Номер 10(79)  октябрь 2016 года
mobile >>>
Жанна Свет

Жанна Свет Музыкальная история

 Часть 1

 Меня всегда удивляло, какие мелочи влияют на нашу память. Иной раз, незначительное слово рядом стоящего человека, жест прохожего на улице, вид закатного - рассветного - полдневного неба способны запустить процесс воспоминаний, и всплывают такие факты и моменты, которые, казалось, навсегда были похоронены напластованиями более поздних событий. Невозможно перечислить все - мелкие и крупные - явления в нашей жизни, которые влияют на нашу память - запахи, звуки, музыка...

...Я еще очень маленькая. Гуляю одна на нашей тихой загородной улице - почему-то других детей нет, хотя  воскресенье, Пасха, теплый день. Я знаю, что пасха - это праздник, но мы его не отмечаем, потому что бабушка - безбожница. Это тем более странно, что она из духовной семьи: ее дед был протоиереем (до сих пор не знаю, что это за сан), все ее дяди учились в духовной семинарии, а один даже стал архидиаконом в домашней церкви Аничкова дворца,  резиденции царицы-матери. Еще один дядя был сельским священиком, за что и убили его вместе с женой  красные  - зарубили шашками на пороге их дома. А вот бабушка - безбожница, и всегда ею была. Хулиганила на уроках Закона Божьего, задавала батюшке-преподавателю такие вопросы, что он только руками разводил, а классная дама шла пятнами, и: «Госпожа Яворская, покиньте классную комнату, пожалуйста. Стыдитесь, взрослая барышня, из хорошей семьи, а задаете отцу имярек неприличные вопросы!» Бабушка - книксен и - в коридор, на волю. Ну, потом-то, конечно неприятные разборки с родителями, но характер брал свое,  каверзные вопросы повторялись.

Я так хорошо все это себе представляю потому, что бабушка, вместо сказок, рассказывала мне истории из своей жизни и не по одному разу.

И вот - Пасха, у всех соседей на столах куличи,  крашеные яйца и кексы в виде лежащего барашка. Этих барашков пекли в специальных формах, которые можно было купить на базаре у кустарей. Я знала, что кекс этот не столько вкусный, как красивый, но каждый год приставала к бабушке, чтобы она его испекла. Просьбы мои оставались без внимания, хотя несколько яиц бабушка красила, чтобы я могла выйти на улицу с красным или зеленым яичком и «стукнуться» с кем-нибудь из соседской ребятни. Я не выигрывала никогда!

Смешно! Власть боролась-боролась с религией, а вокруг меня всегда жили люди, в той или иной степени соблюдавшие обряды. Даже в студенческом общежитии были девчонки, которые, не смущаясь и не скрываясь, красили яйца на общей кухне. Но до студенческого общежития я еще не дожила, а гуляю себе в байковом платье и резиновых сапогах, потому что недавно прошел дождь,  земля еще не просохла

А надо мной, над тишиной захолустной пригородной улицы поет мужской голос: «Домино, домино, будь веселой, не надо печали. Домино, домино, нет счастливее нас в этом зале...»  Это пел Глеб Романов, позже он сыграл в фильме «Матрос с «Кометы», в котором тоже пел, например, ставшую тогда знаменитой песню «Самое синее в мире Чёрное море моё...».

«Матрос с «Кометы» случится лет через пять, а пока над нашим предместьем плывут звуки вальса «Домино».

Сначала певец говорил что-то, вроде: «Этот вальс я услышал случайно в Берлине… мелодия запала в сердце… надеюсь и вы не останетесь равнодушными...»  А потом: «Видишь, я с тобой, друг любимый мой! Домино, домино...»

Я знаю, откуда слышна эта песня. В соседнем доме живет квартирантка тетя Рая,  у нее есть патефон и вот эта самая пластинка. Всего у нее две пластинки, и тетя Рая в выходные дни слушала попеременно то одну, то другую. Вторая - это: «Здесь, под небом чужим, непогода и слякоть. Слышу крик журавлей, улетающих в даль. Сердце бьется сильней, и так хочется плакать. Улетайте скорей та-та-та журавли».

Уж и не знаю теперь, что говорили, вернее пели, эти ресторанные песенки моей маленькой душе. Хотя и сейчас они трогают меня, особенно крамольные «Журавли». Признаюсь в этом спокойно, потому что музыкальный вкус имею неплохой, ну, а ностальгические пристрастия (можно сказать: «Ностальгия по времени»? ) находятся вне зоны интеллекта.

Слабость к этим песенкам подвигла меня на отчаянный поступок - в другое время я ни за что не решилась бы на него - я отправилась к тете Рае. Замечательно то, что она не удивилась, а принялась меня угощать куличом и дешевыми конфетами. Кулич я никогда не любила, и не ем до сих пор, конфеты я такие - карамель с начинкой из повидла - в рот не брала, но из вежливости угощение приняла, правда попросила разрешения съесть его позже.

Моя просьба еще раз завести патефон нашла самый живой отклик у тети Раи, и опять над воскресным днем поплыло: «Домино, домино, я, как гость нежеланный...»

Вернувшись домой с добычей, я получила выговор за то, что хожу по чужим домам - еще решат, что меня дома не кормят. Бабушка высказалась в том смысле, что,  если ей придется хотя бы еще один раз услышать это проклятое домино, ее можно будет хоронить, благо кладбище рядом. Она не знала, что это концерт по моей заявке, а я не стала унижаться объяснениями с людьми, не понимающими красоты.

 

Часть 2

 Музыки вокруг меня в те годы звучало немного. Радио было редкостью, патефоны - тем более. У нас был немецкий патефон, военный трофей моего дяди. Но у патефона лопнула пружина, а выбросить его бабушка не разрешала: дядя, ее старший сын, умер от ран, и патефон был единственной вещью, оставшейся после него. Имелась и коробочка для иголок с изображением знаменитой картинки «Голос его хозяина» - пес, сидящий перед граммофоном. Иголок в ней уже не было, бабушка держала в ней топленое козье сало, которым натирала меня во время простуд. Не один год синий чемоданчик патефона кочевал с нами, но потом все-таки сгинул, не знаю, когда и куда.

Музыки было мало,  и звучала она всегда в отдалении: то от правления совхоза, где на деревянном столбе висел серебряный громкоговоритель, от двора кого-нибудь из соседей, где проходил «хлеб-соль» и мужские голоса слаженно пели что-то мужественное, но нежное - знаменитое грузинское многоголосье - а потом начинал бухать барабан, и это означало, что гости пустились в пляс

Мимо нашего двора медленно текли похоронные процессии. Плачущие люди в черном или с черными повязками на рукавах шли неверной походкой за старательно дующим в трубы и выдувающим из них всегда одну и ту же мелодию духовым оркестром. Я уже знала, что это «Траурный марш» Шопена, я знала, что есть Шопен.

Теоретически я была неплохо подкована. Бабушка происходила из очень музыкальной семьи. Один из ее дядей пел в Киевской Опере, другого году в тринадцатом пригласили в Штаты руководить хором, и назад в Россию он уже не вернулся. Бабушка воспитывала меня на рассказах о своей жизни, и я знала много такого, что детям моего возраста, обычно, не известно.

Бабушка в молодости была весьма легкомысленной особой. Каждый вечер они с дедом оставляли детей на домработницу, а сами усвистывали развлекаться - в оперетту, оперу. Цирк бабка тоже любила, а вот драматическое искусство ее не трогало, равно как и симфоническая музыка.

Она знала наизусть все оперетты Кальмана и умела спеть основные арии из тогдашнего оперного репертуара. Так что я была знакома с музыкой на уровне «мне Абрамович по телефону напел», но послушать ее «живьем» выпадало нечасто.

Совсем другого рода музыкальные пристрастия были у мамы. К началу войны ей было неполных четырнадцать лет, и юность прошла в оккупированном Майкопе, куда моя семья в последний момент успела выскочить из Киева. Учебу после войны она не продолжила, вкусы имела самые простые, и когда я слышала: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, головой склонившись до самого тына», - я знала, что мама моет пол в нашей единственной комнате. Были еще «каким ты был, таким остался...» - и - «значит ты пришла, моя любовь» - все довоенный киношный материал.

А еще был концерт ансамбля Советской Армии на городском стадионе и «Вася-Василек», «Смуглянка», и моя любимая  «Эх, дороги, пыль да туман, холода, тревоги да степной бурьян».

Ну, и конечно, музыка была в кино. «Пять минут, пять минут», «...девчонку без адреса всюду ищу...» - «Отчего ты мне не встретилась, юная, нежная...»

В городе народ жил побогаче, там в квартирах пело радио и даже водились кое у кого радиолы, а потому из открытых окон неслось: «Ландыши, ландыши - светлого мая привет, Мишка, Мишка, где твоя улыбка, подмосковные вечера».

На родительских собраниях в школе мы, обычно, давали нашим мамам концерт. Папы на собрания не ходили - не было принято. На одном из собраний мы решили спеть модную тогда песню «Тишина». Дело было вечером, уже темнело, но почему-то свет в классе никто не включил. Мы начали петь, и наши мамы стали петь вместе с нами. Как сейчас, вижу я: сумерки, в классной комнате за партами сидят женщины в шляпках «менингитках», платьях с подкладными плечами, в ажурных коротких перчатках, перед доской стоит шеренга детей и все они поют: «Ночью за окном метель метель - белый бесконечный снег. Ты живешь за тридевять земель, ты не вспоминаешь обо мне. Знаю, даже писем не пришлешь - память больше не нужна. По ночному городу идет тишина».

Дорого бы я заплатила, чтобы узнать, где теперь те ребята, с которыми я стояла тогда у доски и пела совершенно неподходящую, с точки зрения формальной педагогики, песню. Помнят ли они тот вечер? Отозвался ли он когда-нибудь в их жизни или канул в Лету, не оставив даже кругов на воде? Если так, то почему я не могу забыть ни этот класс, ни своих одноклассников, ни наших мам, с которыми мы были так близки в минуты общего пения, как , может быть, никогда больше в жизни?

 

Часть 3

 Я, к сожалению, росла и взрослела.

Мы переезжали; я ходила по улицам совсем другого города, другой говор раздавался вокруг меня, звучала другая музыка.

Каждый день с трех до четырех часов пополудни, окна квартир, в которых жили азербайджанцы, распахивались, и город отдавался на растерзание мугаму.

Мугам - это азербайджанская любовная песня, которую пели в сопровождении бубна - бубнач и пел, - струнного инструмента по имени кяманча и кларнета или гобоя - я всегда их путаю. Певец держал бубен возле лица, так сказать, перпендикулярно к себе. Бубен служил резонатором, изменявшим характер звука. Сначала шел проигрыш, потом певец начинал петь, а музыканты лишь изредка вставляли мелодические фразы в паузы между строчками песни, когда и сам бубнач постукивал пальцами по бубну. Звучало это для русского уха приблизительно так: " Аааааааааааааааааа, милааааааааааааааааяаааааааааааааааааа, когда увидел тебяааааааааа, закипела моя крооооооооооооовь, ум помутился мооооооооооооооооой, жизнь без тебяааааааааааа не милаааааааааааааааааааа, любовь мояааааааааааааааааааа " . Пытка эта продолжалась час и называлась красиво «Муhаммат сааты» - «Час мугама».Очень надеюсь, что не напутала в азербайджанском, все-таки, давно я нахожусь вне языковой среды, не грех и забыть что-то.

Однажды, уже взрослой замужней дамой, я с мужем ехала из Баку в Сумгаит. На автобус, как водится, была очередь отметавшая любые надежды попасть домой до конца месяца, и мы решили ехать на такси. В дороге - вот именно! - нас застал «Муhаммат сааты», и водила тут же припадочно закатил глаза и начал отстукивать ритм на руле. Было лето и было жарко. Очень жарко. Пейзаж вокруг был вполне лунным, потому что полуостров Апшерон - это зона сухих степей и полупустынь, а дикая растительность представлена колючками и перекати-полем. Холмы, холмы, холмы… Как в Израиле, честное слово! Все выбелено ослепительным солнечным светом. Над полотном шоссе колеблется марево. А над всем этим пустынным антуражем несется : «Ааааааааааааааааааааа, потерял яяяяяяяяяяяяяя радость своюууууууууууууууууу, где ее найдуууууууууууууууу?».

Я, по уже образовавшейся привычке, вздохнула было, но вдруг поняла, что музыка эта меня почему-то не раздражает. Она необыкновенно гармонично вписалась и в эту дикую жару, и в белесые краски, безумное солнце, холмы и пески. И я поняла, как не к месту высокомерны бываем мы, европейцы, начиная сходу судить то, что нам незнакомо и непонятно, и понятно не может быть по определению. Эта музыка родилась под мерную поступь верблюда, когда караван шел и раскачивал певца над раскаленными песками под раскаленным небом. И не было на многие километры вокруг ничего, за что мог бы зацепиться взгляд, и пространство гасило звуки, и песня звучала слабо и напевно среди великой тишины пустыни.

А в городе, в переплетении стен и улиц, шуме и гаме, тесноте и застроенности песня начинала метаться меж домами, отскакивала от стен из ракушечника, врывалась в тесные квартирки и билась, не в силах вынестись на простор...

Ха, какой резонанс получался! Потому и резала слух эта музыка и превращалась в мучение и пытку.

Нет-нет, я не стала любительницей мугама. Удовольствие от него я получила тогда, в такси, первый и единственный раз. Но что-то важное я поняла, что-то о народе, среди которого я жила, который оставался чужим, но менее непонятным и непонятым.

 

Часть 4

 Дядя - младший брат мамы - женился на азербайджанке. Хотя называть ее азербайджанкой было бы не совсем корректно, потому что в ее роду были и украинцы, и армяне, и  даже  один татарин затесался. Но она считала себя азербайджанкой, а по моему глубоко не просвещенному в национальном вопросе мнению национальность - это не более чем самоидентификация личности. Вот не существует национальностей, считаю я. Речь может идти о расовой принадлежности, с этим не сделать ничего, а вот национальность... Я, например, лет до одиннадцати, вообще, национальности не имела. Жила себе, не задумываясь, хотя на Кавказе трудно было жить, не задумываясь о национальном вопросе. Когда вокруг тебя клубятся дети с разбросом в фамилиях от Беркович до Маслов и от Сураханян до Бараташвили, трудно не задаться вопросом, в чем, собственно дело, почему так. Тем более, если и твоя собственная фамилия тоже … не Иванова, знаете ли.

Прозрение, как это водится, произошло внезапно и не без помощи бабушки, а вернее, только благодаря ей.

Я вернулась домой в крайнем раздражении, и она поинтересовалась, в чем, собственно, дело. Я ответила, что Вовка, этот ЖИД, жидится дать на велосипеде покататься. Бабушка разгневалась. «И почему же это он жид?» - спросила она ледяным тоном. Но я в своем раздражении не обратила на ее тон внимания и возмущенно проорала: «Он велосипед не дал!»

Тогда бабушка спросила меня, а кто я, как я думаю. И, не дождавшись ответа, объяснила, что это за слово - «жид», какой смысл придали ему антисемиты, что у меня все - и мой отец, и мой дед, отец мамы, - все евреи, только она, бабушка, наполовину украинка, наполовину полька, а значит, я славянка только на одну четверть («...ты же хорошо знаешь дроби - посчитай сама...»), в остальном я самая настоящая еврейка, а потому произносить слово «жид» в его ругательном смысле я просто ни имею права, тем более, что я ведь девочка из интеллигентной семьи, не то что это быдло - Вовка, его папаша-начштаба, пьяница и матерщинник, и его маман - деревенская «нюшка».

В этой тираде моей, обычно доброжелательной бабушки, конечно, просквозило ее шляхетство и неприязнь «белой» к «красным», из-за которых так непоправимо изменилась жизнь.

А у меня словно пелена с глаз спала! Ведь бабушка часто рассказывала о довоенной жизни в Киеве, и в этих рассказах ясно было, что жила моя семья среди евреев. Постоянным рефреном шли упоминания о том, как евреи тянутся к образованию, какие хорошие еврейские матери - мешигене маме (так произносила бабушка), как хорошо всегда учились дети из еврейских семей, какой умный был мой отец, и я, конечно своей ненормальной тягой к учебе, пошла в него. Я любила форшмак, курицу и колбасу, и бабка говорила мне, что я - «еврейская натура», потому что евреи любят всю эту еду.

Я слушала и не слышала. Но вот пелена упала, и мгновенно произошла моя самоидентификация как еврейки. Бабушку результат ее тирады несколько озадачил и озаботил, и она приложила все усилия, чтобы мое новое самосознание не выпирало слишком и не будоражило неприязнь к евреям, которая дремала - до поры, до времени (как она справедливо подозревала) - в окружающих меня людях.

Мою правоту в этом вопросе мне доказывает еще и то, что один мой брат - абсолютный язычник, а сестра и другой брат - православные христиане, крещеные и крестившие своих детей. Вот и получается, что во всей семье я одна  еврейка, потому что только я захотела ею быть.

Так и жена дяди - захотела считаться азербайджанкой  ею и стала.

Она была очень красива: тонкое лицо, нос с легкой горбинкой, огромные глазища и вьющиеся волосы. Конечно, она нравилась мужчинам, но большого опыта у нее не было, потому что поженились они с дядькой чуть ли не в младенческом возрасте - ему было года двадцать два, а ей едва исполнилось восемнадцать. Правда, в школьные годы у нее был безумный роман с одноклассником, армянином по имени Говард. Он был красив, обаятелен, нравился женщинам любого возраста (свидетельствую об этом, потому что и сама на него запала, когда познакомилась, а была я тогда - уже не эмбрион, но еще не человек). Роман этот ушел в прошлое, но, видно, Говард что-то помнил, потому что не женился и иногда появлялся в нашем доме.

В это время в Баку появилась новая звезда - молодой, очень молодой, красивый и талантливый певец Муслим Магомаев.

Вижу, как он стоит: в черной рубахе и черных брюках, ноги расставлены, правая вытянутая рука описывает полукруг.

«Люди мира на минуту встаньте! Слышите, слышите, гудит со всех сторон - это раздается в Бухенвальде колокольный звон, колокольный звон!»

Сильная, конечно, была песня, но молодежь «тащилась», как сказали бы сейчас, от твистов в его исполнении.

Твист завоевывал СССР, и никакие запреты не могли остановить нас - мы танцевали твист! «Еду дорогой - конца не видно ей. Еду дорогой - везу я юных фей, но, словно сто чертей, а не девушек везу я в машине своей! Ей-ей-ей, хали-гали, ей-ей-ей, хали-галь...» - это пел Мусик. А еще: «Арно Бабаджанян, слова...не помню, чьи...» «Королева красоты", исполняет Муслим Магомаев - и:

«В переулках бродит лето, солнце льется прямо с крыш. В потоках солнечного света у киоска ты стоишь. Пестрят обложками журналы, на них с восторгом смотришь ты: ты в журнале увидала королеву красоты...»

И так далее…

Это ведь тоже твист! Как только Бабаджаняну удалось его продвинуть - не понимаю.

И Говард, и Мусик принадлежали к бакинской золотой молодежи. Золотая молодежь в Баку - это было нечто иное, чем в других точках Земли. Это не были дети богатых родителей, или дети республиканского начальства, хотя кое-кто из них тоже входил в ту или иную компанию. Бакинцы всегда отличались умением красиво пожить и любовью к хорошей жизни, а где брались деньги и как они зарабатывались не интересовало никого. А хоть бы и на заводе в три смены! Или у папы-профессора в кошельке. Я была маленькой тогда, ни к одной компании пристать не успела, потому что на следующий день после выпускного вечера уехала, как оказалось, навсегда. Это моя особенность - уезжаю на время, которое превращается в «навсегда» (не могу похвастаться, что эта особенность приносит мне счастье). Но из рассказов старших я поняла, что нужно было быть чем-то интересным, чтобы в такую компанию попасть.

Говард был заводилой, душой любого сборища, любимец женщин, Мусик - набирающий известность певец. Ясное дело, они попали в одну тусовку, а там у них началось соперничество из-за девицы. Она, вроде бы была с Мусиком, но Говард сказал, что отобьет и - отбил. Естественно, у них с Магомаевым началась вражда. Девица ни за что не желала вернуться к певцу, а Говард всячески его изводил: увидев на улице, начинал вопить: «А я одной тобой любуюсь, и сама не знаешь ты, что красотой затмишь любую королеву красоты. А я иду тебе навстречу, и я несу тебе цветы, как единственной на свете королеве красоты», - и дергаться в твисте. Муслим зеленел, рвался в драку, но верные друзья не пускали его, и Говард торжествовал.

Эти развлечения продолжались недолго. Вскоре Муслим уехал на учебу в «Ла Скала», а потом и вовсе перебрался в Москву, где женился на очаровательной женщине и хорошей оперной певице - Тамаре Синявской, - и совсем другая пошла у него жизнь.

Говарда я больше никогда не видела. Дядя погиб в дорожной аварии, тетя умерла молодой: у нее с детства было больное сердце, ей даже дважды делали операцию у Амосова. Связь времен распалась, как распалась и страна, в которой мы так беспечно существовали (или молодые беспечны везде?). Не у кого спросить, как оно было на самом деле - никто не ответит.

Но я иногда вспоминаю девицу, из-за которой два молодых красавца так не любили друг друга. Интересно, жалела она о своем опрометчивом отказе Муслиму, когда видела его - успешного и знаменитого - на экране своего телевизора, а иногда даже и с такой же известной и знаменитой женой-красавицей? Или же чувство к Говарду было для нее важнее любого успеха и денег? Если, конечно, так бывает в нашем мире.

Но ушли все, и ответ на это мое недоумение я не получу никогда.

 Часть 5

В моем детстве то, что сейчас называют красивым заграничным словом «шансон», называли попросту блатняком. Блатные песни были, ну, ооочень популярны. Их знали и пели все. Причем, это не были стилизации, которыми баловался Владимир Семенович Высоцкий, народ пел песни настоящей тюрьмы и все еще действующих лагерей.

К моей семье тема лагерей имеет самое непосредственное отношение. Мой дед - отец отца - был расстрелян в тридцать седьмом, а бабушка оказалась в лагере в Коми. Мой муж служил в войсках МВД  и как раз в Коми, только на тридцать лет позже. Но при встрече им - мужу и бабушке - нашлось, что вспомнить: она, чуть ли не в том же лагере сидела, который он охранял. Бабушка была врачом, и я подпрыгнула просто, когда Василий Аксенов в одном из интервью рассказал, что после окончания школы родители посоветовали ему идти в медицинский, потому что врачи в лагере лучше всех выживают. В случае моей бабушки это оказалось просто химически чистой правдой.

Не было, наверное, в Союзе семьи без лагерного или тюремного опыта. Мне и самой едва не пришлось… Но это в другое время и другом месте.

Кто в наше время не знал: «Когда фонарики качаются ночные, и на улицу опасно выходить, я из пивной иду и никого не жду, я никого уж не сумею полюбить»?

Или: «Па тундре, па железной дароге, где мчится поезд Воркута-Ленинград...»

Интересно то, что поезда такого не было. Ехали до Котласа, а оттуда - в Воркуту. Или из Москвы тоже можно было попасть в Воркуту, да и этот единственный поезд ходил полупустой, в отличие от эшелонов с зэками.

У моей подруги были магнитофонные записи блатных песенок в исполнении знаменитых актеров - Тихонова и Рыбникова, например.

«Приглашен был к тетушке я на день рождения, собрались мы с женушкой как-то в воскресение. Тетушка, как правило, каждый год рождается, вся родня у тетушки выпить собирается».  И припев: «Улица, улица, улица широкая, до чего ж ты, улица, стала кривобокая!» - « На Дерибасовской открылася пивная. Там собиралась вся компания блатная...» - « Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела, и в летнем парке музыка играла. И было мне тогда еще совсем немного лет, но дел успел наделать я немало...» - «Как на Дерибасовской угол Ришельевской в десять часов вечера разнеслася весть: а как у старой бабушке ( именно с таким произношением), бабушке-старушке четверо налетчиков а отобрали честь...Гоп, стоп, первертоп, бабушка здорова...»

Не отставала от всех и моя бабушка. Некоторые песни я узнала от нее.

«Возьмите шаль вы мою продайте, мово милова вы мне отдайте. Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка, да шарлатанка. Прощайте, други, я уезжаю. Кому я должен, я всем прощаю. Ах, шарабан мой, дутые шины! Идешь на дело - бери машину. Я - гимназистка шестого класса. Пью самогонку заместо кваса. Ах, шарабан мой, американка...»

Бабушка рассказывала, что во время гражданской войны пели о Колчаке: «Мундир французский, сапог английский, погон японский - правитель омский. Ах, шарабан мой...».

Еще она пела: «Гоп со смыком - это буду я. Вы послушайте, товарищи-друзья: ремеслом я выбрал кражу, из тюрьмы я не вылажу , и тюрьма скучает без меня.»

Я уж не говорю о Мурке - знаменитой и гениальной. «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, до свиданья и прощай. Ты зашухерила всю нашу малину, так теперь маслину (пулю) получай».

Сколько уже говорено-переговорено о блатняке! Кто-нибудь знает, почему он так трогает душу? Я не говорю о песнях современной тюрьмы, если они существуют. Я имею в виду старые, классические образцы.

Да, блатные песенки...Что они навевают? Я вижу: бабушка месит тесто для пышек и поет : «...но дел успел наделать я немало. Брал ночью скок за скоком, а наутро для тебя бросал хрусты налево и направо. А ты меня любила и часто говорила: «Житье блатное хуже, чем отрава». Не обязательно это. Могла быть и ария Сильвы, или Марицы, но лучше всего я запомнила именно эти песенки. Было спокойно и тепло. Я рисовала рядом с бабушкой и знала, что вот, скоро будут пышки и ячменный кофе с молоком, но без пенок, потому что бабушка обязательно процедит молоко через ситечко, она знает, что я не терплю пенок, и так будет всегда, пока жива моя бабушка, а жива она будет вечно.

 Часть 6

 В детстве я очень любила петь хором. Нет, наверное, правильнее написать «любила хоровое пение». Все дело было в том, что я, имея хороший музыкальный слух, неправильно тонировала, была «гудком». Бабушка даже расстраивалась: девочка из семьи, где все пели, отчаянно фальшивила и пищала почти ультразвуком. Но я любила петь! Так всегда бывает - мы любим делать не то, что у нас хорошо получается, а то, что выходит из рук вон... А когда поешь в хоре, не слышно - фальшивишь ты или нет. Но пение в хоре случалось реже, чем пела душа, и я научилась свистеть, чтобы компенсировать себе отсутствие возможности петь, и умею высвистеть даже сложные мелодии. Особенно хорошо у меня получаются танго, уж и не знаю почему.

Но попеть мне все-таки удавалось. Тогда, вообще, много пели хором. Застолья сопровождались хоровым пением. В нашей семье, правда, это не было принято, но в гостях мне удавалось оторваться. Что петь, было не важно. Спокойненько я лет в семь пела у соседей на свадьбе их дочери знаменитого «Хас-Булата» - и ничего, выжила и выжили окружающие.

Но основным источником возможности попеть был, конечно, школьный хор. По-моему, я была единственным ребенком, который хотел и любил петь в школьном хоре. По крайней мере, в Батуми именно так и было. Там хор был обязаловкой,  все ходили на него только для того, чтобы избежать неприятностей. Кроме меня. Меня и брать-то в хор не хотели, но, видно, так удивились, что ребенок тянет руку, чтобы его тоже записали, что таки-да, записали! Входили в моду олимпиады детского творчества, и каждая приличная школа просто не имела права не выставить хор. Мы пели «Хотят ли русские войны» и какую-то песню со словами: «Играют вальс, выходят в круг вьетнамка и француз. Пожатье крепких юных рук скрепило из союз. Готовы юные сердца на всей Земле дружить. Мы верность миру до конца сумеем...» - дальше не помню, а фантазия моя молчит почему-то, наверное,  не моя тема. Это, конечно, авторы песни здорово придумали подружить именно вьетнамку и именно с французом. Тут никакая фантазия соперничать не сможет.

Совсем другое дело было в Сумгаите. Школа была домом родным, учителя лучшими друзьями, а петь в хоре вся школа хотела, и с репетиций никто не сбегал. Я вот иногда читаю, как костерят свои школы люди и искренне их жалею. В каких же казематах им пришлось учиться, бедолагам! При том, что мы дружили с учителями, держали они нас в ежовых рукавицах и спуску не давали. Учили нас более, чем серьезно. Отметки получать было очень трудно. Дисциплина на уроках была железная, но все это выглядело правильно и по-человечески. Никто нас не оскорблял, не глумился. Я не преувеличиваю - такого мнения о нашей школе все, кто в ней учился.

Хор был частью школьной жизни. Вела его учительница пения Алла Ефимовна - крупная, полная и невероятно красивая женщина. Мы все ее обожали, а потому хор был маленькой наградой - возможностью подольше побыть в ее обществе. Даже почти взрослые дяденьки - парни из десятых и одиннадцатых классов - безропотно ходили на хор, хотя заставить их никто, конечно, не мог.

Пели мы три песни. Первой шла очень модная тогда песня «Бухенвальдский набат», которую исполнял Муслим Магомаев… и мы, правда без его участия. На авансцену выходил огромный Юрка Кулик из одиннадцатого «Б» и начинал басом (он стал профессиональным певцом, и я уверена, что участие в школьном хоре подтолкнуло его к этому выбору): «Люди мира, на минуту встаньте! - тут вступали мы, - Слушайте, слушайте! - и снова один Юрка, - Гудит со всех сторон. Это раздется в Бухенвальде , - и снова хор, - Колокольный звон, колокольный звон!»

 Эффект получался сильный. Взрослые, которые слушали нас,  сидели с подозрительно красными глазами и делали вид, что соринка в глаз попала.

Следующим номером был хор половецких девушек из оперы «Князь Игорь». Причем, чтобы мы лучше понимали, о чем мы поем, нас всем хором свозили в Баку в Оперный на «Князя Игоря», так что даже дисканты-пятиклашки знали, кто оперу написал и о чем в ней поется. В хоре я запела вторым голосом, что несказанно удивило и меня саму, и домашних.

Я до сих пор могу спеть этот шедевр оперной музыки. Если «Князь Игорь» - жемчужина русского оперного искусства (а так оно и есть), то хор половецких девушек с половецкими плясками и арией самого Игоря - это тот мягкий ненавязчивый блеск, который и делает жемчужину жемчужиной.

«Улетааай на крыльях веетраа тыы в край родной роднааая песня наааша. Туда, где мы тебяааа свободно пеели, где было так привооольно нам с тобоою,  - это звенят первые голоса, и тут вступаем мы, вторые, -  там под знооойныым неееебоом негой воооздуух пооолоооон...» Мы поем, смотрим на дирижирующую Аллу Ефимовну, и мы счастливы - я-то уж точно.

Третим - главным - номером: «Деревья покрылись листвою зеленой, и птицы запели, и травы взошли. Весною весь мир отмечает рожденье великого сына великой земли,»- вот для этого вступления и нужны парни из одиннадцатого класса. Я их вижу, как сейчас: красавца в очках Вовку Штейна (у меня с ним был коротенький романчик, даже, скорее, повестушка); сын главного архитектора города Нюська Гаджиев, сын главного инженера проектного института Фариды Ибрагимбековой Бекир, Юрка Кулик, Алеша Гуков, впоследствии профессиональный драматический актер (тоже не без влияния школы). Они с серьезными лицами поют всю эту галиматью, а мы подхватываем: «Ленин всегда живой, Ленин всегда с тобой - в горе, надежде и радости. Ленин в твоей судьбе, каждом прожитом дне, Ленин в тебе и во мне». Последний образ мне как человеку пишущему непонятен, но я стараюсь не вдумываться, потому что тогда может всякое произойти, а срывать Алле Ефимовне спевку я не собираюсь.

Мы пели этот идиотизм очень серьезно, потому что знали - Ленин жив,  мы даже видели его в своем городе.

Пели мы, пели и допелись до участия в заключительном концерте олимпиады, который должен был происходить в Оперном театре, и его должны были транслировать по телевидению.

Всей школой на электричке поехали в Баку, а там - колонной - пешком отправились к театру. Никакого неудобства мы при этом не испытывали. Нас то и дело возили куда-нибудь всем гамузом, и мы привыкли идти по проезжей части большой толпой. Учителя наши были людьми неугомонными, и мы отправлялись всей школой то на творческий вечер Рождественского, то на встречу с редколлегией журнала «Дружба народов», потому что приехали Окуджава и Григорий Горин: они тогда был членами редколлегии. То удавалось по коллективной заявке достать билеты на концерт Джродже Марьяновича - да мало ли куда еще нас возили! На выставку, посвященную освоению космоса, где можно было увидеть кусок лунного грунта - он гастролировал тогда по всей стране, этот камень, добытый Армстронгом.

Концерт мы отпели благополучно, родители потешили свое тщеславие, и теперь можно объяснить, почему мы так серьезно пели о Ленине, хотя с малых лет были заражены политическим цинизмом и неуважением к тому, что в Азербайджане считалось советской властью. Поскольку мы другого не знали, то питали неуважение к этой власти в принципе.

Несколькими месяцами раньше проходила городская комсомольская конференция, и на нее - впервые в истории города - были приглашены комсомольцы-школьники. Произошло это с подачи новой заведующей отдела школьного комсомола Светы Агниашвили. Мы ее уважали и любили, а поскольку наша школа была самой сильной в городе и вторая в республике, то Света бывала у нас часто.

Конференция проходила в зале Дворца культуры завода СК,  - крупнейшего в стране производителя синтетического каучука. Этот богатый завод был нашим шефом. Заводской ДК был самый большой в городе, а в нашей школе, благодаря шефам, танцы на вечерах происходили не под магнитофон, как в более бедных школах, но обязательно под ВИА, что приводило в исступление всю городскую молодежь, и все рвались на наши вечера. Шефы приглашали нас на свои вечера - в этот самый ДК, где распорядитель всегда начинал танцы вальсом и всегда - со мной: я думаю, потому, что была такой тощей и легкой, что меня было нетрудно таскать по кругу. Правда, я и танцевала неплохо...

И вот сидим мы на конференции, что-то слушаем, что-то - нет. Слушаем Свету, как она ругает городское начальство за то, что нас не держат за людей, а ведь мы тоже комсомольцы, слушаем нашу старшую вожатую Галину Васильевну, которая и пионерами, и нами заведует. Хлопаем обеим, потом начинается игра в «слова», «морской бой» и «меррики».

В «Маленьком принце» мальчик нарисовал шляпу и спросил взрослых, не страшно ли им. На вопрос, что может быть страшного в шляпе, он ответил, что это никакая не шляпа, а удав, проглотивший слона. Вот этот рисунок - «меррик». Это было тогдашним писком - мы все время придумывали меррики, и у многих здорово получалось.

Сидим, конференция движется по накатанным рельсам, и вдруг от входных дверей в конце зала послышался какой-то шум, перешедший в крик, свист и дикие вопли. Все вскочили с мест, чтобы увидеть, что там происходит, и обнаружили, что по проходу между рядами идет… Ленин. В зале творилось нечто невообразимое. Народ орал, свистел, лез по креслам, чтобы потрогать «вождя» . Я сидела в кресле у прохода, и он, поравнявшись со мной, вдруг остановился, протянул мне руку и спросил: «Ну-с, как идет учеба? -  Отлично, - ответила я.  -  Молодец, молодец, это архиважно, стране нужны образованные люди», - картаво сказал «Ленин», после чего влез на сцену и выдал знаменитую речь: «Учиться, учиться и учиться...» Да, это было событие!

Все разъяснилось очень просто. Всегда были актеры, игравшие роли вождей и членов правительства. В те времена Ленина играл артист Смирнов. По каким-то делам он приехал в Баку, и наши умные комсомольские начальники придумали пригласить его на конференцию.

Так что, когда мы серьезно выпевали: «Лееенииин вседа живоооой», - мы не были голословны, мы знали: так оно и есть.

 Часть 7

 Я за все свое пионерское детство ни разу не слушала передачу «Пионерская зорька». Ой, господи, конечно же я знала о ее существовании: ее горн и бодрые голоса «Здравствуйте, ребята, слушайте «Пионерскую зорьку», - неслись каждое утро из чужих окон, но не из нашего.

Что подразумевала эта передача? Что ребенок-пионер радостно и бодро вскочит со своей постели, ловко и решительно сделает утреннюю зарядку, обольется чем-нибудь холодным (все это - слушая родную программу), а затем - в опрятной выглаженной форме и вычищенной с вечера, чтобы утром «надеть на свежую голову»,  обуви  отправится с чистым и аккуратным портфельчиком и сделанными уроками в родную школу получать знания...

И так у него войдет в привычку вскакивать утром под патриотические голоса и мелодии, что и дальше, когда он уже станет комсомольцем и даже коммунистом, он все равно будет испытывать с утра потребность в бодрых звуках (хотя, переехав в Россию, я поняла, что подавляющая масса русских мужчин с утра имеет совсем иные потребности) и вставать на работу для дальнейшего строительства светлого коммунистического будущего захочет только под песни о труде и борьбе разных хороших советских композиторов на стихи разных хороших поэтов-песенников.

А потому, кроме «Пионерской зорьки» из чужих окон неслись еще эти самые песни о труде и борьбе.

«Мы пришли, чуть свет, друг за другом вслед: нам вручил путевки комсомольский комитет. Едем мы, друзья, в дальние края, стали новоселами и ты, и я» - «Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная, здравствуй, простор широкий, весну и молодость встречай свою!» - «Комсомольцы-добровольцы! Мы сильны нашей верною дружбой. Сквозь огонь мы пройдем, если нужно, пролагать молодые пути. Комсомольцы-добровольцы! Надо верить, любить беззаветно. Видеть солнце порой предрассветной - только так можно счастье найти» - «Паааартия наши народы сплотила в братский единый союз боевой. Пааааааартия наша надежда и сила, партия наш рулевой...»

Я не собираюсь глумиться над этими песнями. Если отвлечься от текстов, что я делаю по сию пору, почему и слушаю только песни на непонятных мне языках, воспринимая голос певца в качестве еще одного музыкального инструмента, так вот, если отвлечься от текстов, - композиторы были замечательные, музыку писали очень хорошую.

Вот Пахмутова, например. Кто-нибудь может сказать хоть слово против ее песни «А в тайге горизонты синие. ЛЭП-500 - не простая линия»? Замечательная мелодия, я ее обожаю. И разве плохо, что была написана песня о людях, которые из сибирской тайги тянули линии электропередачи через полстраны в кошмарных условиях? Вот вы тянули когда-нибудь такую линию? Нет? А говорите... Они заслужили эту песню. И она молодец, что написала ее!

А уж эта: «Я уехала в знойные степи, ты ушел на разведку в тайгу. Надо мною лишь солнце слепящее светит, над тобою - лишь сосны в снегу. А путь и далек, и долог, и нельзя повернуть назад. Крепись, геолог, держись, геолог - ты ветру и солнцу брат!» У меня, между прочим, была в Москве тетя-геолог. Она жила именно, как в песне.

А еще было: «Главное, ребята, сердцем не стареть! Песню, что придумали до конца допеть. В дальний путь собрались мы, а в этот край таежный только самолетом можно долететь. А ты улетающий вдаль самолет в сердце своем сбереги. Под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги».

И: «А вокруг голубая-голубая тайга...» - и никто не хихикал, потому что слова еще не утеряли свой изначальный смысл и не наполнились совсем иным содержанием. И вообще, «Марчук играет на гитаре, а море Братское поет...» Если, конечно, не вспоминать, что Братское море погубило сколько-то там земли, тайги, что возникла угроза экологии - тогда и слова такого не было - замечательные песни. Их любили все. Мне кажется, что в слова никто не вдумывался, а все слушали музыку и были счастливы.

Но из нашего окна такие песни поутру тоже не лились.

Утро. Еще совсем темно - и за окном, и в комнате. Я открываю глаза и вижу одно и то же: светится ярким зеленым огнем глазок радиолы «Латвия», а сама радиола то свистит птицей, то хрипит, то тоненько подвывает, сквозь этот винегрет звуков прорываются разноязыкие голоса, обрывки мелодий, колокольные звоны - это бабушка, пригнувшись к шкале настройки, ловит «голоса». Так начиналось утро. И, пока я вставала и выполняла весь утренний ритуал - не так скрупулезно, конечно, как если бы я была слушательницей «Пионерской зорьки», но оборванной в школу тоже не ходила - приемник выдавал то утреннюю службу из Вестминстерского аббатства, то православную заутреню из Монреаля: в Канаде было очень много эмигрантов-украинцев. Или кто-то говорил на русском языке, но с таким специфическим произношением, что сразу становилось ясно: это «Немецкая волна». Иногда, заглушив всех, прорывалась оперетточная, как мне казалось тогда, мелодия. О-о-о, сколько лет пройдет, прежде чем я сама смогу спеть под эту мелодию : «Авейну шалом алейхем! Авейну шалом алейхем! Авейну ша-алом алейхем! Авейну шалом, шалом, шалом алейхем!» А тогда что мы знали? Бабушка мне сказала, что это гимн Израиля. Я спросила, чего это он такой - как из оперетты. Бабка засмеялась и ответила, что это неудивительно - ведь король оперетты Кальман - еврей, а может это ему заказывали написать гимн?

Странно, но все эти станции без особых проблем ловились в нашем промышленном Сумгаите, а ведь и воинские части стояли рядом...

Но любимой станцией бабушки был Монреаль. Каждое утро, после новостей, передавали какую-нибудь познавательную программу о Канаде, в конце которой задавали вопросы. Вот-вот, ради этой викторины бабушка и липла каждое утро к приемнику. Правильно ответившему на вопрос викторины высылали подарок в любую страну света. Книги о Канаде, канадские марки, пластинки с музыкой...

Я то и дело таскала на почту бабушкины письма, а к нам, то и дело, приходили уведомления на бандероли из Канады.

Благодаря усилиям бабушки, я имела такую коллекцию канадских марок, от какой, наверное, не отказались бы и настоящие филателисты. У нас дома уже была замечательная коллекция. Ее начал собирать мой старший дядя еще мальчиком, а потому в ней были марки двадцатых годов, сталинские марки, гитлеровские марки... Потом дядя умер от ран, полученных на фронте, и коллекция лежала, пока не подросла я. Я ее, надо сказать, тоже обогатила: все время менялась с мальчишками (девочки в нашем городе, почему-то, марки не собирали), благодаря чему имела довольно высокий рейтинг у них в качестве нетипичной девчонки; что-то покупала, когда появлялись в кармане копейки, просила всю родню присылать бабушке письма с красивыми марками. Однажды я стала предметом молчаливого обожания родственника наших соседей - застенчивого рыжего мальчика. Он был старше меня на пару лет, но конфузился и терялся в моем присутствии. Узнав, что я собираю марки, он подарил мне целую коллекцию марок китайских.

Коллекция канадских подарков пополнялась. Марки, пара книг о Канаде на русском языке - их мы с бабушкой получали на почте... Но однажды очередную бандероль принесли домой. Это была большая плоская картонная коробка. Почтальонше было так любопытно, что же это такое нам прислали из-за границы на этот раз, что она осталась ждать, когда бабушка вскроет коробку. Под коробкой был слой гофрированного картона, под ним - кипа желтой жатой бумаги, обертка из шелковой бумаги, а в обертке - конверт с пластинкой! Почтальонша плюнула и разочарованно ушла.

Бабушке тоже, кажется, подарок не очень понравился. Тем более, что пластинка была джазовая. На белом конверте красовался портрет негра с трубой в руках. Это не были ни Дюк Эллингтон, ни Луи Армстронг - их я знала от дядюшки, фанатика джаза. Негр был тонок, интеллигентен, руки, державшие трубу, изящны, а на одном пальце светилось обручальное кольцо, что поразило меня чрезвычайно: мода на мужские обручальные кольца появится позже.

Музыку негр играл замечательную. Я была приучена к джазу с младенчества. В Батуми дядя притаскивал иногда от кого-нибудь патефон и кучу музыки на «костях», брал в руки две одежные щетки и барабанил ими в такт знаменитых «Каравана» и «Сент-Луи Блюз». С тех пор джаз - единственная музыка, которую я могу слушать круглые сутки, хотя и другие музыкальные пристрастия имею.

Мы с дядькой были в восторге оба. Пластинку крутили по нескольку раз в день, пока бабка не взбунтовалась и не заявила, что не дала себя угробить песне «Домино», а уж какому-то негру с его джазом не дастся и подавно.

В очередной раз доказав мальчишкам, что я не такая, как все, я приводила их домой поглазеть на «импортную», как у нас называли все заграничное, пластинку. Слушать ее я не позволяла, смутно понимая, что эти уличным пацанам вряд ли понравится джаз, но репутация моя вполне может пошатнуться. Отговаривалась я тем, что дядя ставит ее всегда только сам, боясь, как бы я не попортила редкую вещь. Отмазка эта принималась с пониманием, и слава моя не меркла.

Но тут в очередной раз появился Говард... О, он был эстет, и, конечно же, любил джаз. Тогда полагалось любить джаз, как потом полагалось любить битлов, которые оставили меня совершенно равнодушной, а позже наступила очередь Макаревича и Ко.

Говард любил джаз, весь вечер взрослые слушали и обсуждали пластинку, а потом он выпросил ее у дядьки на недельку - дескать, на «Азербайджанфильме» есть знакомый, который ему эту пластинку перекатает, и он ее вернет - целую и невредимую.

По идее, пластинка была моя. Бабушка для меня старалась и открытым текстом сказала, что вот и у меня теперь есть своя пластинка. Она напомнила об этом остальным. Они выжидательно уставились на меня. Мне было очень стыдно своей жадности, тем более, что Говард мне нравился, но я, неожиданно для себя самой, ответила отказом, проявив здоровый эгоизм, необходимый каждому человеку для самосохранения, в детстве у меня его было достаточно. Что поделать, если считалось неприличным быть жадной или любить себя и думать о себе! Из меня любовное отношение к себе потихоньку вытравили, как и из многих других моих сверстниц, мы стали удобны для окружающих, а вот для себя… Лучше замять.

Взрослые обиделись. Хотя все было сложнее. Дядя тоже не хотел давать пластинку, я это видела. А тетя  хотела, и это я тоже видела. Она обиделась, потому что я сделала что-то против ее желания, дядя - потому что его ждало неприятное объяснение с тетей, а Говард - ну, понятно, он-то считал, что со мной проблем не будет, а тут вдруг такой облом! Ох, как же я все это ясно видела тогда! Взрослые не догадывались, что для меня они просто прозрачны, что я вижу и понимаю все их экивоки и подтексты. В детстве меня никто обмануть не мог ни фальшивыми улыбками, ни лаской, ни таской. Вот куда эта способность ушла со временем и возрастом?! Она мне очень пригодилась бы в моей не вполне успешной жизни!

Говард ушел, меня не ругали, просто через несколько дней пластинка исчезла, все разводили руками, удивлялись фальшиво и обещали найти. Однако я была уверена, что больше не увижу ни ее, ни Говарда. Но и тетя его тоже больше никогда не видела. Он больше не появлялся.

Иногда «голоса» не ловились, но «Пионерская зорька»  все равно не оглашала наши стены своим бодрым присутствием. И полезные для воспитания песни о труде тоже не услаждали наш слух. Бывало и так, что, проснувшись, я видела все тот же светящийся глазок «Латвии», только бабушки рядом с приемником не было. Это означало, что «голоса» не ловились категорически. Бабушка уходила на кухню, а приемник томительным тенором Рауфа Атакишиева пел: «Никогда, никогда не забуду я шуум прибоя, город у моря, наши встречи - никогда, никогда, никогда...» Или: «В шумном городе мы встретились с тобой, чего-то там, ля-ля-ля сколько раз с тобой прощались и обратно возвращались, чтоб друг другу все сказать. Мне б забыть, не вспоминать этот день, этот час, мне бы больше никогда не видать милых глаз, но опять весенний ветер в окна бьется и зовет. Он летит ко мне навстречу, песню нежную поет....Эта встреча, как и тысячи других...пусть похожа на другие, у меня она впервые, у меня она одна».

Голос Владимира Трошина ассоциируется у меня с этими утрами, он пел «Московские окна»  и: «Зеленый огонек такси мелькает в сумраке ночном, то движется навстречу мне, то исчезает за углом, зеленый огонек такси...» Марк Бернес неоднократно пел мне по утрам: «Задумчивый голос Монтана звучит на короткой волне, и ветки каштана с парижских бульваров в окно заглянули ко мне. Когда поет далекий друг светло и радостно становится вокруг, и сокращаются большие расстояния, когда поет далекий друг». Монтан тоже вносил свою лепту, правда, на французском, песню его знали все - о листьях, которые кружат в парижских парках, а сквозь их дождь идут влюбленные.

Хорошо было лежать в темноте, долеживать последние минутки и слышать мягкий, обволакивающий баритон или сладкий тенор, певшие о том, что в жизни меня ждут любовь, дружба, замечательные люди, а грусть необходима, потому что это даже приятно погрустить под томительную мелодию.

А вы говорите! Ну, какой строитель коммунизма мог из меня получиться?! 

Часть 8

 Существует устойчивый миф, что зарубежной музыки мы в те годы не слышали совсем, так я заявляю, со всей определенностью, что это неправда. Вернее, не совсем правда. Конечно, все было закрыто и перекрыто, заграничных пластинок в продаже не было, а самая продвинутая молодежь умудрялась доставать музыку «на костях», но я о ней писать не буду – этот факт принадлежит истории более старших поколений, а мы в эти легендарные времена под стол пешком ходили и слышали эту музыку только, если, по счастливой случайности, наши старшие братья и сестры, дяди и тети, а также – легкомысленные молодые родители – не выгоняли нас из комнаты, где происходили танцульки. Меня не выгоняли – вот и выросла я извращенкой - любительницей джаза.

Но и мы росли, и у нас начиналось время танцулек. Сначала нас поразил микроб любви к чарльстону. Уж и не знаю, с чего вдруг этот танец воскрес из двадцатых годов и привязался к нам, но все мои ровесники умели его танцевать, мы устраивали соревнования – кто кого перетанцует – а самое интересное, что и музыка нашлась.

Во-первых, певица Тамара Миансарова пела такую песенку: «Руде-руде-руде-рик! А по-русски – рыжик! Руде-руде-руде-рик! Окажись поближе...» Я не знаю, о чем эта песня – неужели о грибах рыжиках? Там дальше есть подозрительная фраза: «Будешь ты соленым». Вот что значит, не вслушиваться в тексты! Но я не виновата: наверное, так выражалось мое, еще не проявившееся, поэтическое дарование (эти слова следует читать ироническим тоном), мешавшее спокойно воспринимать идиотские тексты, душа сопротивлялась навязываемой пошлятине, и слава богу. Правда, долгое время эта моя особенность страшно веселила мужа, и он всегда хохотал, когда я пыталась спеть что-нибудь советское, заменяя не известные мне слова отсебятиной. Впервые он понял, что я не знаю текстов, когда я ему сказала, что вот, Градский хорошо поет, но с какой радости он стал петь спортивные песни. Эта моя заява так озадачила благоверного, что он какое-то время молчал, видно пытаясь сообразить, о какой песне идет речь, но сдался, не в силах решить этот ребус и спросил меня, какую, собственно песню, я имею в виду. Тут, в свою очередь удивилась я. Я и предположить не могла, что у Градского в репертуаре несколько спортивных песен. На мой взгляд, и одной было более, чем. Муж был весь - сплошной вопросительный знак. «Ну, как же, - слегка уже раздражилась я, - ленточка моя финишная,там чего-то такое, – время придет и ты примешь меня.» Боже, как он ржал! Я его больше никогда в жизни не видела таким – он, видно, тогда высмеял все запасы смеха, отпущенные ему на всю жизнь. «Это спортивная песня?- спросил он меня.  - Ну, да, - отвечала я, - а какая еще?!» Ехидным голосом он спросил меня, что же в этой песне спортивного, а я ему это легко объяснила: бегун надеется пробежать первым дистанцию... И тут я вспомнила, что там есть еще такие слова: «Первый тайм мы уже проиграли...» Конечно, спортивная песня, а какая еще? Просто в ней не только о бегуне, но и о футболисте. «Наверное, эта песня написана к Олимпийским Играм», – догадалась я. Мужа пришлось отпаивать водой, и он до сих пор напоминает мне «спортивную песню».

А я ведь так и не знаю, в чем там у Градского дело – куда он бежал и кто выиграл тот футбольный матч.

Я этот случай помянула, чтобы проиллюстрировать, насколько текст не имел значения. Нам нужна была музыка для чарльстона, и мы лихо плясали его под «соленые грибки». Но была одна песня, которая, словно с неба упала, чтобы мы могли отплясывать под настоящий чарльстон. Я думаю, многие помнят ее.

«Бабушка, отложи ты вязанье, заведи старый свой граммофон и мое ты исполни желанье – научи танцевать чарльстон!» Помните? Его пели еще и на польском или чешском языках, но был русский вариант: «Ну, давай же, ну, со мной не нужно долго биться – я сама сумею, ты только объсняй. Вот увидишь, буду я хорошей ученицей, ну же, бабушка, ну, давай!»  У одной девочки из класса была эта пластинка – мы ее заездили до дыр, в школе на переменях все передвигались по коридорам, чарльстоня, кое-кто у доски подозрительно подергивался: явно в голове в это время было не доказательство равества двух треугольников, а: «Говорю тебе снова и снова, повторяю опять и опять: для тебя я все делать готова – шить, стирать, варить варенье, целый день носки вязать, в магазин, если надо, бежать, чарльстон меня за это научи ты танцевать!». Интересно, а почему слова этой песни я запомнила? Наверное, за то, что они были логичны и просты: девочка просит бабушку о том, что и мне было интересно и важно в то время. Я ведь тоже бабушку просила показать мне чарльстон. И она, приподняв юбку, с ножом в одной руке и недочищенной картофелиной – в другой, сдвигала и раздвигала носки домашних тапок, а я в одних чулках пыталась повторить ее движения. Все, как в песне. Или в песне было, как в жизни – потому и запмнилось. И то эпохальное произведение пела Миансарова.

Я могу гордо похвалиться, что меня перетанцевать не мог никто. Много лет. Однажды, уже в институте, на вечер в общежитие пригласили ВИА… индонезийцев из университета Патриса Лумумбы. О, вот это была музыка! В конце они выдали композицию минут на сорок, и в кругу до конца музыки остались только я и мой партнер. Все были мокрые, как мыши – и музыканты, и мы, но сдаться я не могла – гонор проявлялся очень странно, не совсем в те моменты, которые могли стать основополагающими для жизни.

В знак восхищения моей выносливостью, ребята-экзоты сыграли что-то такое национальное, что, как они объяснили, а мы – поняли, было у них тем же, чем туш – у нас.

Так же и с чарльстоном. Я была чемпионом класса и школьного коридора на переменах. Я говорю это серьезно. Мы были еще маленькими, вечеров с танцами нам не устраивали, а потому мы танцевали на днях рождения друг у друга, на классных «Голубых огоньках» и в коридорах под «тра-ля-ля». И везде я выходила победительницей. Точно так же, в пору повального увлечения «хула-хуп», я, не имея собственного обруча, умудрилась так наловчиться его крутить, что девчонки, у которых он был и которые мне его давали покрутить, перестали заниматься благотворительностью, и обруч я больше не получала, выиграв соревнования городка на длительность одной сесси кручения, если можно так выразиться, кроме того, я умела гонять его по себе от пальцев вытянутых вверх рук до щиколоток и обратно. Кому захочется видеть чужой триумф, заработанный с твоей помощью? Все было правильно, дружила я с настоящими евиными дочерьми, даже не дружила, но ведь нужно же было с кем-то играть, а за неимением гербовой...

Так же было и с чарльстоном. Учителя пытались отвратить нас от этого безумия, для чего в школу пригласили учительницу танцев, и, конечно же, я записалась в ее кружок. Было в этом кружке человек двенадцать девочек и один мальчишка – Руслан – только он отважился учиться такому немужскому делу, как танцы. Мальчики наши считали, что нормальному пацану танцевать западло, но с тоской и завистью смотрели на днях рождения, а позже, когда мы доросли до школьных вечеров, то и на вечерах, на смельчаков, недостаточно ортодоксально блюдущих мужскую честь и потому танцевавших с девочками, обнимая их за талии и держа за руки.

А на кружке нас учили полонезу и мазурке, кажется, еще был падеспань. Но все это было недолго, потому что чарльстон ушел так же внезапно, как и напал на нас, и взрослые увидели, что надвигается новая беда – твист.

До воцарения твиста танцевали, в основном, так называемые, «медленные танцы». Это не было что-то определенное, как, например, вальс или танго и фокстрот. Это было более или менее ритмичное топтание под музыку. Когда я впервые увидела фильм Лелюша «Добрые и злые», который начинается с того, что главные герои приходят в школу танцев и их там учат танцу под названием «slow», я сидела, как завороженная, потому что этот слоу был тем, что танцевали мы на школьных вечерах, пока эту патриархальную идиллию не смел своими не совсем пристойными движениями твист.

 Если бы можно было литературный текст сопроводить музыкальными иллюстрациями! Читает кто-нибудь эти мои строки, и параллельно слушает те мелодии, о которых я вспоминаю. А какие мелодии я вспоминаю? О, много разных, например: «Марина, Марина, Марина! Хорошее имя, друзья!»

Конечно, Клаудио Вилла пел это на итальянском, но фокус того времени заключался в том, что всегда находились ушлые ребята, которые, своровав «импортную» мелодию, писали под нее текст на русском, и дальше уже ее крутили безбоязненно и на радио, и на телевидении, и даже фирма «Мелодия»,  единственная тогда фирма грампластинок, вставляла новую песню в диск из серии «Музыкальный калейдоскоп» или «Музыкальный глобус». Только в Израиле я узнала, что любимые мелодии детства – это, оказывается, совсем другие песни из совсем другой жизни.

Но тогда нам не было известно, что мелодии ворованные, да и не интересовало это никого, но все с восторгом топтались – то быстрее, то медленнее – в нашем «слоу»  и  когда «Марина, Марина, Марина» звучала на итальянском, и когда ее кричал на русском не любимый мною Эмиль Горовец, исполнитель большинства переписанных на русский язык песен.

«Однажды шел я мимо магазина. Там девушка стояла за витриной. Спросил я, как зовут ее. Марина? Марина – это очень хорошо!» И опять: «Марина, Марина, Марина! Хорошее имя, друзья!»

Все девочки по имени Марина двойственно относились к этой песне: с одной стороны, вроде бы, лестно, что поют о тебе, а с другой – это была такая надоедливая дразнилка, что драки между этими девочками и вредными мальчишками случались все чаще.

Я не знаю, как было в Москве, а в нашей культурной провинции основным источником зарубежной музыки были пластинки серии «Музыкальный калейдоскоп», о которой я уже упоминала. Вся пластинка была собрана из советских песен, и только одна-две последние вещи могли оказаться «импортными».

О, пластинки эти пользовались огромной популярностью! У нас дома тоже было несколько, и это благодаря им я узнала о таких исполнителях как Сальваторе Адамо, Азнавур, Энрико Масиас, ансамбль «Свингл Сингерс».

А песня Сальваторе Адамо долгое время была хитом на всех вечерах с танцами.

«Tombe la neige» - вскрикивал тоскливым голосом певец, и начинали кружиться сердца, и пары сомнамбулически качались в такт мелодии, окружающее исчезало, оставался только этот голос, этот плавный ритм, горячая (или холодная) рука партнера, держащая твою - горячую или холодную - руку, его рука на том месте, где когда-нибудь будет талия, если тебе суждено ее иметь, головы склонены друг к другу - «Tombe la neige» - шаркают ноги мелодия кружится, кружимся мы под нее, голова кружится, кружится с нами наша планета, вся жизнь, кажется, кружится с нами, и это кружение до сих пор отдается в памяти сладкой тоской, когда я слышу: «Tombe la neige».

Не только в СССР грешили воровством мелодий. Потому что, за неимением гербовой... и дефицитом Адамо на советской эстраде, эта песня приобрела новые слова: «Падает снег, ты не придешь сегодня вечером, падает снег, тебя нет со мною. И, когда я слышу твой любимый голос, я понимаю, как люблю тебя...» - но сначала шел текст на сербском, а уже потом – на русском, с акцентом, но вполне приемлемо, я была бы рада так знать сербский, как Джордже Марьянович знал русский.

Джордже Марьянович был невероятно популярен в Баку. Красавец-серб, брюнет со смуглой кожей и ослепительными зубами, элегантный и веселый, был любимцем бакинской публики, которая была крайне разборчива и просто так любовью не дарила. Он бывал в Баку очень часто: говорили, что у него здесь любимая женщина и, вроде бы даже, ребенок. Пару раз и я побывала на его концертах и тоже была очарована певцом – Адамо для бедных.

В те времена достать слова зарубежных песен не представлялось возможным, поэтому был изобретен простенький способ: народ приходил домой к тому, у кого была пластинка с вожделенным вокальным шедевром, хозяин ставил пластинку, а несколько человек начинали автономно друг от друга записывать слова, как они им слышались. Пластинку то и дело останавливали, возвращали назад и снова крутили. Затем записи сравнивались, вырабатывалось среднее арифметическое, и полученный текст становился официально признанным.

Таким образом восстанавливали текст песни, исполняемой Марьяновичем и которая нам слышалась так : «ДевОнька мала тесмомого града. Что семидала сердце ткуносна. О жад ви мОгу ишюда тегубе и облак белий от кохин тне бесну. Мемай да конес, о ты мОе серце, да кишу фада я сам облак твой. ДевОнька мала тесмомого града мемой да ткуна от кохин любим я.»

 Интересно, насколько эта галиматья похожа на истинный текст песни, которая нравилась мне безумно, а уж когда на школьном вечере ее пел Юрка Кулик – именно с приведенным текстом – то весь зал ему подпевал в экстазе.

Я уже писала, что вечера в нашей школе имели репутацию элитных мероприятий, потому что всегда играл ВИА, и со сцены пелись эстрадные песни в полне профессиональном, как нам казалось, исполнении – школа наша была богата талантами.

Обязательным номером была песня «Эхо», которую все тот же Кулик пел в сопровождении трио девочек. Трио было замечательно тем, что всех девочек звали Светами. Были они армянками, и я не знаю, где они теперь и как пережили сумгаитские погромы, о которых и помыслить никто не мог в те годы. Юрка был высок, белес и громогласен. Он начинал, взмахивая руками: «Вечером эхо  -  Вечером эхо»,- вторили ему девочки, опаздывая на полтакта.

«За рекою – за рекою. Доброе эхо – доброе эхо, лишь с тобою – лишь с тобою

тайны делю – тайны делю. Ла-ла-ла-лалала-ла-ла-ла,Ла-ла-ла-лалала-л

лала-ла-ла, лала-ла-ла, лалалалала! С милою рядом – с милою рядом я робею – я робею, даже и взглядом – даже и взглядом я не смею – я не смею встретиться с ней – встретиться с ней...»

А потом девочки пели на три голоса, опять-таки, итальянскую песню: «Селена эле ап - Луна на небе – ах! - светят звезды с вышины, ты говоришь мне – ах! - что свалилась я с Луны.Пусть это будет так, я с Луны свалилась, пусть, но что ты станешь делать, если я туда вернусь? Летит двадцатый век, в небе крыльями звеня, уйдет ракета вверх, на Луну умчит меня, и понапрасну ты всю планету обойдешь: ни в Азии, ни в Африке меня ты не найдешь».

Ух, как плясалось под своих певцов, под живую музыку – это выглядело так шикарно, что повторявшийся из вечера в вечер репертуар не надоедал нам. Счастье это продолжалось до окончания нашими певцами школы. Они ушли, и вечера потускнели – замены не нашлось. Это был последний яркий выпуск, мы были еще туда-сюда, а за нами пошли поколения совсем других людей – с иным, чем у нас, отношением к учебе и школе. Перекраивались учебные программы в сторону упрощения, народ становился менее образованным и развитым – и это придумала не я, я повторяю слова учителей, которые с грустью вспоминали и нас, и тех, кто нам предшествовал, наши вечера, на которые все учителя приходили в нарядной одежде и тоже танцевали, и у парней считалось шиком пригласить на слоу учительницу, а молодого красивого физика наперебой приглашали ученицы, все были свои, родные, и никто не знал тогда, что армянин физик сбежит из Баку с женой и сыном от погромов, имея при себе только документы, и будет жить в чужом городе, в подвале здания школы, где он будет работать благодаря тому, что директором этой школы окажется его ученица. Никто еще не знает, что моя подруга растеряет всех родных, потому что вывозить из города их будут в разное время, а куда именно, они знать не будут. Мы все еще танцуем, и благословенно пусть будет устройство нашего мира, в котором человек не может знать своего будущего, а потому и не боится его и может жить.

Но живой музыки не всегда хватало. Все-таки, ВИА, был доморощенным, самодеятельным, и не все тогдашние хиты мог исполнить. В этих случаях приходилось танцевать под пластинки. Что было делать, если в ВИА были одни парни, а все тогда сходили с ума по японкам – сестрам Дзапинац. Я  знаю, что правильно  пишу их имя, но нам оно слышалось именно так.

«У моря, у синего моря со мною ты, рядом со мною, и солнце светит, и для нас с тобой целый день поет прибой. Высокое небо над нами, и чайки кричат над волнами, кричат, что будем мы с тобой всегда, словно небо и вода.»

Я умирала по этой песне! Я спокойно слышать ее не могла! Я готова была слушать ее, как батумская тетя Рая «Журавлей» и «Домино» - с утра и до вечера.

«Но солнце зайдет, и уснет прибой. Дельфины плывут мимо нас с тобой. Дельфины, дельфины, другим морям расскажите, как счастлива я! Ты со мною, ты рядом со мною, и любовь безгранична, как море, и сладким кажется на берегу поцелуй соленых губ.»

Какой поцелуй! Я и представления еще не имела ни о чем! Но песня эта сводила меня с ума, а я сводила с ума семью, потому что целыми днями насвистывала ее.

В девятом классе учился очень красивый мальчик – Гулька Абдуллаев. Был он синеглаз, кудряв, имел тонкое интеллигентное лицо, хорошо рисовал и просто был хорошим мальчишкой. Конечно, я как младшая, по идее, не должна была быть знакома со взрослыми людьми из старших классов, но мое положение отличницы и моя общественная работа делали меня личностью, известной не только моей параллели и, безвестным – в свою очередь – мне, младшим классам, но и старшеклассники были вынуждены терпеть мое присутствие в их мире.

С Гулькой мы подружились, когда я со товарищи не дала исключить из комсомола его приятеля Колю, с которым они пришли в нашу школу из одной и той же восьмилетки. Но, в отличие от Коли, Гулька был проще, и общаться мы начали еще до всей этой истории – во время подготовки к КВН, безумно модному тогда развлечению. Я писала сценарий и песенки для нашей команды, а заодно, играла в ней. Гулька был привлечен в качестве художника и просто - легкого и веселого человека.

Однажды он мне сказал: «Знаешь, Дзапинац поют «Лепестки роз»?» Еще бы я не знала – это была вторая, ставшая известной, песня сестер. Но она пользовалась меньшим успехом, я недавно поняла причину. Мне удалось найти эту вещь, но без вокала, зато со свистом. Оказалось, что этой мелодии свист идет больше, чем голос. «Пойдем ко мне, - сказал Гулька, - я тебе ее сыграю на балалайке». Я засмеялась. «Чего смеешься? Не веришь? Пойдем, увидишь – не вру!»

Как же я была удивлена, когда в своей комнате он достал со шкафа настоящую балалайку и начал на ней тренькать : «Помню я, солнце тихо садилось в синеву, в синеву. Может быть, это все мне приснилось наяву, наяву». Триумф был полнейший! Я даже пыталась уговорить его выступить на вечере, но он категорически отказался и даже запретил мне рассказывать об этом его достижении кому бы то ни было.

Гулька был знаменит еще и тем, что, когда физик вызвал его отвечать к доске Второй закон Ньютона (а он его, разумеется, не знал), то он очень долго готовился, что-то на доске черкал, стирал, снова черкал. Физику надоело ждать, и он велел отвечать. Гулька повернулся от доски, и класс грохнул: вместо чертежа и формул он нарисовал автомобиль «Волга» со всеми подробностями и даже олень был изображен. Физик тоже смеялся, но пару вкатил все равно, выразив сочувствие по поводу того, что в девятом классе уже нет рисования, а то бы он составил Гульке протекцию в получении дополнительной пятерки по этому замечательному предмету.

Было еще немало мелодий, которые звучали на танцах, но многие из них исполнялись без слов, а как передать мелодию в тексте? Вот если бы существовала возможность вставить в текст… Но об этом я уже писала.

Еще одна песня бередила душу, выжила и дошла до наших дней такой же популярной, что и в моей юности.

У меня была подруга, старше меня на три года. Она не поступила в первый год после окончания школы в институт, работала, мы виделись почти каждый день, и конечно же, я была приглашена на ее совершеннолетие.

Меня эта вечеринка поразила своей «взрослостью»: свет был пригашен, мальчики все были незнакомые, не из ее выпуска, а это было очень шикарно – иметь знакомых мальчиков не из своей школы. Да и мальчики эти были старше даже, чем она. Кто-то из них уже даже и в армии отслужил, двое были студентами – взрослые солидные люди. Меня взялся приглашать на все танцы подряд один из демобилизовавшихся солдат. Танцевал он тоже по-взрослому: прижимался во время танца, что считалось ужасно неприличным и смущало меня до невозможности. Но вот поставили очередную пластинку, и я забыла обо всем. Сладкий мужской голос пел на – а на каком языке? Песня итальянская, но язык звучал странно, но  я нашла, наконец, эту песню в Интернете и узнала, что пел ее болгарин — отсюда и акцент.  Может быть, он тоже списывал слова по нашей технологии?

«Блу канари, - пел сладкий голос - Blue canary di ramo in ramo,

Gorgeggi al vento il tuo richiamo.

Blue canary attendi invano

Che torni al nido chi ando lontano.

Ogni fiore del mio giardino

Sullo stelo si è chinato

Ed ascolta intimidito

La tua favola accorata.

Sopra i rami del grande pino

Da quel nido dimenticato

S'ode a sera disperato

Il richiamo a chi è partito.

Blue canary che affidi al vento

Le tristi note del tuo tormento,

Blue canary nel bel tramonto

Ti sento amico del mio rimpianto.

Blue blue blue canary - pic, pic, pic - si perde l'eco.

Se piangi o canti al tramontar - pic, pic - ripete il vento.

Я немедленно забыла обо всем: о том, что партнер много старше меня, о его вызывающем поведении, о том даже, что прошло время, когда я должна была явиться домой, что дома ждет выговор. Все утонуло в сладкой мелодии и голосе. Причем, женского голоса я тогда не заметила – я слышала лишь сладкий мужской голос - тенор-не тенор, - но такой мягкий, такой сладкий, что вместе с ним становилась мягкой и сладкой душа, и ватными – ноги.

Мой взрослый партнер по танцам пошел провожать меня домой. Я не помню, разговаривали мы с ним или нет – во мне все еще звучала сладкая мелодия. Возле подъезда, когда я уже попрошалась и собиралась уйти вдруг праявился мой сосед, уже совсем взрослый мужик, было ему, наверное, года двадцать два-двадцать три.

«Ты чего тут делаешь, - спросил он недобрым голосом моего провожатого,- чего в чужой двор ночью приперся?»

«Он меня провожал»,  - вмешалась я.

Сосед, словно и не слышал меня. Я знала, что он  заядлый анашист и что ожидать от него можно всякое, а потому сказала провожатому, чтобы он уходил и сама повернулась, чтобы зайти, наконец в подъезд. Сделать это я не успела.

Сосед, как огромный зверь кинулся на бедного парня и начал его бить. Они покатились по асфальту, а я побежала к нашей двери и начала барабанить в нее. Выскочили мои мама и бабушка, вышли мужчины-соседи и кинулись отнимать парня у озверевшего наркомана.

Сосед был невменяем, он что-то выкрикивал, пытался вырваться из рук державших его мужчин, выглядел дико. На парня моего страшно было смотреть: все лицо его было в крови, глаз заплыл, одежда разорвана и испачкана – недавно прошел дождь. Он отказался от предложения зайти помыться и привести себя в порядок и ушел, пошатываясь, даже не посмотрев на меня. Больше мы никогда не встречались.

Сосед, проспавшись, явился с извинениями, но я прогнала его и перестала с ним здороваться, проходила всегда, как мимо пустого места. Несколько раз он пытался заговорить со мной на тему, чего это я, соплячка, позволяю себе не отвечать взрослому человеку, но оставил меня в покое после того, как я, прешагнув через свою брезгливость к мату, послала его вполне недвусмысленно по популярному адресу. Все мое существо потом долго тошнило при воспоминании об этом вечере, но время притупило остроту воспоминаний, и я много лет жила спокойно, пока не увидела знаменитый номер «Лицедеев».

И опять, как много лет назад, тело стало мягким и сладким от льющегося с экрана телевизора сладкого голоса, несмотря на комичность видеоряда.

Я вспомнила и драку, и свои переживания после нее, но уже без боли и отвращения, а просто – как воспоминание, - и порадовалась тому, что грязь и пакость забылись, как и должно быть со всем гадким, что происходит в нашей жизни и давит потом на душу, мешая жить.

Грязь забылась, но осталось светлое воспоминание о чудной песне, ее воздействие на меня и сейчас то же, что было, когда я услыхала ее впервые, я часто слушаю ее, как и другие старые мелодии и песни, потому что жизнь трудна, а музыка врачует все ссадины и раны, которые приходится получать в процессе течения этой трудной жизни. 

Часть 9. Барды

Приблизительно в это же время я  познакомилась с совсем другой музыкой и прикипела к ней душой навсегда.

Лето. Я дома одна, смотрю телевизор – фильм «Цепная реакция». Его содержание я помню смутно: вроде бы он о ворах, о Московском фестивале молодежи и студентов, о том, как воры «работали» на фестивале, но, может быть, я ошибаюсь. После этого фильма все цитировали: «Сынок, не воруй, а если украдешь – не попадайся, а если попадешься – не признавайся, а уж если придется признаться, то не в мелком воровстве, а в крупной краже». Может быть, поэтому мне и кажется, что фильм о ворах?

Смотрю я его с огромным интересом. Дело в том, что фестиваль чуть не стал частью моей биографии. Мы с бабушкой должны были ехать в Москву, куда меня возили каждое лето, уже были куплены билеты, и я уже предвкушала, как буду гулять по Красной Площади и вовсю знакомиться с китайцами и неграми – почему-то именно они вызывали у меня желание общаться – как они будут дарить мне значки, и я наберу целую кучу иностранных значков, и все будут мне завидовать. Нехорошее стремление вызывать зависть было жестоко наказано: я попала под машину и все лето пролежала с перебитыми ногами, выздоровев за неделю до первого сентября, и в первый класс пошла со все еще забинтованными ногами и с жутким шрамом на правой руке, оставшимся на всю жизнь. Так я на фестиваль и не попала, но чувствовала некоторую свою к нему причастность, а потому живо интересовалась любыми рассказами о нем.

В очередном кадре фильма был московский троллейбус, в нем сидел небольшого роста лысоватый грузин с гитарой и пел: «Когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаянье, я в синий троллейбус сажусь на ходу, последний, случайный...» Вдруг за моей спиной раздался голос дяди: «А, Окуджава!» - так я узнала фамилию человека, оказавшего сильнейшее влияние на меня, и это его влияние я ощущаю всю свою жизнь. Я так была захвачена этой песней, что не услыхала, что дядя вернулся с работы, да и он не спешил переодеваться, а стоял позади меня, пока не закончилась песня.

Вот так, в проходном, уже давно забытом фильме, ко мне пришла любовь к бардовской песне и главному барду страны – Булату Шалвовичу Окуджаве.

Я не часто слышала его песни. Радио и телевидение им пренебрегали, магнитофона у меня не было, пластинок его не продавали. Но, тем не менее, к девятому классу я уже знала наизусть, наверное, все, написанное им в то время.

Особенно я любила: «Когда с окраин долетает еще неясный голос труб, слова, как ястребы ночные срываются с горячих губ, мелодия, как дождь случайный ( здесь мне всегда хотелось петь: «Воскресный», - получалась хорошая, на мой взгляд, рифма «воскресный – оркестрик», но я, конечно же, не позволяла себе вольностей с ЭТИМИ песнями, хотя эстрадные песенки перевирала, как хотела)

гремит , и бродит меж людьми Надежды маленький оркестрик под управлением Любви».

Где только не собирали мы крохи недоступной нам хорошей поэзии. В Москве гремел Политехнический (хотя к моему девятому классу он, пожалуй, уже отгремел), мы знали эти фамилии – Вознесенский, Евтушенко, Рождественский. Но, если Евтушенко и Рождественского еще как-то печатали, то Вознесенский был почти незнаком нам. Мы знали, что есть такие люди – барды - они пишут песни, хотя у них другие профессии, гитара входила в моду, но провинция есть провинция, а Сумгаит, в отличие от Одессы, хоть и был «провинцией у моря», но провинцией не слишком культурной.

Да, мы знали кое-какие имена и песни. «Не гляди назад, не гляди, только имена переставь. Спят твои глаза, спят дожди, ты не для меня их оставь. Перевесь подальше ключи, адрес поменяй, поменяй, а теперь подольше молчи – это для меня.» - «По Смоленской дороге снега, снега, снега... По дороге Смоленской столбы, столбы, столбы. Над дорогой Смоленскою, как твои глаза, две вечерних звезды голубых моей судьбы...» - «Из окон корочкой несет поджаристой, за занавесками – мельканье рук. Здесь остановки нет, а мне – пожалуйста: шофер автобуса – мой лучший друг.» - «Я вновь повстречался с Надеждой. Прекрасная встреча! Она проживает, все там же, то я был далече.» - «Я все равно паду на той, на той единственной – гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.» - «Простите пехоту, что так неразумно бывает она: всегда мы уходим, когда над планетой бушует весна...» - «Вы слышите – грохочут сапоги...» - «Мама, мама, просто я дежурный, я дежурю по апрелю...» -

«Эта женщина! Увижу и – немею...» - «Тусклое здесь электричество...женщина, Ваше Величество...» - «Над Канадой небо сине. Меж берез – дожди косые. Хоть похоже на Россию, только все же – не Россия.»

Эти песни были очень созвучны нашему тогдашнему состоянию – этому непрерывному ожиданию счастья и уверенности, что оно – будет, придет, нас ждет такая жизнь, какой еще ни у кого не было, мы будем так счастливы, как до нас ни один человек счастлив не был. Песни поддакивали нам: «Конечно! В мире, где есть такие песни, где есть люди, которые сочиняют и поют такие песни, вы не можете не быть счастливыми, просто не имеете права!»

Развлечений в нашем городе было немного. Просто, никаких не было. Может быть, потому мы так много читали и учились? Не знаю. Единственным развлечением были школьные вечера, но они случались не слишком часто – к праздникам. Пойти было некуда, проблема подросткового досуга никого не интересовала. Восток. Девочкам полагалось сидеть дома, мальчикам – торчать во дворах и ныть котячьими голосами жуткие, по качеству текстов и «мелодий» самодельные песни, а войдя в возраст взрослых парней, торчать компанией на «Броде» - городском «Бродвее», располагавшемся на перекрестке двух главных улиц города, где тусовались две толпы: одна – футбольные болельщики, вторая – городские плейбои в невероятной ширины клешах с лампочками на штанинах и батарейками в карманах, от которых эти лампочки питались.

Нам было скучно, и мы решили у себя в школе открыть литературное кафе. Идея была поддержана нашей литераторшей, она сумела уговорить директрису, и мы начали готовиться к дебюту.

Идея была простейшая. В актовом зале стоят столики из школьного буфета и стулья. На столах – альбомы репродукций, шахматы, шашки, сборники стихов, бумага и карандаши для рисования. Желающие приходят, читают, играют, рисуют и слушают культурную программу, которую готовит один из десятых классов – это мы были уже в десятом.

Предполагалось, что каждая культурная программа кафе будет посвящена одному писателю или поэту, одному художнику и одному композитору. Например, было кафе «Чехов, Левитан, Скрябин». Кто-нибудь рассказывал о творчестве героев вечера, кто-то что-нибудь читал наизусть или по книге, ставили пластинки с музыкой выбранного композитора, рассматривали картины, кто-нибудь готовил комментарий о картинах. Один раз даже была приглашена скрипачка – чья-то знакомая девочка из другой школы, и у нас звучала «живая» музыка.

Первую программу готовили мы с моей лучшей подругой. Творчество выбранной нами поэтессы предопределило и выбор художника: им стал Юрий Пименов, чьи картины я люблю всю жизнь. Его портреты Москвы просто обязаны были появиться на нашем вечере, потому что музыка звучала такая: «Летняя ночь была теплая, как зола. Так, незаметным шагом до окраин я дошла. Эти окраины были оправленны вышками вырезными, кружевными кранами...Было волшебно все, даже бумажный сор, даже мешалку-палку вспоминаю до сих пор, и эти дома без крыш, светлые без огня, эту печаль и радость, эту ночь с улыбкой дня.» - «Я леплю из пластилина, пластилин нежней, чем глина. Я леплю из пластилина кукол, клоунов, собак. Если кукла выйдет плохо, назову ее дурехой, если клоун выйдет плохо, назову его дурак.»

«Мой караван шагал через пустыню. Мой караван шагал через пустыню. Первый верблюд о чем-то грустно думал, и остальные вторили ему (!!!)...Из под-руки гляжу туда, моргая: это опять она, Фата Моргана.Это ее цветные сновиденья, это ее театр передвижной».

«Любви моей ты боялся зря – не так я страшно люблю. Мне было довольно видеть тебя, встречать улыбку твою. И если ты уходил к другой или просто был неизвестно где, мне было довольно того, что твой плащ висел на гвозде...»

Удивительно «непесенный» голос Новеллы Матвеевой заворожил всех. Расходиться народ не хотел ни за что, и тетя Маша, бессменная блюстительница порядка,  была вынуждена позвать директрису, которая жила в соседнем со школой дворе. Та пришла, на нее налетели с просьбами разрешить посидеть еще. Она настолько была ошарашена успехом мероприятия без танцев, что разрешила, и впервые в истории школы вечер закончился чуть ли не в двенадцать часов.

Кафе просуществовало недолго: приближались экзамены, свободного времени было все меньше,  у меня его не стало вовсе, и вся затея сама собой затухла. Но я помню, как всем понравилось просто слушать музыку и стихи, просто сидеть за столиком – уродским и грубым, но это было неважно, потому что он был символом – и разговаривать с друзьями: ведь до этого встречи с приятелями происходили или во дворах и продолжением их было шатание по городу, или, в лучшем случае дома, но дома были родители, большой толпой не соберешься, максимум могли прийти один-два человека.

Все чувствовали свое приобщение к цивилизованному миру, чуть ли не парижские кафе чудились нам в этих посиделках.

Еще один человек, певший свои непрофессиональные песенки, вошел в мою жизнь, когда я была в девятом классе.

Мама, время от времени, покупала журнал «Кругозор», часть листов которого была пластинками на мягком виниле и спокойно вырезалась ножницами, после чего становилась полноправной пластинкой. Вырезать пластинки было моей обязанностью, потом я их подписывала и склеивала конвертик из рисовальной бумаги.

Кругозор делал все возможное для популяризации музыки, не слишком принятой официально. Так, первая пластинка Челентано была мною вырезана именно из «Кругозора», благодаря ему я познакомилась с музыкой группы «Сингл Сингерс» - да много было всякого редкого и хорошего, что этому журналу удавалось протащить к слушателю.

Вот и первая песня Сергея Никитина тоже была мною услышана благодаря этому журналу.

«Пони девочек катает, пони мальчиков катает. Пони бегает по кругу и в уме круги считает.» Такая детская бесхитростная песенка, но она дала начало таким песням, которые потом всю жизнь заставляли дрожать душу и петь сердце.

Любимая моя песня Никитина – это «Брич-Мула».

Я знаю, что гениальные стихи принадлежат не ему, а Дмитрию Сухареву, но мелодия, голос, манера исполнения, очень обогатили эти стихи и сделали Никитина одним из любимейших моих певцов.

Сколько раз я и сама пела детям: «Сладострастная отрада, золотая Брич-Мула, где чинара притулилась под скалою! О тебе поет над ухом тонкая пчела: «Брич-Мула, Брич-Мулы, Брич-Мулу, Брич-Мулою». Особенно пронимает меня, когда Сергей поет: «Но прошло мое детство и юность прошла, и я понял – не помню, какого числа – что сгорят мои годы, и точно, дотла под пустые, как дым разговоры...» Ох, как проходила жизнь под пустые разговоры, как сгорала она, не оставив ни следа, ни тени!

Да у него все песни хороши!И не стареют они, что характерно, тогда как официально признанные советской эстрадой шлягеры давно канули в лету и быльем поросли.

Один только раз я была на его концерте, уже в перестроечное время. Мы повели на этот концерт нашу семилетнюю дочку, и я должна заметить, что она уже многое о Питере забыла, а этот концерт помнит, помнит, как написала Сергею записку с просьбой спеть «Брич-Мулу», и он эту просьбу выполнил, помнит, как весь зал во Дворце Культуры имени Первой Пятилетки пел вместе с артистом: «Собака бывает кусачей только от жизни собачей, только от жизни, от жизни собачей собака бывает кусачей» - песня приобрела некий подтекст, который, конечно же, не подразумевался авторами, когда они сочиняли эту песенку для детского мультика.

И вообще, слушая его песни, я себя чувствовала иной, особой – я, вроде бы, становилась и лучше, и романтичнее, и добрее, - этакой птицей-птеродактилицей не из этой жизни, а из какой-то другой, где люди не стесняются своих высоких чувств, где не скрывают своих талантов и бережно относятся к талантам своих друзей, где все – чистое, не затертое повседневностью и обывательщиной.

Поступив в институт, я оказалась в общежитии, где первокурсников почти не было, кроме «блатных», а я и была такой: получить место в общежитии мне помог родственник, который работал в то время на кафедре, где я училась. Нас было всего человек двадцать на огромное десятиэтажное здание. В результате, я попалась на глаза ребятам с третьего курса – уже совсем взрослым, отслужившим до института в армии и попавшим в студенты по спецнабору: в те годы некоторые вузы устраивали такие акции для рабочих соответствующей отрасли, чтобы в профессию приходили неслучайные люди.

Было этим ребятам тогда, я думаю, лет по двадцать пять - двадцать шесть, и я вызывала у них двойственное отношение: вроде бы симпатичная девочка, можно бы приударить, но, с другой стороны, абсолютный ребенок – и что с ней делать?

Так или иначе, но меня стали приглашать на их вечеринки, где я и познакомилась по-настоящему с бардовской песней.

Я не помню, как звали этого парня, который играл на гитаре и пел песни, причем, у них было заведено, что все, сидящие за столом, по очереди говорили ему, что бы они хотели услышать, и он выполнял заказ. Вот тут я и услыхала:

«С Серегой Саниным шагаем по Петровке, по самой бровке, по самой бровке. Едим мороженое мы без остановки: в тайге мороженое нам не подадут...» - «Ты тоскуешь – вата валит с неба. По неделям вьюги и метели. У дороги – домики под снегом, словно белые медведи. Заплутали мишки, заплутали, закружились в закоулках улиц...» - «Ты у меня одна, словно в ночи Луна, словно в степи сосна, словно в году – весна...» - «Ах, гостиница моя, ты, гостиница! На кровать присяду я – ты подвинешься. Занавесишься ресниц занавесками, я на час тебе жених, ты – невеста мне.»

Я завела блокнотик, куда записала тексты этих, полюбившихся мне, песен. Чего только там не было!

«В далеком созвездии Тау Кита все стало для нас непонятно - сигнал посылаем: «Вы где это там?» - а нас посылают обратно...» -

«В государстве, где все тихо и ладно, а где ни войн, ни катаклизмов, ни бурь, появился дикий зверь агромадный – то ли буйвол, то ли бык, то ли – тур...»-

«Страшно, аж жуть!»

Как он пел! И дело даже не в голосе, который был хорош, а той неуловимой обаятельной манере, которая сделала певцов и из Ива Монтана, из Клавдии Шульженко, из Марка Бернеса – людей безголосых, но поющих так, что невозможно остаться равнодушным.

До этих посиделок я Высоцкого не знала. Ребята просветили меня, и я влюбилась в его песни.

«По выжженной равнине, за метром метр идут по Украине солдаты группы «Центр». На первый-второй рассчитайсь...»

«Но парус, порвали парус...» - «Сегодня я со всей охотою распоряжусь своей субботою, и, если Зинка не капризная, распоряжусь своею жизнью я...» - «Ты, Зин, на грубость нарываешься...» - «Сегодня в нашей комплексной бригаде прошел слушок о бале-маскараде...»

Однажды он приезжал выступать в наш институт, а потом за кулисами выпивал с нами и пел опять, уже только для нас - членов театральной студии, участников самодеятельности, актеров СТЭМа.

Блокнотик этот драгоценный выпросил у меня дядя. Я отдала его легко, потому что знала все эти песни наизусть, и даже со сна могла продолжить любую из них.

«Ну, что, мой друг, свистишь? Мешает спать Париж? Ты посмотри – вокруг тебя тайга, ла-ла-ла. Подбрось-ка дров в огонь, послушай, дорогой, он там, а ты – у черта на рогах.»

«Нас провожает с тобой гордый красавец Эрцог. Нас ожидает с тобой марево дальних дорог.»

«По судну «Кострома» стучит волна, в сетях антенн запуталась звезда...» - эта запутавшаяся в сетях антенн звезда произвела на меня впечатление тихого взрыва: настолько сильным и ярким был образ – я просто увидела все наяву.

А какое счастье было нарваться в книжном магазине на сборник стихов Александра Городницкого, а что было со мной, когда через много лет я впервые попала в Ленинград, и там, воочию увидела, как «Атланты держат небо на каменных плечах»!

Я много лет не слушала песен официальной эстрады, бардовская песня заменила мне их. И не ощущаю никакого пробела в своем кругозоре. Зато я нескзанно благодарна тем, кто сочинял все эти «От ливерпульской гавани всегда по четвергам суда уходят в плаванье к далеким берегам...» - «Давайте восклицать, друг другом восхищаться! Выскокопарных слов не стоит опасаться...» - «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!» - «Проходит время, с юга птицы прилетают, снеговые ( ох, забыла слово! - горы?) тают, и не до сна....и это время называется весна!»

Эти песни были написаны чистыми людьми в не слишком чистое время. Да и бывают ли чистыми времена? По-моему, такой идилии человечество не достигнет никогда.

Но в том и состоит фокус: оставаться чистой душой, чистым человеком среди грязи и позора.

Эти песенки помогали нам в таком безнадежном предприятии – остаться чистыми душами. 


К началу страницы К оглавлению номера
Всего понравилось:3
Всего посещений: 68




Convert this page - http://7iskusstv.com/2016/Nomer10/ZSvet1.php - to PDF file

Комментарии:

Дина
Хайфа, Ираиль - at 2016-10-18 10:49:01 EDT
Спасибо, Жанна, за прекрасное эссе. Я из старшего поколения, поэтому большинство процитированных песен слушала в более зрелом возрасте, когда были уже другие проблемы, другие приоритеты.. И все же у меня на слуху все до единой (до единой!) песни, процитированные вами. О многом они мне напомнили - о времени, о людях, об обстоятельствах, о том, что не так часто уже вспоминается. Я как бы попала в некий музыкально-временной поток и пронеслась с ним через добрую треть своей жизни.
Еще раз - спасибо!

_Ðåêëàìà_




Яндекс цитирования


//