппетиту, близости к обильно дающей и ничего
за это не требующей руке Зои, и настроение у меня потихоньку портится.
Очевидно, и я, и мое вечно переменчивое настроение относятся к тому же смутному
кругу таинственных, невнятно формулируемых проблем, какими я успел наделить
Тамару Моисеевну и Зою. На поверхности видишь одно, а в глубине совершается
нечто совсем иное...
Но сегодня
я с моими то и дело меняющимися желаниями был страшно разочарован: утром Зои на
привычном месте у колонны не оказалось. Не пришла она и на следующий день. И на
третий тоже. Я уж, было, подумал, что она съехала со своим жутким мопсом. Истек
срок санаторной путевки, вот она и исчезла. Уехала... А я так ничего не успел о
ней узнать, - ни кто она, ни что она... Как дух земной, неожиданно возникший и
так же непредсказуемо и стремительно исчезающий, она появилась на моем
горизонте и растаяла...
Но
сожаление по поводу толком еще не приобретенного, но уже утраченного знакомства
тут же и прошло. В глубине души мы сами не желаем ничего явного и откровенного.
А неясным и вымышленным я-то уж Зою-то Павловну наделил вполне...
Не успел я
как следует позабыть о моей новой знакомой с короткой стрижкой и твердым
мужским рукопожатием, как она внезапно появилась вновь. Забрезжила на горизонте,
как тихое утреннее сияние. Спокойно и бесстрастно, как будто не было пустых
дней без нее. С чувством собственного достоинства она восседала в столовой у
колонны с объявлением о вечерних танцах и рассеяно подкармливала Леона; он
развалился в длинном кожаном поводке под столом и самозабвенно грыз свежую
куриную косточку.
Мы кивнули
друг другу, как старые знакомые...
Спустя час
у меня были «иголки». Санаторный врач, Галина Афанасьевна Александрова,
дородная, немного рассеянная и застенчивая женщина – крашеная блондинка с
обручальным кольцом на толстом пальце левой руки, - ежедневно приходила ко мне
в номер. Полчаса я ничком лежал в полном безмолвии, утыканный длинными
металлическими иглами, как дикобраз своими колючками.
Пока Галина
Афанасьевна раскладывала свое хозяйство, мы успеваем обменяться последними
новостями. Она хорошо знала Зою Павловну.
- Мой
постоянный пациент. Приезжает сюда каждый год, - склоняясь над моей спиной, сообщила
Галина Афанасьевна. И, вонзая под лопатку очередную китайскую иглу, буднично
добавила:
- Хорошая
женщина. Холостячка.
- Она
как-то странно себя ведет, - сказал я. – То исчезает, то появляется...
- А-а, вы
об этом, - одобрительно улыбнулась Галина Афанасьевна. - Она к любовнику
бегает. У нее сожитель живет через дорогу. Возле рынка. Торгаш – владеет
небольшим магазинчиком...
Я знал эту
дешевую торговую точку, почти лавочку. В тесном помещении толстая продавщица с
брезгливо оттопыренной нижней губой продавала водку, жвачку и сомнительного
качества мелкую снедь. Мороженое, цветные прохладительные напитки – страшно
холодные, из огромного, во всю стену, холодильника...
Эта грязная
забегаловка – здесь постоянно дрожали стекла от проезжавших по улице автомобилей
– и ее гипотетически тупой и жадный хозяин не вязались с обликом аккуратной,
ухоженной и утонченной Зои Павловны. В их союзе – даже если это была обычная
плотская привязанность – не было ничего логичного и закономерного. Было что-то,
чего я не понимал, но что требовало полного и беспрекословного признания.
Все,
оказывается, так просто, - мысленно усмехнулся я, задремывая на кушетке по рекомендации
Галины Афанасьевны: «чтобы от иглоукалывания была польза, нужно расслабиться и
постараться уснуть...»
Я старался
как-то увязать мысли и слова Зои с ее поступками, а заодно слова и поступки
Тамары Моисеевны, но у меня ничего не получалось. Вместо логически обоснованного
представления в голове складывалось что-то тусклое и неопределенное, словно
скучная серая масса. То ли бетон, то ли цемент, то ли еще какая-то малоизвестная,
неизученная субстанция...
На второй
лекции Тамары Моисеевны мы сидели с Зоей уже порознь. Я, как обычно в первом
ряду хаотично и неровно расставленных стульев. А Зоя примостилась сзади и наискось,
- приблизительно в том месте, где в прошлый раз хихикали и перешептывались
молоденькие подружки.
Она сделала
вид, что меня не узнает...
Мопса на
этот раз с ней не было. Меня это обстоятельство сильно удивило: как же так, -
назойливо лезло в голову, - он же один остался в комнате. Будет от страха
скулить и носиться по номеру, пока что-нибудь не разобьет или не испортит...
И почему-то
несчастный Леон не выходил у меня из головы, пока шла лекция...
Тамара
Моисеевна, как и две недели назад, пришла вовремя. Она появилась в фойе
диагностического центра ровно в шесть часов вечера. И утиной походочкой
прошествовала к журнальному столику. Деловито и обстоятельно разложила свои принадлежности.
Первым делом вытащила знакомый старенький мобильный телефон, привычно обмахнув
его скомканным носовым платочком. Затем похожую на гроссбух, толстую записную
книжку, маленькие женские наручные часы и белую китайскую ручку с красной
защелкой-зажимом.
Тамара
Моисеевна была в темном атласном платье, расшитом крупными светлыми лилиями.
Лекция
началась непринужденно и незаметно, словно вытекала из обычной дружеской
беседы. Все было точно так же как в прошлый раз. С той лишь разницей, что
сегодня Тамара Моисеевна выглядела раздраженной и озабоченной.
- Сижу и жду,
когда позвонят из Хайфы, - воинственно и сердито заявила Тамара Моисеевна,
нервно теребя очки и злобно кивая на угрюмо помалкивавший мобильный телефон. - С
плохими известиями... И сообщат на мою голову, шо в наш дом попала арабская
ракета, - удивленно и возмущенно пожала она плечами. – Это ж надо такое лихо! И
шо там делает бедный Элик с теми арабами и их ракетами?!
Шло лето
2006 года. Обосновавшиеся в Ливане боевики мусульманской радикальной
организации «Хезболла» который месяц терроризировали Израиль ракетными
обстрелами. В Хайфе у Тамары Моисеевны остались дочь с зятем и маленьким
Эликом. Там жила и она сама, – в двухэтажном белом просторном доме в районе
Ахузы.
- Сначала
мы жили в Кармеле, - о-очень хороший район, - одобрительно кивнула Тамара
Моисеевна, – там живут самые уважаемые люди Хайфы. Но зять получил назначение в
новую синагогу в Ахузе, и нам пришлось переехать. И конечно, как всегда, заботы
по переезду и обустройству легли на бедную Лорочку! Потому шо зять у меня не
мужчина, а чистое дитё. Знает Тору, Талмуд и Каббалу, но не помнит, сколько стоит
масло в соседней лавочке. О чем, спрашивается, с таким мужем можно
разговаривать? – возмущенно вскинула черные, с проседью, кустистые брови Тамара
Моисеевна. – Когда Лора выходила за этого идьёта замуж, я ее предупреждала:
Лора, эти люди ничего не знают про жизнь, они думают, шо жить – это молиться
Богу. Так ты, говору, выбирай, на каком свете тебе лучче – на этом или на том!
Потому шо жить одними молитвами вредно не только для тибе, но и самому Яхве...
Тамара
Моисеевна с достоинством помолчала, утерла кончиками сосисок-пальцев углы
твердо и непримиримо сжатого рта и нахмурилась.
- Эти
хасиды ненавидят жизнь, - изрекла наконец она тоном судьи, выносящего
подсудимому неоспоримый приговор. – Так ненавидят, шо я не знаю, шо с этим
делать! Мой зять Борух и Элика сделал хасидом, хотя мальчику только семь лет.
Ну скажите пожалуста, шо можно знать про Бога в семь лет?! Я ему говору:
господин Борух, пожалейте своё дите, если вы не хотите пожалеть свою бедную
жену и мою дочь Лору. Но он только презрительно кривит рот, увесь в бороде, как
будто он не Борух, а праотец Авраам, и все знает лучче мине! Потом надевает на
голова красочный марля и начинает раскачиваться, как будто ему сильно хочется в
туалет. Ну просто невозможно! Элика он одевает по-хасидски, и несчастное дитё
совсем забыло, шо такое обыкновенные детские штаники, куда можно запросто
пописать. Носит маленький черный «шляпке»,
- не хватало, шоб он надел на него еще и «штраймл»!
А потом еще двубортный «драй фертл» и белые чулки, как у Моисей
Наумовича у Чехова... Бедный Чехов! Он так долго болел, шо в конце концов умер
от туберкулеза! Потому шо, видите ли, - презрительно и без всякого перехода
снова съехала на хасидскую тему Тамара Моисеевна, - штаны у настоящего хасида
не должны касаться грешной земли... И «штиблет»
Элику надевают без шнурков и застежек, шоб избежать земной скверны. А также шелковый
шнурок, «гартл», вокруг пояса, - это
шоб отделить высокое от низкого... Как зачал этот идьёт Борух Элика, так теперь
можно и нос воротить от всего скверного... А на шо, спрашивается, ребенку все
эти причиндалы? – кипя от возмущения, брызгала слюной Тамара Моисеевна. Она уже
забыла и про Цветаеву, и про «Софочку» Парнок, и про терпеливо ждущих окончания
ее монолога и перехода к заявленной теме лекции – «Творческий путь Марины
Цветаевой» - немногочисленных слушателей – перезрелых незамужних девиц, тайно
мучающихся лесбийскими пристрастиями, подпольных, никому не признающихся в
блуде стихосложения молодых поэтов и тронувшихся умом и изнывающих от
санаторной скуки моложавых и свежих, вполне уже бессмертных старушек - ровесниц
прошлого века - в страстном желании поквитаться, наконец, с тупым, набожным
зятем хотя бы словесно, хотя бы мысленно, если ничего с ним нельзя поделать...
В разгар
горького и страстного монолога Тамары Моисеевны, в самой яркой его части, когда
лекторша, подобно библейской провидице Деборе, перешла к прогнозам относительно
личной судьбы злополучного «господина Боруха», - «я тибе заклинаю остановиться,
если ты не хочешь, как Саул, пасть под карающим мечом арабских ракет», - в фойе
с невозмутимым видом вкатился плотный здоровячок Леон и мелкой, хозяйственной
трусцой засеменил к хозяйке. Он был без поводка, - то есть, «свободен,
наконец-то свободен». Как он сумел выбраться из запертого номера – одному ему,
да, пожалуй, еще и богу господина Боруха было известно...
Зоя
Павловна тихо охнула и в отчаянии всплеснула руками.
«Нет, вы
посмотрите на него, – воскликнула она, не обращая внимания на продолжавшую говорить
Тамару Моисеевну. – Что за непоседливый пес!»
«К ноге! - с
видом ужаса на трагически- красивом лице, словно она узрела в образе Леона
нечто неповторимо-гадкое, - некий лик, похожий на дьявольский, - проговорила
Зоя отчаянным шепотом. – Лежать и не шевелиться»!..
Леон покорно
растянулся у ног хозяйки, удовлетворенно пофыркивая, как будто в нос ему попала
травинка или мелкая лесная мошка. А потом внезапно вскочил и сообразно одному
ему ведомому побуждению озабоченно забегал, заметался по пустому фойе. В той
его части, где не было ни Тамары Моисеевны с ее движимым и недвижимым
имуществом, ни нас, покорных свидетелей ее горьких откровений и случайных
прозрений...
Зоя
Павловна на всякий случай пересела в первый ряд, не сводя настороженного
взгляда с купавшегося в свободе передвижения мопса.
- Я посижу,
не возражаете? – смущенно взглянула она, и я не отвернулся, - напротив, выразил
полное расположение и удовлетворение. «Я вас очень хорошо понимаю», - улыбаясь,
мысленно успокаивал я Зою, а сам с возраставшим интересом наблюдал, как
усиливается ее беспокойство. Она протяжно вздыхала, словно не могла дождаться
окончания лекции, и бросала на Леона беспокойно-внимательные взгляды.
Тамара
Моисеевна на происходящее не обращала ровным счетом никакого внимания. Она вела
себя, как ей заблагорассудится, - могла сделать длительную паузу, неторопливо
достать из сумочки уже упоминавшийся носовой платок и долго, со вкусом
сморкаться, несмотря на вечернюю духоту, как будто внезапно наступила осень с
холодными дождями и бесконечными простудами. Точно так же она не обращала внимания
на стиль поведения собравшейся в фойе небольшой компании ценителей и, главным
образом, ценительниц творчества Марины Цветаевой. Поскучневшим голосом – все
потроха у Боруха были переворошены, Лоре и Элику возданы родительские почести,
и дальше рассказывать было не о чем, - Тамара Моисеевна сухо и равнодушно
поведала все ту же приевшуюся, как бабушкино варенье, историю поездки Марины и
«Софы» в Святые Горы летом 1915 года. Помянула недобрым словом некоторых
«бестолковых» исследователей, с коими она не согласна в трактовке этой поездки,
и коротко, без нажима на трагическую сторону дела, рассказала о прошлогоднем
паломничестве в злополучную Елабугу.
Я поймал
себя на том, что перестаю что-либо понимать. С одной стороны, - размышлял я, - странная
женщина Тамара Моисеевна, безусловно, любит Марину Цветаеву. Но невольно
возникает вопрос: любит ли она ее самое или же только ее творчество? Любить
несуществующего – точнее, живущего исключительно в виде нескольких томов
стихотворений (и ничего больше) человека, женщину мне представлялось
практически невозможным. Но как же, - тут же возразил я сам себе. – Существует
же в католических странах культ девы Марии. Наиболее ревностные приверженцы
испытывают едва ли не физическое наслаждение при мысли о своем кумире, такова
сила их мистического совокупления. Предположим, Тамара Моисеевна принадлежит к
когорте трансцендентальных возлюбленных Марины, - поколебавшись, предположил я,
- что, в таком случае, должна означать ее любовь? Удовлетворение некоего
тайного (и подавляемого) инстинкта или полутелесная-полудуховная близость,
выражающая неизвестно что?
В том, что
стихи Цветаевой в этой истории играли роль незначительную, а, может быть, и
вовсе никакой, я уже почти не сомневался. За две лекции о Цветаевой я не
услышал от Тамары Моисеевны ни одной цитаты, ни одного, выдаваемого ею за самое
любимое, стихотворения. Ее разглагольствования сводились к мелким житейским
подробностям знаменитой поездки в Малороссию, касались трудностей (и прелестей)
здешнего быта или имели отношение к половому сожительству двух поэтесс. Эта
немолодая, в седоватых усиках в углах морщинистостью своей напоминавшего
затягивающуюся ранку рта некрасивая женщина, несмотря ни на что, упорно и
настойчиво совершала обряд поклонения. И я снова и снова терялся в догадках, в
чем же его причина и каковы последствия этой странной любви?
Не лучшим
образом обстояли дела и с Зоей Павловной.
Домой после
лекции мы возвращались опять вместе. Дорогой молчали, пробираясь в темноте по
сухим тропинкам опустевшего лесопарка. В воздухе стоял тонкий запах сосновой
смолы, и когда мы свернули в боковую аллею, впереди замигали, замелькали
огоньки санаторных корпусов. Они радостно и с надеждой на благословенную ночь и
счастливое утро вспыхивали в темноте между сосен, как мелкие лесные светляки,
рассыпанные там и сям.
- Как в
краю друидов, - пошутила Зоя Павловна, смотревшая, как и я, перед собой, словно
она боялась повернуть голову и обратиться ко мне с вопросом. От смущения (или
безразличия?) она не знала, о чем говорить и что ей делать. Я тоже был хорош:
шел рядом с ней и молчал, как будто молчание - наиболее ценимая женщинами черта
мужского характера. Я так был переполнен наблюдениями и размышлениями, что мне
не хотелось ничего объяснять. Только сопутствовать и молчать. Все, что можно
было рассказать, не укладывалось в привычную словесную форму, а изобретать не
было ни сил, ни желания. Я и впрямь чувствовал себя древним друидом,
подменяющим внятное толкование жизни бессмысленным косноязычием или же
глубокомысленным молчанием.
- Расскажите
лучше о себе, - засмеялся я, вдыхая всей грудью ночной воздух. – Вечер, сумерки,
лес, тишина... Все способствует тайне или, по крайней мере, ее раскрытию.
- Никакой
тайны нет, - улыбнулась Зоя Павловна; она бережно прижимала к груди сопящего в
темноте мопса; дабы он не заплутал в ночном лесу, она взяла его на руки, и
только там, кажется, Леон успокоился и присмирел.
- Обычная
жизнь обычного периферийного врача, - пожала в темноте плечами Зоя, и я понял, что
ошибался, приняв ее за школьную учительницу. Такова цена всех моих пророчеств. Воображаешь
Бог знает что, а на самом деле все гораздо проще и милосерднее...
- В таком
случае, расскажите об обычной, - все с теми же шутливыми интонациями предложил
я. Хотя, признаться, я не ждал от нее особых откровений. Просто нужно было занять
время, пока мы придем каждый в свой корпус. А идти оставалось недолго. Там все
и позабудется, - с привычной беззаботностью подумал я. Навалилась вечерняя
усталость, и мне уже не хотелось ненужных признаний. Что они могли изменить в
моей жизни? Ничего. Я чувствовал, что в Зое кроется та же огромная сила любви,
что и в каждом из нас. И что здесь, в Святых Горах, эта сила была направлена на
Тамару Моисеевну с ее рассказами. А заодно и на Марину Цветаеву с Софьей Парнок,
какой бы странной и удивительной не была их любовь. Чувство это безгрешно и
беспредметно и, в сущности, не имеет отношения ни к одной из этих женщин. Да и
к мужчинам тоже, - продолжал размышлять я. – И вообще – ни к кому и ни к чему.
Но только к самому себе, - сделал я парадоксальное открытие... Одним словом, в тот
вечер я был полная и абсолютная пассивность. И попросил Зою Павловну рассказать
о себе, чтобы тут же от нее отречься. Она клюнула на наживку, хотя и испытывала
некоторые неудобства...
Из рассказа
Зои Павловны выяснилось, что Харьков – «очень большой и слишком шумный город» (на
лице мелькнула и растаяла так не шедшая ей гримаска мимолетного отвращения). Работает
она главным врачом физкультурно-восстановительного диспансера. Получившие травму
спортсмены, преимущественно борцы и боксеры, их сразу узнаешь по бычьему
наклону головы и сумрачно-пристальному взгляду исподлобья, обычные граждане,
волей непогоды или дорожно-транспортного происшествия получившие переломы
конечностей и проходившие курс реабилитации, дети с недостатками физического
развития – вот ее ежедневные капризные пациенты, заполнявшие все ее рабочее
время.
Диспансер,
как следовало из рассказа Зои Павловны, располагался в старом купеческом
особняке, где протекала крыша и трескались от времени потолки и стены;
оборудование было старое, инвентарь и реквизит – советского незатейливого
производства, и требовались кардинальные перемены и невероятные усилия, чтобы
вдохнуть жизнь в умирающее лечебное учреждение.
Зоя
Павловна самоотверженно боролась за возрождение своего диспансера. Воевала с
начальством за каждую мелочь: за новые стулья и медицинболы – огромные такие
неподъемные мячи, которые нужно бросать зачем-то из-за спины. За добавку к
зарплате персоналу, улучшение материальной базы – все слова были из лексикона
вошедшей в раж моей трудолюбивой и ответственной собеседницы. Я чувствовал себя
виноватым, что злополучный диспансер никому в Харькове не нужен, и его вот-вот
за ненадобностью или отсутствием необходимых средств закроют. Хотя, по мнению
Зои Павловны, к учреждениям образования и здравоохранения нельзя подходить с
мерками рентабельности и сиюминутной выгоды. Я удивлялся мужской твердости Зои,
увлеченно и азартно противостоящей сонму многочисленных чиновников и
недоброжелателей. Ее несокрушимой уверенности в своей победе: «все равно я заставлю
их работать», - твердо сжав и без
того узкие, словно они были стиснуты в невероятном физическом напряжении губы,
упрямо повторяла Зоя. И в такие минуты она напоминала Тамару Моисеевну, ругавшую
своего нерадивого зятя-раввина. Мне казалось, что чем выше уровень духовного
наполнения, тем человек беспощаднее и злее. Я не понимал, для чего слушать
музыку и читать стихи. Наслаждаться произведениями живописи и балетом, если
рано или поздно становишься мизантропом. Я полагал, что искусство помогает
понимать и любить жизнь. Но мне ни разу не приходило в голову, что причина
любви к нему кроется в чем-то другом. И только Тамара Моисеевна и Зоя открыли
мне глаза на разницу между жизнью и ее художественным воплощением, на связь
между наслаждением одним и нелюбовью к другому...
Зоя
Павловна рассказывала и рассуждала очень долго. Мы несколько раз
останавливались под фонарем, росшим у входа в санаторный корпус, как диковинное
светящееся ночное дерево. И со смехом и словами «ну еще пять минут!» снова
возвращались на аллею, уводившую в сумерки, в темноту опустевшего и ставшего
безжизненно-ненужным диагностического центра.
- Нет ли
там случайно Тамары Моисеевны? – шутливо поинтересовался я.
- С ее
толстым блокнотом и допотопным мобильником, - засмеялась Зоя.
- И вечными
разговорами о господине Борухе и маленьком Элике, - смеясь, подхватил я.
Но никакой
Тамары Моисеевны в безлюдном и темном помещении мы, конечно, не искали, да и не
могли найти.
- Как вы
думаете, что так привлекает ее в Святых Горах? Только ли Марина Цветаева? Или
что-то еще, такое глубокое и интимное, что не сразу поймешь? – спросил я у Зои
Павловны, когда мы в очередной раз повернули обратно.
- Это
сложный вопрос, - почти дословно задумчиво повторила Зоя свой ответ
двухнедельной давности. И я понял, что его сложность и уклончивость ответа
заключаются в том, что и сама Зоя, какой бы простой она не казалась, разделяет
с Тамарой Моисеевной те самые таинственные причины, что руководят человеческими
поступками. Не бывает, чтобы человек ничего от людей не скрывал. Обычно это и
есть самое сокровенное. Оно определяет мотивы и отношение человека к жизни. Но
всякий раз это ускользает, как только
ты стремишься придать ему черты видимости. Оно похоже на Время, о котором все
знают, но никто его не видел и не может представить воочию.
По сути, - слушая
Зою, меланхолично размышлял я, - между злосчастным никчемным раввином Борухом и
Тамарой Моисеевной много общего. Оба предпочитают жить фантазиями, не замечая
или же презирая реальную, повседневную жизнь. И то, что она его ругает на чем
свет стоит обидными словами, является защитной реакцией. Попыткой обвинить в
ничтожестве другого и обелить себя. Тут, мне кажется, и кроется ключ к разгадке
характера самой Зои Павловны со всеми вытекающими последствиями...
«Как бы мы
не упражнялись в догадках, - вздохнул я, - все равно правду никогда не узнаешь.
Она, правда, есть тайна за семью печатями. Как лик финикийской богини Астарты,
скрытый за ее покрывалом. Есть в человеке что-то такое, что не подлежит
общественному жертвоприношению. Это, собственно, и есть Человек – существо,
задуманное в тишине одиночества и исполненное самим Богом... Бог и есть
гипербола одиночества», - с некоторым испугом по поводу внезапно пробудившегося
дара прозрения, подумал я.
Невнятные идеи
и смутные предположения мало походили на достоверность. С легкой душой я
расстался с тяготившими меня мыслями, едва мы распрощались с Зоей до утра. Она
по-дружески протянула руку, испытывая такое же облегчение. Люди не созданы для
великих и глубоких истин, они их тяготят, как мысли о покойниках и загробном
мире. Но в глубине души мне казалось, что наша совместная история в будущем
обязательно будет иметь продолжение. Потому что непредсказуемость и любовь к
неожиданным и странным поступкам – свойства не только великих натур, но и самых
обычных представителей рода человеческого.
Мои
предположения получили самое неожиданное и яркое подтверждение.
Галина
Афанасьевна, мой святогорский мануальный терапевт, приторговывала разного рода
биологическими добавками и редкими восточными снадобьями. Она предложила мне
испытать настойку на базе змеиного яда и каких-то целебных индийских трав.
«Очень помогает при запущенном общем состоянии. Когда ничего конкретно не
болит, но вы чувствуете себя из рук вон плохо», - объяснила она.
«Из рук вон
плохо» я себя не чувствовал. Однако настроение было благодушное, и я охотно
согласился на эксперимент. Месяц я пил жуткую коричневую дрянь, отдающую
некачественным спиртом пополам с коноплей. Ничего плохого, однако, за этот
месяц со мной не приключилось. И когда Галина Афанасьевна предложила повторить
процедуру зимой – «нужно пропить два раза в год» - я согласно кивнул головой:
«гулять, так гулять»... Она оставила номера своего служебного и домашнего
телефонов, и в январе с сентиментально-ностальгическими чувствами я позвонил ей
в Святые Горы.
«Да-да, как
же, помню, - заулыбалась она в трубку, когда я назвал себя. – Разумеется, завтра
же вышлю вам лекарство, какие проблемы...» На ее вопрос, как я себя чувствую, я
ответил: «великолепно». Что, надо думать, несколько нарушало логику телефонного
звонка и наших переговоров по поводу лекарства. Но мы же договорились, что
человек – существо алогичное, и мне доставляло большое удовольствие прикидываться
больным, как ей – едва ли не вторым Авиценной.
Обговорив
за две минуты процедуру доставки и оплаты таинственной панацеи, мы с Галиной
Афанасьевной перешли на личности. «А помните?..», «А вы были знакомы?..», - то
и дело, прерывая друг друга, по очереди восклицали мы.
Разумеется,
не могли обойти вниманием и такую известнейшую в Святых Горах личность, как
Тамара Моисеевна Славутинская.
«У нее
несчастье, - сокрушенно сообщила Галина Афанасьевна. – Да, едва только вы
уехали из санатория. Это просто ужас!» – воскликнула она с неподдельным
сочувствием и нескрываемым страхом перед странными и страшными проделками
судьбы.
«Что такое
ужасное могло случиться? – удивился я. – Раввин Борух или Элик что-нибудь натворили?».
«Ну что вы!
Она его хоть и ругала, но в глубине души сильно любила. Как и всю свою семью,
которой, увы, уже нет...»
«Что значит
– нет?» – не понял я, с трудом осознавая смысл сказанного.
«Очень
просто, - с тихой печалью и траурными нотками в голосе произнесла Галина
Афанасьевна. – В их дом в Хайфе попала арабская ракета. Знаете, они запускали
еще такие самодельные ракеты с разными арабскими названиями типа «Хасан» или
«Ассам», - пояснила Галина Афанасьевна.- Я не очень хорошо в этом разбираюсь, -
извиняющимся тоном посетовала она и тяжело вздохнула в телефонную трубку. – Дом
сложился от прямого попадания ракеты моментально, словно карточный домик. Как назло,
вся семья была в сборе, - совсем тихо сказала она. – Погибли все... Не уцелел
никто, даже маленький Элик. Он в это время играл у себя в комнате с трансформерами...
Соседи позвонили Тамаре по мобильному. Она в это время вела лекцию...»
Минуту от
этого известия я находился в полном шоке. С трудом верилось, что благополучная
размеренная жизнь семьи могла вот так запросто, в одну минуту пресечься, словно
вырванный с корнем внезапно налетевшим ураганом огромный цветущий дуб.
«Как она
это перенесла? Вы что-нибудь знаете, жива ли она сама?» - взволнованно и
сумбурно бормотал я в телефонную трубку, как будто это я потерял семью и всех
своих родственников. Оказывается, я искренно и горячо полюбил эту неугомонную,
брюзгливую старушку, и душа у меня разрывалась от горя.
«Жива ли
она? - почти кричал я в трубку. – Скажите же что-нибудь!»
«Жива,
жива, - успокоительно прошелестел в телефонной трубке смягчившийся голос Галины
Афанасьевны. – Она сразу уехала в Израиль. А через месяц опять объявилась в
Святых Горах... Так что не переживайте, - с медицинскими успокаивающими
интонациями заговорила Галина Афанасьевна. – Снова читает лекции о Цветаевой и
Парнок. Как будто ничего не случилось... Очень мужественная женщина», -
одобрительно произнесла она, очевидно, заранее приготовленную и часто
повторяемую, когда дело касалось Тамары Моисеевны, фразу.
Я
остолбенел. В ситуации, когда рушится человеческая жизнь, лекции об искусстве явно
неуместны.
Галина
Афанасьевна продолжала ахать и охать в телефонную трубку – женщинам только дай поговорить
о чужом горе, – и, казалось, совсем забыла обо мне.
«А Зоя...
Что слышно о Зое Павловне? – перебил я, слушая, как поток сознания уводит мою
собеседницу все дальше. – О Зое вы что-нибудь знаете?»
На том
конце провода запнулись, как будто перекрыли кран с неистово и шумно
выливавшейся из него водой.
«Вообще-то
да, - подумав, неуверенно ответил голос Галины Афанасьевны. – Боюсь, что вам
будет неприятно. Неприятно услышать, - робко уточнила она и тяжело вздохнула. –
Дело в том... Короче, - набравшись духу, быстро и смело закончила она, - Зоя
Павловна... У Зои Павловны... Ее сбила машина, когда она перебегала дорогу
возле санатория, - вы же знаете, какое там интенсивное движение. Водители
просто не обращают внимания на пешеходов, - тараторила Галина Афанасьевна,
словно это она была виновата, что в Святых Горах невозможно пересечь дорогу без
риска для жизни. Или что жизнь человека бренна и подвержена разным напастям,
каким бы тихим и скромным нравом они не обладали. И что вообще все в мире не
случайно и имеет свою логику – но это уже я додумывал потом, когда мы с Галиной
Афанасьевной попрощались и пожелали друг другу здоровья и предсказуемости...
От Галины
Афанасьевны я узнал, что травмы, полученные Зоей в результате наезда
автомобиля, были хоть и тяжелые, но совместимые с жизнью. Она возвращалась в
санаторий от любовника-торгаша, и мчавшаяся в сторону моста через Донец
темно-вишневая «Мазда» только зацепила ее краем бампера. Сломаны были два
ребра, нанесены тяжелые ушибы, сотрясение мозга...
Выслушав
успокоившие меня подробности, я с облегчением вздохнул, а вскоре и вовсе
позабыл в повседневных делах и Зою, и Тамару Моисеевну. Лишь изредка невзначай
припомнится мне давнее святогорское лето, неугомонный пес Леон, затяжные цветаевские
лекции Славутинской и Зоя Павловна с ее смутной, все понимающей улыбкой. Но я
сразу же меняю тему воспоминаний, чтобы не испытывать ненужных сожалений...
Вот,
собственно, и все. Как хорошо, что эта история уже в прошлом. И о событиях тех
лет можно рассказывать спокойно, с легкой усмешкой, как старый, но все еще
свежий анекдот... 17 января
2010 г. |
|
|||
|