Номер 2(71) февраль 2016 года | |
Лев Симкин |
Социализм с юридическим лицом
Копии
Нарсуд, где я трудился в шестьдесят девятом, располагался в
бывшем горкоме партии. Подмосковный городок влился в столицу, и местному
правосудию оказали нежданную честь, поселив в партийном доме, по тем
временам — дворце. Судьи из старых московских районов, ютившиеся в
хибарах, завидовали такому везению.
Слева от ампирного входа с обшарпанными колоннами стоял в
полный рост Ленин с протянутой рукой, аккурат против постамента с
цветочной вазой. Асимметрия объяснялась тем, что когда-то на месте цветов
был Сталин, снесенный в хрущевскую оттепель, как рассказывали, ночью. В
разгар застоя средь бела дня при мне крушили изрядно обветшавшего Ильича и
на его место устанавливали новую вазу. Рабочие били ломами по израненным
бетонным ногам вождя, и судья Василь Михалыч из окна кричал, что ему
мешают вести процесс.
Михалыч сам был из рабочих, с гордостью носил на лацкане
двубортного пиджака университетский ромб, считал себя строгим и
справедливым и сникал лишь в дни получки, за которой прямо в суд являлась
супруга Клава. Она не вполне доверяла попивавшему мужу.
Судейская зарплата невелика, поэтому остальные судьи были
женщины, немолодые и, разумеется, непьющие. Чего никак нельзя сказать о
секретарях судебных заседаний. Нас было мало, может быть, шестеро.
Перовских, горючих и адских. Четыре девушки и два пацана,
студенты-заочники с московской окраины. По средам судьи уезжали в город на
повышение квалификации, мы же запирались в одном из судейских кабинетов и
пили портвейн “Кавказ” под микс битлов с Аллой Пугачевой, время от времени
отправляя кого-то одного в дозор.
В тот день Генка вернулся с дозора с безумной идеей. В
коридоре его замучила супружеская пара, ожидавшая бракоразводного
процесса.
“Пристали, понимаешь, разведи да разведи, объясняю, нельзя
сейчас, а они все равно просят. — И после паузы: — Может, и вправду
разведем, а?”
Кощунственность этой мысли не надо никому объяснять, для
нас же, стоявших у подножия судебной пирамиды и мечтавших когда-нибудь
взойти на ее вершину, она граничила с богохульством. Но велик был соблазн,
тем более все назубок знали судебную процедуру и полагали, что, дай нам
волю, судить получится куда лучше, чем у тех, кто делал это по должности.
Главная роль по справедливости досталась Геннадию, меня и
одну из девчонок выбрали в народные заседатели, еще одной поручили вести
протокол. Остальные изображали публику.
После слов “Встать, суд идет” мы торжественно вошли в зал и
расселись на неудобных судейских креслах с высокими деревянными спинками,
украшенными советским гербом. “Слушается дело о расторжении брака”, —
объявил председательствующий. Тут к нему подошла девушка-секретарь и,
презрев субординацию, шепотом посоветовала не болтать под столом своими
короткими ножками. Передней панели в ветхом судейском столе и вправду
недоставало, и это, по ее мнению, заметно снижало воспитательный эффект
процесса.
Истец, сутулый юноша в очках, меня не заинтересовал, а вот
“конский хвост” ответчицы показался знакомым. Предпоследней школьной
весной мы познакомились на танцах в ДК химзавода, после я встречал ее с
вечерней смены и, подражая киногероям той поры, провожал до общежития. Еще
и кичился перед друзьями-одноклассниками своей победой, имея в виду робкие
поцелуи в сквере, покуда не поостыл, затрудняясь продвинуться дальше.
В тот раз, снедаемый нетерпением, я имитировал одно, в этот
— другое, и вновь безо всякой нужды. Все, что должно было случиться, позже
случилось. Во всяком случае трое из нас в последующем заняли судейские
кресла, и, думаю, давно вырвали постыдную страницу из памяти.
Тогда же я больше всего боялся быть узнанным и все
заседание просидел опустив голову, лишь изредка кивая в ответ на вопросы
судьи. Похожим образом проявляли себя настоящие заседатели, прозванные
народом кивалами.
Дело оказалось рутинным, стороны уверяли в несходстве
характеров и раздельном ведении хозяйства. Мне, конечно, было бы любопытно
узнать правду, но, опасаясь разоблачения, от вопросов я воздержался. Детей
у супругов не было, не исключено, что брак, просуществовавший без году
неделя, заключался ради московской прописки, девушка работала по лимиту.
Суд удалился в совещательную комнату и минут пять спустя
вышел для оглашения решения. Генка отбарабанил его без бумажки, как по
писаному. Разведенные бросились к нему со словами благодарности. На другой
день он подсунул вердикт Михалычу, тот подписал не глядя. Бракоразводные
иски он и за дела-то не считал, разбирал прямо в кабинете, заседатели же
тем временем пили чай или “отписывали” по шаблону судебные решения.
...В семидесятом судейским повысили зарплату, в суды
потянулась публика почище и помоложе, да и порядку поприбавилось. Михалыч
же и другие остались там, в вольных шестидесятых.
В те годы доживал поэт-острослов, тоже не дурак выпить.
Когда в его кармане остался последний червонец, объявил, что отправляется
в нотариальную контору снимать с него копию. Это я к тому, что в молодости
подражаешь другим и не ведаешь — с чего-то по-настоящему подлинного снять
копию невозможно. Разумеется, если оригинал не вызывает сомнений.
Судья-невидимка
Нынче судебные секретари пользуются всеобщим уважением. С
неприступным видом модные девушки расхаживают по коридорам третьей власти,
свысока посматривая не только на адвокатов, но и на прокуроров. Да что
прокуроры, сам не раз наблюдал, как за право доступа к судье менты несли
им духи и конфеты.
Недавно мне пришлось трижды мотаться в подмосковный район
по пустяковому делу. Каждый раз в судебный коридор выходил юноша-секретарь
и объявлял об отложении процесса. Вообще-то это делается в зале судебного
заседания, да с объяснением причин и оформлением протокола. Протокол позже
откуда-то появлялся, но самого судью мы, участники процесса, покамест не
видели. Проникнуть к нему в кабинет никак не удавалось, юноша уверял:
судья занят. Да был ли судья?
Тем более обидно, что после суда я какое-то время работал в
департаменте, контролировавшем судебную рутину. Нам жаловались на
волокиту, грубость, любой непорядок. Иногда помогало. Тот департамент
давно ликвидирован, и сейчас на такое пожаловаться некому, если не считать
другой суд, повыше рангом. Там обычно разводят руками, дескать, ничем
помочь не могут, не имеют права вмешиваться в правосудие.
Что же касается настоящего вмешательства, то начиная с 1936
года, из одной Конституции в другую переходила чеканная формула: “судьи
независимы и подчиняются только закону”. При коммунистах судьи, как шутили
они сами, были независимы и подчинялись только райкому. При демократах
райкомов не стало, и их на какое-то время оставили в покое. Как только
власть встала с колен, судьи вновь стали с опаской поглядывать в ее
сторону. По счастью, они успели воспользоваться передышкой и сплотились в
довольно-таки замкнутую корпорацию. Замкнутую, по крайней мере, от тех,
кто лишен возможности позвонить им по телефону.
Если бы да кабы
Та область на Памире славилась крутыми вершинами и прежде
всего пиком Сталина, при Хрущеве переименованном в пик Коммунизма. В
восьмидесятые его еще не успели вновь переименовать, уже на национальный
лад, это случилось позже, но само упоминание коммунизма начинало резать
слух.
Во всяком случае, партхозактивы в Хороге проводились без
излишнего фанатизма. Вот какому эпизоду я стал свидетелем, оказавшись в
командировке на крыше мира, в маленьком городке, за неимением другого
поблизости объявленного областным центром.
Секретарь горкома посетовал, что на улице встретил судью в
пьяном виде. Судья в ответ заметил:
— Если бы у нас в городе было две улицы, вы бы никогда меня
пьяным не увидели.
Так всходили ростки судейской независимости.
Слуги партии
Помню, как, попав на прием к Председателю Верховного суда
Семенову, был поражен его образованностью, непривычной для руководящей
публики тех лет. Бегло проглядев принесенные мною бумаги, он вспомнил к
месту литературного персонажа из американского классического романа
(«Убить пересмешника») и даже процитировал что-то по-английски. Судья был
немолод, встреча прерывалась телефонными звонками других, по-видимому,
старых людей, речь в основном шла об их здоровье, но изредка затрагивались
и другие вопросы. “Смертная казнь, — заметил он внушительно очередному
телефонному собеседнику, — это гуманизм по отношению к обществу”. Эта
фраза насторожила меня, я-то полагал, гуманизм означает любовь к человеку,
и только.
Его время на вершине судебной пирамиды пришлось на мирные,
спокойные годы, и к высшей мере прибегали довольно-таки редко, лишь если
требовалось проявить особый гуманизм. В шестьдесят втором по приказу
партии этот интеллигент подписал смертные приговоры семерым «зачинщикам»
мирной демонстрации в Новочеркасске, а точнее, тем из них, кто избежал
пуль паливших по демонстрантам солдат. Местным судьям дело не доверили, на
выездной сессии в местном Доме культуры председательствовал Семенов.
Спустя три года ему поручили судить двух писателей за то,
что те под псевдонимами печатались за границей. Их романы объявили
«антисоветской пропагандой». Процесс Синявского и Даниэля, кто забыл, был
важной вехой в нашей истории. Именно он ознаменовал начало «застоя», того,
брежневского, начавшегося вовсе не с устранения Хрущева, а с суда над
писателями. Тогда воспрянувшие было после «оттепели» советские граждане
поняли, что к чему, что новое недалеко ушло от еще незабытого старого.
Прошло тридцать лет к моменту, когда мне посчастливилось
познакомиться с самим Синявским. Это было в Париже, его, естественно,
интересовало происходящее в России. В числе новостей я упомянул о
прокуроре Терушкине, поддерживавшем обвинение на его процессе. В конце
перестройки тот получил некоторую известность благодаря выступлениям по
телевизору, где, как ни странно, обрушивался на Сталина и сталинистов.
Однако мой рассказ писателя не заинтересовал. Андрей Донатович объяснил,
почему. «Прокурор на том процессе был не нужен вовсе, - заметил он. – За
обвинителя все делал судья».
Со временем Семенов вспомнил о гособвинителе на том
поворотном процессе и предложил ему сменить работу. Тот охотно согласился
и перебрался из прокуратуры в Верховный суд, где мы с ним и познакомились.
Вы, наверное, представляете себе какого-нибудь держиморду. А вот и нет.
Хотя в его облике проскальзывали прокурорские черты (величавые манеры,
командный голос), интонации выдавали интеллигента. К тому же он ненавидел
Сталина и сталинистов и даже позволял себе высказываться по этому поводу в
моем присутствии, предварительно затворив тяжелую дверь огромного
кабинета. Как-то раз, заперев ее, раскрыл том секретного дела 37-го года и
«с выражением» прочитал антисталинское воззвание Рютина, за которое тот
поплатился жизнью. Немного рисковал, конечно, но мы, не приемлющие «культ
личности», каким-то чутьем узнавали друг друга по взгляду и не боялись
доноса.
Естественно, мне не приходило в голову поинтересоваться,
как он мог участвовать в судебном процессе, ознаменовавшем начало
реабилитации сталинских порядков. Терушкин однажды сам затронул эту тему и
стал говорить, что Ленин для него – это святое, а Синявский и Даниэль в
своих «пасквилях» посмели поднять на него руку. Что ж, меня такое
объяснение в чем-то успокоило, сам я исповедовал в то время нехитрую
формулу: «Ленин хороший, Сталин плохой». К тому же его наверняка
заставили, додумывал я, обвинять писателей, а даже если не заставили, что
он мог сделать, когда предложили, от таких предложений не принято было
отказываться. Спустя годы я узнал от его сослуживцев по союзной
прокуратуре, что он сам напросился.
На этом можно было бы закончить рассказ, но я дополню его
следующим рассуждением. Прокурор Терушкин, по-видимому, принадлежал к тому
сорту людей, в ком мирно уживаются взгляды прямо противоположные. Утром
демократ, вечером охранитель, за закрытой дверью критик начальства, при
открытой – горячий сторонник. И, что удивительно, никакого раздвоения
личности, живут в мире с самим с собой. И, что еще более удивительно,
таких людей я вижу вокруг все чаще и чаще.
Редкая икона
Еще до отсидки Синявский собрал коллекцию икон. Одна из
них, самая ценная, попала к нему следующим образом. Где-то на Севере он
обнаружил черную доску, прибитую в бане вместо ставни. Продай, - попросил
хозяина. Не могу, однако дуть будет. А я тебе новую сделаю.
И сделал, человек был с руками. А на очищенной им от
многовековой грязи и копоти иконе проявился Георгий Победоносец, причем не
на белом, как обычно, а на черном коне. Последнее обстоятельство придавало
ей особую ценность.
Прошли годы, и не усмиренного писателя стали выдавливать из
страны. Не видя другого выхода, он согласился уехать, и выездные документы
ему с женой были оформлены в рекордный срок.
В то время багаж уезжавших из страны (это были евреи и
немцы Поволжья) с особой тщательностью проверяли на таможне, отбирая все,
что отдаленно напоминало культурные ценности. Однако умная и энергичная
жена писателя вовсе не собиралась расставаться с иконой. Прекрасно
понимая, что все ее телефонные разговоры прослушиваются, она каждому
своему собеседнику говорила буквально следующее – мы уезжать не хотим, и
если они попробуют отобрать на таможне хоть одну из моих тряпок,
немедленно разворачиваемся и возвращаемся восвояси. Их не трясли вовсе.
Приехав за границу, икону отнесли оценить. Та стоила
больших денег. Им посоветовали ее застраховать, но в страховой компании
соглашались лишь при условии, если она будет храниться в банковском сейфе.
Пришлось продать икону музею. Вырученных денег хватило на покупку дома в
парижском пригороде.
Довольно-таки гладко выглядит в пересказе эта история,
услышанная мною от жены писателя. Синявский при разговоре присутствовал,
но помалкивал. Может, и ему была не конца понятна внезапная доброта
Советской власти. Давили многих, немногих выпускали, да еще поездом, с
немалым багажом. А что если легче отпускали тех, кто, как он, имел с той
властью лишь стилистические противоречия? Или же тех, у кого с ней проблем
вовсе не было, а самые большие проблемы были с самим собой, как говорил
другой эмигрант – поэт?
Точно знаю лишь то, что Святой Георгий на своем черном коне
ускакал в Британский музей, где я как-то наткнулся на него, сбившись с
пути к египетским древностям.
Чернила бочками
Вера в перемены (шла перестройка) заставила нас постигать
своим умом основу грядущей демократии — идею разделения властей на три
составляющие. С появления самой идеи не прошло и двухсот лет, но в
университетские годы мы учили лишь критику буржуазных теорий, не вдаваясь
в их суть.
Суть этой сводилась к тому, что две первые ветви
государственного древа — законодательная и исполнительная — соперничают
друг с другом, а сдержать их, уравновесить способна лишь третья, судебная
власть. Но эта свежая мысль с трудом проникала в сознание судей. Почему-то
им больше хотелось сдерживать власть четвертую, каковой сама себя объявила
пресса. А то спущенные с цепи журналисты облаивали все и вся, газетные
страницы заполнились примерами неправедных приговоров.
Как раз вошли в моду иски о защите чести и достоинства, в
суды гурьбой бросились политики и литераторы. Тогда уральский судья,
ничтоже сумняшеся, принялся сам судиться с молодежной газетой, посмевшей
не согласиться с одним из его решений. Коллеги с нескрываемым
удовольствием пошли ему навстречу, взыскали в его пользу немалые по тем
временам суммы, и “молодежка” разорилась.
Тогда же к нам заявились американские судьи, и на встрече с
ними наши — поделились заботами. Гости тоже не жаловали свою не менее
наглую прессу, но в споры с нею не ввязывались. Отчего? Вместо ответа
припомнили старую английскую пословицу — “не судись с теми, кто покупает
чернила бочками”.
У нас на этот счет свои пословицы. “С сильным не дерись, с
богатым не судись”. И другие в том же роде.
Судьи произошли от...
Только в середине девяностых идея судебной власти прочно и
навсегда проникла в судейское сознание. И все благодаря адвокату Пробойму.
Ссылаясь на Ветхий Завет, он выдвинул теорию ее божественного
происхождения. Поскольку Библия включает Книгу Судей, этот образованный
человек пришел к умозаключению, будто судебная власть возникла три тысячи
лет назад и была получена тогдашними судьями непосредственно от
Всевышнего.
Брошюра с изложением новой доктрины завоевала судейские
сердца. Ее автора обласкали на верхних этажах судебной системы, обитатели
которых безоговорочно поверили в свое божественное происхождение, чем
особенно возгордились перед прокурорами. Весьма кстати они одновременно
прозрели, став верующими. Правда, в Библию мало кто заглядывал и знал, что
там к чему. Некоторые, скажем, были неприятно удивлены упомянутой в
брошюре национальной принадлежностью служителей ветхозаветного правосудия.
Книга Судей, конечно же, написана вовсе не о судебной
власти, пусть ее герои и “судили” Израиль. Глагол “шафат” в семитских
языках значил не только “судить”, но и “управлять”. Один из тех судей, по
имени Самсон, вообще известен лишь благодаря тому, что “свежей ослиной
челюстью” (так в первоисточнике) убил тысячу филистимлян.
…С тех недавних пор в российских судах стали строить
часовни.
Возврата нет
Один мой коллега двадцать лет прослужил следователем на
Украине, перебрался в Москву и устроился в наше скромное ведомство. Однако
не прижился и возмечтал вернуться к прежнему поприщу. В кадрах прокуратуры
ему отказали, пришлось пойти обходным путем, через родную тетю. В конце
семидесятых многие вопросы принято было решать “по блату”.
Коллеге посчастливилось родиться и вырасти в том же городе
и даже в том же дворе, где жила когда-то семья генерального прокурора
Куценко. Его восьмидесятилетняя тетка позвонила бывшей соседке, жене
великого человека, и попросила содействия.
Вот ее разговор с мужем, известный мне в двойном пересказе,
но похожий на правду.
— Ты ведь помнишь Шуру со второго этажа?
— Как же, помню.
— У нее еще был племянник Димка, кудрявый такой, помнишь?
— Помню.
— Он двадцать лет прослужил следователем.
— Хорошо.
— А теперь служит в Минюсте.
— Нехорошо.
— Но он хочет опять в прокуратуру.
— Нельзя.
— Почему же, ведь это Димка, ты его помнишь?
— Помню. Не проси, нельзя.
— Но почему?
— Тех, кто от нас ушел, мы обратно не берем.
Когда меня заносило по делам в союзную прокуратуру, сразу
ощущалось то, что нынче зовется корпоративным духом. Тамошние сотрудники
были куда уверенней в себе, чем наши, не суетились, по утрам спокойно пили
чай из разносимых буфетчицей стаканов с подстаканниками и с достоинством
перелистывали свежую “Правду”.
Как увольняли прокурора
Куценко вот-вот собирались отправить на пенсию. Он имел
неисчислимые заслуги перед государством, но ввиду наступившей старости
несколько подустал. Правда, в те годы это обстоятельство не считалось
большим недостатком. И тем не менее всему был предел. Автор этих строк
целых два раза мог лично убедиться в некоторой, как бы сказать помягче,
неадекватности великого человека.
...На дрожащих ногах я вошел следом за его помощником в
довольно-таки небольшой кабинет, который когда-то занимал недолго Сталин,
и потому генеральный прокурор не хотел никуда переезжать. Меня прислали за
его визой на проекте указа, суть которого я попытался коротко изложить.
Куценко молчал. Я стал рассказывать подробнее, но реакции
вновь не дождался. Стало ясно: он плохо слышит. И только когда я обошел
огромный занимавший полкабинета стол и стал докладывать прямо в ухо, он
тихо спросил: “Почему вы на меня кричите?” Испуганный, я ретировался, а
государственный деятель поставил подпись и знаком отпустил невежливого
посетителя.
В другой раз я увидел его на пленуме Верховного суда.
Пленум собирался каждые три месяца, и первое заседание, продолжавшееся
часа два, всегда посещал генеральный прокурор, монументально восседавший
по правую руку от судей. До перерыва оставалось уже недолго, как он…
запел. Тихо, глухо, как бы про себя, но все равно было слышно. Кто-то из
сидящих рядом замов толкнул его, и он замолчал. А спустя пару минут запел
опять. В перерыв его увели.
Рассказывали, завотделом ЦК пришел к Брежневу с докладной
запиской, обосновывавшей необходимость отставки генерального прокурора.
Тот его выслушал, но, видно, думал при этом о чем-то своем. “А бумага
есть?” “Есть”. Брежнев хотел было не читая написать на ней положительную
резолюцию, но повременил.
“А чем мы его награждали в последний раз?” — спросил он.
“Орденом Ленина”. “Надо и сейчас Ленина”, — назидательно прошамкал глава
государства.
Оба оставались на своем посту до самой смерти как символ
стабильности, впоследствии переименованной в застой.
Пожизненная должность
Куценко исправлял свою должность в либеральные времена и
потому оставил по себе добрую память, несравнимую с его кровавыми
предшественниками. Но стоило партии приказать, он являл непримиримость к
тем, кто мешал идти к светлому будущему. В 1961 году как раз объявили, что
ждать этого будущего осталось совсем недолго, каких-нибудь двадцать лет.
При коммунизме, напомню, не должно было быть ни бедных, ни
богатых. Но если с существованием первых еще как-то можно было смириться,
то вторые — самим своим присутствием — нарушали разумный порядок вещей. За
исключением разве что тех, кто гнул спину на северах и экономил на всем в
загранкомандировках, да еще, разумеется, членов правительства и секретных
физиков.
Но в большинстве своем богатые были вовсе не из этих, а из
фарцы да торговли с общепитом. Спекулировали и воровали они по-тихому, а
тратили деньги довольно-таки открыто. Конечно, не так, как нынче, но все
равно заметно для честных и завистливых глаз окружающих.
Власть, однако, смотрела на это сквозь пальцы, изредка для
порядка отправляя одного-двух за решетку. Снисходительность не касалась
лишь валютных спекулянтов. Почему-то государству было особенно обидно,
если кому-то удавалось купить у иностранцев доллары и продать их по
реальному курсу, в разы превышавшему так называемый официальный.
В том памятном году органы поймали с поличным двух
фарцовщиков с московской плешки. Оба были молоды, одному чуть за тридцать,
другому едва за двадцать, жили по тем временам широко, одевались во все
привозное, водили девушек в дорогие рестораны.
Их арест вызвал ужасный шум. По просьбам возмущенных
трудящихся Верховный Совет немедленно “усовершенствовал” Уголовный кодекс,
ужесточив наказание за “валютные операции” с восьми аж до пятнадцати лет,
максимальный срок заключения по тогдашним законам.
Но вот закавыка: арестовали валютчиков до изменения кодекса
и потому не могли осудить больше чем к восьми годам. Издавна, с
древнеримских времен, считалось абсолютно немыслимым применить закон,
усиливающий ответственность, к тому, кто совершил преступление до его
принятия. “Закон обратной силы не имеет” — по недосмотру партии этот
древний принцип оказался и в советском Уголовном кодексе.
Мосгорсуд, сделав вид, что с ним не знаком, вкатал
обвиняемым пятнадцать лет, по новому максимуму. Что такое восемь лет, в
самом деле? Впрочем, и пятнадцать, если вдуматься, не так уж много.
Преступники молоды, отсидят и выйдут на волю, а таких нельзя брать в
коммунизм.
На пленуме ЦК Хрущев зачитал письмо рабочих ленинградского
завода, возмутившихся судейским либерализмом. “Вот что думает рабочий
класс об этих выродках!” — воскликнул вождь, обратив гневный взгляд на
присутствовавшего на пленуме генерального прокурора. Тот в ответ попытался
что-то вякнуть, возможно, даже о римском праве, но был оборван словами:
“Не думайте, что ваша должность пожизненна”.
Прокурор намек понял и сразу после пленума принес протест
на необоснованную мягкость приговора.
Тем временем председатель Президиума Верховного Совета, а
был им не кто иной как Брежнев, подписал указ об очередном (в течение двух
лишь месяцев) “усилении ответственности за нарушение правил о валютных
операциях” — на этот раз вплоть до так называемой высшей меры наказания,
то есть смертной казни.
Теперь валютчиков можно было без зазрения совести судить по
второму заходу и смело приговаривать к расстрелу, что Верховный суд и
сделал безо всякой волокиты. Ну и что если закон, по которому их судили,
вновь принят постфактум — на такую мелочь никто не обратил внимания.
Только за границей пошумели немного да успокоились.
Куценко же с тех пор никто не обижал, и хотя его должность
не была пожизненной, он просидел на ней до самой кончины, наступившей в
глубокой старости, и в некрологе о нем, кажется, было сказано:
“безвременно скончался”.
Коммунистическое будущее, которому служил Куценко, давно
забыто, но памятник над его могилой на Новодевичьем всегда в цветах. Над
прахом казненных памятников нет, а дело их, напротив, живет и побеждает.
Продолжателям этого дела не следует, однако, забывать о
судьбе предшественников. Пусть новый закон обратной силы не имеет, зато
старый — всегда можно истолковать по-новому. Кажется, вчера еще к тебе не
было претензий, а сегодня оказывается, что недоплатил налоги или еще
что-нибудь не так.
Как назначали прокурора
Назначил Куценко на должность Хрущев, и случилось это в тот
самый день холодного лета пятьдесят третьего, когда партия пришла к
выводу, что маршал Берия — агент английской разведки. Того как раз
арестовали накануне, без санкции прокурора, видно, не сомневались в ее
получении постфактум.
Его вызвали в ЦК, объявили о высоком назначении и поручили
провести расследование по делу бывшего маршала. Прокурор, разумеется,
оправдал доверие партии и спустя недолгое время подписал обвинительное
заключение. Оттуда стало известно, что Берия “сожительствовал с
многочисленными женщинами, в том числе связанными с иностранными
разведками” и совершил другие преступные акты.
Почему-то в годы моей юности от разных людей мне
приходилось слышать рассказ об их личном участии в расстреле Берии. Обычно
сокровенным делились попутчики в поездах дальнего следования да соседи по
тесному пространству пивных. Подробности сильно различались, за
исключением одной — все в один голос уверяли, что арестовали злодея на
оперной премьере. На самом деле, как впоследствии выяснилось, случилось
это не в Большом театре, а в Кремле. Правда, сразу после ареста злодея
Хрущев с соратниками действительно отправились отдохнуть в Большой, там
давали шапоринских “Декабристов”.
Имена участников расстрела тоже обнародовали, там и вправду
присутствовал один из известных мне людей, это был ни кто иной, как
Куценко. Перед исполнением приговора прокурор, по воспоминаниям
соучастников, предложил завязать Берии глаза, но к нему не прислушались,
застрелили так. Впрочем, эта подробность не вошла в подписанный им акт.
Ознакомившись с актом, Хрущев понял, что взошел на вершину
власти, где, впрочем, пробыл не так уж долго, разумеется, по российским
меркам — каких-то десять лет. Генеральный прокурор распахивал свою
скромную делянку почти втрое дольше.
Ключ от города
Еще одна история вспомнилась благодаря газетным сообщениям
о чехарде мэров в одном южном городе. Не успевает избраться один, ему на
пятки наступает другой, и вновь выборы, и нового поливают не меньше
старого. Город готовится к проведению крупного спортивного состязания,
туда текут большие деньги, и многим хочется прильнуть к источнику.
К счастью, есть пророки в своем отечестве. Горожане еще
помнят градоначальника, под чьим руководством процветали когда-то, в
советское время. Бодрый отставник жив-здоров и по-прежнему живет в родном
краю. Корреспонденты то и дело берут у него интервью — поучиться
уму-разуму. Дай ему нынешние возможности, уж он бы поднял городское
хозяйство до недосягаемых высот.
Все позабыли, как тридцать лет назад в газетах и по
телевизору приводили цифры полученных им взяток, впрочем, по сегодняшним
меркам смешные. Простые советские люди требовали посадить мэра в тюрьму, и
суд пошел навстречу их пожеланиям.
...С кем только мне не приходилось делить застолье в те
годы! В числе случайных собутыльников раз оказался начальник зоны, где
сидели бывшие чины, которым не повезло. Он, посмеиваясь, рассказывал, как
в колонию прикатила жена того мэра и ну приглашать в его бывшую вотчину.
Сулила номер-люкс в лучшей приморской гостинице и так далее. А чтобы он не
забывал о приглашении, протянула сувенир — массивный ключ от города,
сделанный из серебра высшей пробы. Начальник колонии отказался от дорогого
подарка, о чем вспоминал за столом с величайшей гордостью. Что и говорить,
высокоморальные были времена.
“Немного подарок”
При Андропове посадили зятя Брежнева, за взятки. Против
него свидетельствовала едва ли не вся верхушка Советского Узбекистана.
Свидетели сами пребывали под арестом как фигуранты так называемого
узбекского дела. Оба этих дела вел один следователь, наш первый
профессиональный борец с коррупцией.
В моем присутствии давал показания бывший премьер Узбекской
Советской Социалистической республики. По его словам, он лично передал
подсудимому десять тысяч тогдашних рублей. С учетом особенностей
расследования нельзя было быть уверенным в том, давалась ли эта взятка в
действительности. Но даже если давалась, была ли она именно взяткой, а
если не взяткой, то чем?
В процессе скрупулезно выяснялись обстоятельства передачи
денег. Как и где отдавал да что при том сказал.
Отдавал на местной госдаче, разумеется, без свидетелей. Что
сказал, забыл за давностью лет.
— Нет, вы все-таки припомните, — настаивал прокурор или,
кажется, судья.
Глава правительства союзной республики по-русски изъяснялся
еле-еле, его словарный запас был примерно таким, как у нынешних
гастарбайтеров. К тому же он никак не мог взять в толк, какое значение
имеют сказанные слова, если сам факт дачи взятки им признан.
Наконец свидетель вымучил фразу, которую вроде бы произнес
в момент передачи денег. Вот она, эта фраза:
— От нас к вам.
В зале заулыбались. И зря. Эти неуклюжие слова точнее
передавали суть события, нежели юридические формулировки.
Да, судьи в конце концов признали обвиняемого виновным в
получении взятки. Но взятка дается за что-то — за действие или
бездействие, причем обязательно в пользу дающего. А тут за что?
Зять генсека был, конечно, большой человек, генерал, но по
службе взяткодатель от него никак не зависел. Конечно, тот мог
посодействовать его продвижению, только продвигаться-то уже было вроде
некуда.
Тогда за что же? За благорасположение высокого лица? За то,
что оно передаст Леониду Ильичу, что вот, мол, ваше императорское
величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский или как его
там?
А ведь все просто, ему платили лишь за то, что занимал
столь высокое положение при дворе. Несли дань от младших — старшему, от
вассалов — господину. Это вовсе не оплата услуг, скорее, просто признание
высокого статуса.
Везде так было устроено. Деревенская бабушка шла в
райисполком с кульком конфет. Просто так. Нам, рядовым министерским
служащим, могла перепасть бутылка коньяку. Тоже просто так, за то, что мы
работаем в центральном аппарате, живем в Москве, наконец.
Помню, южный человек от широты души принес фанерный чемодан
с дырочками.
— Что это, — спросил я.
— Немного подарок, — ответил он, смутившись. В чемодане
оказались персики.
Такие вещи ни для кого не были тайной. На них смотрели
сквозь пальцы, лишь бы соблюдалось условие — брать по чину. Так
продолжалось до тех пор, покуда чиновные люди не перестали
довольствоваться необходимым — в наши дни они не могут обойтись без
лишнего.
Не впрок
Был такой «закрытый» Институт общественных наук при ЦК
КПСС, мало кому известный, в отличие от одноименной академии. В том
институте учились иностранцы, прежде всего из стран третьего мира, в
основном арабы и латиноамериканцы. Мой коллега приехал туда читать лекцию
о советской правовой системе, после чего его пригласили остаться на
состоявшийся в тот же день выпускной вечер.
Слушатели выходили на трибуну и горячо благодарили
преподавателей за полученные знания. Один – за овладение навыками
обращения с современными видами стрелкового оружия. Другой – за обучение
искусству изготовления и применения взрывных устройств. И так далее. О
других науках никто не обмолвился, видно, не пошли впрок.
Старый кошелек
Лет тридцать назад со знакомыми мне двумя учеными дамами
случилась неприятная история в одном южном городе. Они ехали на рейсовом
автобусе, мест не было, пришлось стоять, хорошо рядом оказался приятный
молодой человек, всю дорогу развлекавший их историями о местных
достопримечательностях. Правда, в конце поездки он, почему-то не
попрощавшись, стремительно выскочил из автобуса и был таков. Тут-то одна
из дам заметила, что ее клеенчатая сумка аккуратно разрезана и оттуда
исчез кошелек с восьмидесятью рублями. Перед поездкой подруги сложили в
него все непотраченные за отпуск деньги, немалую по тем временам сумму.
Ничего не оставалось делать, как идти в милицию. Никто
поначалу не хотел их слушать, но, когда начальник узнал, что обидели
преподавателей юридического вуза, сменил гнев на милость и вызвал двух
молодых оперов. Те расспросили пострадавших о приметах вора и почему-то
предположили, что он скорее всего сейчас гуляет по набережной. Женщинам
предложили отправиться туда и опознать преступника.
Злые и голодные, они шли в потоке гуляющих вдоль моря и
внимательно вглядывались во встречных. На небольшом расстоянии за ними
следовали опера, то и дело здороваясь с многочисленными знакомыми. Так
продолжалось часа два, пока дамы не взмолились отвести их обратно в
милицию. Оттуда они позвонили в Москву знакомому высокопоставленному
менту, потом трубку взял начальник, после чего отвез женщин в ресторан, а
потом в пансионат. Наутро туда явились опера, радостно отрапортовали, что
задержали преступника, и вручили похищенные восемьдесят рублей.
Радостную встречу чуть не испортила одна из дам, решив
поинтересоваться, где же ее кошелек, в котором лежали украденные деньги.
Вопрос поначалу поставил их в тупик, но потом ребята нашлись, что
ответить.
- Ваш кошелек был старый, - сказали они, - и мы его
выбросили.
Прокуроры – какой захотят
Профессор Везуглый в молодости он трудился в прокуратуре,
недолго, без году неделю, но любил щегольнуть рассказами о том прекрасном
времени, когда прокуроров, как и многих других бюрократов, одели в
нарядную форму с петлицами. В ней-то он прогуливался по Парку Горького.
Под руку с девушкой. Попавшийся навстречу солдатик не распознал чиновника
и отдал честь. Тот же растерялся еще больше и откозырял в ответ, причем
левой рукой, правая, как мы помним, была занята.
- Мне казалось, - удивилась девушка, - честь отдают правой
рукой.
- Так то военные, - ответил не растерявшийся на этот раз
кавалер, - а прокуроры, какой захотят, могут правой, а могут и левой.
…Рожденный при Сталине, в первый класс я пошел одетый в
гимнастерку на ремне и в фуражке на стриженной наголо голове. Школьная
форма младшеклассников напоминала солдатскую, тогда как в старших классах
носили кителя, похожие на офицерские, предмет зависти малолетних. К моему
великому сожалению, мне не довелось поносить китель, Хрущев ввел новую
форму, пиджачки и брюки.
В министерстве, где я трудился долгие годы, никакой формы
не было. Ее ввел министр юстиции середины девяностых, тот самый, кого чуть
позже показали по телевизору без штанов в окружении дам легкого поведения.
Он не побежал стреляться, напротив, после отставки выставил свою
кандидатуру в депутаты. В министерстве оставил по себе неплохую память,
приодев аппарат в красивые мундиры. Возглавившие юстицию демократы, будто
предчувствуя скорый приход им на смену государственников, вернули
сталинскую моду на чиновничью форму.
Прецедент
Нелюбовь к прошлому мирно сочеталась в
министрах-капиталистах с пиететом перед начальниками былых времен.
Хотелось почувствовать преемственность с бывшими. Ведь еще недавно сами
они были аспирантами, в лучшем случае доцентами и снизу вверх глядели на
любого столоначальника.
В середине девяностых на встречу с юридической
общественностью пригласили ветеранов советской юстиции. Бывший генеральный
прокурор и бывший верховный судья в один голос уверяли, как хорошо было
прежде, как беззаветно боролись они за социалистическую законность, как
независимы были суды и прочие благоглупости. В конце встречи предоставили
слово последнему из президиума - адвокату Семену Арии.
Тот скромно сравнил себя с рядовым, оказавшимся за одним
столом с маршалами. Он и вправду был солдатом в Отечественную, а всю
оставшуюся жизнь воевал с такими, как сидевшие рядом в президиуме собрания
субъекты, и мог бы многое поведать об их подвигах. Но вместо этого
рассказал рождественскую историю со счастливым концом.
В канун Нового, 1971-го года в Ленинграде судили
неудачливых угонщиков самолета, намеревавшихся на нем улететь в Израиль,
иного пути выехать из страны у «отказников» не было. Всем дали по
максимуму, вплоть до высшей меры.
Рассказчик, защищавший одного из них, уже засобирался
обратно в Москву, как вдруг звонок в гостиницу из Ленгорсуда - срочно
подавайте кассацию. Такого еще не бывало, чтобы судьи просили поскорее
обжаловать их приговор. Он попробовал возразить, сославшись на
необходимость тщательной подготовки, на что получил совет подать
«летучку», а аргументы проработать позже. Что делать, написал, подал и в
недоумении отбыл на вокзал.
Только в Москве от знакомого судьи узнал, что ветры подули
с самого верха, тогдашний президент Америки Ричард Никсон попросил
Брежнева не омрачать американцам Рождество смертной казнью «отказников».
Кассационное заседание Верховного суда назначили на
четвертый (!) день после приговора. Прокурор сам предложил заменить
организаторам угона смертную казнь на тюрьму, а он, защитник
второстепенного фигуранта, напомнил о принципе соразмерности, и попросил
заодно скостить несколько лет его подзащитному. И суд, представьте, со
всем этим согласился, что без участия Ричарда Никсона вряд ли случилось
бы. И Брежнева давно нет, и Никсона, хотел было добавить в этот список
советский суд, да осекся.
Иной раз социализм являл человеческое лицо.
Братья и сестры
...Пятидесятники молились в подмосковном лесу. Службу
прервал крик одной из сестер: «Брат Василий, умоляю, пожалей мою дочь, не
приноси ее в жертву!» Из кустов немедленно выскочили какие-то с
кинокамерами и принялись снимать происходящее в разных ракурсах.
Брата Василия взяли не сразу, за ним пришли вечером, добрые
люди в штатском разрешили допить чай и помолиться перед арестом. В тюрьму
прислали адвоката. Тот, хоть и был бесплатный, по назначению, принял дело
близко к сердцу. Сам участник недавней войны, знал, что с нее возвращались
фаталистами (каковым себя полагал) или же верующими, и потому увидел в
подзащитном родственную душу. К тому же обвинение сектантов в
жертвоприношении затронуло его, еврея, сходством с известным кровавым
наветом. И те и другие, как выяснилось, потребляли кровь православных
младенцев.
Суд был выездной, в ДК, при стечении публики и под стрекот
кинокамер. После адвокат увидел себя в кинохронике, выступающего следом за
прокурором. Увидел, но, в отличие от прокурора, не услышал – он лишь
раскрывал рот, тогда как тот от имени советских людей обличал изуверов.
Суд и отмерил обвиняемому ровно столько, сколько просил прокурор – десять
лет. Тем не менее осужденный остался свои защитником доволен, если в его
положении вообще можно было быть чем-либо довольным. Адвокат искал и
находил противоречия в показаниях подставных свидетелей – дело, видно,
сляпали наспех. Усердие не осталось незамеченным, ему позвонил Ученик, в
ту пору партработник областного звена, и строго сказал: «Вы нам срываете
мероприятие».
Наш тогдашний вождь Никита Сергеевич как мог искоренял
религиозный дурман, многим запомнилось его обещание показать по телевизору
последнего попа. Предпоследним тоже пришлось несладко, но сектантам
досталось больше.
Суд над братом Василием открылся 12 апреля 1961 года и
сразу же был отложен из-за полета человека в космос. Вернувшись на землю,
человек этот сообщил, что на небе побывал, да Бога не видал, и процесс
возобновился - если Бога нет, многое дозволено.
...В тот день я, десятилетний, был послан за хлебом и по
дороге услышал из открытых окон сообщение ТАСС. В булочной болтали, наши
полетели на Луну. Майора Гагарина, о котором сказали по радио, я
представил себе пожилым дядькой, из-за большого, как мне казалось, чина.
Увидев его по телевизору, молодого и веселого, сразу полюбил всей душой. И
сын подсудимого, пятью годами младше меня, в тот день нашел себе кумира.
Ныне преуспевающий адвокат, он признался мне однажды, что у него тогда
появилась мечта, выучиться на «арию». Мальчик не знал, что Ария - это
фамилия защитника. Он думал, «ария» – это такая профессия, должность –
защищать хороших людей от плохих.
Покупать не покупали, а смотреть - смотрели
В то время творили великие режиссеры – и Феллини, и
Бертолуччи, и Кубрик, и Коппола, но увидеть шедевры было невозможно, их за
малым исключением не покупали и в кинотеатрах не показывали. Кое-какие
старые фильмы шли в «Иллюзионе», но хотелось новенького. Нам повезло, один
из замов министра самозабвенно любил кино. Мы приходили к нему и ныли,
нельзя ли к расширенной коллегии устроить закрытый просмотр, приводя
несколько названий, почерпнутых из польского журнала «Екран». Для виду
поломавшись, тот звонил председателю Госкино, в подчинении которого был
особый отдел, где хранились копии знаменитых фильмов. Просьба
мотивировалась желанием побаловать приехавших в Москву местных министров и
верховных судей. Те это ценили, но по-своему, помню подслушанные слова
одного из них другому – «опять развратное кино покажут».
Председатель Госкино не всегда шел навстречу, иногда
отказывал с удивительной аргументацией – «этот фильм не про вас, его можно
показывать только членам политбюро». Но чаще соглашался. Так еще тогда, в
семидесятые, посчастливилось увидеть «Крестного отца», «Кабаре»,
«Механический апельсин». У читателя может возникнуть вопрос – откуда они
брались, ведь их, как уже говорилось, не покупали. Покупать не покупали, а
фильмы были. Ворованные. Привезенные на Московский кинофестиваль картины
ночью после просмотра увозили на фабрику в Белые столбы и копировали.
Говорили, Коппола про то прознал, и его помощники дождались в кинотеатре
«Россия» окончания сеанса и увезли копию с собой. Была, правда, одна
закавыка - с цветного позитива нельзя было скопировать цветной негатив,
получался только черно-белый. Но ничего, и то хорошо.
Между прочим, наш благодетель был не чужд идеологии,
самолично приложив руку к первым диссидентским процессам. Получилось, что
осужденные не без его участия люди, как и он, стремились к более
свободному обмену информацией.
Слово на букву «б»
В конце шестидесятых годов прошлого века львиную долю
судебных дел составляли дела о хулиганстве. Благодаря указу 1966 года об
«усилении борьбы». В суд тащили семейных дебоширов, бытовых пьяниц, просто
любителей распустить руки. Давали им реальные сроки, в результате чего в
начале семидесятых в стране вдвое вырос уровень рецидива – из лагерей они
возвращались другими людьми.
Ключевыми свидетелями в судебных процессах обычно выступали
бабушки-соседки. Помню, как судьи подробно выясняли у них, какие именно
слова говорил обвиняемый (надо было доказать нецензурную брань). «Я не
могу повторить», - часто отвечали те. «А вы напишите на листочке бумаги».
Иногда писали так - «сволоч». Это судей не устраивало. «Еще вспомните!»
Второе слово обычно начиналось с буквы «б».
К чему это я? А к нынешнему запрету мата в СМИ. Запрещена
«замена некоторых букв нецензурного термина многоточием». Зато разрешили
(нормативно!) такую, к примеру, формулировку: «Слово на букву «б».
|
|
|||
|