Номер 5(43) - май 2013 | |
Мало ли, чего не было
- История не знает сослагательного наклонения. Сказал – как отрезал. В споре это «островок безопасности», указывающий на дефицит аргументов. А еще это профилактика вздохов. Ведь не только история России или Германии, но и история собственной жизни состоит из тех же самых «если бы да кабы…». Гадаем, а чаще – сожалеем об упущенных возможностях. Мой дед говорил: «Если бы в двадцатом году я уехал в Америку, я бы был…» А домработница Уля: «Если б я не эвакуировалась в блокаду, то стала бы начальником цеха…». Туда же и ты: если б не эмигрировал, как бы сложилась твоя жизнь? Вернее, что бы написал, если б не эмигрировал, поскольку самого бы уже не было в живых, не жилец ты на том свете. Страх сослагательного наклонения – страх посмотреть правде в глаза. Кто сказал, что история не знает сослагательного наклонения? Прекрасно знает и даже вводит этим в соблазн, что твоя конспирология. Не обязательно писать альтернативную историю России, можно ограничиться и собственной жизнью. «Уехав, вы столько пропустили», – сказал мне в девяностом один мастер пера, ныне уже ветеран пера – когда я ненароком снял его с внучки Молотова. Патриотический акт мне в назидание. Большинство, с кем я встречался в злосчастном девяностом, наоборот, говорило: умный был, вовремя уехал. («– Вот гнида, вот гнида... Ты думаешь, что самый умный у нас, что... – и он раз пять подряд выкрикнул: – Умный! Умный! Умный!») Тогда многие, очертя голову, кинулись по моим следам – потом, отдышавшись, давали задний ход. В начале семидесятых это называлось «дважды еврей Советского Союза». С какой же развилки могла начаться альтернативная жизнь, которую я промахнул и которая в любом случае уже бы закончилась? Я – сама банальность: принцессой моей мечты была кинорежиссура. Молодой человек немного рисовал, немного писал, много играл на скрипке и устраивал маскарад: носил френч, оставшийся от деда, или наряжался в лохмотья, рискуя угодить в милицию – зато испытывал неземное чувство единения с «титульной нацией», благо пятый пункт ею более не прочитывался. В придачу к этому я накануне был забрит в московскую консерваторию: сдав последний экзамен (история с обществоведением), слетал в парикмахерскую и обритый наголо получал матрикул. Это было выходкой, так выглядели Юл Бриннер и Котовский. И вот гологоловый, в драном ватнике, в ботах на босу ногу я встречал на дачном перроне сочувственные взгляды простых людей. Какие-то дед с бабой – моих сегодняшних годов – тихонько дали мне копеек десять медью. Узнали во мне кого-то? Искушение кино было так велико, что ради него я готов был его разлюбить. Иначе говоря, от советских фильмов мутило, от советских актеров, их голосов – особенно голосов и вообще музыкального сопровождения (мне еще придется халтурить в оркестре на «Ленфильме», глядя как Клавка в развевающейся косынке бежит и бежит вдоль одного и того же вагона). Я смотрел исключительно дублированные фильмы, как читал исключительно переводные книги. Только предав «Расёмон», «Развод по-итальянски», «Земляничную поляну» можно было прельститься музой совкино (ударение по желанию). Человек постыдно слаб, а Кай – человек. Однокурсник свел меня с тремя своими одесскими согражданами, учившимися во ВГИКе. Встречей на их территории это трудно было назвать. Общежитие ВГИКа и общежитие МОЛГКа – однояйцевые близнецы (неизбежные генитальные ассоциации здесь уместны). Я прочел им свой рассказ «История пресвитера Иоанна», там были такие строки: Я пресвитер, я пресвитер, я пресвитер Иоанн, Троекратный, троекратный, троекратный я болван.
Пресвитер Иоанн я, Иоанн я, Иоанн я, Болван я троекратный, троекратный, троекратный. На это мне был прочитан беллетризованный сон. В памяти осталась вывеска на дверях: «Одесское посольство» – и что из расколовшегося арбуза «все вылилось без единой семечки» (гипноз «Земляничной поляны» выдавал родственную душу, невзирая на «семечку»). Три одесских отрока принялись обсуждать, к кому меня направить: «К Марлеше?» – «Нет, лучше к Ромму. И обязательно поиграй ему». С их помощью или как-то иначе, но аудиенция мне была назначена. Ромм, этот баловень советской судьбы, наверняка раб либерально-культурных клише, должен был клюнуть на меня: эмоционален, раскрепощен – плюс скрипач. Семнадцати лет от роду. Даже мое «неореализм si, соцреализм no» было в стрóку. Когда я явился со скрипкой, перед домом стояла «скорая». Я еще подумал об Адриане Леверкюне[1]. Обнаружив у себя симптомы известного заболевания, он идет к врачу и встречает его на лестнице в сопровождении двух господ. Идет к другому – посреди комнаты стоит гроб. Не судьба. Еще одна нереализованная возможность – не знаю чего, каких жизненных впечатлений. По подсказке хэмигуэевского «Праздника...» я взял за правило писать в кафе. Просил себе ликера, все равно какого, только не «мятного» – «южного», «лимонного», «юбилейного» – и открывал тетрадь, которую какой-то шутник окрестил «общей», хотя приватней ее, интимней ее нет ничего. Так было и в мороженице на Арбате – может быть, в одной из отходящих от него улочек – где я оказался за столиком со старухой, по-старушечьи лакомившейся мороженым. Кошки похоже лакают молоко: сосредоточенно, ничем другим не отвлекаясь. Понятие «свободный столик» существует только в совкино. На самом деле ждут «свободного места» (комнаты в коммуналке). Я приготовился писать, но, покончив с мороженым, соседка принялась за меня: в Лондоне, видите ли, рабочим нельзя ходить по центру, королева не любит плохо одетых людей. Я решил: ну вот, вроде той старухи, которую повстречал однажды на почтамте с кипой исписанных бумаг – историей болезни. У нее был рак центральной нервной системы.
И тут
мои уши становятся как у жителя острова Пасхи: сегодня ходила на суд над
Синявским и завтра пойдет. Пытаюсь не выдать своего волнения. Что же было в
суде? Прятал что-то у любовницы на даче. И снова: рабочие, Лондон, паунты,
которых у них совсем нет. А я скрипач, да? (У ног футляр.) Ей очень нравится
Эрденко[2]. А Светлана какая умница! И дети прекрасные, не то что брат – алкоголик. Живу в общежитии? Чтоб обязательно приходил к ней в гости. Она меня познакомит со Светланой. Дочка Сталина. Умница. Живут на одной площадке. Умница! Умница! Умница! Чтоб сменить пластинку, я посетовал на то, что в кассе не было билетов на «Грозовой перевал», американский фильм. Пожалуйста, она всегда может получить два билета. А если я хочу, может взять меня завтра на суд, ей полагается сопровождающее лицо. Ее муж был Карпинский, старый большевик. Повсеместные грубость и хамство являют пример того, каким не надо быть. Я очень вежливо отказался. Сорокоградусный сироп, который предполагалось растянуть на пару часов, допил в считанные минуты, и расплатился заранее приготовленной мелочью. А мог бы и высказаться в нелицеприятной форме – и о ее муже, и о ее соседях, и о тех, кто судит Синявского. Чего я не мог, это воспользоваться ее маразматическим расположением, благодаря которому, вероятно, сегодня было бы что вспомнить. От России впечатлений кот наплакал, просто впечатлительность позволяет делать из мухи слона. Жить зажмурившись, в глухой ярости от всего, в том числе и вкусового «мы», извлекаемого, скажем, из пива с таранькой, переходить на другую сторону улицы при слове «комсомол», не знать одной на всех радости в виде телевизора и только творить намаз, обратившись лицом к погранзаставе, как к Мекке – это ль не достойно соискателя лавров Толстого? Еврей-дворник, писатель-сектант, Толстой в лавровом венке – всё один понятийный ряд. Когда-то, сидя на краю детской кровати, я сказал своему ребенку, который тоже вдруг сделался романистом: писать – это мечтать с карандашом в руке. Для одиннадцати-двенадцатилетней девочки, по-моему, исчерпывающее объяснение, указывающее – если уж – правильную дорогу. Но лишь для ребенка, потому что ты не сказал ей главного: это мечта, обращенная в прошлое. Ловлю себя на том, что предаваться воспоминаниям – это мечтать вспять. В рассуждении писательского труда жизнь, до краев полная событиями, с одной стороны продуктивна: море материала – но с другой стороны, прошлое загромождено и фантазии отведена роль интерпретатора – отнюдь не творца. Интерпретаторы, профессора кислых щей аплодируют ластами, которыми карандаш не удержишь. Но как незнание открывает дверь волшебству, так же амнезия – бессобытийное прошлое – позволяет на полную мощь включать «фантазию воспоминаний» (выражение Лескова). Свидетельство, прежде чем быть наконец услышанным, успевает утратить связь с событием и свидетельствует само себя. Присоединяюсь к хору перефразирующих начало «Анны Карениной»: все воспоминания похожи одно на другое, каждый вымысел измышлен по-своему. Поэтому было совершенно лишним пойти на поводу у своего любопытства и сойтись покороче с милиционершей, почти сверстницей. Да, упустил возможность поучаствовать в маскараде, почувствовать себя во вражеском тылу. «Сейте разумное, доброе, вечное» – я посеял паспорт и с этим пришел в милицию, где был обласкан. Она – начальник паспортного стола. Важный человек. Только я в ее глазах, видимо, еще важнее: постоянное место работы – ленинградская филармония. А что Гиршович – не Попович, ей даже интересно. Они, дочери Евы, все как одна, прости Господи, цыкавые. В моей вольной жизни случались приключения, коими можно было бы увлечь читателя: маляршу втянул в окно прямо с лесов, после чего тем же путем она выбралась и продолжала малевать. Но, клянусь, никогда допрежь, моя ладонь не ныряла под милицейскую форму. На голове у нее был заграничный парик – скрывавший змей? Все равно это было данью кратковременной моде. Вдруг женские головки, как в пейсатом районе, покрылись париками. Глядя на нее, я еще подумал, что в их эмвэдэшный распределитель завезли партию импортных париков. Мы культурно провели время в темном кинозале. Она сказала, что пользуется «Лесным ландышем». Когда зажгли свет, показала флакончик: буду дарить, чтоб не перепутал. От нее впервые услышал выражение «вызвали на ковер». Рассказанный мною анекдот о Брежневе успеха не имел: мне запрещено, ей – можно. Запретность, как известно, распаляет: этих анекдотов, если с включенным таксофоном, я наговорил на червонец. Запретность, однако, распаляет по обе стороны баррикад. Она предложила зайти за ней завтра в конце приема – захотела стать передо мной, как лист перед травой? Я расположился сбоку, чуть позади нее, этаким начальством в глазах просителя. Отсидевший свой срок, он просил о милости: быть прописанным у себя дома, на одной жилплощади с женой и сыном. Он разговаривал с ней, но обращался к человеку в штатском, к мужчине. Ощущение невыносимое. Сославшись на непредусмотренную репетицию, я долго извинялся, очень сердечно с ней простился, «чтобы больше никогда...». Никогда не говори «никогда». Я люблю эту фразу по-французски, совсем другой оттенок, не предостерегающий, скорее обнадеживающий: жамэ плю жамэ. Вскоре начнутся шуточки: С чего начинается Родина? С подачи бумаги в ОВИР. 1972 год для нашей семьи – год тайных приготовлений. От запуганных советских людей требовалось не присущее им гражданское мужество. На кон было поставлено все: благополучие, свобода, будущее – словом, жизнь. Мы входим в кабинет инспектора ОВИРа: папа, мама, тетя, дядя – он умрет через два месяца от скоротечного рака, о котором еще не подозревает – мой двоюродный брат, моя жена и я. Я узнал ее по парику, без парика бы точно не узнал. Я был смущен, она и вовсе пошла пятнами. На исходе второго месяца нашего ожидания я стоял рядом с нею в переполненном троллейбусе, спина к спине, якобы непредумышленно. «Как обстоят наши дела?» – тихо спросил я, не оборачиваясь. «Вам не следовало ко мне подходить... По вашему делу есть положительное решение».
Не счесть
альтернативных ходов в прожитом тобой лабиринте. Шаг – и ты на распутье, снова
шаг – и снова на распутье. Можно только гадать, чего лишился, какого опыта? И
каким бы был, если бы да кабы... Сколько извилин в мозгу этого лабиринта против
той одной прямой, по которой ты прошел. Вместо прошлого у тебя tabula rasa –
пиши, что хочешь, придумывай его себе. Счастлив выдумщик.
Примечания
[1] Герой романа Т.Манна «Доктор Фаустус», создатель атональной музыки,
разделивший судьбу Гуго Вольфа, Ницше, Мопассана.
[2] Потомственный скрипач из цыган. Настоящая фамилия Ерденков. Был сослан в
Вологду за участие в событиях 1905 года. Первым получил звание заслуженного
артиста республики (1925). |
|
|||
|