Номер 1(49) январь 2014 | |
77 дней Марины Цветаевой в Берлине[1] Цветаева, Вишняк, Гейне…
Женщина, не забывающая о Генрихе
Гейне в ту минуту, когда входит её
возлюбленный, Марина Цветаева. О любви
1 Берлин начала двадцатых
годов, толпы инвалидов в больших чёрных очках, прикрывающих обожженные
огнеметами лица, и множество лиц, одурманенных кокаином, и обилие пивных и
ресторанов с посетителями, - бледными худыми строгими юношами с гладко
прилизанными проборами, и с такими же бледными, истощёнными, коротко стрижеными
спутницами, ничего не заказывающими, с голодным блеском в глазах, непрерывно
танцующими фокстрот, а также чарльстон, бостон и шимми. Мелькнуло в немецкой
танцующей толпе знакомое до боли утончённое, утомленное лицо. Андрей Белый –
танцует - в длинном чёрном пиджаке, вместо галстука - чёрный шёлковый бант,
сбился набок - отныне колоколам Персиваля он предпочитает фокстрот и простой «джаз-банд».
«Русский профессор», как его называют, ставший берлинской легендой, в знак
протеста условностям пляшет свой, придуманный им фокстрот, устроив «маленький
балаган на маленькой планете Земля»[2]. Эти пляски, названные
Цветаевой «христоплясками», не помешали ему увидеть истинное лицо Берлина
начала 20-х годов. Более того: именно Андрей Белый живописал в берлинских
очерках[3] гнетущую
атмосферу страны, проигравшей войну, опытный писательский глаз отметил в
деталях кошмарный образ берлинского инвалида Первой мировой – безногого и
безрукого, однако же украшенного высшими наградами. В западном центре города
- повсюду русские заведения, как будто бы обособленные, отгороженные от
остального мира. Вот под палящим солнцем шествует в горных башмаках на толстой
подошве Марина Цветаева в синем пастушьем платье. Она в Берлине купила это
платье немецкого крестьянского стиля «бауэрнкляйд». «Крестьянский этот,
ситцевый фасон с обтянутым лифом и сборчатой юбкой она любила и носила всю
жизнь, каждое лето этой жизни»[4] По тихой
Траутенауштрассе, где поселилась Марина, изредка проезжают машины, которых она
боится, слышен их удаляющийся гул, но чаще слышен лошадиный топот копыт, он ей
кажется рукоплесканием копыт – ещё
одна дань нежности Цветаевой - лошадям, впрочем, как и всем остальным животным. И не забыть бы очень
важное: цветаевский «список драгоценностей» - всё богатство, которое она
привезла в Берлин 15 мая 1922 года. В одной из её тетрадей сохранился список
вещей, которые необходимо было забрать с собой в Берлин, завораживающий список,
начиная от карандашницы из папье-маше с портретом Тучкова IV в мундире и плаще
на алой подкладке, купленном в Москве на толкучке (Марина никогда с ней не
расставалась) и кончая валенками – их тоже привезли. Впрочем, вот этот список: «Список (драгоценностей
за границу):
Карандашницу с портретом
Тучкова IV
Чабровская чернильница с
барабанщиком
Тарелка со львом
Серёжин подстаканник
Алин портрет
Швейная коробка
Янтарное ожерелье (Алиной рукой):
Мои валенки
Маринины сапоги
Красный кофейник
Синюю кружку новую
Примус, иголки для примуса
Бархатного льва»[5] Карандашница всегда
красовалась на столе, когда Марина писала стихи – в Берлине, Чехии, Париже,
Москве, она также принадлежала к почётному «списку» источников её вдохновенья:
«Ах, на гравюре полустёртой,/ В один великолепный миг,/Я видела,
Тучков-четвёртый,/Ваш нежный лик. // И вашу хрупкую фигуру, //И золотые
ордена...//И я, поцеловав гравюру,// Не знала сна...». С собой в Берлин везли
ещё плюшевый плед, подарок отца Марины, первые советские книжки и букварь, в
котором был стишок: «Ильич с железною метлой сметает нечисть с мостовой»[6] Цветаева призывала: «Не
презирайте «внешнего!». Цвет ваших глаз так же важен, как их выражение; обивка
дивана – не менее слов, на нём сказанных. Записывайте точнее! Нет ничего не
важного! Говорите о своей комнате: высока она, или низка, и сколько в ней окон,
и какие на них занавески, и есть ли ковёр, и какие на нём цветы?.. Всё это
будет телом вашей оставленной в огромном мире бедной, бедной души»[7]. Да, в этом мире нет
ничего более романтического, чем то, что мы называем обыкновенно нашей жизнью.
А записанное трансформирует текущий и исчезающий мир в метафизический. Ибо
жесты, речь, стиль, мода, способ движения и передвижения – печать эпохи. Однако
как трудно заметить обыкновенное, выделить ту самую маленькую подробность,
которая может открыть нам суть (сущность) человека и его времени, унестись
воображением из современности в былое, добиваться эффекта присутствия,
тщательно выписывать требуемые строгими романтиками подробности: детали одежды,
прическу, выражение лица, а также глухие заштукатуренные балконы, подъезды,
обветшалые деревянные лестницы и окна с витражами на лестничных площадках. Я старалась по
возможности следовать Цветаевой, а заодно и заветам романтиков, справедливо
полагавшим, что филология - любовь к подробностям. *** Пражская площадь по
праву считалась одной из красивейших площадей Берлина. На рубеже веков, в эпоху
лидерства Германии в развитии европейской архитектуры, она была застроена
великолепными зданиями, увенчанными островерхими черепичными крышами, с
мансардами и башенками. Затейливые фасады сочетали в себе элементы классицизма
и готики, но победа стекла и металла над камнем, ажурные чугунные балконы и
решетки, рельефные украшения из литого и кованого железа и витражи на ризалитах
свидетельствовали о наступлении нового, двадцатого века. На фотографии 1913 года
площадь выглядит одновременно уютно и торжественно. Днём она немноголюдна. Лишь
несколько прохожих рассматривают театральную афишу, в ожидании неторопливого
трамвая, который движется вдоль округлого сквера. Очень скоро этот
размеренно безмятежный ритм Европы накануне Мировой войны и российской
революции безвозвратно уйдёт в прошлое. Изменится и облик Пражской площади: в
двадцатых годах ей суждено было стать своего рода символом нового времени,
знаком переломной эпохи в жизни многих эмигрантов из России. Здесь и на
прилегающих к ней улицах возник целый город «на смене вех», именовавший себя
«русским Берлином». Эмигранты селились в пансионах, сидели в облюбованных ими
кафе «по чужим местам», как говорил Андрей Белый, – «ничьи – с утра до вечера и
даже ночью, потому что в Берлине ночи нет». Особую роль в среде
эмигрантов приобрело кафе «Прагердиле» на Пражской площади, которое стало
своеобразным центром русской литературной и издательской жизни. «Берлин.
«Pragerdiele» на Pragerplatz, – вспоминала Марина Цветаева. – Столик Эренбурга,
обрастающий знакомыми и незнакомыми. Оживление издателей, окрыление писателей.
Обмен гонорарами и рукописями. (Страх, что и то, и другое скоро падёт в цене.)
Сижу частью круга, окружающего»[8]. В «Прагердиле» у Ильи
Эренбурга был постоянный столик («штаммтиш»), за которым он на машинке печатал
свои произведения (он опубликует несколько своих книг, в том числе и роман
Хулио Хуренито), Андрей Белый здесь проводил
время или, как он говорил, «прагердильствовал», а Владислав Ходасевич
написал стихотворение «Берлинское». ...За окном кафе –
осенний дождливый вечер, в неожиданном для ненастной погоды многообразии
цветовых эффектов он претерпевает фантастические метаморфозы. Берлинские
сумерки по ту сторону стекла обступают ярко освещённый аквариум кафе, в который
с любопытством заглядывают прохожие. Эмигранты, как экзотические рыбки, взирают
на чужой им мир, среди них лирический герой, он же автор. Однако в
стихотворении Ходасевича кафе – мир внутренний, и Берлин – мир внешний,
меняются местами. Замкнутое пространство кафе как бы вырастает и
разворачивается, заключая немецкую реальность в диковинный стеклянный сосуд, по
которому движутся золотые рыбки трамваев, карет и пешеходов.
А там, за толстым и
огромным
Отполированным стеклом,
Как бы в аквариуме тёмном,
В аквариуме голубом –
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб[9]. В кафе «Прагердиле», за
стеклами его, мир ненадолго становился витриной, живой декорацией. Дочь
Цветаевой Ариадна Эфрон вспоминала: «А кафе "Прагердиле" –
перекрёсток, на котором встречались все, – являлось неким скромным
провозвестником всех будущих Монпарнасов эмиграций»[10]. *** В июне 1921 года
Цветаева узнала от Ильи Эренбурга, что Эфрон жив и находится в Чехии. Первого
июля вечером Марина получила от Сергея письмо, при виде которого она, по её
собственным словам, «закаменела». Сергей жив! Ему удалось в Крыму
сесть на корабль и добраться до галлиполийского лагеря под Константинополем,
где нашли приют многие русские беженцы. Он писал ей: «Мой милый друг,
Мариночка, сегодня получил письмо от Ильи Григорьевича, что вы живы и здоровы.
Прочитав письмо, я пробродил весь день по городу, обезумев от радости...»[11]. Когда началась
гражданская война, Эфрон, завершив учёбу в Первой Петергофской школе
прапорщиков, стал офицером Добровольческой белой армии и – пропал без вести. Кажется, появлялась
возможность после четырёх лет разлуки встретиться с мужем в Берлине и
соединиться с ним, жить единой семьёй. Отъезд приближался. Всего за неделю (в
связи с началом НЭПа процедура выезда из России упростилась) Цветаева оформила
для себя и дочери разрешение на выезд за границу. Багаж состоял из сундучка с
рукописями, одного чемодана и портпледа, последнего подарка отца Марины. Одежды
и обуви у них почти не осталось – всё было сношено. Остались только Алины
валенки, которые взяли с собой, и Маринины узорные разноцветные казанские
сапожки. Многие из перечисленных
Цветаевой «драгоценных вещей» сопровождали её и в Германии, и в Чехии, и во
Франции, и были вновь привезены ею в Россию в 1939 году. Ариадна Эфрон в своих
мемуарах сообщила, что многие реликвии матери бесследно исчезли во время войны. 11 мая 1922 года
погрузили скудный багаж в повозку, и Марина с дочерью отправились на Виндавский
(ныне – Рижский) вокзал. До Берлина Марина и Ариадна добирались в общей
сложности четверо суток – целый день провели в Риге в ожидании берлинского
поезда, который привёз их к вокзалу Берлин-Шарлоттенбург солнечным утром 15 мая
1922 года, и носильщик в зелёной униформе донёс их вещи до извозчика. После разорённой Москвы
Берлин показался благоустроенным, даже нарядным с его широкими улицами с домами
и балконами, увитыми плющом, тогда как на самом деле за этой ухоженностью
притаился хаос, предвестник будущих катаклизмов. «Маршруты трамваев были
неизменными, но никто не знал маршрута истории»[12], -
писал Эренбург. Берлин, в отличие от Москвы, умел скрывать свои уязвимые места
- холод в давно неотапливаемых квартирах, нищету и голод - за внешней
благопристойностью. То были отчаянные, не лишенные благородства, усилия города,
пытающегося прикрыть свои раны видимостью налаженной жизни, ибо проигранная
война не забывала о камуфляже. «Меня поразили в витринах магазинов розовые и
голубые манишки, - вспоминал Эренбург, - которые заменяли слишком дорогие
рубашки; манишки были вывеской, доказательством если не благоденствия, то
благопристойности»[13]. Спустя некоторое время
на Пражской площади, у одного из многочисленных пансионов, где селились русские
эмигранты, остановилась пролётка, и извозчик вынес на мостовую скромные пожитки
двух пассажирок. Из пролётки вышла молодая женщина с серебристо-пепельными
коротко стрижеными волосами и прямой чёлкой, с офицерской сумкой через плечо
для полевого бинокля, за нею вслед – большеглазая худенькая девочка лет десяти. Марина с Алей (так в
детстве называли дочь Цветаевой-Эфрон) стояли на мостовой и неуверенно смотрели
на двери пансиона, не решаясь войти. Вдруг дверь распахнулась, и на пороге
объявился именно тот, к кому они направлялись, – известный в литературных
кругах писатель Илья Эренбург в круглой шляпе и с трубкой в зубах. Он сразу же
узнал Марину: страдания и лишения никак не отразились на «цветаевской» осанке и
на особой одухотворённости её лица, которое напоминало, по выражению одного из
современников, «лицо пажа на ватиканской фреске «La Messa di Bolsena». Они обнялись и
расцеловались. «Ну, здравствуйте, Илья
Григорьевич! Вот и мы...» – «Как же вы доехали? Всё в порядке? Впрочем,
расспросы будут потом, а теперь надо будет взять вещи»[14]. Поднялись на лифте, и
Эренбург отвел Марину и Алю в большую тёмную комнату, заваленную книгами,
служившую ему кабинетом, где им предстояло жить некоторое время до приезда
Сергея Эфрона. Наконец, после четырёх суток пути, можно было отдохнуть – всю
дорогу до Берлина Цветаева почти не спала. «Как ни проснёшься ночью, –
вспоминала впоследствии Ариадна Эфрон, – всё видишь её бессонный профиль на
фоне чёрного окна, за которым, не отставая, катилась большая белая луна»[15]. Перспектива жить среди
чужих вещей не смущала Цветаеву – она давно привыкла к трудностям бытия и быта.
После революции 1917 года она брошена была в стихию хаоса тогдашней Москвы,
военного коммунизма, голода и террора, осталась в Москве одна с 5-летней Алей и
6-месячной Ириной, которая умерла спустя 2 года в приюте. Из письма Цветаевой
20 февраля 1920 года: «Друзья мои! У меня большое горе:
умерла в приюте Ирина – 3-го февраля[16], четыре
дня назад, и в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью (малярия, –
возвращающиеся приступы) – и так боялась ехать в приют (боялась того, что
случилось), что понадеялась на судьбу… И теперь это совершилось, и ничего не
исправишь»[17].
Москва – позади, быть может, навсегда, – она не намеревалась туда возвращаться. За окнами – многолюдная
площадь, беспокойный город «падает на душу», как сказал бы Андрей Белый, и
русскому поэту здесь достаточно места для творчества, поскольку незримый мир
наполнял и этот город образами прошлого, и он, город, – «заколдованное место»
не только для героев Гофмана, Клейста и Гейне, но и для поэта-изгнанника
двадцатых годов двадцатого века. Цветаева ещё не знала,
что, оказавшись в «Прагер-пансион», она тем самым получила существенное для
поэта, неожиданное преимущество, поскольку это и был центр, «фокус» русского
поэтического Берлина: как уже говорилось, кафе «Прагердиле», находившееся в
нижнем этаже пансиона, притягивало по вечерам, словно магнитом,
соотечественников-литераторов. И в это же вечер – 15 мая, произойдет встреча с
Андреем Белым.
Рекламная страничка с адресом
издательства «Геликон». И знакомство с издателем
«Геликона» Абрамом Григорьевичем Вишняком также состоялось в тот же вечер.
Издательство «Геликон» находилось недалеко от Прагерплац и от дома, куда
Цветаева через некоторое время переселилась (по адресу Траутенауштрассе 9) –
примерно в десяти минутах ходьбы. Абрам Григорьевич Вишняк, двадцатисемилетний
кареглазый молодой человек, был поклонником поэзии Цветаевой, не подозревая,
что войдет в историю литературы не только как издатель, но и как литературный
персонаж, герой эпистолярной истории любви. По приезде Цветаевой в немецкую
столицу между ней и Вишняком завязался настоящий роман, завершившийся «романом
в письмах». Впрочем, обмен письмами трудно назвать перепиской: Цветаева
написала Вишняку девять писем между 17 июня и 9 июля 1922 года, а в ответ
получила одно лишь письмо.
Экслибрис издательства
"Геликон" Вишняку не суждено будет
узнать о том, что его переписка с Цветаевой станет литературным фактом, ибо
переписка будет впервые опубликована на французском и итальянском языках в
1981, а на русском (в Новом мире № 5) – в 1985 года, то есть спустя 43 года
после гибели обоих участников драмы. *** Уникальным явлением в
истории русской литературы, феноменом её является литературный Берлин двух лет
(с 1922 по 1924 год), когда чуть ли не все русские писатели оказались в
немецкой столице, пристанище русской эмиграции. Берлин 20-х годов был одурманен
идеей предстоящих катастроф. Голодный город, измождённый войной, веселился,
словно то был «пир во время чумы». «Веселье» выражалось в бесконечных танцах в
ресторанах и кафе. Такой фантасмагорический Берлин накануне прихода к власти
нацизма, великолепно показал Ингмар Бергман в фильме 1977 года «Змеиное яйцо».
Режиссер представил зрителю танцевальный зал ресторана, заснятый сверху. В зале
отсутствует мебель, ибо она мешает танцам, составляющим суть бытия. Сверху зал
как будто бы усыпан цветами, головами женщин в вечерних платьях, волосы которых
разукрашены во все цвета радуги – от фиолетового до зелёного. И все – пляшут
фокстрот. И вот эта голодная Германия оказалась первой страной, признавшей
Советскую Россию, заключив Рапалльский договор, означавший конец международной
дипломатической изоляции РСФР. Германия, выплачивавшая огромные репарации
союзникам после поражения в Первой мировой войне, стала мостом, соединяющим
эмигрантский мир с Россией. Жизнь эмигрантов подчинялась простейшим законам
существования: следовало обосноваться там, где можно было выжить. А выжить
можно было в Берлине по причине небывалой инфляции марки. В сентябре 1921 года за
один доллар можно было получить 101 марку, в октябре 1922 года – 4475 марок, в
ноябре 1923 года – 4,2 миллиарда марок. Таким образом, эмигрант, обладавший,
допустим, одним долларом, мог прожить (продержаться) несколько дней в Берлине,
не голодая. Некоторые историки полагают, что к 1923 году в городе было около
300000 беженцев, но бывали моменты, когда количество достигало и 600000.
Эмигранты селились в основном между Прагерплац и Ноллендорфплац. Прошедшие
долгий путь через Турцию, Болгарию, Хорватию, Словению, они поначалу
оказывались в Берлине в одних и тех же пансионах. Повсюду, где собиралось
сколько-нибудь значительное число русских эмигрантов, возникали русские газеты
и журналы, печатались альманахи и книги (количество русских издательств в
Берлине достигло немыслимой цифры – 87), которые тут же, на прилавках магазинов
(не только книжных) и продавались.
Прагерплац 1910 г. В 1923 году Владислав Ходасевич
настолько удачно назвал Берлин «мачехой российских городов», что это
определение в сознании современников и последующих поколений навсегда осталось
символом Берлина 20-х годов и Цветаева, которая не любила города как такового,
Берлину оказала честь и посвятила стихотворение с названием «Берлину»: «Над
сказочнейшими из сиротств вы смилостивились, казармы». Начавшийся в 1923 году экономический
кризис разрушил культурную жизнь города: русские издательства и книжные
магазины, возникшие с невероятной быстротой, словно из воздуха, закрывались
одно за другим. Получилось совсем по Тютчеву: «Кончен пир, умолкли хоры». Дух
разрушения ощущался во всём, и невозможно его было остановить. И литераторы
поспешно покидали Берлин, как правило, отправляясь в Париж. Однако два года наличия
такого высокого уровня культуры, такой мощной энергии на «берлинском пятачке»
остаются особым явлением не только русской литературы, но и для всеобщей
истории литературы. В середине сентября 1921
года в Берлин из Москвы переехало издательство «Геликон». Появление нового
русского издательства в Берлине никого не удивило – образовалось уже 40 книгоиздательств, готовых поставлять продукцию
на советский и эмигрантский рынок. В 1922 году в Германии был установлен
своеобразный рекорд: русских книг опубликовалось больше, чем немецких. Berliner
Tageblatt в конце 1921 года сообщала: «Профессиональная деятельность русских,
живущих в Германии, достигла вершины в издательском деле и в книжной торговле –
им по самой их природе свойственны очень сильные идейные побуждения… Число
издательств столь велико, что его невозможно назвать точно. Приблизительно его
оценивают в пределах от 50 до 100. Большинство из них имели стартовый капитал
около 230 000 марок»[18]. Библиографический
справочник 1924 год насчитывал 711 названий только классиков, изданных за
рубежом. Вот небольшой перечень русских издательств в Берлине: «Мысль»,
«Грани», «Кооперативное издательство», «Русское универсальное издательство»,
«Литература», «Манфред», «Возрождение», «Аргонавты» (издательство А. Девриена),
«Детинец», «Век культуры», «Книгоиздательство писателей», «Политическое
издательство», «Нева», «Пироговское издательство», «Русское творчество» и др. Издательство «Геликон»
указывало двойное место издания: «Москва – Берлин», что означало лояльность издателей к Советской России, также
указывало и на то, что Россия (при предварительной цензуре) в тот момент
намеревалась пока не мешать ввозу
книжной продукции этих издательств на территорию большевистского государства. 15 сентября 1921 года А.Г. Вишняк
сообщил профессору А. С. Ященко, редактору одного из авторитетных и наиболее
информативных журналов «Новая русская книга», об открытии издательства
«Геликон»: «Берлин. 15.9. 21. Многоуважаемый Александр
Семенович! Московское литературное
и художественное книгоиздательство «Геликон» честь имеет сообщить Вам о
возобновлении своей деятельности в Берлине. Редактором и Управляющим Делами
книгоиздательства состоит Абрам Григорьевич Вишняк. Вслед за сим оповещением
позвольте выразить Вам мою надежду повстречаться как-нибудь в ближайшем будущем
на предмет лирических и других разговоров. Я, ежели предупредите меня
накануне, в любой вечер к Вашим услугам. Искренне Вас уважающий А. Вишняк»[19] Эренбург в романе «Люди,
годы, жизнь» (1961) указывает адрес на Альте Якобштрассе, а остальные
современники, включая Цветаеву, называют другой адрес: Бамбергерштрассе 7. В журнале
«Эпопея» за 1922 год, издаваемом Андреем Белым (всего было издано 4 номера), я
нашла рекламу редакции, всё разъясняющую: Книгоиздательство «Геликон» Редакция и главная контора: Berlin W, Bamberger Str. 7 Tel.: Kurfürst 60-13
Отделение: Alte Jakobstr. 129 Tel.: Moritzplatz
71-73[20] Стало быть, основный
адрес издательства: Bamberger Str. 7. Абрам Григорьевич Вишняк
родился в Киеве в 1895 году в семье состоятельных родителей и получил
образование в Московском университете на филологическом факультете. Он знал
немецкий язык, увлекался античностью и современной литературой. Жена Вишняка
Вера Лазаревна родилась в Нью-Йорке в семье состоятельных родителей
(петербуржцев). В 1927 году Вишняк с женой уехал в Париж, где издательство ещё
существовало 10 лет – до 1937 года. Илья Эренбург вспомнил
Вишняка в романе «Люди, годы, жизнь»: «Издательство, выпустившее «Хулио
Хуренито», называлось поэтично – «Геликон». Горы, где обитали тогда музы, не
оказалось; была маленькая контора на Альт-Якобштрассе, и там сидел молодой человек
поэтического облика – А. Вишняк. Он сразу подкупил меня своей любовью к
искусству. Он издавал советских авторов и рассорился с эмиграцией. Я подружился
с ним и с его женой Верой Лазаревной; были они моими близкими друзьями,
добрыми, хорошими людьми и погибли в Освенциме»[21] А на самом деле
Вишняк погиб, разлученный с женой и сыном, в концентрационном лагере «Гросс
Розен» в Германии на границе с Чехословакией. Сына Женю вовремя отправили к
бабушке в Бельгию, благодаря чему он остался жив.
Вишняк с сыном Ещё в Москве
издававшиеся «Геликоном» книги привлекли внимание критики высококачественным
полиграфическим и художественным исполнением. Эту репутацию издательство
старалось сохранить в Берлине. Вишняк для оформления книг пригласил лучших
художников: Натана Альтмана, Василия Масютина, Эля Лисицкого, Александра Арнштама
и др. Книги печатались в небольших и недорогих берлинских типографиях, а в 1922
год – в период расцвета издательской деятельности «Геликона» – Вишняку удалось
на какое-то время стать владельцем собственной типографии. Вишняка часто
называли «запросто»: Геликоном. Вишняк издал сборники
стихов Пастернака «Сестра моя – жизнь» и «Темы вариации», «Tristia»
Мандельштама, «Стихи к Блоку», «Разлуку», «Ремесло» Цветаевой. За два года в
Геликоне были изданы «Записки чудака» и «Путевые Заметки» Андрея Белого, «Хулио
Хуренито», «Жизнь и гибель Николая Курбова», «Ветер», «Тринадцать трубок»
Эренбурга. А, кроме того, Вишняк издавал Наталью Крандиевскую (жену Алексея
Толстого) и самого Алексея Толстого. В 1923 году в издательстве была
опубликована первая книга молодого Виктора Шкловского «ZOO. Письма не о любви,
или Третья Элоиза», а затем, в том же году, его «Сентиментальное путешествие» и
книга статей «Ход коня». ***
Берлин, Виктория Луизаплац 9.
Здесь, в пансионе Крампе в 1922-23 годах жили
Нина Берберова, Владислав
Ходасевич, и Андрей Белый. Фото Бориса Антипова, 2008 Александр Бахрах,
писатель, критик, мемуарист, литературный секретарь Ивана Бунина, один из
адресатов Цветаевой, ему посвящено стихотворение «Письмо», также
засвидетельствовал месторасположение «Геликона». Берлин, Бамбергерштрассе 7. В нижнем этаже дома находилось издательство «Геликон». Фото Бориса Антипова, 2008 Он рассказал, как
однажды Белый, Ходасевич, Берберова и он сам, Бахрах, сидели допоздна в
«Прагердиле», затем почему-то направились к «Геликону» и по инициативе Белого
стали кружиться в хороводе и «веселились, как дети», а затем прикололи к дверям
издательства сочиненный коллективно экспромт:
Абрам Григорьевич Вишняк,
Танцуйте чаще козловак,
Его на Регенсбургерштрассе
Протанцевали мы вчерася… Цветаева (чаще всего с
Алей) приходила в контору издательства на Бамбергерштрассе 7, которое, как уже
говорилось, находилось недалеко от Прагерплац и от дома, где жила Цветаева. Дом
на Бамбергерштрассе сохранился с незначительными изменениями, как, впрочем,
многие дома на этой улице, тогда как совсем рядом, на Прагерплац, не осталось ни
одного довоенного строения – площадь была уничтожена во время массированных
налётов авиации союзников в 1944 году, поскольку неподалёку располагались
многочисленные административные учреждения национал-социалистов. «Кантона его – для него
– весь мир», – записала свои впечатления об издательстве десятилетняя Аля. –
«Стол, который стоит у окна с толстым стеклом и на котором разложены все
издания Геликона – чужих изданий на своем столе он не терпит; три шкафа с
книгами; над ними – китайский божок. За стеной, в маленькой комнатке, стучат на
машинках сквозная барышня-секретарь и иногда молодой человек разбойного вида –
сам себя печатающий Эренбург. Посещают Геликона самые
разнообразные личности: какой-то старый господин с часами на обрывке собачьей
цепи (золотая цепочка продана), худые унылые вдовы писателей, приходящие в
надежде на то, что Геликон будет выдавать им пособие за мужей; судорожно
пляшущие на стуле литераторы, надеющиеся облагодетельствовать Геликона
переводом своей же книги на испанский язык... Всё, что никому понадобиться не
может, приходит (на двух ногах) и притаскивается (в портфелях) к Геликону, он
старается не обидеть, но все ругаются, что он мало платит. Геликон всегда разрываем
на две части - бытом и душой. Быт – это та гирька, которая держит его на земле
и без которой, ему кажется, он бы сразу оторвался ввысь, как Андрей Белый... Когда Марина заходит в
его контору, (здесь КонтоРа!) она – как та Душа, которая тревожит и отнимает покой и поднимает человека до себя, не опускаясь к нему... Марина с Геликоном
говорит, как Титан, и она ему непонятна, как жителю Востока – Северный
полюс, и так же заманчива. От её слов он чувствует, что посреди его бытовых и
тяжёлых дел есть просвет и что-то неповседневное. Я видела, что он к Марине
тянется, как к солнцу, всем своим помятым стебельком. А между тем солнце
далеко, потому что всё Маринино существо – это сдержанность и сжатые зубы, а
сам он гибкий и мягкий, как росток горошка»[22]. Должно показаться
неправдоподобным, что эта запись сделана 10-летней девочкой, поскольку так могла писать Марина Цветаева.
Впрочем, для нас в данном случае важно само содержание записи, передающее
атмосферу «Геликона». Что же касается гениальности дочери Цветаевой в детстве,
то о ней ходили легенды. Цветаева записывала необыкновенные суждения Али в
специальный дневник. Ариадна Сергеевна Эфрон – дочь Марины Цветаевой, автор
воспоминаний о ней[23]. Она была прекрасной
писательницей, блистательной переводчицей французской поэзии XIX и XX вв. Лучший портрет Марины Цветаевой был создан ею
самой и посвящён дочери в голодные московские годы. Марина в прекрасном этом
стихотворении предположила, что станет для дочери «воспоминаньем, затерянным
так далеко-далеко»:
Когда-нибудь, прелестное
созданье,
Я стану для тебя
воспоминаньем,
Там в памяти твоей
голубоокой,
Затерянным так
далеко-далёко.
Забудешь ты мой профиль
горбоносый
И лоб в апофеозе папиросы,
И вечный смех мой, коим
всем морочу,
И сотню – на руке моей
рабочей –
Серебряных перстней, -
чердак-каюту,
Моих бумаг божественную
смуту…
Как в странный год,
возвышены Бедою,
Ты – маленькой была, я –
молодою[24]. Но забвения не
произошло, наоборот - мать станет для
Ариадны воспоминаньем настойчивым и неотступным. Возвращение поэзии Марины
сделается её высоким долгом, и после 16 лет тюрем и поселений, остальную свою
жизнь Ариадна посвятит изучению и публикации божественной смуты Марининых
бумаг.
Сборник стихов М. Цветаевой
"Разлука", изданный в "Геликоне" Берлин Вернемся к Геликону, как
часто называли Вишняка. В творческой биографии Цветаевой этот издатель занимает
особое место, поскольку благодаря Вишняку произошел её первый настоящий
литературный дебют в эмиграции. Ещё до её
приезда, весной 1922 г., в «Геликоне», благодаря хлопотам Эренбурга,
был напечатан её поэтический сборник «Разлука» (стихи 1921 г., обращенные
к мужу, и поэма «На красном коне»). В том же году «Геликон» выпустил сборник
«Ремесло». «Разлука», один из лучших поэтических сборников Цветаевой, сразу же
после появления получил восторженные отклики и левых, и правых эмигрантских
кругов. 3 Бурный роман, возникший
между Цветаевой и Вишняком, завершился глубоким разочарованием Марины, оставившим
глубокий след в душе, и спустя 11 лет в письме к А. Тесковой в 1933 году
она сообщила, что перевела свои 9 писем Вишняку на французский язык и
единственно ответное Вишняка, написала послесловие о последней встрече 5 лет
спустя и получилась «цельная вещь, написанная жизнью»[25]. А спустя еще почти
полвека итальянская переводчица и исследовательница Серене Витале
побывала в Москве у дочери Цветаевой Ариадны Сергеевны Эфрон, которая доверила
ей переписку Цветаевой с Вишняком. Исследовательница опубликовала её во Франции
и Италии под названием «Le notti florentine». Это – подчеркиваю, поскольку
российские издательства, как правило, публикуют эту переписку именно как
переписку, не называя ее «Флорентийские ночи», как это сделала Сирена Витале.
Между тем, такое название предложила Ариадна Эфрон. Из воспоминаний
современника, записанных Вероникой Лосской в книге «Марина Цветаева в жизни»,
следует, что «с Алей она (Цветаева – М.П.) говорила обо всём, рассказывала ей
про своих любовников и про всю свою жизнь»[26]. Стало быть,
Ариадна совершенно точно знала, зачем и почему предложила Серене Витале именно
такое название, и ниже я попытаюсь по-цветаевски изощренную «флорентийскую»
мысль в истории берлинской любви с Вишняком, отраженную в письмах, по
возможности, объяснить. Несмотря на то, что русская
литературная традиция женских писем в XIX веке не сложилась, русские девушки –
читательницы французских романов в письмах – испытывая страх оказаться
осмеянными, уже пишут – и становятся персонажами художественных произведений:
«Я к вам пишу – чего же боле?» Пушкинская Татьяна не решалась письмо своё к
Онегину запечатать, «своей печатью
вырезной», а французская писательница Жюли де Леспинас задолго до этого, в
середине века восемнадцатого, свои письма к Аламберу, ошеломляющие
откровенностью в описании её страстной любви, не только запечатывала, но и печатала. Именно ее, Жюли де
Леспинас Марина Цветаева считала своей предшественницей и в письме к А.
Тесковой 9 сентября 1928 года писала: «Читали ли Вы, дорогая Анна Антоновна,
когда-нибудь письма M-lle de Lespinasse (XVIII век)? Если нет – позвольте мне
Вам их подарить. Что я перед этой Liebende (Если бы не писала стихов, была бы
ею – и пуще! И, может быть, я все-таки – Geliebte, только не-людей!)»[27]. В своих «эпистолиях» Марина
Цветаева следовала, по её признанию, европейской литературной традиции, где
женские письма с «обнажением души», «тайным жаром», страстным желанием
самовыражения, неоднократно публиковались ещё в XVIII в. Не меньший интерес
представляла для Цветаевой переписка Беттины фон Арним и в частности её
«Переписка Гёте с ребенком», изданная писательницей в 1835 году. По мнению
Цветаевой, Беттина фон Арним, опубликовавшая переписку, безусловно права была
«по тому жестокому закону исключительности, в которую, родясь,
вышагнула...» Беттина, по мнению Цветаевой, поставила памятник Гёте, старцу,
который снизошёл к ребёнку, то есть к Беттине, и таким образом Беттина создала
образ Гёте, которого знала только она. Беттина фон Арним,
урожденная Брентано, писательница-романтик, сестра Клеменса Брентано. При жизни
она издала четыре «переписки», как их назвала Цветаева «знаменитые
Brief–wechsel». В 1840 году Беттина ещё издала переписку с подругой юности
поэтессой Каролиной фон Гюндероде, покончившей с
собой из-за неразделённой любви – в 26 лет она бросилась в Рейн. После смерти
брата Клеменса Брентано в 1844 году Беттина издала переписку с ним: «Весенний
венок Клеменсу Брентано». В домашней библиотеке Цветаевой некогда хранилась
книга в роскошном переплете с названием «Весенний венок Клеменсу Брентано», а
также книга «Гюндероде», на которой она сделала надпись «Marina Zwetaeff,
Gourzuff, 1911». Беттина фон Арним в 1848 году издала переписку с поэтом и
публицистом Филиппом Натузиусом с названием «Илиус Памфилиус и Амброзия». Цветаева
эти книги внимательно прочитала, и на полях каждой оставила пометы и на
русском, и на немецком языках. Впоследствии эти
«переписки» «участвовали» в её переписке с Рильке, который заметил сходство
между Беттиной фон Арним и Мариной Цветаевой и в особенности тот факт, что для
любви этих женщин-романтиков важен был не столько «объект», сколько любовь сам
по себе, ни на кого не направленная, по выражению Рильке, «интранзитивная»
любовь. Можно смело заявить, что Марина Цветаева – первая русская «эпистолярная»
писательница. И, более того, осмелюсь добавить: как «эпистолярная» писательница
Цветаева сложилась в Берлине, а роман с Вишняком, сопровождаемый письмами,
этому способствовал. К тому же, не забудем: легендарный эпистолярный, почтовый
роман Цветаевой с Пастернаком также стартовал в Берлине.
Александр Бахрах О том, какое значение
Цветаева придавала письмам, весьма красноречиво говорит ее стихотворение
«Письмо», посвященное Александру Бахраху, с которым Марина одно время
находилась в переписке, меж тем, как отношения с ним были исключительно
«теоретическими». Надо сказать, что поток писем и невероятное по своей
драматичности и энергии стихотворение, написанное 11 августа 1923 г., ошеломили
его:
Так писем не ждут,
Так ждут – письма.
Тряпичный лоскут,
Вокруг тесьма
Из клея. Внутри – словцо.
И счастье. – И это – всё.
Так счастья не ждут,
Так ждут – конца:
Солдатский салют
И в грудь – свинца
Три дольки. В глазах
красно.
И только. – И это – всё.
Не счастья – стара!
Цвет – ветер сдул!
Квадрата двора
И чёрных дул.
(Квадрата письма:
Чернил и чар!)
Для смертного сна
Никто не стар!
Квадрата письма.[28] Интересно, что многие
переписки Цветаевой не сопровождались реальной жизнью и остались только фактом
литературы. Среди них: переписка с Рильке, Пастернаком и Бахрахом. Тогда как переписка с
Вишняком осуществлялась параллельно с «реальной жизнью. Таким образом, Цветаева
(в который раз!) становилась главным действующим лицом – романтической легенды,
жертвой самообмана, поскольку исчезал «зазор» между идеальным и реальным. Таков
удел многих романтиков, а показательным в этом смысле является «случай» Генриха
фон Клейста, превратившего «финал» своей жизни в заключительный акт драмы,
постановка которой возможна лишь один раз. Ибо легенда (а также сказка и миф)
создаёт почву мировосприятия Марины, ибо легенда неразрушима. В «Пушкине и
Пугачеве», написанном в 1937 году, Цветаева вывела «формулу» вечности легенды:
Ибо чара – старше опыта,
Ибо сказка – старше были[29]. Письма Вишняку
чередовались со стихами. Одно из них стало хрестоматийным:
Ищи себе доверчивых подруг,
Не выправивших чуда на
число.
Я знаю, что Венера – дело
рук,
Ремесленник, – и знаю
ремесло:
От высокоторжественных
немот
До полного попрания души:
Всю лестницу божественную –
от:
Дыхание мое – до: не дыши![30] Цветаева, сопровождая
дружбу письмами, придавала им художественный облик, заранее готовила им
литературную судьбу, оставаясь верной принципу – литература – прежде всего.
Письма записывались ею вначале в тетрадь, а затем отправлялись адресату.
Характерна «лирическая» датировка писем к Вишняку. Например, дата второго
письма обозначена так: «19 июня, ночь», а в конце третьего читаем: «Рассвет
июньского дня, суббота». Лирическая, вольная датировка была присуща и письмам
Беттины фон Арним. Да, но почему же у
Ариадны Эфрон возникла идея гейневского названия - «Флорентийские ночи»? Предлагая Сирене Витале
переписку Цветаевой с Вишняком назвать «Флорентийские ночи», Ариадна Сергеевна,
вероятно, исходила из некоего судьбоносного для Цветаевой события: однажды Вишняк принёс Цветаевой для перевода
новеллу Генриха Гейне «Флорентийские ночи», написанную им в 1833 году. И –
стало быть – догадался о её самой большой любви – к Генриху Гейне. 4 В 1919 году Цветаева
записала в тетрадь: «Гейне! Книгу, которую я бы написала. И без архивов, вне роскоши личного
проникновения, просто – с глазу на глаз с шестью томами ужаснейшего немецкого
издания конца восьмидесятых годов... Гейне всегда покроет всякое событие моей
жизни и не потому, что я (событие, жизнь) слаба – он силен»[31]. Цветаева в 1924
году посвятила Гейне поэму «Крысолов» с любовью, одновременно нежной и
насмешливой. Она опиралась на стихотворение Гейне «Бродячие крысы»[32] с его
сатирой, предчувствием социальной катастрофы и сознанием, что единственным
прибежищем для поэта в этом мире является искусство. Именно у Гейне Цветаева
нашла, по мнению Инессы Малинкович, «особый иронический тон в отношении крыс и
обрела саму мифологему «голодных крыс-революционеров, вооруженных
коммунистическим учением»[33]. Гейне один из тех поэтов
(к этому вымирающему племени принадлежит и она), которые опьяняли себя песнями,
подобно тому, как ночь опьянялась песней соловья. В 1925 году в
стихотворении «Променявши на стремя...» Цветаева обращается к Гейне:
Весен... собственным пеньем
Опьяняясь как ночь –
соловьем,
Невозвратна как племя
Вымирающее (о нём
Гейне пел, – брак мой
тайный:
Слаще гостя и ближе, чем
брат...)
Невозвратна как Рейна
Сновиденный убийственный
клад[34]. Цветаева и в самом деле
«сражена» интуицией и прозорливостью Вишняка, который так точно «угадал» её
любимого автора. Она видит в этом чуть ли не проявление сверхъестественного
дара. Вот как начинает Цветаева свой рассказ (вернее, так начинается первое
письмо Цветаевой к Вишняку, датированное 17 июня 19...): «Мой родной! Книга,
которая сейчас – Вашей рукой – врезалась в мою жизнь – НЕ случайна. Прочтя на
обложке его имя – обмерла. Вы сами не знаете – Вы ничего не знаете! – до чего
всё ПРАВИЛЬНО. Но Вы ничего не знаете, Вы только очень чутки (не сочувственно,
чувствуя не душой – как волк: всем востромордием – это не сердце: ощупь – в
какие-то минуты Вы безошибочны»[35]. Кажется, Цветаева
говорит о присутствии в их с Вишняком отношениях некоей третьей силы, точно
угадывающей её – Цветаевой – сущность. Вишняк, по её убеждению, на самом деле
обладает звериным чутьем, «инстинктом зверя», он «учуял» её «тайный брак»,
предложив ей именно этого автора для
перевода: «Подле Вас я бедная, чувствую себя оглушенной»[36]. «Я знаю Вас, знаю Вашу
породу, – продолжает она. – Вы больше в глубину, чем ввысь, всегда будет
погружение в Вас, не подъём – говорю лишь об ощущении направленности. Погружение в ночь (точно
по лестнице – со ступеньки на ступеньку, которым нет конца. Погружение в самое ночь.
Поэтому мне с Вами так хорошо без света»[37]. Цветаева читает у
письменного стола в маленькой комнатке на Траутенауштрассе «Флорентийские ночи»
Гейне и, наверное, пытается переводить новеллу. Из письма ко мне Вероники
Лосской, специалиста по творчеству Цветаевой, доктора наук, профессора
Сорбонны, 25 марта 2002 года: «Да, мне кажется, Цветаева Гейне не переводила,
ведь перечень всех дошедших до нас цветаевских переводов известен. По-моему это
желание осталось как план на будущее, который потом не был осуществлен».
Вероника Лосская, прочитав «Брак мой тайный…», согласилась с моими предположениями
о влиянии «Флорентийских ночей» Гейне на письма Цветаевой Вишняку: «Особенно
удачно в главной части книги об отношениях с Вишняком то, что Вы подчеркнули
мрак, темноту, ночь и некое возвращение Цв. к нечистой силе юности. Эта тема
меня по разным причинам интересует. В общем, книга интересная и удачная,
несмотря на свою краткость. Спасибо большое. Сердечно Ваша. Вероника Лосская». Марина вспоминает,
возможно, и стихи, которые Мандельштам посвятил ей в Москве в феврале 1916 года
(«В разноголосице
девического хора…»):
Не диво ль дивное, что
вертоград нам снится,
Где голуби в горячей
синеве,
Что православные крюки поёт
черница:
Успенье нежное – Флоренция
в Москве.
И пятиглавые московские
соборы
С их итальянскою и русскою
душой
Напоминают мне явление
Авроры,
Но с русским именем и в
шубке меховой[38]. Очарованный и влюбленный
мечтает о Флоренции. В том же 1916 году Флоренция ворвалась и в московские
стихи Цветаевой («После бессонной ночи слабеет тело»):
Целая радуга - в каждом
случайном звуке,
И на морозе Флоренцией
пахнет вдруг[39]. Может быть, в пахнущей
Флоренцией московской тёмной ночи 1916 года следует искать истоки
«Флорентийских ночей»? За окном – берлинская ночь или, может быть, наступает
вечер. Гейне всколыхнул воспоминания не только о «московской Флоренции», но и о
матери, и об ушедшем «немецком» детстве, кажущемся сейчас рождественской
сказкой. И о других далеких дорогих тенях. 5 Новелла Генриха Гейне
«Флорентийские ночи» – один из последних ярких всплесков немецкой романтической
прозы. Разумеется, сюжетного сходства между произведением Гейне и Цветаевой нет
(в новелле Гейне главный герой по просьбе врача, «дабы успокоить её ум»,
рассказывает умирающей героине страшные, некрофильские истории). И все же
доминантой обоих произведений становится идея демонического начала, погружения
в ночь. Подобно умирающей слушательнице героя новеллы Гейне Максимилиана,
адресат Цветаевой – таков созданный ею образ – «спящий красавец», изваяние,
пребывающее на грани жизни и смерти. У слов Гейне долгое эхо – с нарастающим
восторгом погружаешься в детальные подробности страсти героя новеллы, к
неведомому тому, что находится за пределами жизни. Цветаева – профессиональный
литератор, мастер, и «ночные» метафоры Гейне не могли не послужить для неё
«упоминательной клавиатурой», согласно выражению Мандельштама. В «Письме седьмом»,
написанном ночью 28 июня, Цветаева и обращается к Вишняку как к существу,
пребывающему в состоянии полутени и просит его взять её с собой в своё сонное
полусуществование. Драму со своим персонажем (и прототипом его!) она нарекла
даже и «недовеском» земной любви, а цикл для последнего сборника, состоящий из
восьми стихотворений, посвященных Вишняку, она озаглавила «Земные приметы».
Последнее, восьмое стихотворение цикла, написанное ею 31 июля 1922 года, – надгробная
эпитафия и «недовеску» земной любви, и самому Вишняку, которого она (а заодно и
себя) отправляет в Лету, реку «забвения», «слепотекущую» в царстве мёртвых.
Направляющиеся в это царство должны были испить из этой реки ради забвения:
Леты слепотекущий всхлип.
Долг твой тебе отпущен:
слит
С Летою, – еле-еле жив
В лепете сребротекущих ив.[40]. По выражению
исследовательницы творчества Цветаевой Лили Фейлер, Цветаеву с самого детства
мучили демоны в собственной душе. Книга её называется в русском варианте: «Марина
Цветаева», а в английском двусмысленно и даже грозно – «Двойной удар небес и
ада»[41]. Думается, нет нужды
всерьёз вступать в полемику с психоаналитическими изысканиями Фейлер. Психологический
подход в интерпретации литературных текстов не всегда правомерен. И
антропософам, «переманивающим» Цветаеву к себе, и психологам, анализирующим её
«инфернальность» с точностью диагноза, хотелось бы ещё раз напомнить, что
Цветаева следовала романтической традиции, что истоки её безудержного
воображения прежде всего – в Германии, «волшебной, премудрой», и в самом
романтизме, ознаменовавшем себя в «страшных» жанрах, в метаморфозах, пантеизме
и, как определил Фридрих Шлегель, в «чутье к хаосу». После разрыва с Вишняком
Цветаева настаивала на том, чтобы он вернул ей стихи, посвященные ему, письма,
книги. Вишняк в конце концов выслал ей рукописи, книги и девять писем,
адресованных ему, и написал ей письмо – оно, собственно говоря, было его первым
и последним письмом к Цветаевой. Роман был завершён, берлинское наваждение кончилось
с тем, чтобы возродиться в творчестве:
Дабы ты меня не видел –
В жизнь – пронзительной,
незримой
Изгородью окружусь.
Жимолостью опояшусь,
Изморозью опушусь.
Дабы ты меня не слушал
В ночь – в премудрости
старушьей:
Скрытничестве – укреплюсь.
Шорохами опояшусь,
Шелестами опушусь.
Дабы ты во мне не слишком
Цвёл – по зарослям: по
книжкам
Заживо запропащу:
Вымыслами опояшу,
Мнимостями опушу[42]. Вишняк, кажется,
прекрасно понимал натуру Цветаевой, как очевидно из его письма 29 октября, и,
возможно, пытался уклониться от роли участника переписки и литературного героя
– «спящего красавца», навязанной ему. Он «бежал» в свою обычную семейную жизнь
от цветаевских «ночных шепотов» и той «демонической» тени, которую она
привнесла в их берлинский роман. В единственном ответном письме Вишняка
прозвучала фраза, обращенная к ней лично, где он также употребил эпитет
«черный», столь часто используемый ею в письмах к нему: «Я помню Вас на
балконе, с лицом, поднятым к черному небу, равно неумолимому ко всем»[43]. Вишняк проявил
свойственную ему проницательность, полюбопытствовав: «Продолжаете ли Вы
переводить «Флорентийские ночи»?[44] И всё же – не
демонические тени (вернее, не только демонические тени) были главной причиной полного отречения Вишняка
от Цветаевой. Неожиданным оказался подстрочник этой истории. Да, у этой
«флорентийской» истории – некрасивая изнанка, нежелательный так называемый
«реализм»: в самом начале романа с Цветаевой Вишняк переживал домашнюю драму
из-за измены его собственной жены Веры Лазаревны, ставшей любовницей Эренбурга,
и Цветаева (Вишняком и Эренбургом) оказалась втянутой в чужие и чуждые семейные
интриги. За 9 месяцев до встречи
с Вишняком 28 августа 1921 года Цветаева в Москве написала стихотворение
«Простоволосая Агарь, которое изначально так же, как и 3 других стихотворения
из цикла «Отрок», были посвящены молодому 20-летнему поэту Эмилю Львовичу
Миндлину. В Берлине Цветаеву озарило вдруг, что стихи как будто бы специально
для Вишняка написаны, и переадресовала их ему, что впоследствии Миндлина опечалило
чуть ли не до слез, и он в Москве успокаивал себя мыслью, что Марина так
поступила не только с ним. Согласно преданию,
бездетная 80-летняя жена библейского праотца Авраама Сарра, привела Аврааму
красивую служанку Агарь, родом из Египта, чтобы та зачала от него, а матерью
стала бы Сарра. А, зачавши, изгнана была Саррой Агарь, «временная помощница», и
ушла бедная вздорная красавица в сторону Египта и долго блуждала в пустыне, и
долго сидела у источника, пока не явился ей Ангел. Ситуация с распадавшейся
семьей Вишняка и Цветаевой, корыстно использованной, а затем, за ненужностью,
изгнанной кареглазым хозяином, хранителем дома-семьи, по совпадению,
оказавшимся тезкой праотца, только без удвоенного гласного «а», откровенно
похожа. (Еврейский праотец Аврам приобрел почетное имя Авраам – согласно
транскрипции, Abraham – после рождения ребенка от Сары, ставшей тогда же
Саррой).
Простоволосая Агарь – сижу,
В широкоокую печаль –
гляжу.
В печное зарево раскрыв
глаза –
Пустыни карие – твои глаза,
–
Забывши: «Верую», купель,
потир, –
Справа налево в них читаю –
мир!
Орлы и гады в них, и лунный
год, –
Весь грустноглазый твой,
чужой народ.
Пески и зори в них, и плащ
вождя…
Как ты в огонь глядишь – я
на тебя.
Пески не кончатся… Сынок,
ударь!
Простой подёнщицей была
Агарь.
Босая, тёмная бреду, в
тряпье…
– И уж не помню я, что там
– в котле!..[45] Цветаева обладала редким
свойством вживаться в библейскую историю без осуждения Закона, на что
осмеливался, покушался Достоевский – причём на всю Библию целиком (вспомним его
сетования по поводу страданий жестоко наказанного Господом Иова, вспомним его
Великого инквизитора). Такое перевоплощение образа в библейском тексте – особый
дар Цветаевой. Между тем, у Вишняка
были, несмотря на всё нелицеприятное выше сказанное, все шансы (если бы
Цветаева осталась жива), подняться до уровня античного героя. Вряд ли кто
ответит на вопрос, вымышлен ли наш мир фантастом, или же он – детище реализма,
и прав ли был Маларме, утверждавший, что мир существует, чтобы войти в книгу. Вот и в этом
«флорентийском» романе – жизнь оказалась гениальным автором, логически завершив
ее, увы, трагическим концом: Цветаева, «гордая королева», нищая, отверженная,
покончила с собой в 1941 году в далекой русской провинции, и неизвестно, где
находится её могила, а Вишняк спустя 2 года погиб в концлагере и, само собой,
остался без могилы. О чём Цветаева никогда не узнала. А если бы знала, если бы
пережила Абрама Вишняка, униженного, оскорбленного, уничтоженного нацистами?
Тогда, возможно, наш мир обогатился бы гневными стихами погубителям Вишняка –
фашизму, нацизму и жестокому веку. Не думаю, что преувеличиваю потенциал
энергии Марины Цветаевой к стремлению восстановления справедливости, к её
«wiedergutmachen» (исправить, сделать опять хорошо). Ибо таков стиль её
великодушной творческой натуры. 7 Сергей Эфрон приехал в
Берлин через месяц, в середине июня. Цветаева почему-то не получила от него
телеграммы, и они с Алей примчались на вокзал, когда он был, «безлюден и
бесполезно-гулок, как собор по окончании мессы. Серёжин поезд ушёл – и ушёл
давно; и духу не осталось от пассажиров и встречающих. Остывая от бега и
цепенея от ужаса, мы тщетно и тщательно обследовали перроны и залы ожидания,
камеру хранения и ресторан – Марина в новом синем платье, я – в новой матроске
– такие нарядные! И такие несчастные, потерянные и растерянные, как только во
сне бывает…»[46]. Они долго бродили
по белой от солнца, палящей от зноя привокзальной площади в надежде увидеть
Серёжу. Затем они услышали его голос: «Мариночка! Мариночка!» Откуда-то с
другого конца площади бежал, маша нам рукой, высокий, худой человек, и я, не
зная, что это – папа, еще не узнавала его, потому что была ещё совсем
маленькой, когда мы расстались, и помнила его другим, вернее, иным, и пока тот образ – моего младенческого
восприятия – пытался совпасть с образом этого, движущегося к нам человека,
Серёжа уже добежал до нас с искаженным от счастья лицом и обнял Марину,
медленно раскрывшую перед ним руки, словно оцепеневшие.
Центр Берлина десятых годов Долго, долго стояли они,
намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями
щеки, мокрые от слёз»[47]. Семья, как уже
говорилось, поселилась в пансионе Элизабет Шмидт на Траутенауштрассе 9, одной
из пяти улиц-лучей, отходящих от Прагерплац. Пансион, который в 20-х годах
облюбовали русские эмигранты, сохранился с прежним адресом и нумерацией:
Траутенауштрассе 9. Марина Цветаева жила там с дочерью Ариадной и с приехавшим
из Праги на две недели Сергеем Эфроном летом 1922 года. До неё в том же 1922 году
в «русском доме в Вильмерсдорфе» (так его ещё называли) жил Илья Эренбург, а в
1924 году незадолго до женитьбы на Вере Слоним в пансионе поселился 25-летний
Владимир Набоков.
Мемориальная доска на доме где
жила М .Цветаева в 1922 г.
Берлин, Траутенауштрассе 9. 6 ноября 1996 года по
инициативе докторантки Свободного университета Берлина Сильке Вабер на фасаде
дома была открыта мемориальная доска на русском и немецком языках со следующим
текстом:
In diesem Haus wohnte 1922
die russische Dichterin
Marina Zwetaewa (1892-1941)
В этом доме жила
Марина Цветаева
в 1922 г. (В книге «Флорентийские
ночи в Берлине. Цветаева, лето 1922»[48] я уделила
достаточно внимания приключениям этой латунной доски, которая потом открывалась
вторично одним из руководителей берлинской фракции ХДС, поселившимся в этом
доме, Фридбертом Флюгером) Поселились в двух
крохотных комнатах с балконом. Ариадна Эфрон не указывает, на каком этаже, но
по некоторым деталям её воспоминаний можно предположить, что комнаты находились
на третьем этаже (по-русски это четвёртый этаж, т. к. первый этаж называется
эрдгешос, а за ним идёт первый второй и т. д.). Цветаева упоминает балкон в
письмах Вишняку. Она признаётся, что лежала на холодном полу балкона и ждала
его, прислушиваясь к шагам на улице. А 30 июня о её желании выброситься с
балкона было написано стихотворение «Балкон»:
Ах, с откровенного отвеса –
Вниз – чтобы в прах и
смоль!
Земной любови недовесок
Слезой солить – доколь?
Балкон. Сквозь соляные
ливни
Смоль поцелуев злых.
И ненависти неизбывной
Вздох: выдышаться в стих!
Стиснутое в руке комочком –
Что: сердце или рвань
Батистовая? Сим примочкам
Есть имя – Иордань.
Да ибо этот бой с любовью
Дик и жестокосерд.
Дабы с гранитного надбровья
Взмыв – выдышаться в
смерть![49] На «новоселье» Сергей
Эфрон подарил Але горшочек с розовыми бегониями, которые девочка по утрам
поливала на балконе, боясь пролить воду на мостовую. «Из данного кусочка жизни
в «Траутенау-хауз», – вспоминала она, – ярче всего запомнился пустяк – этот вот
ежеутренний взгляд вниз и потом вокруг, на чистенькую и безликую солнечную
улицу с ранними неторопливыми прохожими, и вот это ощущение приостановившейся
мимолетности, транзитности окружающего
и той неподвластности ему, которая и позволяла рассматривать его отвлеченно и независимо,
без боли любования и отрицания. Ощущение это,
по-видимому, укреплялось рождавшимися там, в двух комнатках за моей спиной, и
постепенно определявшимися родительскими планами на ближайшее будущее, их
разговорами, исподволь доносившимися до меня»[50]. Родители
обсуждали непростой вопрос, оставаться ли дальше в Берлине, где уже ощущалось
приближение экономического кризиса, или же отправляться в Чехию. Правительство
первого президента Чехословакии Томаша Гаррига Масарика назначило широкому
кругу русских писателей и ученых ежемесячное пособие – чешское иждивение – и
Эфрону удалось выхлопотать его себе. За время 4-летней
разлуки Цветаева очень изменилась, она, сумевшая выжить в большевистской
России, приобрела самостоятельность. Ариадна Сергеевна заметила тогда, что отец
по-прежнему выглядел мальчиком, тогда как мать действительно выглядела
взрослей. Приезд Эфрона, судя по всему, не погасил вспыхнувшего увлечения
Вишняком. Эфрон узнал о романе с Вишняком, и, вероятно, эта история (наряду с
другими причинами) также послужила причиной его скорого отъезда. Из воспоминаний Ариадны
Сергеевны следует, что серьёзные и неожиданные для Цветаевой политические
разногласия с мужем обнаружились с самого начала их встречи в Берлине. Эфрон,
оказывается, собирался в будущем вернуться в Россию: «Обратно, Мариночка,
можно, только пешком – по шпалам – всю жизнь». Стало быть, именно из дома на
Траутенауштрассе, возможно, и началось столь долгое возвращение Цветаевой в
Россию, и отсюда – ростки её пронзительного, провидческого «Рассвета на
рельсах», написанного в Чехии, в октябре этого же, 1922 года:
Покамест день не встал
С его страстями
стравленными –
Во всю горизонталь
Россию восстанавливаю!
Без низости, без лжи:
Даль – да две рельсы
синие...
Эй, вот она! – Держи!
По линиям, по линиям...[51] Стало быть, здесь, в
этом доме – начало конца и краха семьи Цветаевых-Эфрон. Известный цветаевед
Ирма Кудрова считает, что в Берлине Эфрон был одержим ещё «белой идеей». Она об
этом и писала и мне лично говорила, когда была у меня в гостях в Берлине. О
«белой идее» свидетельствовал и Роман Гуль. Как бы то ни было, отход от
«добровольческого» пафоса произойдёт очень скоро. *** Цветаева ещё в середине
1920-х предугадала будущую трагедию Германии и в 1924 году написала поэму
«Крысолов» на основе знаменитой немецкой легенды, повествующей о чрезвычайном
происшествии: «уводе» детей из города Гамельна таинственным Крысоловом в 1284
году. В этом предании, мифе (или гриммовской версии немецкой легенды) ей
удалось увидеть «архетип надвигающегося фашизма». Это – выражение Инессы
Захаровны Малинкович в её книге, написанной в Иерусалиме, «Судьба старинной
легенды», вышедшей посмертно в Москве в 1994 году. Я была у Инессы
Захаровны в гостях в Иерусалиме в 1990 году за два года до её смерти, когда
она, жившая в ортодоксальном квартале в нужде, одиночестве, тяжело больная (как
выяснилось, ортодоксальные евреи помогали ей, приносили, одежду, еду) писала
книгу «об истории одной немецкой сказки», как она мне тогда сказала. Малинкович
ещё выразила сомнение по поводу того, будет ли мне ЭТО ВСЁ интересно (что
именно Инесса имела в виду – легенду – предание о гамельнском крысолове, или её
собственную интерпретацию интерпретаций легенды – Гёте[52],
Зимроком[53],
Браунингом[54],
Гейне
и Цветаевой – предположить не берусь). И роковым
образом ошиблась: мне её книга не просто интересна, она – одна из тех редких
книг, которая даёт мне жизненную энергию (я получила в подарок экземпляр книги,
изданной друзьями крошечным тиражом – 450 экземпляров[55]). «Может быть, – пишет
Малинкович в конце своей книги, – в XXI веке миф о Крысолове уйдет – за
ненадобностью – из жизни, социологии, психологии и политологии, как он уже ушел
из поэзии. Тогда Крысолов окончательно переселится в детскую литературу вместе
с переселившимся туда Робинзоном, Гулливером и даже Дон Кихотом. А может быть,
вечная тема взаимоотношений «поэзии и правды» вернется в образе нового мифа,
наследника крысоловского. По-видимому Цветаева последняя произнесла «как свою
«песнь чужую»[56]. В поэме Цветаевой
Гамельн – это не только просто «плохой город», «Веймар без Гёте», это целое
тоталитарное государство со своей системой подавления личности. В таком
государстве необходима тотальная унификация мышления. Малинкович заметила, что
в поэме «Крысолов» Цветаева показала романтический порыв большевиков
(крысобольшевиков) – идеалистов, к которым впоследствии отнесла и Сергея
Эфрона. Малинкович пишет: «В
конце ХХ века психологически трудно представить, как обольстительно пела
большевистская флейта в 20-е – начале 30-х годов, особенно для тех, кто не жил
в России. Ею заслушивались далеко не худшие головы и сердца Европы. Среди
последователей Красного Крысолова была не только кембриджская пятерка будущих
агентов-«кротов» КГБ во главе с Филби и не один эмигрант С. Я. Эфрон, мучимый
чувством вины перед Родиной. Западная левая интеллигенция и среди них такие
недюжинные умы, как Орвелл и Кестлер, тоже долгие годы оставались в плену
русского мифа. «Увод» предсказал в символической форме жуткую судьбу мужа
Цветаевой, мученическую жизнь их дочери и гибель, физическую и духовную, сотен
тысяч доверчивых идеалистов, поверивших Красному Крысолову»[57]. Таков путь пленника
русского мифа, убийцы Троцкого, Героя Советского Союза Рамиро Меркадера,
отсидевшего в мексиканской тюрьме 20 лет за «правое дело» (а в справедливости
пролитой им крови у него не было, разумеется, никаких сомнений) и прибывшего в
самом начале шестидесятых в Москву, в эпоху хрущевской оттепели. Он ещё тогда
наивно полагал, что прибыл на белом коне. Но вместо того, чтобы пожинать плоды
своего неслыханного геройства – совершенного им убийства века – вынужден был
жить инкогнито, под другой фамилией (под чужой фамилией он был впоследствии и
похоронен). Меркадер был уверен, что в сталинские времена воздались бы ему
заслуженные почести; тогда как на самом деле он, вероятно, окончил бы в
сороковых дни свои так же, как другой участник борьбы с международным
троцкизмом – Сергей Яковлевич Эфрон. Ангажированный в 1932 году сталинским
Иностранным отделом НКВД, Эфрон по возвращении в Россию был в 1939 году арестован
и расстрелян. Пути двух легковерных романтиков, служителей ложной идеи – Рамона
Рамиро и Сергея Яковлевича – не знавших друг друга (впрочем, так ли это?),
странным образом переплетаются и связываются с одним именем: Лев Давыдович
Троцкий. Эфрон, как теперь известно (опять же не абсолютно), принимал участие в
похищении архивов Троцкого в Париже, привезённых сыном Троцкого Львом Седовым.
А с конца 1936 года Эфрону было поручено организовать слежку и за самим
Седовым, управлявшим в Париже делами отца. Сергей Яковлевич пришёл даже однажды
в типографию, где набирался «Бюллетень оппозиции», издаваемый
Троцким, чтобы увидеть его сына в лицо. И увидел. Впрочем, подозревают Эфрона в
другом кровавом деле: убийстве бывшего работника НКВД, невозвращенца Игнатия
Рейсса (наст. имя: Натан Маркович Порецкий). Именно после
убийства Рейсса Эфрон вернулся в Россию.
Сергей Эфрон на даче НКВД, 1937 Из книги Инессы
Малинкович: «Марина Цветаева с её «глубочайшим отвращением» к политике, с её
героическим противостоянием «яду» и «вреду» века, была взрослая. Она не предала
свой героический идеализм ради идолов времени. Она «поняла» революцию» ещё в
1925 году»[58]. И ещё: «И прямым
пророчеством своего собственного страшного конца звучат пронзительные слова,
навеянные смертью Моцарта, но, увы, столь актуальные для судьбы русских поэтов
XX века:
Общий ров.
Гроб в обрез.
Ни венков,
Ни словес.
Помер – прей.
Unbekannt.
- Кто был сей?
- Му – зы – кант»[59]. *** 16 марта 1937 года уехала
в Россию Ариадна. Ей разрешено было вернуться в Россию за заслуги отца, после
чего из Москвы в Париж приходили её полные восторга письма о советской
действительности. Сергей Эфрон отбыл из Гавра на пароходе «Андрей Жданов» 10 октября
1937 года. Накануне Цветаевой
исполнилось 45 лет. Потрясение Цветаевой, узнавшей, в чём обвиняют её мужа
(похищение генерала Кутепова в 1930 году, похищение генерала Миллера в 1937
году, убийство Игнатия Рейсса, вербовка людей и в Россию, и в Испанию и т. д.),
было настолько ошеломляющим, что надломило её. Она как-то сразу постарела и,
как свидетельствовал Марк Слоним, «ссохлась». Французская полиция, по
счастью, поверила неосведомленности Цветаевой. В противном случае её могла
ожидать участь знаменитой исполнительницы русских народных песен Надежды Плевицкой,
жены белого генерала Николая Владимировича Скоблина, участника похищения
генерала Евгения Карловича Миллера советскими чекистами (бежавшего в Россию и
канувшего в небытие), которая была заключена за соучастие в каторжную тюрьму в
Ренне, где и умерла. 15 июня 1939 года Цветаева
с сыном вслед за мужем и дочерью из Парижа отправилась в Москву. Сын Цветаевой
Георгий (Мур) родился 1 февраля 1925 года. Никто не провожал их. Ехали поездом
до Гавра, а дальше пароходом, который увозил в Советскую Россию испанских
беженцев. Поселились у Сергея, на даче Болшево, принадлежавшей НКВД. Трагедия,
переходящая в кошмар: очутиться на даче, принадлежавшей НКВД. В августе 1939 года была
арестована Ариадна (она провела в лагерях и ссылках 16 лет), через полтора
месяца – Сергей Эфрон. Казнён 16 октября 1941 года. Реабилитирован Военной
Коллегией в 1956 году. Дорога неотвратимо вела Марину Ивановну к катастрофе. И
моё повествование сюжетно затягивается морским узлом, который не развязать.
Увы, когда повествуешь о Пушкине, нужно помнить о неотвратимости Чёрной речки,
а когда пишешь о Цветаевой – о неотвратимости Елабуги. Захваченная волной
судьбы, Марина Ивановна выброшена на дикий берег. Безденежье, одиночество,
невозможность публиковаться, война, которую Цветаева восприняла как гибель
России и победу мирового зла. В начале войны Цветаева
с Муром оказались в глухой провинции – городе Елабуге, в маленькой комнате,
отгороженной занавесочкой от хозяев. Исследователи и мемуаристы предложили
множество версий по поводу её самоубийства 31 августа 1941 г., но всё же истины
о страшном мгновении никто не знает. Одну из версий в изложении Романа Гуля в
его книге «Я унёс Россию», я всё же предлагаю читателю: «Теперь мы знаем
истинную причину её самоубийства. Ею вовсе не было предложение стать судомойкой
в столовке в Елабуге (эта столовая находилась в Чистополе – М. П.) Всю свою
жизнь Цветаева делила меж творчеством и чёрным (домашним) трудом. Но весьма
сведущий в сих делах старый энкаведист Кирилл Хенкин в книге «Охотник вверх
ногами» сообщает истинную причину её «петли». Оказывается, елабужский
уполномоченный НКВД предложил Цветаевой «ему помогать», т. е. попросту стать
«стукачкой». Тут для Цветаевой выхода не было. Она предпочла крепкий гвоздь и
верёвку»[60]. Марина Цветаева похоронена на Петропавловском кладбище в
Елабуге, точное место захоронения, несмотря на многолетние поиски, выяснить не
удалось. В 1960 году на участке, где находятся безымянные могилы 1941 года,
сестра Марины Ивановны Анастасия Ивановна Цветаева[61] установила крест с
надписью: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Ивановна Цветаева…», в
1971 году, после 7-летних хлопот, было наконец установлено каменное надгробие. Сын Цветаевой Георгий Эфрон погиб на фронте в
1944 году в возрасте 19 лет. Безымянная могила его находится у деревни Друйка – там в
самый разгар знаменитой операции «Багратион» он принял последний бой. Таков конец семьи Цветаевых. Слушала с горечью
телевизионную передачу, посвященную Цветаевой, проводимую Игорем Волгином за
круглым столом. Некто из редакции «Нового мира» глубокомысленно заявил, что
Цветаевой в тяжёлые времена (вероятно, подразумевались война, диктатура и пр.)
было не хуже и не лучше, чем другим. Интересно, что две дамы (типичные
«цветаевки», от которых Марина могла бы устать даже на небесах, как правило,
идентифицирующиеся с ней), не возразили. Согласились. Меж тем, как писатель
Фридрих Горенштейн, который в 1942 году стал детдомовским сиротой, потеряв в
одночасье всё, справедливо полагал, что Марине Ивановне было хуже, чем другим
писателям в Елабуге и Чистополе, куда её не хотели допускать, но в конце концов
допустили, разрешили быть посудомойкой - в писательской столовой. Уместно
повторить именно в этом контексте, что заявил писатель в предисловии к первому
изданию моей книги о Цветаевой в Берлине: «Думаю, что, устраиваясь в столовую,
Цветаева рассчитывала на остатки продуктов - каши и других, которые, по военным меркам, щедро
получали известные писатели. Но ситуация действительно эпатажная: писатели
разных сортов и калибров ели бы, а Марина Цветаева мыла бы за ними тарелки.
Может быть, из тарелок в свой котелок остатки каши и прочие продукты складывала
бы для своего сына. Эпатажная и страшная картина. Гордая женщина, королева! Андрей Платонов, кстати,
попал в тяжёлую ситуацию: где-то в начале пятидесятых просился дворником в
Литинститут. Тоже явный эпатаж. Писатели разных сортов и калибров заседали бы,
а Андрей Платонов подметал бы двор, чтобы не запачкались писательские ноги. Вот
и Мандельштам мог бы работать швейцаром в Доме литераторов в его знаменитом
ресторане - тоже эпатаж - подавать шубы и пальто их величествам, их
сиятельствам или просто рядовым, но вхожим и признанным сочинителям. Чувство униженной королевской
гордости, давно зревшее в Марине Цветаевой, завершилось самоубийством»[62]. *** Берлинским летом 1922
года до гибели ещё далеко – 19 лет, и Цветаева пытается воссоединить семью,
подвести итоги тяжелым испытаниям, которым семья подвергалась. В сентябре 1922
года, в Чехии, она напишет о взаимной привязанности людей, связанных общей
судьбой:
Золото моих волос
Тихо переходит в седость.
– Не жалейте! всё сбылось
Всё в груди слилось и
спелось[63]. Спустя две недели после
прибытия в Берлин Сергей Эфрон уехал в Чехию, согласно воспоминаниям Ариадны
Сергеевны, для того, чтобы готовиться к новому учебному году в Карловом
университете, и Марина с Алей остались ещё на некоторое время на
Траутенауштрассе в двух комнатках с балконом с тем, чтобы потом отправиться вслед
за ним. 8 Здание бывшего пансиона
Элизабет Шмидт – с двумя эркерами и черепичной крышей – было построено в начале
века с претензией на «югендстиль», о чем ещё напоминают сохранившиеся на
лестничных площадках витражи на окнах, и остатки растительного орнамента на
стенах внутри подъезда. Сохранились и
заштукатуренные балконы, характерная (и неизбежная) деталь берлинского
городского пейзажа. Один из этих балконов летом 1922 года, как уже говорилось,
принадлежал Цветаевой, и она его в письмах называла «своим». Ирма Кудрова также
не обладала уникальными архивными сведениями об этаже (и о стороне фасада
тоже). Помню, мы стояли на Траутенауштрассе (это было в начале мая 2005 года.)
и рассматривали серый 4-этажный фасад с большим количеством одинаковых балконов
и дедуктивным методом пытались угадать
тот самый балкон, который Цветаева
назвала «своим». Немногочисленные друзья,
появившиеся у Цветаевой в Берлине, вероятно, посещали её в этом доме. Что же
касается Андрея Белого, то его иногда (он несколько раз опаздывал на последний
поезд в Цоссен), оставляли здесь ночевать (о дружбе Цветаевой с Белым я
рассказала в книге об Андрее Белом.[64]). В
этом же очерке главная моя тема и задача – «эпистолярные» взаимоотношения и
дружбы Цветаевой, возникшие в Берлине
Борис Пастернак 27 июня 1922 года почтальон
принес на Траутенауштрассе 9 письмо от Эренбурга, которое было заметно тяжелее
предыдущих. Марина вскрыла его ножом для резки бумаги (он был в виде
миниатюрной шпаги – его когда-то подарил ей Эфрон) и вынула оттуда несколько
листков бумаги, исписанных незнакомым почерком. Это было письмо от Бориса
Пастернака, положившее начало новой переписке, длившейся с 1922 по 1936 год.
Пастернак писал: «Дорогая Марина
Ивановна! Сейчас с дрожью в голосе
стал читать брату Ваше – «Знаю, умру на заре! На которой из двух» – и был, как
чужим, перебит волною подкатывавшего к горлу рыдания, наконец, прорвавшегося, и
когда я перевёл свои попытки с этого стихотворения на «Расскажу тебе про
великий обман», я был так же точно Вами отброшен, и когда я перенёс их на
«Вёрсты и вёрсты и вёрсты чёрствый хлеб», – случилось то же самое. <…> Простите, простите,
простите! Как могло случиться, что
плетясь вместе с Вами следом за гробом Татьяны Федоровны (Скрябиной), я не
знал, с кем рядом иду? <…> Месяц назад я мог достать Вас со ста шагов, и
существовали уже «Вёрсты», и была на свете та книжная лавка, куда сдала меня
ленивая волна тёплого плавившегося асфальта!»[65] Так начался новый
страстный роман в письмах «Цветаева и Пастернак». К переписке присоединился
Райнер Мария Рильке, которого Цветаева боготворила, считала Духом поэзии (Geist
der Dichtung), причем, по инициативе Пастернака, знавшего уже давно немецкого
поэта и порекомендовавшего ему Цветаеву как неповторимого поэта. Тогда
возникнет эпистолярный роман «Цветаева и Рильке». Собственно, переписка с
Пастернаком не прекратится, поскольку он для Цветаевой первый поэт России.
Райнер Мария Рильке Цветаева заявила
Пастернаку, что только она одна будет переписываться с Рильке, которого она
считала «германским Орфеем», что она не будет «делить» Рильке с Пастернаком. На
какое-то время (до скоропостижной смерти Рильке) имели место два параллельных
романа в письмах. Переписка Марины
Цветаевой с Райнером Мария Рильке была опубликована после того, как была
обнаружена в архивах в 1977 году, вначале на немецком языке (то есть в
подлиннике), а затем на многих других языках[66]. Переписка
Цветаевой с Рильке, длившаяся около 8 месяцев 1926 года вплоть до смерти
Рильке, станет уникальным эпизодом в истории русской и немецкой литературы и
культуры. Ей посвящена книга «Небесная арка», вышедшая в 1992 году в
Петербурге. Издание её великолепно подготовил Константин Азадовский[67]. Рильке был покорён «удивительной»
Мариной. Поэт умер накануне Нового года – 29 декабря 1926 года. Трагическим
образом завершился этот возвышенный эпистолярный роман. Но вернемся к первому
письму Пастернака Цветаевой. Она была настолько им оглушена, что не решилась
сразу на него ответить, и ответное письмо не соответствовало чувствам, которые
её переполняли. Она сдержанно сообщила Пастернаку, что только раз слышала его в
Москве с эстрады и что прочла всего лишь несколько его стихотворений. Пастернак прислал ей
сборник стихов «Сестра моя – жизнь»[68], который она
получила в первых числах июля с дарственной надписью: «Марине Цветаевой. Б.
Пастернак. 14/VI 22. Москва». Сборник произвёл на неё такое же впечатление, как
и письмо. Она не расставалась с ним даже ложась спать, брала с собой, по её
собственному выражению, по «классическим Линдам, Магическим Унтергрундам» и даже
в зоопарк. А 19 ноября 1922 года Цветаева, находясь уже в чешской деревне
Мокропсы, написала: «Тогда было лето, и у и меня был свой балкон в Берлине.
Камень, жара, Ваша зелёная книга на коленях. (Сидела на полу.) – Я тогда десять
дней жила ею, – как на высоком гребне волны: поддалась (послушалась) и не
захлебнулась»[69]. В очень короткий срок
она написала очерк «Световой ливень» о творчестве Пастернака для журнала «Новая
русская книга». Однако Эренбург
опередил Цветаеву, предложив написать рецензию о книге Пастернака, и «Световой
ливень» опубликован был в журнале «Эпопея» Андреем Белым[70].
Илья Эренбург Цветаева назвала
Пастернака большим поэтом, поэтом, которому принадлежит будущее. Пастернак у
Цветаевой наделен светом. После «вечной» ночи с Вишняком это была награда.
Цветаева отправила «Разлуку» в Москву с надписью: «Борису Пастернаку –
навстречу!» В конце книги записала первое стихотворение, посвященное
Пастернаку, называвшееся вначале «Слова на сон»:
Неподражаемо лжёт жизнь:
Сверх ожидания, сверх
лжи...
Но по дрожанию всех жил
Можешь узнать: жизнь!
Словно во ржи лежишь: звон,
синь…
(Что ж, что во лжи лежишь!)
– жар, вал…
Бормот – сквозь жимолость –
ста жал…
Радуйся же! – Звал!
И не кори меня, друг, столь
Заворожимы у нас, тел,
Души – что вот уже: лбом в
сон,
Ибо – зачем пел?
В белую книгу твоих тишизн,
В дикую глину твоих «да» -
Тихо склоняю облом лба:
Ибо ладонь – жизнь. Берлин, 8-го
нов<ого> июля 1922 год – после Сестры моей Жизни. Марина Цветаева[71]. Добывая визу в Германию,
Пастернак был уверен, что встретится с Цветаевой, поскольку 29 июня 1922 года она
написала ему, что останется в Берлине надолго и дала в письме примечательную
характеристику Берлину как города нереального, поскольку всё, что произошло с
миллионами изгнанников после большевистского переворота казалось
фантасмагорией: «Здесь очень хорошо
жить: не город (тот или иной) – безымянность – просторы! Можно совсем
без людей. Немножко как на том свете»[72]. Цветаева и
Пастернак роковым образом разминулись с тем, чтобы встретиться в Париже через четырнадцать
лет, когда их эпистолярный роман изжил себя, причём, окончательно. Попытаемся сосчитать, на
сколько дней – всего лишь дней - разминулись Цветаева и Пастернак в Берлине. Пастернак
отбыл на пароходе в Штеттин 17 августа, приехал в Берлин примерно в 20-х числах
августа и поселился чуть ли не в 15 минутах ходьбы (!) от дома, где 10 дней (почти)
тому назад жила Цветаева. В письме Цветаевой 12 ноября 1922 года он назвал ей
свой адрес: «Berlin W. 15, Fasanenstr. 41 Bei u Versen» (дом не сохранился).
Однако именно с берлинского письма 27 июня 1922
года Пастернак будет присутствовать в судьбе Цветаевой. Спустя 7 месяцев,
незадолго до отъезда в Россию, Пастернак пришлет Цветаевой в Чехию поэтический
сборник «Темы и вариации» (1923). Стихи Пастернака обрушились
на Марину с не меньшей силой, чем «Сестра моя – жизнь». Она написала ему со
свойственной ею открытостью, «обнаженностью» души (не случайно Рильке назвал её
«Психеей»): «Ваша книга – ожог. Та
ливень, а это ожог: мне было больно, и я не дула. <…> – Ну, вот,
обожглась и загорелась, – сна нет, и дня нет. Только Вы. Вы один»[73]. Пастернак сообщил
Цветаевой, что возвращается в Москву и попросил её приехать в Германию – для
прощальной встречи. Ответное её письмо представляет интерес ещё и потому, что
свидетельствует и о Быте, и о Бытии Цветаевой – о её социальном положении, о
заграничном шатком статусе, не дающем ей возможность пересекать границы, а
также и о душевных переживаниях: «Я не приеду, – у меня советский паспорт и нет
свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это
осилить <…> Всё равно, это чудовищно Ваш отъезд, с берлинского ли
дебаркадера, с моей ли богемской горы, с которой 18-го целый день (ибо не знаю
часа) буду провожать Вас – пока души хватит. Не приеду, потому что
поздно, потому что беспомощна <…> потому что это моя судьба – потеря»[74]. *** 11 недель явились
«световым ливнем» и для неё. В Париже, по-настоящему осознав сущность своего
берлинского пребывания, она скажет, что ей, оказывается, в немецкой столице
было хорошо – встретили как поэта. А потом наступят времена, когда её не будут
публиковать в Париже, а что касается предвоенной Москвы, куда Цветаева
вернётся, то об этом трагическом (страшном!) периоде убедительно рассказано в
одной из лучших книг о Цветаевой «Скрещение судеб» Марией Белкиной,
свидетельницей событий (поисков следов пропавших мужа и дочери, а также поисков
жилья и хлеба)[75]. В Москве надо
было выжить физически, и было – не до стихов. «Неполюбленный Берлин»,
как называет его Ариадна Сергеевна, в этот «транзитный» период оказался для
Марины плодотворной «болдинской осенью». Итак, подведем итоги
опубликованного Цветаевой в Берлине: подготовила к изданию сборники «Психея» и
«Ремесло» и второе издание поэмы «Царь-девица», которые были напечатаны в
Берлине в 1922-1923 годах. (Напомним, что сборники «Разлука» и «Стихи к Блоку»
были опубликованы в Берлине весной 1922 года). Кроме того, написано около 30
стихотворений (среди них цикл «Земные приметы», посвященные её роману с
Вишняком), рассказ в эпистолярной форме «Флорентийские ночи», посвященный
отношениям с Вишняком, а также эссе «Световой ливень».
Надпись Цветаевой на книге стихов
«Разлука», посланной Борису Пастернаку из Берлина 10 июня 1922 года Цветаева посвятила
Берлину стихотворение с названием «Берлину»:
Дождь убаюкивает боль.
Под ливни опускающихся
ставень.
Сплю. Вздрагивающих
асфальтов вдоль
Копыта – как рукоплесканье.
Поздравствовалось – и
слилось
В оставленности
златозарной,
Над сказочнейшими из
сиротств
Вы смилостивились, казармы[76]. Берлинский дождь,
казалось, убаюкивал боль пережитых лишений, однако город-казарма предоставил
приют сказочнейшим сиротам. Сироты, золотоголовые сироты, сопровождаемые, как
правило, злобными мачехами, чаще всего в немецких сказках братьев Гримм и
других сказочников, - жертвы мачех, замышляющих нечто коварное, страшное. Тогда
как Берлин ничего не замышлял – это было очевидно. И Цветаева, так же как и
Ходасевич, была благодарна мачехе, пригревшей бездомных сирот. Марина, конечно,
учуяла – казармы. С одной стороны, а с другой стороны, казармы, которые
смилостивились. «Смилостивились ли, - вопрошает Ариадна Эфрон. – Да, пожалуй;
спасибо казармам, когда, не снизойдя до того, чтобы заметить тебя, они тем
самым предоставляют тебе возможность пройти
мимо. Город – всегда взаимность. Первая стихотворная строка в Берлине была: Под булыжниками, под колёсами. Последнее берлинское
четверостишие:
До убедительности, до
Убийственности - просто
Две птицы вили мне гнездо:
Истина – и Сиротство[77]. Июльскими вечерами
Марина возвращалась домой на Траутенауштрассе в своём «берлинском» синем платье
– она купила себе платье синего цвета немецкого крестьянского стиля
«бауэрнкляйд», которое очень ей шло. Образ Марины в синем платье записан в
«Пленном духе». Именно так, по свидетельству Цветаевой, воспринимал её Андрей
Белый: «Мне так хочется завидеть вас издали синей точкой на белом шоссе – так
хорошо, что вы носите синее, какая в этом благость! – сначала точкой синей,
потом тенью синей, такой же синей, как ваша собственная, вашей тенью, длинной утренней
тенью, вставшей с земли и на меня идущей… Знаете, синяя тень, наполненная
небесной лазурью»[78].
Марина Цветаева (с дочерью
Ариадной) в деревенском платье,
купленном в Берлине в универмаге
KDW. Из воспоминаний опять же
Ариадны, ибо она – десятилетняя девочка – всё же главный наш свидетель -
художественное пространство бурной фантазии Цветаевой оказалось весьма
ограниченным, поскольку она почти не покидала пределов района Вильмерсдорфа. С Алей посетили зоопарк
и луна-парк, а деревенское синее платье купили в КаDeWe [79], причём
по настоянию жены Эренбурга Любови Михайловны, ибо Марина не решалась потратить
на себя необходимую сумму. Марина отправлялась пешком, как правило, по
направлению к Прагерплац «прагердильствовать» и в редакцию «Геликона» на Бамбергерштрассе
7, согласно свидетельству Ильи Эренбурга, посещала Дом искусств, заседания
которого обычно состоялись в кафе «Ландграф» на Курфюрстенштрассе 75. Эренбург в книге «Люди,
годы, жизнь» называет «Дом искусств» «Ноевым ковчегом», однако не указывает по
какому именно адресу собирались ковчеговцы во дни Цветаевой в Берлине. А
берлинский листок «Летопись» поместил тогда объявление следующего содержания:
«19 мая 1922 года. Берлин, Кляйстштрассе 41, Ноллендорфказино. Дом искусств.
Пятничное собрание. Вступительный доклад – Илья Эренбург. Есенин и Кусиков
читают свои произведения. Марина Цветаева читает свои собственные стихи и стихи
Маяковского». Если учесть, что Марина приехала в Берлин 15 мая, то, стало быть,
уже на четвёртый день пребывания в немецкой столице она читала стихи на
Кляйстштрассе 41. Не исключено, что
Цветаева посетила и редакцию газеты «Накануне», где была напечатана рецензия на
её сборник «Ремесло» и на страницах которой приняла активное участие, особенно
в дискуссиях с Алексеем Толстым, о чём я рассказала в своих двух книгах о
берлинской Цветаевой. Почти все современники
отмечают серебряные украшения Цветаевой. В мемуарах Ариадны Эфрон также
упоминаются руки в кольцах: «руки были крепкие, трудовые. Два серебряных
перстня (перстень-печатка с изображением кораблика, агатовая гемма с Гермесом в
гладкой оправе (подарок её отца), и обручальное кольцо, никогда не снимавшиеся,
не привлекали к рукам внимания, не украшали и не связывали их, а естественно
составляли с ними единое целое»[80]. У Марины Ивановны было
девять серебряных колец, десятое обручальное. И ещё: офицерские часы-браслет,
кованая цепь с лорнетом, старинная брошь со львами, два браслета (один
курганный, другой китайский). Перечень впечатляющий, в особенности, если
учесть, что Цветаева могла всем этим себя украсить одновременно. Так что редкий
зазевавшийся нелюбопытный берлинский прохожий мог удивиться при виде молодой
женщины в серебряных украшениях, синем платье пастушки, и увесистых ботинках. Отметим, что женщины,
согласно моде двадцатых годов, щеголяли в ажурных чулках и в туфельках на
тонких каблучках и носили лёгкие платья из вуали и кисеи. Пешеходные прогулки
Марина любила, подобно отцу, страстному пешеходу Ивану Владимировичу Цветаеву. Летающей
своей «поступи» она в 1918 году посвятила стихи:
Поступь лёгкая моя,
Чистой совести примета –
Поступь лёгкая моя,
Песня звонкая моя[81]. Молодой критик и
писатель, один из четырёх редакторов еженедельного пражского журнала «Воля
России», Марк Львович Слоним познакомился с Цветаевой в Берлине в кафе
«Прагердиле» и оставил нам замечательное по своей доброжелательности и
пониманию свидетельство о том, как выглядела Марина: «Она говорила не громко,
но отчётливо, опустив глаза, не глядя на собеседника. Порою она вскидывала
голову, и при этом разлетались её лёгкие золотистые волосы, остриженные в
скобку, с чёлкой на лбу. При каждом движении звенели серебряные запястья её
сильных рук, несколько толстые пальцы в кольцах, тоже серебряных, сжимали
длинный деревянный мундштук: она непрерывно курила. Крупная голова на высокой
шее, широкие плечи, какая-то подобранность тонкого стройного тела и вся её
повадка производили впечатление силы и лёгкости, стремительности и
сдержанности. Рукопожатие её было крепкое, мужское.
Вход в Ка Де Ве Объявление о поэтическом вечере В кафе мы просидели
долго. М. И. рассказывала о своей голодной жизни 1918 – 1920-х годов на
московском чердаке с двумя дочерьми». Слоним и впоследствии не изменил своего
доброжелательного отношения к Цветаевой – всегда любил её и высоко ценил как
поэта. Веронике Лосской он рассказывал о Цветаевой: «О красоте её? Это было
больше, чем красота! Она была лёгкая, стройная, у неё были замечательные глаза,
сжатый, довольно большой рот, сильный овал лица, лёгкая походка, чудная улыбка»[82]. *** Подъезд, украшенный
зеркалами венецианского стекла, подъём по деревянной крутой лестнице с резными
перилами. Белый берлинский свет, уже тускнеющий, наполняется цветами – оживают
орнаменты витражей на окнах лестничных площадок. На стекле, отделяющем «флорентийскую
ночь» от берлинского дня, становятся зримыми обнаженная купальщица, и бирюзовая
ваза с золотыми цветами, и фантастические львы, и диковинные растения. Может быть, жизненный
путь поэта и есть нескончаемый подъём по лестнице витражей, когда театр цветных
романтических полутеней – гётевские, гельдерлиновские, клейстовские образы –
завораживающие «schwankende Gestalten» – вытесняют явь. Последней ступеньки
никогда не будет.
Абрам Григорьевич Вишняк Чувство покинутости в
земной жизни, которую Марина в одном из писем Вишняку назвала «убогой»,
останется с ней навсегда в силу того самого «душевного строя поэта», который,
по словам Мандельштама, ведёт к катастрофе. Однако одна из самых
любимых (неизменных и верных!) милых теней – Генрих Гейне – по-прежнему зовёт в
свой романтический мир, дабы вырвать из удушливой обстановки города с его
густым воздухом, клубящимися дымами фабричных труб и трамвайными звонками.
Марина, по её собственному признанию, не любит дневную суету, не любит города,
боится городского транспорта, особенно автомобилей. Для неё ходьба пешком
(желательно под дождем!) на край совета – поэзия. В 1823 году студент
Берлинского университета Генрих Гейне снимал маленькую комнату с красными
шелковыми гардинами, «rotseidenen Gardinnen», на Беренштрассе 71. Здесь он в
1827 году издал «Книгу песен»,
но
без сожаления покинул город своих первых творческих успехов, город ясных
перспектив, город объяснённый, расколдованный Гегелем – таков удел романтика –
он стремится в «новые миры». Гейне зовет: «Verlaß Berlin, mit seinem dicken
Sande…»
Оставь Берлин, где воздух
густ и пылен
И жидок чай: где над умом
людским
Один лишь Гегель царствует,
всесилен,
И жизни смысл для всех
указан им.
Умчимся в край, где аромат
обилен,
В край солнечный, который
мной любим.
Там льется Ганг, и вдоль
его извилин
Идёт в одежде белой
пилигрим[83]. Гейне обещает
странствия, туда, в мир, не ведающий кантовского категорического императива,
где сохранились ещё белые пятна романтической свободы, ибо строгий порядок и
догмат не совместим с принципом свободы, поскольку на личность возлагается
задача стать собственным стражем. А Марине настолько нужна свобода, безмерная,
запредельная, что тесно и душно в телесной оболочке. Вон – хочу! – кричит душа
Древняя тщета течёт по
жилам,
Древняя мечта: уехать с
милым!
К Нилу! (Не на грудь хотим,
а в грудь!)
К Нилу – иль ещё
куда-нибудь
Дальше! За предельные
пределы
Станций! Понимаешь, что из
тела
Вон – хочу! (В час
тупящихся вежд
Разве выступаем – из
одежд?)
…За потустороннюю границу:
К Стиксу!.. Траутенауштрассе
по-прежнему тихая, невозмутимая улица. «И ни морщины на челе», как сказал бы
Фёдор Тютчев, и почему-то, когда увидишь – в который раз - улицу испытываешь и
сейчас, в наши дни то, о чём написала Ариадна: мимолетность транзитности окружающего,
которая и позволяет рассматривать улицу отвлеченно и независимо, без боли
любования и отрицания. Будто бы она не моя, чужая улица, что собственно
соответствует истине.
Подъезд (Вход на лестничную
площадку) дома 9 по Траутенауштрассе Дверь плотно закрыта, не
войти, как бывало раньше, в начале 90-х, когда в подъезд еще можно было входить
без препятствий, и мне посчастливилось видеть подлинные старые, потертые перила
и пилястры, венецианские зеркала, а также витражи со львами, которыми
любовалась Цветаева и в особенности Аля. И всё же, несмотря на то, что
убранство дома после ремонта приобрело нарядность и блеск, которых не могло быть
в послевоенном Берлине двадцатых годов, можно ещё и ещё раз внимательно
вглядеться в балконы, пытаясь угадать, который из них принадлежал Цветаевой,
заглянуть в дверное стекло в надежде окунуться в мир обыкновенного и
необыкновенного, увидеть вновь витражи на первом этаже со сказочными цветами, ибо,
как утверждал Новалис, придумавший голубую розу, мы живём внутри колоссального
романа и нет более романтического, нежели называемое обыкновенно миром и
судьбой.
Примечания
[1]
Очерк
создан в частности и по материалам, собранным автором для книги:
Флорентийские ночи в
Берлине. Цветаева, лето 1922. Берлин: Геликон; М.: Голос-пресс, 2009.
[2]
«Маленький
балаган на маленькой планете Земля» - так называется стихотворение, которое
Андрей Белый написал в Берлине в 1922 году и поместил в свой сборник «После
разлуки».
[3] Андрей Белый. Одна из обителей царства теней. Л.:
Государственное издательство, 1924, (книга вышла в январе 1925 г.), [4]А. Эфрон. Страницы воспоминаний. // Воспоминания о Марине Цветаевой / Сост. Л. Мнухин, Л. Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. С.143.
[5] А. Эфрон. Страницы воспоминаний. // Воспоминания
о Марине Цветаевой (сост. Л.А. Мнухин, Л.М. Турчинский.). М.: Сов.
пис. 1992. С. 190.
[6]
А. Эфрон.
Страницы воспоминаний. // Воспоминания о Марине Цветаевой (сост. Л.А. Мнухин,
Л.М. Турчинский.) М.: Сов. пис. 1992. С. 190.
[7] Марина Цветаева. Собр. соч. в 7 т. М. 1994, Т. 5.
С. 229.
[8]
Марина
Цветаева. Собр. соч. в 7-ми т. М.: Эллис Лак, 1994, Т. 4 С. 241.
[9]
В. Ходасевич.
Берлинское // Стихотворения. Л. О. изд-ва «Советский писатель». 1989. С.161,
162.
[10] А. Эфрон. Страницы воспоминаний. //
Воспоминания о Марине Цветаевой. Сост. Л. Мнухин, Л. Турчинский. М.:
Советский писатель, 1992, С. 200.
[11] А. Саакянц. Марина Цветаева. Страницы жизни и
творчества (1910-1922). М. : Сов. пис., 1986, С. 302.
[12]
И. Эренбург.
Люди годы, жизнь. Избранные фрагменты. М.: Вагриус, 2006, С. 185.
[13]
Там же.
С. 185.
[14] Там же. С. 195.
[15]
Ариадна
Эфрон. Страницы воспоминаний // Воспоминания о Марине Цветаевой / Сост. Л.
Мнухин, Л.Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. С. 194.
[16]
Марина
Цветаева указывает дату по старому стилю.
[17]
Цит. по
изданию: А. Саакянц. Марина Цветаева. Страницы жизни и творчества (1910 -
1922). М.: Сов. пис. 1986. С. 218-219.
[18] Шлёгель К. Берлин, восточный вокзал. Русская
эмиграция в Германии между двумя войнами (1919-1945) / Пер. с нем. Л.
Лисюткиной. М.: НЛО, 2004. С. 172.
[19] Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. Русский
Берлин 1921-1923. По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском
институте. Paris: YMCA-Press; М.: Русский путь, 2003. С. 146, 147.
[20] Цит. по: Мина Полянская.
Foxtrot белого рыцаря. Андрей Белый в Берлине. СПб: Деметра,
2009, С. 128.
[21] Эренбург И. Люди, годы, жизнь. М.: Вагриус, 2006.
С. 188.
[22] Ариадна Эфрон. Страницы воспоминаний.// Воспоминания о Марине Цветаевой /
Сост. Л. Мнухин, Л. Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. С. 201. [23] Впервые воспоминания Ариадны Сергеевны о матери при активном содействии исследовательницы творчества Цветаевой Ирмы Кудровой были опубликованы в 1973 г.: Эфрон А. Страницы воспоминаний // Звезда. 1973. № 3. С. 154–180.
[24]
М.
Цветаева. Когда-нибудь, прелестное созданье…// Цветаева М. Соч. в 2 т. М.: Худ.
лит 1984, С. 126.
[25] Цветаева М. Указ. соч. Т. 5. С. 710. [26] Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников. – Tenafly (N.J.,USA): Эрмитаж, 1989. С. 140.
[27] Цветаева М. Письма к Тесковой. Прага: Академия, 1969.
С. 66.
[28] Цветаева М. Письмо. // Цветаева М. Сочинения: 2
т. М.: Худ. лит., 1984. Т. 1. С. 256-257.
[29] Цветаева М. Пушкин и Пугачев // Цветаева М.
Поэзия. Проза. Драматургия. М.: Слово/Slovo, 2008. С. 384.
[30] Цветаева М. Ищи себе доверчивых подруг. //
Цветаева М. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит., 1984. Т. 1. С. 190-191.
[31] Цветаева М. Указ. соч., Т. 4. С. 547.
[32] «Бродячие крысы» написаны Генрихом Гейне
приблизительно в 40-х -50- годах 19-го века
(точная дата не
установлена).
[33] Малинкович И. Судьба старинной легенды. М.:
Восточная литература РАН, 1994. С. 95.
[34] Цветаева М. Променявши на стремя// Цветаева М.
Осыпались листья над вашей могилой: Стихотворения, поэмы. Казань: Татарское
книжное издательство, 1990. С. 357.
[35] Цветаева М. Девять писем с десятым,
невернувшимся, и одиннадцатым, полученным, - и Послесловием. М.: Дом-музей
Марины Цветаевой, 1999. С. 9.
[36] Там же.
[37] Там же.
[38] Мандельштам О. В разноголосице девического
хора…// Мандельштам М. Избранное. Таллин: Ээсти раамат, 1989. С. 95.
[39] Цветаева М. После бессонной ночи слабеет тело… // Цветаева М. Сочинения: В
2 т. М.: Худ. лит., 1984. Т. 1. С. 66.
[40] Цветаева М. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит.,
1984. Т. 1. С. 194.
[41] Фейлер Л. Марина Цветаева. Ростов-на-Дону: Феникс,
1998.
[42] Цветаева М. Дабы ты меня не видел… // Цветаева М. Сочинения:
В 2 т. М.: Худ. лит., 1984. Т. 1. С. 192-193.
[43] Цветаева М. Девять писем с
десятым, невернувшимся, и одиннадцатым, полученным, - и Послесловием. М.:
Дом-музей Марины Цветаевой, 1999. С. 67.
[44] Там же. С. 68.
[45] Цветаева М. Простоволосая Агарь. // Цветаева М. Сочинения: В 2 т.
М.: Худ. лит., 1984. Т. 1. С. 172-173.
[46] Ариадна Эфрон. Страницы воспоминаний. //Воспоминания о Марине Цветаевой /
Сост. Л. Мнухин, Л. Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. С. 204.
[47] Там же. С.204.
[48] Мина Полянская. Флорентийские ночи в Берлине.
Цветаева, лето 1922. Берлин: Геликон; М.: Голос-пресс, 2009.
[49] М. Цветаева. Балкон. //Цветаева М. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит., 1984.
Т. 1. С. 195.
[50] Ариадна Эфрон. Страницы воспоминаний //
Воспоминания о Марине Цветаевой / // Воспоминания о Марине Цветаевой /
Сост. Л. Мнухин, Л. Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. С. 205.
[51] Цветаева М. Рассвет на рельсах// Цветаева М.
Осыпались листья над вашей могилой… Казань: Татарское книжное издательство,
1990. С. 279-280.
[52]
Вольфганг
Гете написал стихотворение «Крысолов» между 1802 и
1803 годами.
[53] Карл Зимрок создал балладу «Крысолов» в 1831
году.
[54] Роберт Браунинг написал «Детскую сказку о Пёстром
Дудочнике из Гамельна» в 1842 году. В конце 1940-х годов поэму Браунинга
перевел на русский язык Самуил Маршак с названием «Флейтист из Гамельна».
[55] Книга Инессы Малинкович «Судьба старинной
легенды» была опубликована повторно тиражом в 1000 экземпляров в 1999 году московским
изд-вом «Синее яблоко».
[56] Малинкович И. Судьба старинной легенды. М.: Восточная
литература РАН, 1994. С. 126.
[57] Малинкович И. Судьба старинной легенды. М.:
Восточная литература РАН, 1994. С. 117.
[58] Там же. С. 118.
[59]Там же. С. 121.
[60] Гуль Р. Я унёс Россию. Апология эмиграции: В 3 т.
М.: Б.С. Г.- ПРЕСС, 2001. Т. 1. С. 89-90.
[61] Анастасия Ивановна
Цветаева (1894-1993) – младшая сестра Марины Цветаевой. Ее «Воспоминания»
впервые опубликованы были в сокращенном виде: Цветаева А. Из прошлого // Новый
мир. 1966. № 1. С. 79–133; № 2. С. 98–128.
[62]
Горенштейн
Ф. Читая книгу Мины Полянской «Брак мой тайный…» // Полянская М. «Брак мой
тайный…» Марина Цветаева в Берлине. Берлин: Геликон; М.: Вече, 2001. С. 5.
[63] Цветаева М. Золото моих волос… //Цветаева М. Сочинения:
В 2 т. М.: Художественная литература, 1984. Т. 1. С. 209.
[64]
Мина
Полянская. Foxtrot белого рыцаря. Андрей Белый в Берлине, Спб, Деметра, 2009.
[65] Цветаева М., Пастернак Б. Души начинают видеть.
Письма 1922-1936 годов. М.: Вагриус, 2004. С. 11‑12.
[66] Переписка Цветаевой с Рильке на русском языке
была впервые опубликована в журнале «Дружба народов». 1987. №№ 6-9.
[67] Небесная арка. Марина Цветаева и Райнер Мария
Рильке. СПб.: Акрополь, 1992.
[68] М.: Гржебин, 1922.
[69] Цветаева М., Пастернак Б. Души начинают видеть.
М.: Вагриус, 2004. С. 25.
[70] Цветаева М. Световой ливень // Эпопея. 1922, № 3
С. 10-33.
[71] Цветаева М. Неподражаемо лжёт жизнь…// Цветаева
М. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит., 1984. Т. 1. С. 197.
[72] Цветаева М., Пастернак Б. Души начинают видеть.
М.: Вагриус, 2004. С. 16.
[73] Там же. С. 39.
[74] Там же. 49-50.
[75] Белкина М. Скрещение судеб. М.: Эллис Лак, 2008.
[76] Цветаева М. Берлину // Цветаева М. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит., 1984.
Т. 1. С. 197.
[77] Ариадна Эфрон. Страницы воспоминаний //
Воспоминания о Марине Цветаевой / Сост. Л. Мнухин, Л. Турчинский. М.:
Советский писатель, 1992. С. 208.
[78] Цветаева М. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит.,
1984. Т. 2. С. 267.
[79] Здание крупнейшего универсама Европы КаDeWe (Kaufhaus des Westens), построенного в начале века на Таунцинштрассе,
сохранилось до наших дней.
[80]
А. Эфрон.
Страницы воспоминаний. // Воспоминания о Марине Цветаевой / Сост. Л. Мнухин,
Л. Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. 143.
[81]
М.
Цветаева. Поступь лёгкая моя. // Цветаева М. Осыпались листья над вашей
могилой… Казань: Казанское книжное издательство, 1990, С. 203..
[82]
М. Слоним.
О Марине Цветаевой.// // Воспоминания о Марине Цветаевой / Сост. Л. Мнухин,
Л. Турчинский. М.: Советский писатель, 1992. С. 306.
[83] Гейне Генрих. Оставь Берлин, где воздух густ и
пылен…/Пер. с нем. О. Чюминой // Гейне Генрих. Избр. соч. М.: Худ. лит. 1989.
С. 148. |
|
|||
|