Номер 11(24) - ноябрь 2011
Анна Тоом, Андрей Тоом

Павел Антокольский: неизвестные и малоизвестные стихи
Публикация и предисловие Анны Тоом и Андрея Тоома

 

Недавно в московском доме-музее Марины Цветаевой была издана книга «Далеко это было где-то...» – сборник стихов, пьес и автобиографической прозы Павла Григорьевича Антокольского, составленный внуком поэта Андреем Тоомом и его женой Анной Тоом. Мы помещаем здесь предисловие составителей с небольшой подборкой стихов П.Г. Антокольского, большая часть которых прежде не публиковалась.

Редакция

 

 

 

От составителей

Найти то, что считается утерянным, и издать подлинного Антокольского – это могло бы стать сенсацией. Я уверен, что однажды вы натолкнетесь на целый пласт текста, что остался где-то в загашнике, и выйдет этот текст на волю Божью и тогда очень интересная фигура русской поэзии предстанет миру.

Из беседы с А.П. Межировым.

Нью-Йорк, 21 апреля 2002 г.

Павел Григорьевич Антокольский (1896-1978) – поэт, переводчик, литературовед – принадлежит к числу классиков отечественной литературы ХХ века. Существует множество прижизненных изданий его трудов. И сегодня может показаться, что творчество знаменитого мастера слова исчерпано, а потомкам остается лишь перечитывать старые сборники его произведений. Но это не так.

Павел Антокольский

Павел Григорьевич Антокольский

Книга "Далеко это было где-то..." – итог нашей многолетней работы с литературными архивами П.Г. Антокольского. В архивах найдены его неопубликованные труды. Многим рукописям почти сто лет, ведь поэт начал свой творческий путь еще до революции. Здесь множество ранних стихов, две пьесы, автобиографическая повесть, написанная уже в зрелые годы.

Как же могло случиться, что все эти произведения не увидели свет при жизни автора? Почему он мало публиковал свои ранние стихи, а те немногие, что были опубликованы, либо изменены так, что их не сразу узнаешь, либо «спрятаны» в циклах изданных книг так, что не сразу найдешь? Почему он не отдал в печать свою автобиографическую повесть, хотя не раз использовал рукопись как материал для работы над очерками о современниках? Если он не ценил их, то зачем он их сохранил? Известно, что в 1941 году, перед отъездом в эвакуацию, Павел Григорьевич сжёг какую-то часть своего архива, но не ранние стихи – их он надёжно спрятал. Зачем? – Подготавливая книгу, мы нашли ответ на этот вопрос.

Книга состоит из трёх разделов, представляющих поэзию П.Г. Антокольского, его драматургию и прозу. В раздел Стихи наряду с хорошо известными и малоизвестными стихами автора вошло более двухсот неизвестных стихотворений, по большей части принадлежащих к самому раннему периоду его творчества – 1915-1919 годам. В раздел Драматургия включены две ранние пьесы «Кукла Инфанты» и «Кот в сапогах или обручение во сне». Раздел Проза представлен автобиографической повестью «Мои записки», самым большим прозаическим произведением, когда-либо автором созданным. В раздел Иллюстрации наряду с фотографиями, большая часть которых прежде не публиковалась, вошли неизвестные рисунки П.Г. Антокольского и друга его юности Ю.А. Завадского, иллюстрировавшего его стихи.

Все эти произведения не случайно собраны воедино: разные части книги дополняют и поясняют друг друга. Стихи и пьесы Антокольского становятся более понятными, когда мы узнаём подробности их написания из его автобиографической повести. Представленные здесь рисунки иллюстрируют именно ранний, наименее известный период творчества автора.

Книга "Далеко это было где-то..." – единственное на сегодняшний день издание, включающее практически всё неопубликованное наследие П.Г. Антокольского.

Писать Павел Антокольский начал рано. Чудом уцелела тоненькая тетрадочка – гимназический литературный альманах "Призыв", датированный 1913 годом, – и в ней находим самые первые и робкие пробы его пера под псевдонимом Поплавский: переводы стихов Гуго фон Гофмансталя[1] и Райнера Рильке[2]. Он учился в хорошей гимназии, где творчество учеников поощрялось. Гимназия Е.А. Кирпичниковой на ул. Знаменка вблизи Арбатской площади в центре Москвы славилась своим либерализмом и отличным гуманитарным образованием. Особенно хорошо было поставлено обучение родному и иностранным языкам, а организованный в гимназии театр считался едва ли не лучшим ученическим театром Москвы. Именно в гимназические годы берут свое начало оба профессиональных увлечения П.Г. Антокольского – литературой, в том числе литературным переводом, и театром. Многие его однокашники писали. Писал и он от случая к случаю и поначалу, видимо, не придавая этой деятельности большого значения.

Он принадлежал к семье с уже сложившимися художественными традициями. Среди родных были люди искусства – скульпторы, художники. Его тоже прочили в художественную академию. Родители хотели отправить сына учиться живописи в Париж, но эти планы разрушила начавшаяся первая мировая война.

Семья оказалась в нужде, и было решено, что Павлик остаётся в Москве. Окончив гимназию, он недолго посещал народный университет им. Шанявского, а затем поступил в Московский Университет и два года проучился на юридическом факультете без особого интереса. Но творческая энергия - как стремительная река: возведи препятствие – найдёт другое русло. Вот тогда он всерьёз и увлёкся литературным творчеством.

Начало поэтического пути Павла Антокольского совпало с расцветом «серебряного века» русской литературы. В Петербурге и Москве кипела литературная жизнь: один за другим возникали поэтические кружки, то и дело появлялись новые яркие индивидуальности. Предмет всеобщего восхищения – стихи Александра Блока, поэта старшего поколения. Но уже в полный голос заявили о себе и молодые таланты, почти одногодки Антокольского: Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Маяковский, Есенин – сильные, яркие личности, уверенные в себе поэты, на равных спорившие с предшествующим поколением. А он – всё ещё наивный юноша, к тому же очень стеснительный.

В сравнении с их стихами его собственные казались ему беспомощными, и он считал их не заслуживающими публикации. Такая взыскательность к себе, конечно, – достоинство, но всё же его самовосприятие не было вполне адекватным. Ведь распознала же в нём поэта Марина Ивановна Цветаева: в нём, почти мальчишке, и по одному только стихотворению распознала, а уж как была строга, как требовательна и к себе и к другим!..

Своим учителем Антокольский считал Александра Блока, которого, впрочем, не знал лично. Поэзия Блока помогла ему "понять значение метафоры, как некой волшебной силы, преобразующей мир". Так он сам утверждал и нередко с усмешкой добавлял: "Мои ранние стихи – сплошное подражание Блоку". С благодарностью он говорил и о Валерии Брюсове, покровителе и наставнике московской поэтической молодёжи тех лет, своём первом издателе. Но главную роль в своей поэтической судьбе он отводил Марине Цветаевой. Она первая не только одобрила его стихи, но и дала им проницательную оценку, а потом сделала для него то, чего не сделал никто другой: открыла ему дверь в свою поэтическую мастерскую.

Работая с его старыми рукописями, мы неожиданно обнаружили влияние на его творчество ещё одного поэта, о котором он никогда не упоминал. Поражает сходство некоторых датированных 1915 годом стихов Павла Антокольского с опубликованными несколькими годами ранее стихами Елизаветы Дмитриевой, известной под псевдонимом Черубины де Габриак. У неё он заимствовал целый фантастический мир: поэтические образы, персонажей, некоторые стихотворные строки[3]. Сходны и их биографии: каждый в раннем возрасте пережил потерю сестры – отсюда тема смерти в творчестве обоих, еще очень молодых людей.

А. Блок, В. Брюсов, М. Цветаева, Ч. де Габриак – это его современники литераторы, чей талант и творчество были для него образцом, у них он сознательно или невольно учился поэзии.

А к кому он обращался в своих стихах? Кому их посвящал? – Нередко родным: тёте Елене Павловне Антокольской (в замужестве Тархановой) – скульптору, дяде Льву Моисеевичу Антокольскому – художнику. Они – продолжатели богатой культурной традиции, идущей от их общего предка, выдающегося скульптора Марка Матвеевича Антокольского.

Есть у его стихов и молодые адресаты. На первом месте, конечно, Ю. А. Завадский, ближайший друг тех лет. И часто встречаются на страницах рукописей имена тех, кто после революции либо ушёл в Белую армию, либо ухал в эмиграцию: Марина Цветаева, Сергей Гольцев, Юрий Серов, Владимир Алексеев, Евгений Кумминг. Таков круг общения молодого Антокольского: родные, далёкие от вспыхнувшей в стране революционной лихорадки и друзья, многие из которых предпочли чужбину и даже смерть жизни в большевистской России.

Не трудно заметить, что ни его учителя за исключением, пожалуй, В.Я. Брюсова, ни многие его друзья благонадёжными для новой власти не были. И это – не случайность. Большевики расценили как «классового врага» целый слой общества, в культурном отношении самый продуктивный. Не удивительно, что Антокольскому было интересно с такими людьми. И это не могло не отразиться на творчестве искреннего, открытого юноши. Нет сомнения: появись ранние стихи Павла Антокольского в печати в 20-30-е годы, не избежать ему беды. Вот она, главная причина того, что он их крайне редко публиковал.

Итак, Павел Антокольский делал свои первые шаги в поэзии, учась у великих мастеров своего времени. Не хватало только любимого дела, благодаря которому он мог бы и сам состояться как личность и как поэт. Помог случай.

Однажды, зимним утром 1915 года он, уже студент второго курса юридического факультета, увидел на стене университетского здания объявление о приёме в драматическую студию. Он отправился туда, в Мансуровский переулок вблизи Арбата, в самом центре Москвы, и был зачислен в актёрскую труппу, которой руководил Евгений Багратионович Вахтангов. Студия вырастет в ярчайшее театральное явление своего времени, а впоследствии станет знаменитым театром им. Е. Вахтангова.

Для этой студии Антокольский написал три пьесы, среди них «Кукла Инфанты» (1916) и «Обручение во сне (1917-1918). Главным энтузиастом их постановки был Юрий Завадский, актер и художник. «Именно тогда в нем проснулся будущий потенциальный режиссер», – вспоминал позже Антокольский. Но у постановок была не слишком счастливая судьба – в бурные революционные годы они оказались неактуальными.

Последующие годы, несмотря на их тяжесть, были для Павла Антокольского необычайно плодотворны и полны интересных встреч. Рассказы об этих встречах составляют ценную часть автобиографической повести «Мои записки». Он написал о совместной работе с Е.Б. Вахтанговым, о своих товарищах по работе в театре, о дружбе с М.И. Цветаевой и Ю.А. Завадским, о А.Я. Таирове, с которым ему тоже пришлось поработать, о великих режиссерах В.Э. Мейерхольде и К.С. Станиславском.

В тридцатые годы он уже занимался по преимуществу литературной работой. В «Записках» нашла свое отражение история становления перевода поэзии национальных республик в бывшем Советском Союзе. П.Г. Антокольский был в числе основоположников этого направления. Рассказал он и о другом удивительном явлении тех лет – увлечении молодежи театром. Он вместе с женой Зоей Константиновной Бажановой, актрисой, как представители театра Е. Вахтангова возглавили один из таких молодежных театров в городе Горьком.

В то же время, как ведущий литературные семинары в Госиздате и литературном институте им. Горького, П.Г. Антокольский сплотил вокруг себя талантливую поэтическую молодёжь страны, стал учителем нескольких поколений поэтов, впоследствии заслуженно названных "цветом советской поэзии". О том, как зарождалась их дружба, как она крепла в годы второй мировой войны, не раз говорили другие: и его питомцы и историки, – но сам он, кажется, впервые – именно в своих "Записках".

Повесть «Мои записки» охватывает почти тридцать лет жизни автора: начинается с первой мировой войной и заканчивается в начале второй мировой войны. Однако ни в первоначальном виде, ни в полном объёме она никогда не публиковалась. Да и вряд ли это было возможно. «Мои записки» непринуждённы, откровенны, доверительны и к тому же изобилуют, как и ранние стихи автора, политически некорректными именами и событиями, о которых в советской печати умалчивали. Особенно интересны первые две части. Они – дань друзьям молодости – некоторые из них покинули Россию и оказались надолго, а то и навсегда вычеркнутыми из истории русской культуры.

Повесть написана в июле 1953 года. За два месяца до этого умер Сталин. Связь между событиями несомненна. Завершился важный период истории, участником которого был и поэт Павел Антокольский. Складывается впечатление, что в этой повести он собирает воедино свою жизнь и личность – так переживший стихийное бедствие, когда самое страшное уже позади, ощупывает себя, проверяя цел ли. «А совесть у меня цела?», – словно спрашивает себя Павел Григорьевич и отвечает всем текстом своих воспоминаний: «Да, цела».

Жизнь П.Г. Антокольского совпала с бурной эпохой в жизни страны – эпохой, вместившей и большие надежды, и большой страх, и большие потери, и большое искусство. Всё это пришлось пережить и ему, всему он был сопричастен. Единственный сын погиб в бою, погиб от рук фашистских захватчиков в числе тех несчитанных миллионов, чьими жизнями страна заплатила за предательства и тупость своих вождей. В память о Володе Антокольский написал поэму "Сын", ставшую реквиемом по всем погибшим. За поэму он был удостоен Сталинской премии, но... второй степени. А вскоре развернулась политическая кампания против "космополитов" и гибель сына не защитила отца от нападок: его заклеймили «буржуазным формалистом» и отлучили от поэзии[4]. Прошли годы, старый поэт получил и заслуженное признание и награды. Правда, награждали его скуповато – с оглядкой на подозрительное прошлое. И книги его публиковали умеренными тиражами. В советское время тиражи определялись не читательским спросом, а мнением начальства. Купить сборник стихов Антокольского в обычном книжном магазине было практически невозможно. Даже вышедший после смерти поэта сборник воспоминаний о нём имел очень скромный тираж – 30 тысяч экземпляров. Несмотря на то, что сборник пользовался большой популярностью и его быстро раскупили, разрешение на его переиздание получено от властей не было. Так никогда и не стал для властей своим поэт Павел Антокольский.

Его творческий путь начался в предреволюционной России. Он – свидетель русской революции и гражданской войны. Его стихи, написанные в тот трагический для отечества период, и последующие воспоминания о том времени, не увидели свет, подавленные царившей в стране политической цензурой, а вследствие этого и самоцензурой. Сегодня, когда происходит переосмысление советской эпохи, неизданные произведения одного из ярчайших её поэтов своевременны и важны.

П.Г. Антокольский сохранил свои старые рукописи как память о дорогом ему прошлом. И, может быть, он надеялся, что потомки в третьем тысячелетии, уже не опасаясь ни сталинских репрессий, ни брежневского застоя, беспристрастно прочтут его труды и найдут им подлинное место в русской поэзии. А нам хотелось бы, чтобы сегодняшние читатели поняли, как надломлен был многолетним страхом этот яркий и талантливый человек. И как много, несмотря ни на что, он сумел сказать.

Андрей Тоом

профессор математики

Государственный Университет Пернамбуко, Бразилия

Анна Тоом

профессор психологии

Международный Университет Тридент, США

Павел Антокольский

Неизвестные и малоизвестные стихи

***

Есть много на земле занятий и профессий,

Есть много ангелов, архангелов, чертей,

Поющих петухом, кричащих о Прогрессе,

Лохматых стариков и стриженых детей.

Есть много ярмарок и сотни колоколен,

И тысяча разлук и груды всяких бед –

Так отчего же ты сегодня недоволен?

Чего же здесь ещё не понял ты, поэт?

Какой тебе звезды? Вокруг, вверху кипенье

Безмерной глубины. И по утрам светло.

Терпенье до конца – терпенье и терпенье.

Есть у тебя вино, душа и ремесло.

1915. Публ. впервые.

 

***

                                   Л. Антокольскому

Мы живём. Мы проходим во сне

Мимо древних церквей, мимо башен,

Мимо ваших селений и пашен

И тоскуем о нашей стране.

 

О полях золотого Сарона,

О веках, что гремя отошли,

И о девушках, что умерли,

И о песнях царя Соломона.

 

Мы умрём. Мы пройдем мимо вас,

Как забытая вечность. Но каждый

Обернется взглянуть хоть однажды

В непроглядную мглу наших глаз.

Зима – весна 1916. Публ. впервые.

 

***

                       В. Шестакову

Её глаза как два меча

            Из крови и железа.

Коня пришпорив сгоряча,

Летит по Городу, крича, –

И в крике – Марсельеза.

 

Когда она кричит назад:

            – Гей, кто нас ждет у входа?

Звончее песни, ярче взгляд

И гул народных баррикад

            Ответствует: Свобода!

 

И, опьянев как от вина

            В её кровавом свете,

Испепелённая страна

Главу склоняет, влюблена

            В любовницу столетий.

Зима-весна 1916. Публ. впервые.

 

***

КРЕСТОВЫЙ ПОХОД

 

Пречистая Дева над нами

Возникнет во мраке пустынь.

Печальное мужество – знамя.

Навеки веков – Аминь.

 

На севере грезят спокойно

Соборы и раки святых,

И говор народа нестройный

В тавернах и замках затих.

 

И с севера ветер нагонит

Осенних и жалобных птиц,

И встанет, как вождь, и застонет,

И сдвинет громады бойниц.

 

И там, у гробницы Танкреда,

Услышав бескрылый набат,

Холодная злая победа

Оглянется, плача, назад.

Весна 1916. Публ впервые.

 

***

Я вынул из подвала ржавый меч,

Картонный шлем на глупый лоб надвинул

И вышел в путь искать весёлых встреч,

Как это подобает паладину.

 

И хлещет дождь. И бьётся за спиной

Пустая и дырявая котомка.

А на груди – цветочек полевой,

Печальный герб, понятный и ребёнку.

 

Вы встретили меня у фонаря,

Когда ушли от сумрачной обедни.

О, жизнь моя! О, нищая заря!

Пустые, романтические бредни.

Весна 1916. Публ. впервые.

 

***

Странное бремя дала мне судьба.

Это не серп и не заступ раба.

Это не меч, и не крест, и не лук,

Даже не флейта – серебряный друг.

 

Мечется что-то в ночной тишине.

Чается что-то в седой старине.

Пёстрое, глупое платье шута.

Алые, злые, кривые уста.

 

Детская кукла и отблеск ножа.

Просьба о чуде и крах мятежа.

Странное бремя… Как будто во мне

Тысячи глаз, незакрытых во сне.

 

Тысячи жизней и тысяча ран.

Тысячи копий, пронзивших туман.

Тысячи добрых и злых голосов,

С дикою песней идущих на зов.

Весна 1916. Публ. впервые.

 

***

Как древле веницейский дож

Кидал кольцо, залог безмолвный

В Адриатические волны,

Обуздывая их кутёж.

Как в дни разбитых баррикад

Измученные демагоги

Витийствовали на дороге,

Ведущей в тот же старый ад.

Так ныне, в первый день весны,

Весны Семнадцатого года,

Я в криках уличного сброда

Твои пытаю глубины.

Безграмотный гром телеграмм,

Вой человеческого моря,

Вы, жилистые руки горя,

Беззубый рот, кровавый шрам.

Ты - первый встречный человек,

На том углу, в четыре ночи,

Вы - ненавидящие очи, -

Благословляю вас навек.

Осень 1916 – 1917. Публ. впервые.

 

***

                       Кн. Е.П.Тархановой

И вот она, о Ком мечтали деды

И шумно спорили за коньяком,

В плаще Жиронды, сквозь снега и беды

Вломилась к нам с опущенным штыком.

 

И призраки гвардейцев-декабристов

Над снеговой, над пушкинской Невой

Ведут полки под переклик горнистов,

Под зычный вой музыки боевой.

 

Сам Император в бронзовых ботфортах

Позвал тебя, Преображенский полк,

Когда в разливах улиц распростёртых

Лихой кларнет метнулся и умолк.

 

И вспомнил Он, Строитель Чудотворный,

Внимая петропавловской пальбе,

Тот сумасшедший, странный, непокорный,

Тот голос памятный: Ужо Тебе.

Март – апрель 1917 [5].

 

 

 

***

ДИМИТРИЙ ЦАРЕВИЧ

 

Россия! Жги посады и деревни!

Я слышу – вновь

Глухим ключом, ключами были древней

Взыграла кровь.

Я - Твой Царевич, венчанный судьбиной.

Я идиот.

Из Кракова, из Пскова – ястребиный

Слежу полёт.

И снится мне Московская Держава,

Мой страшный путь.

И Царь Иван костыль златой и ржавый

Вонзает в грудь.

Явленный лик из Голубиной книги –

Мой маестат.

Гудят Кремли во сретенье расстриги,

Кнуты свистят.

Анафема! Престольный звон вечерни!

Панна! Прости –

Мой выколотый глаз над воем черни,

Мой свет в пути.

Осень 1917. Публ. впервые.

 

***

                       А. Керенскому

Это верный оплот и награда.

Это – каменный герб Петрограда.

Это – Бирона гнусный каприз.

Это – тройка, летящая вниз

Под ямщицкую пьяную песню.

Это веянье утра: воскресни!

Это голос, безумный от спазм.

Это сорванный энтузиазм.

Это ветер на отмели Невской.

Это злой и святой Достоевский.

Выходи же, Керенский, на смотр.

Ты нам меч. Ты нам Спас. Ты нам Пётр.

Июль 1917. Публ. впервые.

 

***

ПАВЕЛ ПЕРВЫЙ

 

Величанный в литургиях голосистыми попами

С гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург,

По мостам, столетьям, вёрстам мчится в прошлое как в память

И хмельной фельдъегерь трубит в крутень пустозвонных пург.

Самодержец Всероссийский! Что это? Какой державе

Сей привиделся курносый и картавый самодур?

Или скифские метели, как им приказал Державин,

Шли почётным караулом вкруг богоподобных дур?

Или, как звездой мальтийской, он самой судьбой отравлен,

Или каркающий голос сорван в мировой войне,

Или взор осатанелый остановлен на кентавре

Фальконетовом, иль пляшет хвост косице на спине?

Нет, ещё не всё пропало,– бьёт Судьбу иная карта,

Станет на дыбы Европа рёвом полковых музык!

Нет, ещё не всё известно, отчего под вьюгой марта

Он империи и смерти синий высунул язык.

Зима-весна 1918

 

***

                       А.Ф. Керенскому

Дрожит рука в тугой перчатке.

Народ – глазеет на балкон –

На эшафот победы шаткий,

Где красным палачом – закон.

Глаза Отрепьева. Отрывист

Твой бред, растоптанный судьбой,

Врастающий, летящий вырасти

Хлыстом и свистом за тобой.

Россия – там. Как будто горло

Зажато клокотаньем спазм.

Как будто – площадь распростёрла

Тебе свой плащ – энтузиазм!

Ступай – лети – не спи ночами –

На фронт – на гибель – в Петроград.

Не за твоими ли плечами

Бежавший Армии парад.

Не за твоей ли наглой славой,

Свистя в расколах финских скал,

Конь Фальконета медно-ржавый

Вниз по проспектам доскакал.

Или, быть может, в наши годы

Вломился за тобой, лжецом,

Со шхуны на делёж Свободы

Тот Шкипер с бешеным лицом.

И бьёт озноб. Поют солдаты.

Россия – Там. Она глядит

Под плетью Заработной Платы

Гудками дикими галдит.

И сорван флаг под ветром серым...

Там – в Минске, на Дону – для нас

Над безымянным Офицером

Штандарт развёрнут... В добрый час!

Лето 1918. Публ. впервые.

 

***

Петербург. Арка Штаба разбита.

Дует ветер над серой Невой.

Только цокают в полночь копыта

По торцовой сухой мостовой.

И в каналах в гранитные глыбы

Бьется проседь понтонной реки.

И в садках заморожены рыбы.

И на верфи бушуют станки.

Там – Путилово, Сормово, Тула...

Там – ремни приводные снуют.

Там – как флейты ружейные дула

Отвечают на пушек салют.

Там – слезящийся глаз карборунта

Крик из глотки заводов исторг,

Будто радиус Красного Бунта

Размахнется в Берлин и в Нью-Йорк.

В центре Города – с треском петарды

Рассыпаются тени карет.

Августейшие кавалергарды

Прозевали фельдмаршальский бред.

Смотрят вверх площадей истуканы,

Видят – флаг, а на флаге – орла.

Как последней попойки стаканы,

Эрмитажа звенят зеркала.

Не глухим гренадёром разбужен,

Не прощён и солдатским штыком,

Павел Первый на призрачный ужин

Входит с высунутым языком.

И, вставая сиреной Кронштадтской,

Льётся бронзовый грохот Петра –

Там, где с трубками, в буре кабацкой,

Чужестранные спят шкипера.

Лето 1918

 

***

                           Марине Цветаевой

Пусть варвары господствуют в столице

И во дворцах разбиты зеркала, –

Доверил я шифрованной странице

Твой старый герб девический – орла.

 

Когда ползли из Родины на Север

И плакали ночные поезда,

Я судорожно сжал севильский веер

И в чёрный бунт вернуться опоздал.

 

Мне надо стать лжецом, как Казанова,

Перекричать в палате Мятежей

Всех спорщиков – и обернуться снова

Мальчишкой и глотателем ножей.

 

И серебром колец, тобой носимых,

Украсить казнь – чужую и мою, –

Чтобы в конце последней Пантомимы

Была игра разыграна вничью.

 

И в новой жизни просвистит пергамент,

Как тонкий хлыст по лысым головам:

Она сегодня не придет в Парламент

И разойтись приказывает вам.

1918

 

***

Черна, как бывают колодцы черны.

Черна глубиной, искажающей сны.

Так Еврейская Кровь начинает.

Струится к Двадцатому Веку и мстит,

Чтоб не был я мёртвым, который не спит,

А простым пастухом. Та ночная,

Ночная пучина, как имя сестры,

Когда-то в Гренаде вела на костры

И в кудрях вырастала рогами.

Костры отпылали. Синай отгремел.

Я огненных книг и читать не умел.

Потому мы и стали врагами.

С какой же неправдой, горбатый двойник,

Из мглы синагог ты в мой разум проник

Иль правдой какой ты владеешь?

Ты, имя предавший ветрам Элоим,

Зачем ты глазам воспалённым моим

Слишком поздно вернул Иудею?

1919. Публ. впервые.

 

***

Силезские ткачи и рудокопы Уэльса

На верфях, в рудниках, перед упором дамб,

В чьих жилистых руках поют, как струны, рельсы,

Чьих глоток не забить гудящим городам, -

Вы, зачинатели наглее Бонапарта,

Вы, искупители божественней Христа.

Вот в маленьких флажках военных штабов карта –

Вот Европейский сад и ваша теснота.

Ваш старый год в огне. Агент Крезо и Круппа

Торгует под шумок Кёльнский собор за Реймс.

Об этом харкают в свой телефонный рупор

Вороны в котелках – ваш Фигаро и Таймс.

Пока им снится смерть – то не воздушных кóней,

Не мёртвой гвардии взыграли корпуса,

Но разворочены в распоротом Драконе

Утраты матерей и братьев голоса.

Размытая дождём в пустых траншеях падаль,

Обозы тракторов, обозы интендантств

Все камни, все гробá, весь мир не баррикада ль

Перед полком веков на площади пространств.

Парламент – крикунам. Бесплатный рай – аббатам.

По фунту стерлингов глотает биржевик.

Мы предлагаем вам на музыку набата

Перевести для них, что значит БОЛЬШЕВИК.

Европа рыцарей, пиратов и апашей –

Сей рухнувший собор за кольями веков.

Товарищи, пора! Она под песню вашу

С размаху двинула народов колесо.

Во имя всех детей и пыльных книг Оксфорда,

Во имя Разума и сердца Notre Dame

Мы обнимаем вас. И мы целуем морды

Быкам, везущим хлеб голодным городам.

1919. Публ. впервые.

 

***

ПОСЛЕДНИЙ

 

Над роком. Над рокотом траурных маршей,

            Над конским затравленным скоком.

Когда ж это было, что призрак монарший

            Расстрелян и в землю закопан?

 

Где чёрный орёл на штандарте летучем

            В огнях черноморской эскадры?

Опущен штандарт, и под чёрную тучу

            Наш красный петух будет задран.

 

Когда гренадёры в мохнатых папахах

Шагали – ты помнишь их ропот?

Ты помнишь, что был он как пороха запах

            И как «на краул» пол-Европы?

 

Ты помнишь ту осень под музыку ливней?

            То шли эшелоны к границам.

Та осень! Лишь выдохи маршей росли в ней

            И встали столбом над гранитом.

 

Под занавес ливней заливистых проседь

            Закрыла военный театр.

Лишь стаям вороньим под занавес бросить

            Осталось: «Прощай, император!»

 

Осенние рощи ему салютуют

            Свистящими саблями сучьев.

И слышит он, слышит стрельбу холостую

            Всех вахту ночную несущих.

 

То он, идиот подсудимый, носимый

            По серым низинам и взгорьям,

От чёрной Ходынки до жёлтой Цусимы,

            С молебном, гармоникой, горем...

 

На пир, на расправу, без права на милость,

            В сорвавшийся крутень столетья

Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась,

            Как видно, пора околеть ей.

 

Зафыркала, искры по слякоти сея,

            Храпит ошалевшая лошадь.

..........................................................

- Отец, мы доехали? Где мы? – В России.

            Мы в землю зарыты, Алёша.

1919

 

***

ПЁТР ПЕРВЫЙ

 

В безжалостной жадности к существованью,

За каждым ничтожеством, каждою рванью

Летит его тень по ночным городам.

И каждый гудит металлический мускул

Как колокол. И, зеленеющий тускло,

Влачится классический плащ по следам.

 

Он Балтику смерил стальным глазомером.

Горят в малярии, подобны химерам,

Болота и камни под шагом ботфорт.

Державная воля не знает предела,

Едва поглядела – и всем завладела.

Торопится Меншиков, гонит Лефорт.

 

Огни на фрегатах. Сигналы с кронверка.

И льды как ножи. И, лицо исковеркав,

Метель залилась – и пошла, и пошла...

И вот на рассвете пешком в департамент

Бредут петербуржцы, прильнувшие ртами

К туманному Кубку Большого Орла.

 

И снова – на финский гранит вознесённый –

Второе столетие мчится бессонный,

Неистовый, стужей освистанный Пётр,

Чертёжник над картами моря и суши,

Он грóбит ревизские мёртвые души,

Торопит кладбищенский призрачный смотр.

1921 (1966)

 

***

Окружён со всех сторон

Город карканьем ворон.

Он тревожен, оттого что

Есть в нём радио и почта.

 

Слышу, слышу мощный гул!

Так в начале нашей эры

Изучали артикул

Лейб-гвардейцы офицеры.

 

На полях военных карт

И на олове кокард

Отчеканен символ славы –

Зверь державный и двуглавый.

 

Мы опять пришли домой –

В черноту тюрьмы военной.

Государство, идол мой! –

Ключ-замок обыкновенный!

 

Я следил, как тонны тьмы

Ты в людские льёшь умы

После выпитых бутылок,

Общих фраз и пуль в затылок.

 

Я давно облюбовал

Час, когда в комендатурах

Гонят истину в подвал,

Оставляют совесть в дурах.

 

Сколько лет, сколько зим

Был твой зов неотразим!

Сколько осеней и вёсен

Был он ясен и несносен!

 

Сколько штук тупых штыков,

Туш, распяленных на крючьях,

Сколько смерти! Вот каков

Идол наших слёз горючих.

 

Брось в клозет газетный вздор!

Чёрной ночи коридор

Полон, как пристало ночи,

Перестуком одиночек.

 

Государство, склад камней,

Свалка, кладбище, разруха, –

Ты приставлено ко мне,

Как фискала глаз и ухо.

1929. Опубл. впервые в 1989

 

***

ЛАГЕРЬ УНИЧТОЖЕНИЯ

 

И тогда подошла к нам, желта как лимон,

Та старушка восьмидесяти лет,

В кацавейке, в платке допотопных времен –

Еле двигавший ноги скелет.

Синеватые пряди ее парика

Гофрированы были едва,

И старушечья, в синих прожилках рука

Показала на оползни рва.

 

«Извините, я шла по дорожным столбам,

По местечкам, сожженным дотла.

Вы не знаете, где мои мальчики, пан,

Не заметили, где их тела?

 

Извините меня, я глуха и слепа.

Может быть, среди польских равнин,

Может быть, эти сломанные черепа –

Мой Иосиф и мой Веньямин…

Ведь у вас под ногами не щебень хрустел.

Эта черная жирная пыль –

Это прах человечьих обугленных тел», –

Так сказала старуха Рахиль.

 

И пошли мы за ней по полям. И глаза

Нам туманила часто слеза.

А вокруг золотые сияли леса,

Поздней осени польской краса.

 

Там травы золотой сожжена полоса,

Не гуляют ни серп, ни коса.

Только шепчутся там голоса, голоса,

Тихо шепчутся там голоса:

 

«Мы мертвы. Мы в обнимку друг с другом лежим.

Мы прижались к любимым своим,

Но сейчас обращаемся только к чужим,

От чужих ничего не таим.

 

Сосчитайте по выбоинам на земле,

По лохмотьям истлевших одежд,

По осколкам стекла, по игрушкам в золе,

Сколько было тут светлых надежд.

Сколько солнца и хлеба украли у нас,

Сколько детских засыпали глаз.

 

Сколько иссиня-черных остригли волос,

Сколько девичьих рук расплелось.

Сколько крохотных юбок, рубашек, чулок

Ветер по свету гнал и волок.

Сколько стоили фосфор, и кровь, и белок

В подземелье фашистских берлог.

 

Эти звёзды и эти цветы – это мы.

Торопились кончать палачи,

Потому что глаза им слепили из тьмы

Наших жизней нагие лучи.

Банки с газом убийцы истратили все.

Смерть во всей её жалкой красе

Убегала от нас по асфальту шоссе,

Потому что в вечерней росе,

В трепетанье травы, в лепетанье листвы,

Очертанье седых облаков –

Понимаете вы! – мы уже не мертвы,

Мы воскресли на веки веков.

1944 [6].

 

***

ВСЁ КАК БЫЛО

 

Эти мокрые избы что гнёзда вороньи,

Эти голые сучья что розги черны.

Эта осень что вражьи войска в обороне

В подмосковном селе, в самом сердце страны.

 

Так сойди с фонарём по скрипучим ступеням,

Двери настежь – и прямо в ненастную тишь,

Но с каким сожаленьем, с каким упоеньем

Ты на бедной земле напоследок гостишь.

 

Всё как было. И снова к загадочным звёздам

Жадно тычется глазом глупец звездочёт.

Всё как было: твой мир окончательно создан:

И пространство недвижно, и время течёт.

 

Всё как было! Да только тебя уже нету,

Ты не юн, не красив, не художник, не бог,

Ненароком забрёл на чужую планету,

Оскорбил её кашлем и скрипом сапог

 

Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть

Этих мелких корней и травинок черты.

Если даже она твоя смертная прихоть,

Всё равно она мать, понимаешь ли ты?

 

Расскажи ей о горе своём человечьем –

Всех, кого схоронил ты, земля сберегла.

Всё как было. С тобою делиться ей нечем.

Только глина да пыль у неё, да зола.

28 октября 1945. Опубл. впервые в 1982.

 

***

НЕВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ

1.

Пошла в размол субстанция Спинозы,

Развеян прах Эйнштейновой звезды.

Бесшумные песчаные заносы

Засасывают смутные следы.

 

Лишь кое-где торчат протезы нищих,

Обрывки шёлка и куски стекла.

А на седых, как время, пепелищах

И впрямь как будто вечность протекла.

 

Чего ж ей медлить? Плевелы отвеяв

И урезонив праздные умы,

Она исправит главы от Матфея

Коварным толкованием Фомы.

 

И ты, ровесник страшного столетья,

Ты, человек сороковых годов,

Исполосован памятью, как плетью,

И впрямь на старость мирную готов?

 

Ты любишь слабый свет настольной лампы

И на коротких волнах гул земли...

Куда же эти сумрачные ямбы

Тебя на страх домашним завели?

 

Ну так всмотрись же зорче напоследок,

Прислушайся к подземным голосам!

Ты сам дикарской трапезы объедок,

В лоскутьях кожи выдублен ты сам.

 

Не вздумай же отделаться насмешкой

От свежеперепаханных траншей.

И если вышел в путь, смотри, не мешкай!

Последний перевал – ещё страшней.

 

2.

Кончаются расправы и облавы.

Одна лишь близость кровного родства

Темней проклятья и светлее славы.

Проклятья или славы – что сперва?

 

Теряются следы в тысячелетних

Скитаньях по сожжённым городам.

В песках за Бабьим яром, в чёрных сплетнях,

На чёрных рынках, в рухляди, – а там

 

Прожектора вдоль горизонта шарят,

Ползут по рвам, елозят по мостам.

Юродствует ханжа, трясётся скаред

И лжесвидетель по шпаргалке шпарит...

А где-то жгут, дробят, кромсают, жарят,

Гноят за ржавой проволокой, - а там

 

Нет и следов, - ни в городах Европы,

Ни на одной из мыслимых планет,

Ни в чёрной толще земляной утробы,

Ни в небе, ни в аду их больше нет.

 

Лежит брусками данцигское мыло,

Что выварено из костей и жил.

Там чья-то жизнь двумя крылами взмыла

И кончилась, чтоб я на свете жил.

 

Чья жизнь? Чья смерть бездомна и бессонна?

В венце каких смолистых чёрных кос,

В каком сиянье белого виссона

Ступила ты на смертный тот откос?

 

Прости мне три столетья опозданья

И три тысячелетья немоты!

Опять мы разминулись поездами

На той земле, где отпылала ты.

 

Дай мне руками прикоснуться к коже,

Прильнуть губами к смуглому плечу, –

Я всё про то же, – слышишь? – всё про тоже,

Но сам забыл, про что же я шепчу...

 

Мой дед-ваятель ждал тебя полвека,

Врубаясь в мрамор маленьким резцом,

Чтоб ты явилась взгляду человека

С таким вот точно девичьим лицом.

 

Ещё твоих запястий не коснулись

Наручники, с упрямицей борясь,

Ещё тебя сквозь строй варшавских улиц

Не прогнала шпицрутенами мразь.

 

И колкий гравий, прах костедробилок

Тебе не окровавил нежных ног,

И злобная карга не разрубила

Жизнь пополам, прокаркав «Варте нох!»

 

Не подступили прямо к горлу комья

Сырой земли у страшных тех ворот...

Жить на Земле! Что проще и знакомей,

Чем чёрный хлеб и синий кислород!

 

Но что бы ни сказал тебе я, что бы

Ни выдумал страстнее и святей,

Я вырву только стебель из чащобы

На перегное всех твоих смертей.

 

И твой ребёнок, впившийся навеки

Бессмертными губами в твой сосок,

Не видит сквозь засыпанные веки,

Как этот стебель зелен и высок.

 

Охрипли трубы. Струны отзвучали.

Смычки сломались в пальцах скрипачей.

Чьим ты была весельем? Чьей печалью?

Вселенной чьею? – Может быть, ничьей?

 

Очнись, дитя сожжённого народа!

Газ, или плётка, иль глоток свинца, -

Встань, юная! В делах такого рода,

В такой любви – не может быть конца.

 

В такую ночь безжалостно распахнут

Небесный купол в прозелени звёзд.

Сверкает море, розы душно пахнут

Сквозь сотни лет, на сотни тысяч вёрст.

 

Построил я для нашего свиданья

Висящие над вечностью мосты.

Мою тревогу слышит мирозданье.

И пышет алым пламенем.

А ты?

3.

Как безнадёжно, как жестоко

Несётся время сквозь года.

Но слитный гул его потока

Звучит. ЗАПОМНИ НАВСЕГДА.

 

Он каждой каплей камень точит.

Но только ты выходишь в путь –

Всё безнадёжней, всё жесточе

Звучит: ЗАБУДЬ, ЗАБУДЬ, ЗАБУДЬ.

1946

 

***

Мы в Истории вычеркнем это и то,

Соскребём и подчистим и строки и сроки.

Мы возьмём на засов, что свинцом залито,

Что зарыто лопатой у края дороги.

 

Нет, не в памяти твёрдой, не в здравом уме,

Но послушно, старательно, как рядовые,

Задохнёмся в любой удушающей тьме

И родимся на свет, коли надо, впервые.

 

Что случилось? Кто помнит? Кто смеет посметь?

Начинайся сначала, бессмертная смена!

Не звонила в набат колокольная медь,

Не скликала она мертвецов поимённо.

 

Только за ноги павших у нас волокут,

Только в пропасть бросают, в шальную пучину,

И трепещет под ветром кровавый лоскут,

Красный флаг, означающий первопричину.

 

Продолжается жизнь. Революция-Мать

Продолжает строптивое, страшное дело.

А чего не доделала, недоглядела, –

То временно. Это не грех и сломать.

1953. Публ. впервые.

 

***

СНЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Сны возвращаются из странствий.

Их сила только в постоянстве.

В том, что они уже нам снились

И с той поры не прояснились.

 

Из вечной ночи погребённых

Выходит юноша-ребёнок,

Нет, с той поры не стал он старше,

Но, как тогда, устал на марше.

 

Пятнадцать лет не пять столетий.

И кровь на воинском билете

Ещё не выцвела, не стёрта.

Лишь обветшала гимнастёрка.

 

Он не тревожится, не шутит,

О наших действиях не судит,

Не проявляет к нам участья,

Не предъявляет прав на счастье.

 

Он только помнит, смутно помнит

Расположенье наших комнат,

И стол, и пыль на книжных полках,

И вечер в длинных кривотолках.

 

Он замечает временами

Своё родство и сходство с нами.

Своё сиротство он увидит,

Когда на вольный воздух выйдет.

1957

 

***

Мы все - лауреаты премий,

Врученных в честь него,

Спокойно шедшие сквозь время,

Которое мертво.

 

Мы все, его однополчане,

Молчавшие, когда

Росла из нашего молчанья

Народная беда.

 

Таившиеся друг от друг

Не спавшие ночей,

Когда из нашего же круга

Он делал палачей,

 

Для статуй вырывшие тонны

Всех каменных пород,

Глушившие людские стоны

Водой хвалебных од, –

 

Пускай нас переметит правнук

Презреньем навсегда,

Всех одинаково как равных –

Мы не таим стыда.

 

Да, очевидность этих истин

Воистину проста!

Но нам не мертвый ненавистен

А наша слепота.

1956. Впервые опубл. в 1997.

 

***

Я не хочу судиться с мертвецом

За то, что мне казался он отцом.

Я не могу над ним глумиться,

Рассматривать его дела в упор

И в запоздалый ввязываться спор

С гробницей – вечною темницей...

 

Я – сотрапезник общего стола,

Его огнём испепелён дотла,

Отравлен был змеиным ядом.

Я, современник стольких катастроф,

Жил-поживал, а в общем жив-здоров.

Но я состарился с ним рядом.

 

Не шуточное дело, не пустяк –

Состариться у времени в гостях,

Не жизнь прожить, а десять жизней –

И не уйти от памяти своей,

От горького наследства сыновей

На беспощадной этой тризне.

 

Не о себе я говорю сейчас!

Но у одной истории учась

Её бесстрастному бесстрашью, -

Здесь, на крутом, на голом берегу,

Я лишь обрывок правды сберегу,

Но этих слов не приукрашу.

1956. Впервые опубл. в 1997.

 

***

Как они бесприютны, угрюмы, понуры,

Как невесело щурятся навеселе,

Слесаря, столяры, маляры, штукатуры

В самом сердце страны, в подмосковном селе.

 

Что их гнёт и гнетёт и под ветром сгибает

И к земле пригибает ненастной порой?

Отчего каждый третий из них погибает

И с поличным в милиции каждый второй?

 

Не уроды, не выродки... мощной породы,

Плечи в сажень, осанка тверда и горда, -

Отрицатели бога, владыки природы,

Поколенье, понесшее знамя труда!

 

Они были цементом в решающих планах,

Ураганным огнём у речных переправ...

Погляди – разве нет у них орденских планок,

Зарубцованных ран, государственных прав?

 

Мы писали стихи на торжественный случай,

Потрясали сердца, вызывали слезу...

Ну так вот же она под свинцовою тучей,

Вся как есть - вся Россия теснится внизу.

 

Так пройдём по дорогам, по глинистым спускам,

Где трёхтонки буксуют на всяком шоссе,

Где за мокрыми избами, нá поле русском

Она песни поёт в затрапезной красе.

 

Где в дощатом бараке, в сыром общежитье

Заливается зáполночь бедный баян...

– Выдь на Волгу, чей стон раздаётся, – скажите,

по какой он причине печален и пьян?

 

Что, товарищ, неладно, – скажи ради бога,

В славном стане трудящихся в нашей стране?

Но товарищ молчит и вздыхает глубоко.

Он не слышит. Он, видно, стоит в стороне.

 

Или нынче гражданская скорбь неуместна?

Или в моде опять барабан и труба?

Или слишком нелестно и слишком известно?

Или зренье не зорко и кожа груба?

 

Пусть потупятся Музы, продажные шкуры,

Опротивело мне избегать ваших глаз –

Слесаря, столяры, маляры, штукатуры –

Настоящие люди, трудящийся класс.

1957. Публ. впервые.

Примечания

[1] Гуго фон Гофмансталь (1874-1929) – австрийский писатель, поэт, драматург; представитель декадентства в австрийской литературе конца XIX века – начала XX века.

[2] Райнер Мария Рильке (1875-1926) – австрийский поэт.

[3] См. стихотворения 1906-1910 годов: "Душа как инфанты поблекший портрет", "Она ступает без усилья...", "Червлёный щит в моём гербе...". // Черубина де Габриак. Исповедь. М. 1998. С.с.

[4] Против космополитизма и формализма в поэзии. Статья в "Правде" секретаря партбюро ССР СССР Н.М.Грибачёва. 16.02.1949. // Фонд Александра Н.Яковлева. Документ № 113.

[5] Благодаря этому стихотворению осенью 1917 произошло знакомство автора с М.И. Цветаевой.

[6] Стихотворение написано Антокольским под впечатлением от поездки в 1944 г. в польскую деревню Собибор, где с 15 мая 1942 по 15 октября 1943 действовал организованный нацистами концентрационный лагерь, в котором было уничтожено около 250 тысяч евреев. По материалам, полученным в поездке, П.Г. Антокольским и В.А. Кавериным, был также написан очерк «Восстание в Собиборе» (см. Зн, №4, 1945), вошедший в «Чёрную книгу» военных репортёров Красной армии И.Г. Эренбурга (1891-1967) и В.С. Гроссмана (1905-1964) – о геноциде еврейского народа на территории СССР и Польши в годы второй мировой войны.


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:0
Всего посещений: 1656




Convert this page - http://7iskusstv.com/2011/Nomer11/Toom1.php - to PDF file

Комментарии:

Светлана
Москва, Россия - at 2014-05-07 12:06:02 EDT
В 1978г ,будучи 15-летней школьницей готовилась к конкурсу чтецов, посвященному Победе. В библиотеке в "Антологии поэзии" нашла отрывок из поэмы"Сын"(8 и10 строфы). Это была первая встреча с Павлом Антокольским. Счастливым открытием позже стала дружба Марины Цветаевой и Павлика, описанная любимым поэтом в"Повести о Сонечке". Люблю нежно обоих.Позвольте мне замечание: все- таки Владимир Антокольский погиб не из-за предательства и тупости вождей, он отдал свою 18-летнюю жизнь за нас с вами, противостоя фашизму. Ваш дед говорит об этом прямо. Солидарна с Вами по поводу сентенций Симона Карлинского, потому прошу: будем честнее и будем деликатнее. С уважением.
С

Алексей Николаевич
Москва, Россия - at 2013-10-04 21:46:08 EDT
Стихотворение "Как они бесприютны, понуры и хмуры" впервые было опубликовано в 1989 году в книге "Реквием" (М., "Наш современник", 1989) под заглавием "В подмосковном селе". В этом же сборнике, а не в 1997 году, впервые опубликовано стиихотворение "Я не хочу судиться с мертвецом". Причем в указанном сборнике это стихотворение является частью триптиха под названием "Грозная тризна".
А вообще страница неизвестных и малоизвестных стихов Павла Антокольского - замечательная. Спасибо Вам за неё! Это - один из моих любимых поэтов.
Около моего дома можно сесть на автобус и доехать прямо до Востряковского кладбища, где Павел Григорьевич покоится рядом с Зоей Бажановой.

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//