Номер 12(13) - декабрь 2010 | |
Чувство Меры
בס''ד Последние тринадцать лет я занимаюсь физикой. А
физика, как известно, – наука точная (менее понятно, что это значит, ибо каждую
лекцию я начинаю с: «пренебрежем тем-то и тем-то», но все привыкли к тому, что
точная). По службе мне приходится иметь дело с измерениями. А также вдалбливать
в голову студентам, что все наше знание покоится на могучем фундаменте
измерений. В свободное от работы время я изучаю Талмуд (хоть следовало бы,
наоборот, в свободное от Талмуда время – трудиться). И вот, что поразительно –
и там приходится иметь дело с мерами. Мудрецы Талмуда озабочены тем, каков
минимальный размер (квант) сукки, все еще позволяющий выполнить заповедь. А
каков максимальный? Сколько, в точности, надо съесть квасного в Песах, дабы
заповедь преступить? И с какого, опять же в точности, времени надо прекратить
есть квасное? На какое расстояние все еще разрешено удаляться от города в
Шабат? И, вообще, все ли вещи имеют меру? Подобными дискуссиями (временами
утомительными) полон Талмуд. Откуда, казалось бы, столь неожиданный и
обостренный интерес к мере у людей, отдавших жизнь комментированию
Священного Писания? Перенесемся в Афины. Казалось бы, Сократа (по
крайней мере, знакомого нам по Платоновским диалогам морально озабоченного Сократа)
менее всего должна интересовать проблема измерения. Но вот, что мы читаем в
диалоге «Протагор»: «А если бы благополучие нашей жизни зависело от правильного
выбора между четным и нечетным, от того, что один раз правильно будет выбрать
большее, а другой меньшее, независимо от того, больше оно само по себе или по
сравнению с чем-нибудь другим, вблизи ли оно находится или вдали, – то что бы
сберегло нам жизнь? Не знание ли? И не искусство ли определять, что больше, и
что меньше? А так как дело идет о четных и нечетных числах, то это не иное ли,
как арифметика?» Согласились ли бы люди с этим или нет? Протагор решил, что
согласились бы. «– Пусть так, люди! Раз у нас выходит, что
благополучие нашей жизни зависит от правильного выбора между удовольствием и
страданием, между великим и незначительным, большим и меньшим, далеким и
близким, то не выступает ли на первое место измерение, поскольку оно
рассматривает, что больше, что меньше, а что между собою равно? – Да это неизбежно. – А раз здесь есть измерение, то неизбежно
будет также искусство и знание» (Платон, «Протагор»). Там, где есть измерение – там искусство и знание. При
ближайшем рассмотрении вся ненавидимая и восславляемая западная цивилизация расположилась
на измерении. Недаром греки испытали шок, открыв несоизмеримые отрезки. Но, что
есть измерение? Ведь измерение – не более чем сравнение, сопоставление с
образцом, подобным измеряемому. Делая ставку на измерение, мы отказываемся от
вопроса о сути вещей, удовлетворяясь сравнением вещи с чем-то заранее известным
и нами же установленным. Измеряя, мы переходим от естественного наблюдения
событий к мышлению, заданному условными соглашениями. Утверждение о том, что
длина моего пальца составляет 4,5 дюйма не более истинно, нежели утверждение о
том, что она равна 11,4 сантиметра. Но, задав масштаб, мы договариваемся
придерживаться его, и сами определяем меру истинного. Физика Аристотеля,
покоясь на естественном наблюдении, не случайно проглядела значимость измерений
(Аристотель и в «Физике» оставался биологом по способу мыслить). Именно
измерения выдергивают событие из его окружения, дают возможность говорить о нем
вне его контекста, открывая дорогу царице современной науки – теоретической физике. Измеряя, мы, прежде всего, договариваемся о том,
что считать равным. «И если речь идет об измерении длины… самое понятие
измеряемой величины заключается не в объекте измерения, а в движениях,
совмещающих объект и эталон. Таким образом, познание начинается лишь в рамках
культуры, то есть соглашений, чуждых самому предмету, поскольку палке
совершенно безразлично, равна ли она другой палке или нет». (Г. Соколик «Огненный
лед»). Человек в силу своей изменчивости – неважная мера
всех вещей. Попросту говоря, человек не годится на роль меры оттого, что живой.
Но по той же причине, человек – мера смысла, ибо смысл, как и жизнь,
неразложим, неделим, или он есть полностью, целиком, или его нет вовсе. *** Картина мира, доставляемая точными науками, в
первую очередь определяется нашей способностью измерять. Именно грубость
доступных XVII веку измерений определила торжество ньютоновской механики. Совершенствование
измерений в ХХ веке повлекло за собой радикальную смену картины мира. Отказ от онтологии в пользу измерения оказался
эффективным, спору нет, но не слишком ли легко разум смирился с поражением? Мы
научились измерять время с невероятной точностью, но понимаем ли мы, что есть
время? Так и хочется, соскальзывая в порочный круг, объявить, что время это, то,
что измеряется часами. Измерение превращает мир в понятный,
упорядоченный, обращает хаос в Космос. Ньютоновская Вселенная, натянутая на
каркас простирающихся во все стороны линеек – уютна для разума. Разум не может
мыслить непрерывное, континуальное[1]. Измерение
услужливо вносит в мир дискретное, дробное, отмеренное, однако переход от непрерывного
к дискретному разверзает перед разумом пасть апорий Зенона. Бытует мнение, что
современная наука раз и навсегда покончила с парадоксами Зенона. Это неверно
(см. Дж. Уитроу, «Естественная философия времени»). Неверно и то, что квантовая механика превратила
непрерывный мир классической науки в мир дискретный. Мир науки всегда был
дискретным. Дискретным и остался. Изобретение компьютера, восьмого чуда света и
вершины современной нам цивилизации, основано на идее дискретности информации. Дискретность,
дробность, прерывистость сделала возможным накопление информации. Наука отказалась от вопроса о сути вещей,
предпочтя измерение. Об этом – слова Хайдеггера: «наука не мыслит». Но
Хайдеггер полагал, что мыслит язык. Так ли? Глубокая аналогия между измерением
и человеческой речью была подмечена Давидом Бомом. Процесс нашего мышления,
по-видимому, непрерывен, но преобразование непрерывной мысли в слова, подобно
скачку, происходящему при квантово-механическом измерении. Потери при таком
скачке неизбежны. Именно в этом смысле можно толковать Тютчевский Silentium: Мысль изреченная есть ложь. Взрывая, возмутишь ключи Речь разбивает мышление, размечая пространство
мысли, подобно тому, как ньютоновские линейки расчерчивают физическое пространство,
превращая во вместилище наличных вещей. И, по-видимому, речь делает для нас
непостижимыми явления сознания, по природе своей континуального (М. Мамардашвили).
Платой за язык служит затемненность, непроницаемость актов сознания, подобно
тому, как платою за измерение является наша неосведомленность в истинном
состоянии физической системы. Хайдеггер полагал язык чем-то большим, чем
средством передачи мысли, говоря «язык мыслит». Это и верно и неверно, ибо «наши
чувства принадлежат только нам и не могут быть адекватно выражены словами,
потому что язык – это общее достояние, результат векового коллективного опыта.
Подобное выражается только подобным…»(А. Воронель, «Качающийся мост»). Не
только чувства, но и мысли схлопываются, редуцируются при возгонке в слова. Каждому,
надолго задумывавшемуся над какой-либо проблемой, известно это ощущение потери,
когда решение пришло, puzzle сложился, и цельную картину необходимо раздробить
в символы или слова. Язык прекрасно годится для фиксации предрассудков
здравого смысла. Ведь для выражения принципиально новой мысли требуется и новый
язык. Но к тому моменту, когда новый язык создан, он уже вполне пригоден для
передачи следующего поколения предрассудков здравого смысла, в которые успело срелаксировать,
окостенев, новое знание. *** Но человеку присуща тоска по непрерывности, континуальности,
и ее частному проявлению – бессмертию. Тоска по целостности бытия, утраченная
при изгнании из Рая. Эту тоску отчасти утишивает высокое искусство. Живое искусство
всякий раз рождается заново. «Не сравнивай: живущий несравним» (О. Мандельштам).
И у Высоцкого: «Я при жизни не клал тем, кто хищный, В пасти палец, Подходившие с меркой обычной – Отступались, – Но по снятии маски посмертной – Тут же в ванной – Гробовщик подошел ко мне с меркой Деревянной… Обмерить можно мертвое, мера искусства – мира
живого, длящегося, непрерывного. Более всего в отражении континуального в
сознание, наверное, преуспевает музыка, и поэзия, там, где она – музыка. К тому
же, как мы уже заметили: «самое понятие измеряемой величины заключается не в
объекте измерения, а в движениях, совмещающих объект и эталон» (Г. Соколик).
Измерение оказывается замкнутым на движение! Мысль о принципиальной несводимости длящегося к
дискретному, дробному, конечно, Бергсоновская. «Непрерывная изменчивость,
сохранение прошлого в настоящем, истинная длительность, – вот, по-видимому,
свойства живого существа, общие со свойствами сознания. Нельзя ли пойти дальше
и сказать, что жизнь, подобно сознательной деятельности, есть изобретение и
тоже представляет собою творчество» (А. Бергсон, «Творческая эволюция»). Парадокс
состоит в том, что и Бергсону пришлось облечь свою философию в слова, писать-то
приходится словами, а не мыслями. Идея непрерывной и неразложимой длительности,
разместившись на бумаге, подверглась неизбежному омертвлению. Философию
Бергсона сегодня принято считать опровергнутой, немало едких страниц посвятил
Бергсону в «Истории западной философии» Бертран Рассел. Но опровержима ли тоска? [1] При повреждении коры головного
мозга зачастую утрачивается ощущение времени: ритмично повторяющиеся звуки
кажутся пациенту происходящими «все время», непрерывно (Дж. Уитроу
«Естественная философия времени»). Здоровый, неповрежденный мозг дробит
непрерывное время. |
|
|||
|