"...А с благодарностию - были..."
Я прекрасно помню, как я познакомился с Вовой.
Было это в сентябре 1957 года в доме у Гали Наринской (которая потом
стала моей первой женой) на Мясницкой улице. Они учились тогда в
нефтяном институте им. Губкина на третьем или четвертом курсе. Среди
студентов и студенток в свитерах и лыжных костюмах Вова заметно
выделялся, в сером двубортном костюме элегантного кроя, в глаженой
рубашке с заграничным галстуком, он и манерами и чуть замедленной
интеллигентной речью, очевидно, представлял какой-то иной круг людей.
Когда я узнал, что он сын известного поэта —
всё стало ясно, он был отголоском другой Москвы, о которой я
тогда только слышал, Москвы, восходящей к Маяковскому, Пастернаку, семье
Бриков, к ЛЕФу. Я прожил тогда в Москве месяца два, мы встречались
несколько раз, помню, что гуляли на бульваре, по Замоскворечью. Говорили
обо всем на свете, но, конечно, больше всего о стихах, о поэтах, о
поэзии и искусстве вообще. Я считал себя человеком сколько-то
осведомлённом в русской поэзии
вообще, особенно в современной, но лично из старшего поколения я знал
только Анну Ахматову.
Оказалось, что
Вова знает всё это не хуже меня, а что-то и лучше. Ведь он сам
видел и слышал и Асеева, и Пастернака, и Мартынова, и Сельвинского, и
Слуцкого и многих других. И сами стихи он знал замечательно, у него была
превосходная память, часто он читал наизусть стихи целиком, от первой до
последней строчки, а уж о цитатах говорить не приходится. Но рассказывал
он и многое иное — науку, историю, политику, вообще беседы с ним были и
заманчивы и интересны. К тому же он легко вовлекался в спор и спорил очень
упорно, изобретательно и темпераментно.
Переубедить его было совершенно невозможно.
Кстати, тут мы выяснили и одну забавную историю.
Оказалось, что где-то за год до нашего знакомства я побывал в его комнате
в писательском доме на Лаврушинском. Дело было так.
Я с моим другом той поры, тоже пишущим стихи —
Дмитрием Бобышевым — возвращался из путешествия по Карпатам в Ленинград.
Ехали мы через Москву и задержались в ней, решили навестить нескольких
известных нам поэтов. Так повидали мы Пастернака, Луговского,
Сельвинского. Пришли мы и к Кирсанову на Лаврушинский. Консьержка сказала,
что его дома нет, но обычно он к полудню приезжает с дачи. Мы поднялись на
второй этаж, уселись на подоконник и стали ждать. Через полчаса Кирсанов
вошел в подъезд. Когда он поднялся до той площадки, где сидели мы, то,
вместо того, чтобы просто представиться, мы в полном молчании взяли его
под руки, что вышло совершенно нечаянно, без всякого умысла. Не знаю, что
подумал Семен Исаакович, но он как-то
бессильно повис на наших руках и даже, по-моему, на секунду потерял
сознание.
Ну, тут мы, конечно, всё ему объяснили. Он
облегчённо вздохнул и пригласил нас к себе почитать стихи. А в квартире
провел нас в маленькую комнату, где над узкой постелью (чуть ли не
раскладушкой) висела теннисная ракетка. Здесь мы и беседовали, и Кирсанов
даже что-то похвалил и угостил вином. Так что в визите этом в Вовину
комнату было нечто провиденциальное, предсказывающее нам дальнейшую дружбу
с ним.
До 1968 года я жил в Ленинграде, но часто, иногда
подолгу бывал в Москве и, конечно, во всякий свой визит видался с Вовой.
Бывал и он в Питере. Вспоминаются больше какие-то мелочи, вроде того, что
мы чуть ли не ежедневно ходили с ним в ресторан «Крыша»,
где подавали миноги в горчичном соусе, и стоило это совсем дешево.
Сейчас, когда жизнь уже почти прожита и остались
только детали (по слову Михаила Кузьмина), мне ясно, что Вова, наверное,
был самым замечательным человеком моего поколения из всех, с кем свела
меня долгая жизненная дорога. Вот это надо обсудить подробнее.
Во-первых, он был чрезвычайно разносторонне одарен.
Он был хорошим ученым и, прежде всего, в области истории науки. Он занял в
ней заметное место не только в отечественном, но и всемирном масштабе. Его
работы о Ньютоне, Лейбнице переиздавались, переводились на европейские
языки, он участвовал почти во всех событиях этой замечательной области
знаний. Вообще Вова знал много
разного и мог просветить любопытствующего по многим предметам. Вова был
замечательно одарен лингвистически, в совершенстве знал немецкий,
английский (который выучил уже взрослым человеком), читал по-латыни, а
понять мог тексты ещё на полудюжине языков.
У Вовы были поистине «золотые» руки. Я просто не
могу вспомнить, чего он не мог бы сделать этими самыми руками. Он
реставрировал старинную мебель, чинил часы и приборы старых и новых марок.
Однажды при мне он исправил американский дверной замок моего приятеля,
который, по словам хозяина, испортился в 1945 году (а было это в 80-х). Он
делал удивительные вещи — мог перелицевать воротник мужской сорочки,
перешить пальто, знал автомобиль до последнего винтика.
Вова очень хорошо рисовал, очень толково разбирался
в живописи и вообще во всякой пластике.
Он писал и переводил стихи. И делал это (тут уж я ручаюсь головой)
талантливо и совершенно профессионально. Тут я мог бы очень много
вспомнить конкретных эпизодов, но не хочется как-то мельчить тему. Дело не
только в этих умениях. Дело в том, что он охотно без всякого надрыва делал
это для других. И не только для друзей. Иногда я замечал, что ему просто
интересно — сможет ли он сделать что-то сложное, новое для него. А чаще
всего он делал всё это потому, что был просто добрым человеком. Он был
добрым, отзывчивым на всякую беду большую и малую. Он помогал друзьям и
едва знакомым людям, старикам и больным и просто попавшим в «переплет».
Меня он выручал десятки раз. Когда произошел
известный литературный скандал с альманахом «Метрополь», и я попал во все
советские «черные» списки, жить стало не на что, ни в издательстве, ни в
журналах мне не давали работы. И выход нашелся благодаря Вове. В ту пору в
еженедельнике «Неделя» зам. главного редактора был наш общий приятель Саша
Авдеенко. Он мог давать мне для рецензий и письменных ответов какую-то
часть литературного «самотека», приходившего в «Неделю». Но оформить это
на моё имя было невозможно. И Вова взял всё это на себя, включая поездки в
«Неделю», оформление счетов, получение денег. И это было не один раз, а
длилось два года. Но не менее важно и другое — постоянное и, как потом
оказалось, вполне обоснованное позитивное настроение Володи. Увы, я часто
был склонен к депрессии, жизнь представлялась мне в очень мрачных красках,
руки опускались, положение казалось безвыходным.
Я всегда шел со своими проблемами к Вове, и он
объяснял, что нет ничего страшного, всё это минует, всё это преодолимо. И
объяснял почему. Я продолжал гнуть своё, но переспорить Вову было
невозможно, и я как-то иначе начинал смотреть на вещи. Такие свиданья
просто лечили меня. И, наверное, не одного меня. Вот эта нравственная
опора, каковой и становился Вова, была ничем не заменима, была
спасительна. Но ведь и у самого Вовы бывали и беды и неприятности,
зачастую он нехорошо себя чувствовал, я видел его, бывало, очень усталым,
бледным, цвета полотна, чем-то угнетенным.
Обсуждать он это не любил. О его болезни я узнал уже после
случившейся катастрофы. Правда, это случилось тоже во время очередной моей
депрессии, когда я несколько месяцев не выходил из дома.
Мне не хотелось бы сейчас сочинить этакий
похвальный некролог, где всё окрашено одним восторженным цветом. И
все-таки, заглядывая в прошлое, в реальность этого прошлого я вижу во
Владимире Кирсанове как бы идеальную человеческую натуру. Он знал себе
цену, иногда шутливо любил прихвастнуть.
Но и с юмором у него всё было в порядке. Куда бы я ни кинул взгляд
— Вова везде был на высоте. От малых вещей до больших, самых важных. Он
был отличным кулинаром, мог приготовить обед не хуже самой лучшей хозяйки.
Он был хорошим мужем и отцом. Сколько сил потратил он на помощь Кате, а
ведь с младенчества она серьезно болела, и в том, что она нашла свое место
в жизни, есть
и его большая заслуга.
Вова был человеком замечательного, я бы сказал
безошибочного, даже изысканного
вкуса. Он понимал толк в вещах, в мужской
и женской одежде, в посуде, во всяких домашних мелочах и технике.
Вот сейчас я пытаюсь вспомнить, чем бы разбавить этот список его
достоинств. И не вижу. Кляну себя за то, что так точно понял это только
сейчас. Иногда он слишком
темпераментно спорил. Ну и что?
Это было интересно. Иногда (всякий раз, как я уже написал, шутливо)
прибавлял себе «очков» во всяких историях, но имел на это право.
Во-первых, шутил, а во-вторых, никогда не шел по стопам Мюнхаузена –
мистификации его не привлекали.
Близкий круг Вовы был не очень широк, кроме семьи –
это Павел Катаев, Гарик и Тоня Герасимовы и, я надеюсь, что и я тоже. Но
вот на похоронах и на поминках я увидел, чуть ли ни сотню людей – коллег
Володи по институту, друзей его школьной и студенческой поры, историков,
литераторов, дипломатов. И каждому было что сказать, что вспомнить, и
никого не надо было вытаскивать на трибуну. Говорили много и охотно, и у
каждого было какое-то своё воспоминание, свой случай, которым он хотел
поделиться. И тут я понял, что
именно конкретность каждого случая и свидетельствует о том, что Володя был
скорой и верной помощью для очень многих людей. И такая внезапная его
смерть застала всех врасплох, объединила всех одновременно и траурным и
духоподъемным (может быть это не совсем точное слово) образом. Ведь,
припоминая, они вспоминали искренне и без малейшей натяжки то, что
связывало их с ушедшим. А это была его помощь, его бодрость, его
приходящий на выручку оптимизм, его дарования, его эрудиция. А это значит,
что говорилось о том лучшем, что было в жизни и самих воспоминателей.
Для меня смерть Вовы катастрофическая, ничем не
восполнимая утрата. Без него столь многое потеряло и цвет, и вкус, и
значение. Кому рассказать? Кому пожаловаться? Кто поймёт? Но, вспоминая
стихи В. А. Жуковского, надо говорить не «их нет», а с благодарностью -
«были»!..
|