Номер 3(4) - март 2010 | |
Кафкианский мир Шостаковича
Каждый
большой художник несет в себе тайну,
разгадать
которую заманчиво, но вряд ли до конца
возможно.
Важно, однако, попытаться
хотя
бы приблизиться к разгадке.
Марк Арановский
Сон разума рождает чудовищ.
Франсиско Гойя
Сон совести превращает в
чудовище самого человека. Марк Арановский
Советский миф долго владел моим сознанием, я жил в нем, как в скорлупе, и инстинктивно защищался от всего, что доносилось извне и противоречило его канонам. Сигналы из реальности, нарушавшие благостную картину, ранили психику, вызывая почти физическую боль. Их надо было немедленно нейтрализовать, истолковать при помощи вбитых в меня понятий и, если не забыть напрочь, то стараться о них не думать. Вспоминать себя прежнего и свою затянувшуюся
слепоту неприятно и стыдно. Одно сомнительное утешение: таких, как я, были
миллионы. Мы жили в расколотом мире, охваченном энтузиазмом – и страхом, в
атмосфере окрыляющих лозунгов – и неутихающих репрессий. Карл Ясперс, раньше
многих постигший природу тоталитарных обществ, заметил однажды, что «в условиях
террористических режимов человек испытывает небывалые, ранее непредставимые
психологические муки, которые подчас гораздо острее физических, и единственный
шанс уцелеть – повиновение, соучастие». Марина Сабинина приводит эти слова Ясперса в
статье, повествующей о бедах и страданиях, выпавших на долю Дмитрия Дмитриевича
Шостаковича и заставивших его идти на «унизительные компромиссы, которые давали
основания упрекать его в циничном конформизме». Уступки режиму проявлялись как
в гражданском поведении, – «Шостакович, как известно, подписал позорное письмо
в "Правду", обличающее А.Д. Сахарова (сентябрь 1973-го)», – так
и в творчестве композитора: «Случалось, что, предвидя крайне негативный прием
нового сочинения, он "подстраховывал" его сугубо лояльными опусами.
Скажем, Прелюдии и фуги были "нейтрализованы" ораторией "Песнь о
лесах" и обоймой кинофильмов типа "Падения Берлина", "Встречи
на Эльбе"». И все же, считает Сабинина, конформистом, тем более циничным,
Шостакович не был: «Настоящий конформист, ловко приноравливаясь к
обстоятельствам, способен уютно устроиться при любой деспотии. А Шостакович
терзался глубокой ненавистью к господствующему режиму и горько стыдился
собственных, увы, неизбежных ему уступок»[1]. Уже в Первой симфонии (1925) Шостакович дерзко
нарушил один из канонов классической сонатной формы: он весьма своевольно
поступил с побочной темой первой части. В экспозиции она – нежный, насвистываемый
флейтой прихотливо-изящный вальс, приносящий желанный покой после сурового и
угловатого марша главной партии. Воспитанные на симфониях классиков – от Гайдна
и Моцарта до Чайковского и Малера, – мы предвкушаем ее возвращение в репризе,
где она должна прозвучать примерно так же, как прежде, хотя и в другой,
«главной» тональности, как бы подчинившись ей. Но тема неожиданно возникает
раньше, в разработке, на высшей точке напряжения и притом – в искаженном,
трудно узнаваемом виде! От хрупкой вальсовой мелодии сохранен лишь мелодический
контур, ритм механизирован, звучит она fortissimo, агрессивно и грубо и притом
– на фоне ужесточенной маршевой темы главной партии, звучащей у медных и
ударных... Подвох мерещился Шостаковичу и в тех случаях, когда речь заходила о его странных «сонатных аллегро». Отвечая критикам Десятой симфонии (1953), он с готовностью признал, что в ее первой части «больше медленных темпов, больше лирических моментов, нежели героико-драматических и трагических (как в первых частях симфоний Бетховена, Чайковского, Бородина и ряда других композиторов)». Но объяснил это не особенностью замысла, а... нехваткой мастерства, элементарным неумением воплотить свои намерения: «Мне не удалось сделать то, о чем я давно мечтаю: написать настоящее симфоническое аллегро. Оно не вышло у меня в этой симфонии, как не вышло и в предыдущих симфонических сочинениях»[4].
Марк Генрихович Арановский По Арановскому, «деидеализация» зла Шостаковичем отразила реалии чудовищного, «кривозеркального» советского мира, где Добро и Зло причудливо переплелись и перемешались. Единое, целостное сознание личности распалось. Да и само общество расчленилось – на «виновных» и «судей», «врагов народа» и сам «народ», хотя по сути дела это был один и тот же субъект, лишь менявший свои функции в заданной системе отношений. Одни и те же «широчайшие народные массы», которые только что «осуждали» «врагов народа», могли тут же сами оказаться в их положении, становясь по прихоти властей то жертвами, то палачами. Всей практикой советской
жизни человек был подготовлен к трансформации из «стахановца», «народного
артиста», «главнокомандующего», «выдающегося ученого» во «врага народа».
Вероятность такого – поистине кафкианского – превращения висела над каждым, как
Дамоклов меч, вызывая чувство постоянной тревоги, психической неустойчивости,
неуверенности в завтрашнем дне... Для нормального
человеческого сознания этот раскол жизни был нестерпимо мучителен, иссушал душу
[и порождал] стремление его преодолеть, отторгнуть негативное, готовность ничего
не видеть и не слышать и охотно, подчас с внутренним облегчением, принимать
ложь за правду, маску за подлинный лик... Отсюда столь
заманчивое... инстинктивное желание перейти на позиции коллективной психики,
отказаться от себя, от своего Я в пользу Анти-Я и надежно слиться с массой.
Излишне доказывать, что это была только иллюзия, вызванная страхом и чувством
самосохранения. Раскол личности на Я
и Анти-Я при постоянном подчинении Анти-Я стал подлинной трагедией Человека XX
века, в которой в индивидуальном плане отразилась глобальная трагедия Мира. Эта
трагедия и образовала ядро симфонических концепций Шостаковича... По мысли Арановского, антитеза индивидуальное –
коллективное, равнозначная антитезе Я – Анти-Я, ярче всего реализована Шостаковичем
в тематическом развитии первых частей Пятой, Восьмой и Десятой симфоний. При
этом сам ход развития, превращающий углубленные лирические мелодии в уродливую
пародию на них, подсказывает, что целью композитора было представить единое как разное. Этот драматургический замысел, –
подчеркивает автор статьи, – воплощен с железной логикой, исключающей его
неопределенные интерпретации. Закодированная в звуках идея расщепления сознания
на противоположные сущности с явной тенденцией перерождения Я в Анти-Я
становится темой произведения в широком смысле этого слова. Таким образом, зло
у Шостаковича имеет сугубо земное происхождение, оно есть порождение человека,
и именно он несет за него всю полноту ответственности. Так конфликт индивидуального и массового мифологизированного сознания,
отраженный в первых частях трех его симфоний-трагедий, обретал смысл проблемы
совести. «Сон разума рождает чудовищ», – сказал Гойя. «Сон
совести, – мог бы добавить Шостакович, – превращает в чудовище самого человека[7].
Примечания [1] Марина Сабинина «Было ли два Шостаковича?»
[2] Диссертация, в силу разных причин, осталась
незащищенной – я как-то остыл к чистой теории, увлекся педагогикой, чтением
популярных лекций, работой на телевидении, «гитарной поэзией»... Но результаты
моих штудий были опубликованы – в сборниках «Вопросы музыкознания», вып. III,
1960, и «Черты стиля Д. Шостаковича», 1962. [3] Та же тенденция затронула другие инструментальные
циклы Шостаковича. Вот темпы их первых частей: Moderato (Первый скрипичный
концерт, Альтовая соната), Andante (Второе трио, Скрипичная соната), Lento
(Квинтет), Largo (Второй виолончельный концерт). [4] «Значительное явление советской
музыки» (Дискуссия о Десятой симфонии Д. Шостаковича). «Советская музыка»,
№ 6, 1954, С. 120. [5] Известный скрипач Яков Милкис,
артист знаменитого симфонического оркестра Ленинградской филармонии, а
впоследствии концертмейстер Toronto Symphony, прочитав предварительный вариант
этой статьи, сообщил мне следующее: «Вспоминаю одну из репетиций Пятой симфонии
Шостаковича с Мравинским, когда я вдруг перехватил его страшный взгляд... И он
увидел мою реакцию... Это было в 1-й части, когда деревянная духовая группа и
струнные играют т. н.
"марш победителей", и вдруг в 8-м такте раздается
надрывный стон валторн... (Речь идет о первом
маршевом проведении главной темы, которое предшествует ее кульминационному
появлению у труб. – В.Ф.). Я буквально содрогнулся – это был Кафка! И когда
Мравинский сошел с пульта, он вдруг нагнулся ко мне и сказал:
"Я увидел – вы
все поняли...". Я был поражён таким внезапным
"разоблачением". Естественно, в Питере я никогда никому об этом
эпизоде не рассказывал. Как-то,
репетируя Девятую симфонию Д.Д., я впервые услышал сарказм и издёвку в музыке
1-ой части (дирижировал А. Гаук) и
подумал: это ТАК Д.Д. ответил на партийную критику своей гениальной Восьмой
симфонии!!! И когда я об этом рассказал
дирижеру Н.С. Рабиновичу, он настойчиво
советовал мне ни с кем не делиться своим "открытием"...» [6] М. Арановский «
[7] Здесь я позволю себе одно
уточнение. Говоря о сугубо земном происхождении зла и о том, что Шостакович, в
отличие от предшественников, обозначал
злое начало «посредством знаковых элементов бытовых жанров», Арановский
замечает, что эти жанры становится «объектом деформации,
окарикатуривания. Жанр как бы «опускается» композитором еще ниже его реальной
ценности и благодаря этому превращается в художественный символ отрицательных
сил». Но вот что существенно: из современных Шостаковичу бытовых жанров он чаще
всего использует и окарикатуривает марш,
ритм которого стал господствующим ритмом тоталитарных режимов. (См. В. Фрумкин, «Раньше
мы были марксисты»). Благодаря этому царство зла,
которое, по выражению Марка, «скрывалось за привлекательным фасадом мифа»,
обретало в симфонических полотнах Шостаковича поразительную конкретность. [8] Много новых и ценных мыслей о
Шостаковиче высказали коллеги Марка, особенно – цитируемые им Марина Сабинина и
Генрих Орлов, автор высокоталантливой книги «Симфонии Шостаковича» (1961).
Основные вехи жизни и творчества Марка Арановского можно найти здесь: |
|
|||
|